"Провожающий - не попутчик", - покачал головой Харитон Скуйбеда, оправляя рясу и закрывая на ключ Библию в железном окладе. Разломив хлебную корку, он мелко перекрестился и принялся за постный, монастырский суп, то и дело стряхивая с усов черствые крошки. Когда он остановился перевести дух, у Иакинфа Сачурина, игравшего его роль, закололо под ложечкой. На другой день боль повторилась, Иакинф сдал анализы, которые оказались "плохими", и он, так и не успев перевести дух, очутился в корпусе для неизлечимых.
Сачурин был из тех, кто убегал от своего времени, но оно вилось кругами и, настигая, норовило заглянуть в лицо. Ему было за пятьдесят, у него была жена и свой круг, из которого он вдруг выпал, как птенец из гнезда. В больнице его окружили случайные, бесконечно далекие от него люди - он видел таких через стекло автомобиля, а теперь судьба свела их в одной палате, подвешенной между жизнью и смертью.
"Нашего полку прибыло", - с молчаливой издевкой встретили они его. И Иакинф понял, что к другому, как к отражению в зеркале, можно бесконечно приблизиться, но слиться невозможно.
Дни прилетали, как галки, у каждой было место на заборе, и только его галке не хватало палки. "Мы выкарабкаемся", - при свиданиях в вестибюле храбрилась жена, промокая ему виски платком. Она раскладывала на кресле промасленные свертки, точно сорока, передавала приветы и, перескакивая с пятое на десятое, не замечала, что стала чужой. Ссылаясь на недомогание, Иакинф спешно целовал ее в лоб и, удаляясь по сырому, пахнущему аптекой коридору, кусал до крови губы, едва сдерживая ненависть к этой здоровой, пухлой женщине, роднее которой у него никого не было.
"Возлюби ближнего своего, - мерил он шагами пролегшую между ними пропасть, - возлюби ближнего своего..."
У себя на Кавказе Бек-Агабазов жил на широкую ногу. "Рано или поздно перестаешь быть мужчиной, - скаля острые зубы, любил повторять он за бокалом вина, - если почувствую, что сдаю - вот... - Он снимал с пальца турецкий перстень и, отворачивая камень, показывал яд. - Если родился горцем, нужно им быть до конца..." Женщины притворно ахали, прикрывая ладонями рты, мужчины хлопали его по плечу. Он умирал три года, измучив родственников и потратив состояние на знахарей. Он скупал чудодейственные, писаные на пергаменте, рецепты, в которые заворачивал сушеные травы, и глотал их натощак. Ночами, уставившись в больничный потолок, он, будто покойник, складывал руки поверх простыни и нервно крутил перстень. Его посеревшее лицо наливалось кровью, он начинал задыхаться и, не выдержав, звал сестру. Закатав рукав, та колола успокоительное и возвращалась на пост, так и не заметив, что просыпалась.
Через месяц после выписки, Бек-Агабазова, истаявшего, как сосулька, похоронили вместе с его лекарством от жизни. Он так им и не воспользовался: перстень болтался на исхудавшем, прозрачном мизинце, согнутом, как клюв хищной птицы.
Навещали Сачурина и актеры из театра. Когда-то он им радовался, теперь не хотел видеть, и, отговаривался процедурами. Был конец лета, солнце пригревало допоздна, и сквозь прутья в заборе они видели посреди больничного двора грубо струганный стол, за которым Иакинф, игравший философов и королей, стучал слепыми костяшками домино. В грязном, поношенном халате он находился среди своих, и актеры понимали, что вчера они были попутчиками, а сегодня стали провожающими.
"У смертников свое братство, - недоумевали они дорогой, - отчего же смертные так не любят собратьев..."
