Мрачна, величественна и загадочна фигура ночи. Великолепная, она стоит неподвижно, как торжественный и немой сфинкс, как сокровеннейший памятник Божеству, врытый в землю по самое свое основание, так что тщетны все усилия сдвинуть с места хоть на вершок эту тьму-тьмущую громадину. Как жалок человек в сравнении с этим молчаливым и грозным исполином, как же он мал и ничтожен! А что день? Расфуфыренный и напомаженный кривляка, франт, который вышел прогуляться по Невскому да заодно щегольнуть новым фраком, сшитым в долг у наимоднейшего портного в надежде на незнамо откуда должное свалиться наследство. Впрочем, почему незнамо? а хоть бы, например, и от тетушки его, добрейшей и почтеннейшей Авдотьи Никитишны, помещицы богатейшей, что вот-вот должна преставиться в энском уезде эмской губернии - в самом деле, почему бы и нет? почему бы ей и не преставиться, как положено всем другим? да вот, вишь беда: черти-то, тьфу их, никак не берут старую перечницу! Но ее ненаглядному племянику не хватает терпения, ему невмоготу ждать, и теперь, упиваясь быстротечной радостью своей, которая, ох, как скоро кончится - знает он! чувствует это мелкая глубина души его! - сыростью долговой ямы и гнилостным запахом тюрьмы, спешит он насладиться, как увядающая кокетка, последним балом своим, торопливо кланяется направо и налево, вздымая фалды, вертясь и вихляя перед проходящими кавалерами и, в особенности, дамами, которые, от души смеясь над ним, помахивают ему в ответ своими обманчивыми ручками, а он, словно бы не замечая ничего вокруг, рад-радешенек продолжить театральный и комичный путь свой, до тех пор пока не столкнется и не разобьет себе лоб о бесконечно тяжелый постамент ночи. Вот что такое день на фоне ночи. Да, вот что это такое. Он лишь трепетная ее тень, лишь суетный и обморочно бледный силуэт на Божественном полотне мирозданья! Но как изумителен италийский рассвет, возразят мне. И мы воздадим должное таланту художника, столь искусно набросавшего его краски на небесный холст, но все же это только работа шаловливого и незрелого ученика, а отнюдь не мастера, который меж тем рачительно приберег силы и все умение свое для иной, великой картины - картины ночи, где смогла бы воплотиться вся замечательная мощь его, и потому не сравниться ей с бликасто солнечным этюдишком дня.
Ночь. Ты бредешь, сгорбившись, в ее чреве, спотыкаясь и падая в кромешной тьме. Одинокий, ты плутаешь во мраке, путаясь в лабиринте улиц и мыслей. Эй, кто ты? Откуда? Куда идешь? Нет ответа. Лишь шорохи всевидяще слепой ночи да шепот исписанных при догоревшей, как жизнь, свече, а после скомканных в бумажные шарики листков, которые катит по пустыне тротуаров холодный бессмысленный ветер.
Что же ты бродишь, как призрак, когда все вокруг спят? Зачем ты пугаешь и будишь их? Разве ты что-нибудь здесь потерял? Не знаю, быть может... И что же? Наверно, я потерял тут жизнь. Да, что ты! Значит, ты еще ищешь? Значит, еще не нашел? Свою - нет. А хоть что-то взамен? Так, пару метафор, небывалых доселе сравнений, дюжину ловких синекдох, да с десяток фантазий. О, Боже, как мало! Значит, ты странник, пришел в эту ночь, длинную-длинную, как коридоры чиновников, где присутственное время уже истекло, и служилый люд второпях снимает с вешалок замызганные шинельки свои, чтобы поскорее освободить покои сего важного департамента, который, пустея, будет теперь, как медведь зимой, погружаться в долгую беспробудную спячку, значит, ты явился в эту длинную и жуткую ночь только затем, чтобы отыскать здесь нечто неуловимое и мимолетное, как розопестрая бабочка, которая вот только что под утро разорвала непрочный кокон и расправила чудесные крылья свои, или то недоступное, что неведомо где и существует, как цветок папоротника, что каждый раз на Ивана Купала неутомимо ищут полные пока надежд и веселья, еще не растратившие их в бешеном, изнурительном хороводе чубатые парубки и ясноокие дивчины? Ты пришел сюда встретить то, что непременно завянет днем, что замнут и затаскают грубые чужие руки, то, что скоро, скорей даже, чем ты сам думаешь, сотрется в общем гомоне языка. Посмотри как жадно, словно огонь поленья, пожирает он все, что ни попадется ему! И как злобно хохочет при этом искристое пламя! Видишь? И это вместо собственной жизни? Ах, как глупо! И печальное, как когда-то Нарциссу, вторит тебе из угрюмого леса каменных зданий гулкое эхо: "Глупо..."
