Митрофан был настойчив, и любил повторять: "Я не боюсь ошибок, потому что ошибки - это судьба, а судьба, как женщина, любит тех, кто любит ее". Первую половину, он бежал по жизни, сломя голову, перепрыгивая через собственную тень, но с годами, как и все, сделался мизантропом. Однако не упускал случая продолжить человеческий род, полагая, что красивый и умный не тот, кто не похож на остальных, а тот, кто здоров и похож на всех.
При этом здоровья Митрофану хватало на несколько сигарет в день.
Хмурым ноябрьским утром он проснулся с горечью во рту и, опрокидывая пустые бутылки, потянулся за обгоревшим чайником, носик которого упирался в подушку. Тело плохо слушалось, Митрофан, горбился, как манекен, и, пройдя с деревянным лицом мимо раскиданной одежды, сказал себе, что старость к нему стучится по ночам. Он увидел в зеркале синяки и испугался: он помнил себя до вчерашнего вечера, а потом - нет. Он подозревал, что дальше начинались сюрпризы - в каждом из нас живет мистер Хайд - и боялся, что однажды сюрпризы перестанут быть вчерашними, и тогда с ними придется встретиться лицом к лицу.
Митрофан хотел быть сытым и не хотел есть, поэтому пил крепкий чай и вспоминал, где нужно сегодня быть.
Однако он уже давно не выходил из дома и давно с этим смирился.
Ему было одиннадцать, ранней весной он гулял в парке, задирал голову к верхушкам деревьев, считая на пальцах разоренные за зиму птичьи гнезда, когда его клюнула ворона. Два дня он провалялся в постели, слушая оханье нянек, уставившись на дверь, ведущую в чулан. А на третий перебил из рогатки всех ворон в округе. Раненые его камнями они падали с деревьев, как яблоки, махали перебитыми крыльями, беспомощно раскрыв клюв, каркали на сбежавшихся из подворотен кошек. Митрофан хотел, было, отогнать мелких хищниц, но тут его схватил за ухо сутулый бородач с длинными плоскими ногтями и потащил по улице, ругаясь на языке, который Митрофан слышал только во сне. Он привел его к старому кирпичному дому, толкая по крутой, засиженной слизняками лестнице, спустил в подвал, где на высоком стуле, медленный, как воровская ночь, человек чинил сапог невиданных размеров.
"Посмотри, что делает твой сын!" - сказал сутулый, бросив к ногам сапожника мертвую ворону. Человек отставил сапог в сторону и взял ворону за сломанное крыло, а Митрофана за руку. Потом, все также неторопливо, отвел его в чулан, где сушился лук, и закрыл вместе с мертвой птицей.
Митрофан прислушивался в темноте, густой от запаха лука. Он ждал, что дух вороны, придет мстить ему, и готовился защищаться, но слышал только гул крови в собственных жилах.
А когда он проснулся, дверь чулана была открыта, и нянька, согнувшись над веником, выметала оттуда птичьи перья...
"Всяка тварь ест другую", - понял в тот день Митрофан, почесав затылок.
Тогда у него прорезался зуб мудрости, и звали его тогда Фома Криворуль.
Митрофан менял имена, как змея кожу, полагая, что каждому возрасту соответствует новый человек, и неоднократно крестился, перемерив на себя уже все святцы. Но была в этом и месть. "Несправедливо, - рассуждал он, - что имя, остается вечным - оно и старше, и переживает нас..."
Среди его имен были женские, когда женское начало в нем брало верх над мужским, и такие, по которым невозможно определить пол.
Так было в юности, когда ему попадались женщины с лицом в кулачок и подошвой на сердце.
"Вон сколько их, - бормотал он, косясь на улице по сторонам, - а нужна одна, а нет никого..."
Он сплевывал на тротуар, приподняв шляпу, знакомился, подбирая банальности к улыбке, прилипал, как банный лист. Отделаться от него было невозможно, но он быстро высыхал: залезая под одеяло, проводил долгую ночь, а потом едва коротал день.
"Женщин портят мужчины", - пыхнула ему в лицо сигаретным дымом одна дама с поплывшей на ресницах тушью.
"А мужчин - женщины..." - про себя возразил он, чувствуя, как внутри, сцепившись, словно борцы в стойке, замерли мужское и женское начала.
Но постепенно его монологи с женщинами превращались в диалоги с собой.
И он взял себе имя Саша Звенигрош.
