Я не писатель, не "сочинитель", а рассказываю подлинные истории.
Герои же "Магрибских тайн" отделились от меня и ушли в свою жизнь. Возможно, на время.
Если б я был писателем! У! Тогда я бы провел этого подозрительного аристократа, который нагло воспользовался моими именем и отчеством, через дебри эпистолярных интриг. Провернул бы махинацию с отменой прав собственности на миллиардные шахты и довел бы одного героя до самоубийства, а другого сделал бы успешным политиком, хотя бы, мэром - все ради наживы! - а для того подчистил бы его семейное положение, упрятав одну из его очаровательных девушек в сумасшедший дом.
Бандитов же традиционно перестрелял.
Вышел бы роман.
Безответственная болтовня.
Время романов, к счастью, ушло в библиотеки, частично застряв в ларьках "Роспечати".
...
Но вот история, которую я услышал в придорожной закусочной на трассе под Оренбургом.
Она засела в голову и просто мешает жить, поэтому выну ее.
Казачий дар.
Солнце уже прижималось горячим боком к заснеженной и притихшей степи и вызолотило щеки беленых куреней и черные камышовые их крыши, а дымы, курящиеся над хутором, загустели и побелели, как вечернее молоко, и тени от черных, корявых, будто ведьмины пальцы, тополей поползли змеиными тропами к приглушенной льдом соловьиной реке, когда со стороны Татарских курганов, тающих в сиреневом, мокром вечере, по дороге идущей до Тимофеевой рощи с бирюками, а дальше и вовсе не проезженной, показались разбитые и чиненные веревкой сани, запряженные маленьким и лохматым вороным коньком. В санях, полулежа, ехал, присыпанный по дерюге крупяным снежком, мужчина, лет сорока и, казалось, подремывал.
Подъехав к поросшему льдом колодцу, возле которого вилась стайка парнишек, путник мягко остановил своего лохматого коня, который тут же стал смешно шевелить большими, ровно заячьими, ушами, и осмотрел всех внимательно, будто ища потерю, строгими и глубокими глазами.
- Здравствуй, дядя, - сказали казачата.
- И вам не хворать, - отвечал путник.
- А скажите мне, ребятушки, где тот курень, где гостем не побрезгуют?
Мальчишки-то народ озорной, а тут оробели чего-то, молчат, но любопытно все же - что за человек, да откуда? И почему не к атаману наперед дорогу спросил, а дом для ночлега? Федя, Игната-есаула сын, он постарше других был, ну и спросил:
- А ты, дядя, куда едешь?
- За Кривой бугор до Азовских гор, - ответил незнакомец. Пошутил так. А потом добавил:
- Куда воля вынесет, туда и еду.
Ребятам еще любопытнее стало, но и страшно от чего-то. Какая-то в человеке этом мрачная сила чувствовалась. Степная. Боязно было дальше расспрашивать, ну, Федя-то, есаулов сын, отшутился все же:
- А вон у Гришани в дому воли в каждом углу, к ним и езжай!
Ребята засмеялись и убежали, а у колодца остались путник и маленький мальчик в шпаке без одного уха. И тени на снегу, как узоры чугунные.
Посмотрел проезжий на него и спрашивает:
- Ты, значит, Григорий?
- Да.
- Что, батя твой дюже бедный?
- Не, мамка теперь Пашкино приданое свезет, да продаст, а батя еще внаем пойдет, вот коня и укупим.
- А ваш-то конь где?
- Тем месяцем пал.
- Тогда садись, покажешь, куда ехать.
Гришаня сел бочком в сани, и они заскользили тихонько, словно лодочка по озерку сонному, к самому крайнему куреню, за которым хутор уже закачивался, а шли все балки, овраги, горки, да колки вербные.
Отцу Гришани, Василию, путник поначалу тоже любопытен был: кто таков, да откуда. Поговорили, и, оказалось, есть и знакомцы общие из старых казаков, а сам-то проезжий лавку держит, прямо в Тавловской на майдане против церкви, травами торгует, что от хворей разных, знахарь, стало быть.