И действительно, ужасно глупо, словно безумный, на белые и мертвые, как волосы седого казака, страницы наносить письмена своей души. Ведь даже с частицей души они будут все равно мертвы. Мертвы! Эх, Николай Васильевич! Сжечь бы в раскаленной докрасна печке все эти мертвые души! А? Страсть как хочется! Сразу и без мучений. Без проклятой стариковской слезинки, что медленно ползет вдоль уныло повешенного в нездешней печали сиранодебержераковского носа и, стекая, капает на скрипучие половицы, без всяких этих постыдных всхлипов и гаденьких, словно бы сморкаешься, рыданий. Одним махом! Или нет? Может, не стоит? Может, все-таки не надо? Э, да бросьте Вы, пройдет! Пройдет, разлюбезный собрат, Николай Васильевич! Вон уж слышно, как скрипнуло перо Ваше - обмакните его скорей в чернильницу, а родись Вы чуть восточнее, так опустите кисточку в тушечницу да заверните историю так, как заворачивают пироги на ярмарке в Сорочинцах /так славно умеют заворачивать пироги только у нас на Руси, когда все кругом стоят обалделые, разинув рты, да чешут затылки, приговаривая: вот эдак завернул! завернул, так уж завернул!/, да заморочьте бедные головушки всем этим Евлампиям Никанорычам и Аристархам Феофилактычам, которые только и делают, что чаевничают, откушивают, потчуются да изволят почивать, как в свое время, в отрочестве заморочили Вашу драгоценную голову истории всяких там геродотов и полибиев. Ишь, выискались щелкоперы, папирусомараки греческие!
"Да что толку морочить-то? - спросит вдруг кто-то недовольным голосом и нахмурит строгие брови свои. - И так все кругом врут!" Но не поддавайтесь, милый Николай Васильевич! Не поддавайтесь! Лучше очертите вокруг себя мелом, и да оградит этот круг Вас от страшных подземных голосов, от сурово насупленных бровей и глаз, что скрывают железные веки! И, Бога ради, не отвлекайтесь!
О, я и так вижу, как Вы криво усмехнулись в тонкий рот свой, выводя: "И гордый гоголь быстро несется по нем..." - я-то знаю, что Вы тогда подумали острым умом своим.
Ну что ж, неситесь, Николай Васильевич! Плывите по волнам буйного своего воображения, и пускай Вас подгоняет ветер из словец, которые позаковыристей, и ни с чем не сравнимых оборотцев речи! Пусть пронесетесь Вы гоголем по незашелохнувшемуся речному зеркалу мимо сереньких уток-качек, мимо краснозобых курухтанов, мимо куликов и мимо злобно притаившегося в густых камышах охотника, который, как ни целится, обязательно даст промах и в досаде на неумелость и всем очевидную бессильность свою, топая сапогами в болотной жиже, будет потом еще долго кричать и ругаться, плюя вслед, браня и пороча Ваш изысканнейший полет! Счастливого Вам пути! Счастливого Вам пути и там, где, наверное, уже не встретишь никаких охотников, где уже нет ни куликов, ни звонких лебедей, ни всяких иных птиц, что водятся здесь в тростниках и на прибрежьях, нет там, наверное, и дорог, по которым летают птицы-тройки с отчаянными ямщиками, перед которыми все расступаются, ни бричек со степенными кучерами, от которых редко когда дождешься окрика: "Эй, залетные!", нет ни Миргорода с его развешенными на плетнях глиняными горшками, ни пасечника Рудого Паньки, ни галушек в сметане, нет даже самой Святой Руси, а есть только одна ночная мгла, которая заволокла и заполнила все тамошнее пространство.
Чу! Слышите, как в этой раскинувшейся над миром, распростертой, словно гигантское бездыханное тело, тихой, но и не украинской только, а даже выходящей далеко за бескрайние пределы украинские, ночи кому-то опять не спится? Пишущий человек! Исполнись высшей силы и переложи эти ветхие, как платьишко титулярного советника, буквы в новом порядке, настрой их на новый лад так, чтобы слова, как опытнейший в импровизации музыкант, сами бы нажимали на педальки и клавиши, что торчат в мозгу у читателя, заставляя их наигрывать ему изнутри ту единственную и дорогую, словно колыбельная, под которую баюкала его в люльке любимая матушка, вечно юную мелодию, да так зачаруйте его трепетными звуками ее, чтобы, остолбеневший и обомлевший, он только бы и смог, что промолвить самому себе потаенно и в изумлении: "В искусстве - Бог!"