В кино есть сцена: полицейский и бандит, переговариваясь, целят друг в друга с трех шагов. А потом стреляют. Бандит - чтобы спастись, полицейский - исполняя долг. Промахнуться невозможно, и, погибая, полицейский даже не знает, попал ли он. Митрофан видел в этом символ. Ему чудилось, что и он, словно под чьим-то дулом, проживает так, а не иначе, всецело подчиняясь чужой воле, и однажды умрет, не узнав, справился ли с ролью. О счастье он думал не чаще, чем поливал кактус на подоконнике, а все остальное время искал под лавкой чертей. В неудачах он обвинял родителей, Бога, судьбу, хлопнув на лбу муху, клял время, отпускал колкости в адрес каждого из своих имен и все чаще задумывался о поступках, которых не совершал. "Лучшее произведение - ненаписанное, лучший человек - не рожденный, лучший поступок - мысленный, - приходил он к выводу, ковыряя на стене лупившуюся краску. - Шатаясь по свету, многого наслушаешься, еще больше найдешь, а себя потеряешь..."
От людей исходила волна пугающего оптимизма, и Митрофан бежал домой, пряча свое "я" за семью замками.
Любовь пришла к Митрофану поздней осенью. Она стояла в крепдешиновом пальто у канала, когда он шел менять старое имя. "Проводите меня до метро", - просто сказала она. И Митрофан повел женщину старыми перекошенными дворами, молча поглядывая на ее тень впереди себя. Ему хотелось быстрее отвязаться от нее, и поэтому он вел ее не к метро, а к себе домой. Память у него была так устроена, что в ней оставалось только то, что Митрофан не стал делать, а содеянное без остатка забирала старость, когда стучалась к нему по ночам. Он вглядывался в силуэт спутницы и, улыбаясь, думал, как странно, что он не будет помнить его очертания, после того, как разглядит без одежды.
Но ночью, когда он проснулся, спугнув свою старость, и пошел в ванную по раскиданному на полу женскому белью, Митрофан увидел в зеркало того человека, которым был вчера. Он осознал, что помнит все ошибки за несколько лет, которые привели его сегодня ночью к этому зеркалу, но не помнит ни своего старого имени, ни того, которое было им недавно подобрано.
Поэтому утром, когда его позвали на новый лад, он послушно откликнулся.
Его любовь звали Капитолина Перехлест.
И это стало очередным именем Митрофана.
Его сны пропускали время, как дырявый плащ. Вот он снова был ребенком: лето выдалось дождливым, его велосипед чертил по лужам "восьмерки", а босые ноги, которые то и дело соскакивали с педалей, черпали воду. Чертыхаясь, он дергал руль, наклоняясь то вправо, то влево, считал Митрофанов, отражавшихся на мокром асфальте. Они появлялись и исчезали вместе с поворотами, но он успевал заглянуть им в глаза.
И прежде, чем проснуться, понял: это были глаза его будущих ошибок.
Когда они были вместе, его любовь громко смеялась, а, когда расстались, недолго плакала. Она намазала маслом булку и, взяв ее обеими руками, словно ребенка за уши, стала считать маковинки.
"Мужчина, как трамвай, - откусив бутерброд, подумала она, - один ушел, придет следующий..."
А Митрофан по-прежнему заливался соловьем и, увиваясь за женщинами, был назойлив, как комар. Но если раньше беседа прикрывала у него желание заняться любовью, то теперь любовный акт стал для него поводом поговорить. И в этом Митрофан преуспел гораздо меньше, добиваясь лишь междометий и вскинутых бровей. Его избранницы не хотели слушать, потому что знали все наперед, а, когда открывали рот, вяли уши. Но Митрофан не сдавался. Он влюблялся до беспамятства, раз за разом уверяя себя, что ему отвечают взаимностью. Ему казалось, будто зимой распускаются розы и по ночам светит солнце.
Однако, что у мужчин на уме, у женщин на языке.
"Хороша наша Жучка, - слышал он каждый раз, - сдохла и не воняет..."
С годами он стал молчалив, зато во сне много разговаривал. "У власти два лица, - объяснял он невидимому собеседнику, - тирания - когда всем заправляет один негодяй, и демократия - когда правят множество мелких..."
"А ты умён, как туз бубён... - ухмылялись ему. - И угораздило тебя жить не в свое время... Остается затаиться и ждать, когда мир опять поумнеет..."
Митрофан вздыхал, думая, что для таких, как он, праздник всегда на чужой улице - их время никогда не придет, заблудившись за семью морями, как гулящая кошка.
"У порядочного человека день всегда не его... - вяло огрызнулся он. - Однако на счастье-то, как на червяка, ловит дьявол..."