Василий даже и вспомнил эту лавку - раньше, вроде, как и не помнил ее, а теперь проклюнуло, а вот путника никак припомнить не мог.
- Что же в степь-то потянуло? - спросил он, когда распрягши конька и поставив его в пустеющую с месяц конюшню, да насыпав в ясли пропадающего теперь даром овса, прошли они в комнаты.
- Угадай-корень ищу, - отвечал путник.
Василию это странно показалось. Мысли разные темные пошли: "Уж не лихой ли человек какой? Снегов выше колена, а говорит, какой-то угадай-корень ищет".
Да путник-то, словно мысли Василия услышал и говорит ему:
- Этот корень только в холод настоящую силу берет, а летом пустой совсем. Ты ищи, да примечай, где цветочки, как огоньки красные, бисером по траве, тут и есть Угадай-корень. Хочешь, вицу в степь воткни, хочешь, так запомни. А по снегу уже ищи место заветное.
Ну, так ясно же все стало - умный человек, ради ремесла себя не жалеет.
Семья у Василия небольшая - он, да жена Анна, да старшая дочурка Прасковья - Пашка, вот эта зима минует, уже и невеста, да младший сын Гришаня. Все.
Как водится, папахи сняли, богу помолились, здоровья пожелали, да назвались, как кого кличут, проезжий-то Степаном Тимофеевичем назвался, тут бы и за стол, повечерять, ну, Степан-то и снял тулуп, Анна смотрит - у того весь кафтан в крови!
- Что это у тебя? - спрашивает, - Или бился с кем?
- Волки едва не загрызли, да Орлик, конек, что в упряжке, вынес, а другого коня, верхового, видать, заели. Добрый был конь, да снег тяжелый, по такому не уйдешь от волка.
Анна дала гостю чистую рубаху, переоделся он, и сели все за стол.
А гостя-то кафтан, она приметила, не рваный был, а точно саблей порезанный.
Жила семья Василия не то чтобы совсем бедно, пара быков-то была, и баранов с десяток, вот и теперь дымился в чугунке посреди выскобленного добела стола ароматнейший кулеш.
- А что, Степан Тимофеевич, не ешь? - спросил Василий, зачерпывая ложкой, пахнущее на весь баз, варево.
Следом и Анна зачерпнула, потом Пашка, Гришаня уж после всех. Мал больно.
- Не могу, - отвечает гость, - раны болят. Теперь есть никак нельзя, как раз лихоманка скрутит. Я возле посижу, да духом этим здоровым подышу, вот мне и легче станет.
Удивились хозяева, но уговаривать не стали.
- А на что тебе этот угадай-корень? - поинтересовался Василий. Да и всем интересно было - зачем в такую даль, да о зиму, человека из дому понесло.
- Корень этот таков, что можно, у кого хочешь, все тайные мысли узнать. Посмотреть только в глаза, да корень при этом в кулаке сожми - вот и увидишь все. Каков он, человек-то, есть в нем сила и правда или пустота одна.
- И нашел, корень-то? - спросил Василий. Все и жевать перестали.
- Найти-то, нашел, и выкопал, да в суму положил, что на верховом приторочена была. Все с ним и пропало. Да ничего, хозяин, будут у нас с тобою и другие кони. Я вот посплю немного теперь, а то силы вовсе ушли, а ты, хозяйка, славно готовишь. Вот бы готовила так же духовито, как это кулеш, пока я сплю, глядишь, и ушла бы вся хворь. А уж я гостинцами бы отблагодарил.
- Какие за дух гостинцы! И ложки не съел! - засмеялась Анна.
Постелила она гостю в комнатке, где раньше бабка Татьяна жила, да кашляла, он и улегся сразу, да и заснул, а Анна повозилась со скотиной, с пряжей, да с посудой, Василий до атамана сбегал, рассказал, дескать, путник-казак, волками покусанный, а говорит, что соседней станицы, спит теперь у него в курене, посудачили маленько, да и тоже вскоре все уснули.