Жизнь для умирающих, что журавль в небе. Когда привезли Аверьяна Богуна, он обводил всех растерянными, бегающими глазами. "Правда, от этого не умирают?" - с детской наивностью обращался он к усатому санитару, толкавшему его каталку. "Мы люди маленькие..." - угрюмо отмахнулся усач. Свою болезнь Богун готов был обсуждать даже с уборщицей, его стали сторониться, и он целыми днями, вышагивал по коридору, как приведение. Диагноз ему ставили долго, и все это время слышали, как, закрывшись в уборной, он судорожно всхлипывает. "Ну что ты, как баба, - не выдержал его сосед, которого обследовали так же долго, - рано еще нюни распускать..." Их приговорили в один день. Прекратив цепляться за таблетки, Богун сразу стал равнодушно холоден. Он вдруг вспомнил, как мальчиком, приехав в деревню, смотрел из окна: была ранняя весна, и собака на снегу ела конские лепешки. Обогнув навозную кучку, к ней сзади, забросив на спину лапы, пристроился дворовый пес, а собака, не поднимая морды, продолжала есть. Тогда Аверьяну сделалось мерзко, растирая глаза, он бросился в ванную смыть увиденное, а теперь ему подумалось, что это и есть жизнь. "Смерть придет - не увидим, - отвернувшись к темному окну, надолго замолкал он. - Сколько достойных уже там, а мы..." А ночами слушал, как сосед, ворочаясь под одеялом, не находил себе места на скрипучих пружинах, и, когда не плакал, беспрерывно хрипел: "смерть, смерть..."
Женились Сачурины по любви, завели детей и за двадцать лет не скопили друг от друга тайн. А теперь Иакинфа злили ее крашеные губы, заплаканные глаза с поплывшей на ресницах тушью, его раздражала ее преданность, бессмысленное желание остаться близкой, он понимал, что она ни в чем не виновата, и от этого злился еще больше. Жизнь берет свое, смерть - свое: жена оставалась на подмостках, он - за кулисами. Как и все в палате, он уже смотрел на мир с той стороны и, принимая передачи, делился ими с людьми, которых неделю назад не знал. Теперь у них была своя стая: волки, угодившие в капкан, они выли на прошлое, одинокие, как луна в небе, терлись спинами и ставили на то, кто кого переживет. С лицами, пожелтевшими, как страницы давно прочитанной повести, они больше не верили в себя, убедившись, что в рукаве у судьбы всегда лишний козырь.
В полдень, размечая больничные будни, приходил психолог, щурясь от собственных слов, пел Лазаря, а под конец, обведя вокруг руками, советовал: "Главное не замыкаться в этих стенах - есть телефон..."
"Телефон есть - звонить некому..." - обрезал Иакинф.
Ему было страшно и бесконечно жалко себя.
У лжи длинные уши, зато короткие ноги, и, попав в земное чистилище, Иакинф перечеркнул прежнюю жизнь. Теперь она сморщилась, как моченое яблоко, и ему стало казаться, что истина бродит здесь, среди пригвожденных к больничной койке.
"Кто ближе своего “я”? - вспоминал он монолог Харитона Скуйбеды, возражавшего Евангелию. - Перед смертью ближние становятся дальними, смерть разлучает не с ними, но с собой..."
Эти мысли предназначались для глухого подвала. Однако ересь не мыши, чтобы водиться в монастыре: к Харитону подступали бритоголовые стражники с колокольчиками в ушах, и он, схватив со стены тяжелое распятие, отбивался от них, как от бесов. Но постепенно они одолевали: повалив на живот, вязали, прижимая щеку к полу. Харитон уже слышал над висками тихое позвякивание колокольчиков, и тут Иакинф, суча ногами, сбрасывал одеяло на пол.
"Да нет еще, - не открывая век, различал он над собой перешептывание санитаров, - спит..."
После отбоя лампочки светили тускло, в пол накала, и по нужде ходили, как тени, боясь оступиться на скользком полу. Пьяные от бессонницы, горбились на стульчаках, тайком от сиделок курили, плели друг другу небылицы или, безразлично уставившись в стену, обменивались молчанием. Составив вниз цветочные горшки, в этот раз на подоконнике болтали ногами восточные люди. "Слова краше церкви, возвышеннее мечети", - произнес один, с громадным носом, нависшим над губами, как уснувший извозчик. Другой, уперев локти в колени, положил подбородок на кулаки.