"Да кому ты нужен... - расхохотались в ответ. - Чихать на тебя хотели..."
В глубине Митрофан был согласен, однако горячился все сильнее, размахивал руками, готовый вцепиться в горло, отстаивая свою правду, единственную на свете.
Но ему больше не возражали. И он опять просыпался в кричащей, опостылевшей тишине.
Тогда как другие плыли по течению, Митрофан, словно камень в реке, покрывался мхом. Ему казалось, что, когда он родился, то обладал полнотой знания, и мог без запинки ответить на все вопросы, но, чем дольше жил, тем больше сбивался. Он все чаще смеялся посторонним смехом, а плакал чужими слезами. Кончилось тем, что он стал сомневаться, жив он или мертв, потому что так не живут и так не умирают.
Человек набит прошлым, как чучело соломой, если вынуть ничего не останется. "ГСре ты мое луковое, - приговаривала на даче нянька, утирая Митрофану лицо. - И где только тебя угораздило..." Он отвечал чумазой улыбкой, скалил зубы, и его беды оставались вместе с сажей на полотенце. Бились о лампу ночные мотыльки, в углу дымился чайник, и на душе было покойно и тепло...
А теперь Митрофаново счастье катило за горизонт, обманчивое и смехотворное, как федорино гСре.
Прошлое видится в детях, будущее - в родителях, но у Митрофана не было ни тех, ни других. Его окружали мужчины с подбородком, раздвоенным, как копыто, и женщины с языками, как у змеи. Порой ему чудилось, что его не существует, а мир находится за стеклянной дверью, до которой рукой подать, но за которую его не пускают. И потому в этом удивительном и прекрасном мире его дни скучны и однообразны, а ночи пресны, как вода. А порой мир распадался на сумму эпизодов, и Митрофан, обхватив голову руками, представлял себя на его картине - крохотным пятном в углу...
Каждый заражается близким, подхватывая, как насморк, его привычки, перенимая жесты и ругательства. Митрофан заимствовал имя. Перед его взором проходила длинная вереница: Фома Криворуль, дворник, тащивший его в детстве к отцу, выдохнувшая ему в лицо вместе с дымом упрек, Саша Звенигрош, его любовь Капитолина Перехлест...
Имена кружились, как осенние листья, слетевшие с деревьев и покорные теперь случайному ветру.
Это были имена его ошибок.
Некоторые носят жизнь в кармане. Митрофан носил свою наизнанку, все его планы рушились, не успевая созреть. И все выходило задом наперед: хотел свернуть направо - шел налево, мечтал перешагнуть через себя - и не мог. Он стал задумываться, почему ему приходят те, а не другие слова, и стал замечать, что они натирают мозоль на мыслях, как надетый не на ту ногу сапог. Иногда ему чудилось, что он умнее своих мыслей, выше самого себя, явленного другим, иногда - что слова, которые он произносит, не его.
"Это не мир перевернут, - услышал он как-то, - а глаза перепутаны: вместо правого - левый..."
Митрофан высморкался, переставив от напряжения глаза, и на секунду увидел мир в истинном свете.
Мысли посторонних парили в нем свободно, а его падали, как вороны со сломаннымм крыльями, которых он бил. Он вспомнил чулан, пропахший луком, отца, мастерившего невиданных размеров ботинок, который продать можно только в стране великанов, и его воспоминания показались ему подложными, точно это происходило не с ним, точно воспоминания были о том, чего не было. Его прошлое казалось мифом, настоящее - сценарием, а будущее - легендой. У него все валилось из рук, но виноват в этом был кто-то другой, неумелый и близорукий. И он понял, что его жизнь, смерть и ошибки были чужими, оттого после каждой из них ему присваивали новое имя, отводили роль, которую ему суждено было играть, пока не надоест тому, кто включал и выключал его.
Митрофан часто думал о себе в третьем лице, считая себя меньше ручного зверька, комнатной собачки, заведенной для увеселения, но оказался ничтожнее. В ряду из голема, куклы и тамагочи, он был последним - виртуальным образом, с программой вместо сердца и неподвластными ему мыслями. Из года в год он говорил не своим голосом, из года в год он помнил себя лишь до вечера потому, что жил и умирал на столе - в компьютере, светящийся экран которого составлял его призрачный мир...
Каждый - герой своего времени, и марионетка чужого. В том, другом времени Митрофана на ночь запирают в коробку рядом с остальными CD-romами, и на обложке игры с ним крупными буквами выведено: "МИТРОФАНОВО СЧАСТЬЕ".