Утром казака будить не стали, а занялись делами - Анне скотину поить - кормить, Василию до казаков домовитых идти - поспрашивать, не нужен ли кому работник, Пашка печку топит, а Гришаня орехи колет.
Сел на порог бабки Татьяны комнаты, хрум обушком - и ядрышко в рот. Вкусно!
Грызет орешки, смотрит, как казак спит, и думает: "Обещал дядька-казак за дух, что от еды, гостинцев, интересно - обманул или как?"
А казак-то проезжий во сне руку с груди уронил к полу, и скатилась из жмени его на пол махонькая свистулька. Покатилась она, да прямо к Гришане. Он, прям, обмер: "Вот и гостинец!"
Взял свистульку и на баз, а там давай дуть. И до того певучая свистулька - то соловьем трель выдает, а то малиновкой тенькает.
Пашка-то услышала, выглянула.
Откуда, говорит, игрушка такая - певучая, будто лето вернулось.
Гришаня и рассказал все, как было, сестрице-то.
Ну, она-то, взрослая, считай, была, не поверила в казачий гостинец. А Гришаня божится - за ореховый дух свистульку и получил.
Пашке любопытно стало.
"А и мне попробовать? Чем казак одарит?"
Только что духовитого жевать и не знает - у мамани с этим строго, медок-то есть, но про него до Святок забудь. Думала, думала и решилась к Маруське - жалмерке сбегать, да у той конфету или пряник какой выпросить.
Маруська-то эта непутевая была. Все, видишь, гостей у себя собирала. "Крышу чинить", - так бабам говорила. Чуть ли не каждый вечер у нее на базу пляски, да игры. Молодым казакам сладкий морок глазищами своими пускала. Ведьма, ясно дело. Старым тоже. Греховодникам. Ну, и несли ей разное, кто чем богат.
Пришла к ней Пашка и говорит, мне бы, тетечка, конфеток с пяток, да пряничек, а уж я и полы вымету и горшки вымою. Я, прям, испластаюсь вся за ради вас.
Маруське-жалмерке лень самой и занавески отдернуть. "Мети", - говорит, - "Да половики повыбей, натаскали грязищи-то. Баньку истопи. И самовар поставь, чай будем пить".
Пашка давай крутиться по хозяйству.
Тут Егор, он на всю округу первый по девкам хват был, мышелов, и заходит на баз.
"Ты чего тут делаешь? Или созрели ягодки?"
И как ущипнет Пашку-то за срамное, она аж взвизгнула, да как хватит Егора-то локтем по сопатке.
Он и взвыл: "Ах, черт-девка! Вот я нагайкой!"
Маруська выглянула и говорит:
- Егор Тимофеевич, милости просим чайку откушать, пока не простыл".
А Пашке кивнула, сунула ей потихоньку три конфеты сахарные, да велела убираться.
А Пашка-то и рада! Прибежала домой, дух перевела и села напротив дверей в комнату, где проезжий казак спит, и конфету себе в рот.
Жует, ждет.
Одну съела, другую.
Вдруг, казак застонал во сне и рукой левой в стенку уперся, будто отодвинуть хотел или показал: "Там ищи!"
Пашка кинулась в комнату, что за стенкой была - там все, как обычно, вот и сундук с ее, Пашкиным, приданым на своем месте у стены стоит.
Тут и Анна с базу пришла.
Пашка ее и давай просить:
- Давайте, матушка, сундук откроем, да поглядим.
-Чего глядеть-то. Все уж по сто раз пересмотрено.
Открыла, все ж таки.
Там женская рухлядь - юбки, да кофты. Разное.
Вынули все, по столу да по полу разложили. Пашка дно малиновое у сундука ладонью огладила - бархатом дно делано, для красоты, еще дед покойный оббивал. Вдруг, что такое? Что-то твердое под бархатом. Коробчонка какая-то, не иначе.
- Маманя, надо скорее бархат оторвать, да посмотреть, что там!