"Йог Раджа Хан состарился в медитации, - как по писаному продолжил первый, чеканя слог, отшлифованный бесконечными пересказами. - Перебирая четки из вишневых косточек, он беспрерывно молился и однажды увидел Брахму. Тот сидел на троне, сияя, как лотос в ночи, а вокруг простиралась тьма. "Приблизься", - приказал Брахма безмолвными губами, и Раджа Хан увидел, как между ним и троном пролегли его четки. Осторожно ступая, он двинулся по ним, считая их кости шагами, как раньше - пальцами.
Боясь повернуть голову, он все время смотрел на свет, исходящий от Брахмы.
"Дорога из четок узка и ненадежна, - свербило в мозгу, - сколько раз четки рассыпались, когда рвалась веревка..." От этих мыслей у него закружилась голова, не удержавшись, он глянул на зиявшую по сторонам бездну.
"Не бойся", - поддержал его Брахма.
Раджа Хан вскинул голову и, преодолев страх, медленно двинулся вперед.
Близок Создатель, да путь к нему долог. Не одну человеческую жизнь уже шел Раджа Хан, а трон все не приближался. Раджа Хан утомился, вместе с усталостью пришло отчаяние. "Зачем идти, раз Бога все равно ни достичь", - решил он. И, зажмурившись, сделал шаг в сторону. Там были четки. Отступил еще - и там. Теперь четки были всюду, куда бы он ни ступал.
Он стал приплясывать, оставаясь, как танцор на темной сцене, в луче света - это Брахма не сводил с него глаз.
"Бога постигаешь, отказавшись от себя", - понял Раджа Хан.
И побежал к Богу.
Едва дождавшись окончания притчи, Иакинф, громко высморкался, зажимая пальцем нос, и, поплевав на сигарету, с силой швырнул в урну.
Поколения в корпусе менялись быстро, а медики, как гиены, бродили вокруг. "Выживет - и так выживет, - шипел про себя Сачурин, - умрет - и так умрет..." Он тысячу раз повторял со сцены эту реплику из "Ревизора", вызывая смех, но теперь она наполнилась новым, ужасным смыслом. Он вдруг подумал, что весь мир это огромная больница, над которой возвышается попечитель богоугодных заведений.
А во сне он по прежнему бродил по сцене, превращаясь в Харитона Скуйбеду, только теперь выбивался из роли, будто шел на поводу у обманщика-суфлера.
"Держись за Бога, а больше ни к кому не прилепляйся", - выступая из тени, учил его монах. И добавлял, спотыкаясь на каждом слове, как заика: "Жизнь, что езда на телеге: Бог - это хвост у кобылы, а ближние - виды вдоль дороги..."
А иногда хохотал, тряся козлиной бородкой, грозил пальцем: "Посмотри на ближнего своего - разве ты его выбирал? А ведь неразборчивая любовь - это распутство..." И Сачурин просыпался в холодном поту, в двух шагах от смерти. Он не приглядывался к ближним, лежа в темноте, он слышал их стоны, нес их страдания, которые складывались с его собственными в одну гигантскую пирамиду, подпиравшую небо.
По утрам, соскабливая ложками прилипшую к мискам кашу, угрюмо здоровались, не досчитываясь за столиками соседей. Врачи говорили, что их выписали, но все знали, что они лгут. Привозили и новеньких с испуганными, существовавшими сами по себе глазами, их встречали, как соседей по купе, понимая, что, любя одних, предаешь других, а любить всех невозможно. Прибывающие быстро опускались, и только Аверьян Богун, прилаживая к щеке скользкий обмылок, скреб и скреб щетину в ржавый, протекающий умывальник...
А Иакинф все не умирал. Он уже пережил свое поколение, и это смутило врачей.
"Тыщу лет проживете, - густо покраснел доктор, проверив его анализы, - ошибочка вышла..."
И Сачурин вернулся к жизни. "Провожающий - не попутчик", - повторяет он со сцены из вечера в вечер, превращаясь в Харитона Скуйбеду, и, оправляя рясу, замыкает на ключ Библию в железном окладе. Срывая аплодисменты, он кланяется, прижимая к подбородку цветы, из ближнего ряда на него восторженно смотрит жена, счастье переполняет его в эти мгновенья до кончиков парика, но, перекручивая ночами простыни, он кусает подушку не в силах забыть других, полных жгучей обиды глаз, которыми провожали его бывшие ближние, которых он предал.