Говорит так, а сама трясется вся. Руки ходуном. И глаза, ровно, обезумели. Светятся, и слезы, как алмазы, стоят. И Анну тоже чего-то трясти начало.
Оторвали они обшивку, смотрят, там коробочка, а в ней серьги золотые с зелеными камешками изумрудами, каких Анна давно уж не видала, а из детства помнила. Отец с казаками в Турцию ходил, оттуда и привез добра.
- Не иначе, как от батюшки покойного, Луки Сильвестровича, гостинец. Для тебя, Паша, видно, припрятал.
- Нет, маманя, это казак, что у нас почивает, он подарил. За сладкий дух.
Тут хозяин вернулся, Василий то есть. Печальный вернулся, с разными думами - зря только ходил по куреням, не нужен никому работник, а Пашка-то с Анной к нему, гляди, дескать, каков клад нашли.
Пашка все твердит: за сладкий дух подарок.
И Гришаня со свистулькой своей сестрице поддакивает.
Василий не поверил, конечно. "Дедушка Лука схоронил! Любил, старый, Параскеву! Вот ей и оставил на приданое!" - кричит так-то на бабьи рассказы, а сам думает: "Не убудет с меня, коли потешу гостя, только чем бы?"
И решился.
Морозец ночами хоть и крепок был, да речка соловьиная пока что посильнее была.
Не встала еще путем, хоть льдом по берегу и обрастала уже, только лодку спустить никак нельзя было.
Взял Василий саночки, две жердины, да снасти, велел Гришане следом идти и пошел вдоль
затона, да ериком до озера.
Озерцо махонькое, но рыбное.
День для ловли хорош был - солнце, как кузня, печет, небо веселится, голубым льется, и снега вдоль берегов будто горят, аж щеки обжигает.
Деревья, хоть и пустые стоят, раздетые, а тоже ожили, вроде.
То черные были, как костер потухший, а тут и красное, и с зеленью что-то, а там синее.
Выбрались они с Гришаней к заросшему ивами берегу, встали на лед и пошли - шаг, другой - осторожно пошли, больно лед тонок.
Тонок, но держит.
Ступишь, прогнется, да поскрипит, да опять прямым станет.
Как пальцами по тюфяку пуховому пройти.
Василий взял топор, да пробил во льду оконце. Потом сунул туда жердь, и в том месте, где конец жерди показался, другое оконце вырубил. Продернул жердь, как иголку, и сеть-то зацепил, да и протащил подо льдом. Потом опять другое оконце прорубил, так и поставил снасти.
Гришаня хоть и малый, а помощь от него великая - снасти-то в прорубь спускать, тут руки нужны.
День хоть и теплый был, а долго держать не стали - с часок.
Вынули, и что скажешь? Рыбы не много, а добрая вся - сплошь судак, да пара щук.
С тем домой и вернулись.
Время-то уже и к вечеру шло.
Анна давай у печи поспевать, чугунками вертеть, уху варить.
Укропу бросила, да луку, да пшена - пошел дух от ухи, мертвого подымет, за стол усадит.
Сидят все вокруг чугуна с ухой, ждут.
Вдруг с улицы конское ржание.
Василий вышел из куреня, видит: стоит у плетня конь-игрень, сам, как уголь малиновый, грива белая, сам под седлом и с притороченной сумой.
"То ж Степана конь!" - понял Василий, - "Говорил Степан Тимофеевич: будем оба мы на конях. Вот, его вернулся, значит, и мне не долго ждать".
Завел коня на баз, да поставил к лохматому коньку, которого Орликом звали, а сам домой вернулся и говорит Анне:
- Налей-ка, Анна Поликарповна, мне хлебного вина, и сама садись рядом, да выпей со мной.
Может, и не обманул нас казак. Поглядим, каковы казачьи подарки.
Только выпили они не много.
Пригубили только, тут их сон и сморил.
А утром как пробудились все, тут и проезжий казак встал, ото сна богатырского отошел. Смотрит весело, стан прям, кудри вьются, и следов хвори не видать.
"Хорошо", - говорит, - "попотчевали вы меня, все раны заросли, силу чувствую. Только пока рано мне верхом, потому, забирай, Василий, коня-игреня моего. Дарю".
Василий рад радешенек такому подарку. Не знает, чем гостю угодить. Налил ему чарочку на дорожку. Казак-то усмехнулся в усы, взял свой мешок дорожный и вынул оттуда пучок травы.
"Держи, Анна Поликарповна, свет-траву. В ней та сила степная, что сколько бы казак хмельного не выпил, только дай ему листик малый, хмель-то разом и спадет, и голова светлой станет".
Хозяева благодарят, а он и говорит: "Отпустите Гришаню со мной до станицы. Мне такой бойкий казачок со свистулькой в помощь давно нужен. Обучу его, как раны лечить, травы знать, да по степи гулять".
Василий с Анной и думать долго не стали: "Пусть едет".
Запряг казак вороного конька, сел в сани свои и Гришаню позади себя усадил, и уехали они, а Василий с Анной поставили коня белогривого в оглобли и покатили на винокурню при кабаке, что на царевом шляхе. Приехали, потолковали с купчиной, который вина знал. Он и купил свет-траву всю разом, наперед попробовав. Сам-то со вчерашнего в огорчении был, так ведь помогло! Денег не мало отсыпал.
Василий с Анной на те деньги в станице лавку открыли, и пошла у них торговля в гору. И что диво - у всех временами убыток случался, а у них прет и прет. Копейка к копейке.
Пашка при батиной лавке такая важная стала, налилась бабьей мякотью, раскрасавилась.
Серьгами колдовским сверкает, казаков печалит, да сушит.
Василий тоже раздобрел. Верхом совсем уже не ездил и говорить мало стал, только нагайкой казаку-возничему в спину ткнет, а тот уж понимает.
Анна девку-турчанку завела, чтоб та готовила. Казацкая-то пища проста казалась.
А сама только деньги считала, да сокрушалась: зачем мало с купца за свет-траву взяла?
Раз только вспомнили о Гришане, да заехали в Тавловскую. А там, так люди сказали, никакой лавки травяной и не было никогда, и не слыхал никто про казака Степана Тимофеевича.
Годка три так прошло, и надумали они в станицу перебраться - стыдно стало в старом курене хуторском жить.
Приехали на хутор под вечер уже. Пока то, да пока се, ночь пришла. А ночью случись пожар, ну и сгорели оба вместе с куренем - и Василий и Анна. Может, люди помогли. Зависть-то, как крапива, вокруг домов живет.
Дотла все выгорело, зола и головешки, и только конь-игрень из огня выскочил и в степь ушел.
Пашка потом недолго лавку держала, месяц - два, и уехала, говорили казачки, в Воронеж.
И забыли казаки о них.
И прошло лет тридцать.
И одним днем въехало в тот хутор человек сто казаков. Все о двух конях, разукрашены богато оружием, и наряжены в заморские кафтаны с серебром и папахи у них высокие, и молодые среди них и вовсе седые, а впереди атаман на огненном коне с белой гривою. Глаз атамана строг, на аршин под землей видит! Один ус черен, а другой бел.
Проехал он улицей до поросшего кленами пепелища, где Василия курень был, спешился и постоял немного. Потом взял горсть праха и подул на него - пыль и разнесло вокруг.
А потом сел в седло, свистнул казакам своим, и уехали они к югу в сторону моря.
И с той поры перестала земля, что хуторские казаки возделывали, родить.
Ни пшеницы, ни капусты, ни гречихи - уж та на что не вредная.
Бились казаки, бились - не родит земля!
И ушли казаки с тех мест.
Насовсем ушли.
И обрушились от дождей крыши и стены казацких куреней, и поросли казачьи дороги деревами и цветами, а пашни стали вольною степью.
Да, широко развернулась степь, с живыми травами, поющими ветрами и огненными зорями.