Философия. Я знаю, что мне никогда не передать листу бумаги, дружелюбно распахнутому передо мною, сколько величественных образов, трагических судеб, выдающихся личностей, пышных слов, языков, давно вышедших из употребления, ласково жужжащим пчелиным роем проносится в сентиментальной голове, складываясь в разноцветный, причудливый калейдоскоп тончайших, едва уловимых, и, вместе с тем, оглушающих своим трубным звучанием мыслей, при произнесении этого слова. Как должно быть причудливо устроен человек, если один простой звук, отличающийся от стука по дубовому столу тем, что он сопровождается мыслью и оформлен по всем правилам разговорного языка, и называемый словом, рождает в горячей голове его воспринявшей целый мир, целую вереницу событий, ассоциаций, фактов: где одно связывается с другим, порождает третье, выливается в четвертое, а вместе образует бесконечно широкую картину природы воображаемой, которая всегда бесконечно шире природы существующей.
Философия. Слетит это слово с гибкого, либерального языка и вот уже в воздухе вокруг тебя появился, кажется, пряный, особенный запах хорошо приготовленной мысли. Через мгновение смотришь - и вся атмосфера твоей темной, запыленной комнаты, которая не привыкла приветствовать незнакомцев, заблагоухала, расцвела чудными красками, словно дивный, живой оркестр из тысячи альтов и скрипок играет музыку струящихся, иногда фонтанирующих, удивительным образом гармонично сложенных слов и понятий.
Философия! Произнесешь это слово еще раз - и вот уже память и воображение рисуют в сознании богатейшую сокровищницу живописи, роскошнейшую картинную галерею, в которой в соответствии с историческим порядком и литературным значением, тщательнейшим образом подобраны и классифицированы портреты тех, чье близкое знакомство с философией переросло в одержимое ей служение; тех, чьи имена в отличие от трудов известны каждому в меру образованному человеку, любящему иной раз щегольнуть широтой своих взглядов в незнакомой компании. Кажется, вот они взирают на тебя с тщательно выписанных масляной краской холстов, словно пытаясь выйти за пределы своих резных, позолоченных рам; и немигающий взор их закрадывается в самую душу и там взывает к жизни прекрасный, непосредственный диалог.
Появляется смотритель этого воображаемого музея - плешивый, сгорбленный старикашка в блиставшем когда-то, потертом, коричневом костюме с зияющими прорехами, в туфлях, давно не целовавших щетку, надетых на толстые шерстяные носки из овечьей шерсти. Он до раздражения удивлен тем, что в такое время дня кто-то еще проявляет интерес к вверенным ему господам. Небрежно машет он своей сухонькой ручкой в сторону просветов, стремясь поскорее отделаться от незваного посетителя: "Вот изволите видеть - античные авторы". И вот уже плывут перед мысленным взором бородатые, бронзовые от загара лица представителей дружественного народа, увенчанные глубокими мыслями и кудрявыми шевелюрами.
Вот Сократ в пыльной, разодранной тоге позирует художнику тайком от сварливой Ксантиппы, дабы не быть побитым за праздное времяпровождение. Платон, спустившись из мира идей для того, чтобы поведать людям миф о пещере, степенно поглаживает свою бороду. Аристотель проверяет текст, написанный рукой Александра Македонского, и на лице его читается будущая великая слава его ученика. Диоген, разжигающий фонарь в своей глиняной бочке, обязанный своей философией теплому климату взрастившей его страны разбавленного вина и оливок. Римские стоики: Катон и Сенека сжимают в закаленных руках стальные, хорошо отточенные лезвия, острые края которых вскоре рассекут их суровую плоть, дабы продемонстрировать миру, что кровь великих философов, смешанная в одном сосуде с кровью самого далекого от философии человека, не дает в нем оттенка другого цвета. Великий Марк Туллий Цицерон в ослепительно белоснежной тоге оглашает в сенате знаменитую речь против Катилины, его уста, еще неоскверненные низким поступком Фульвии, на наших глазах воздвигают пышнейший монумент ораторского искусства, являя миру первого "Отца отечества".
"Любопытствуйте дальше. Французский просвет", - сухо бурчит старикашка, преотвратительно шевеля губами, обнажая древние зубы. Смотришь на него и пытаешься понять: какой жизненный водоворот занес его в этот тихий омут. Быть может, это великий философ, автор большого количества любопытных трудов, после выхода в отставку, получивший почетное место хранителя музейных ценностей, и где-то среди многочисленных залов и просветов обретается и его собственный, так не схожий с оригиналом, портрет. Быть может, это неудачный писака, вечно отстающий от времени мыслитель, написавший в жизни две-три приличных строки и теперь пытающийся самоутвердиться в неблагосклонном к нему общественном мнении, получив ключи от этого храма мудрости. Быть может, это вовсе случайный человек, волею случая занимающий не свойственное ему место, как это часто у нас бывает, служащий здесь без особого рвения до тех пор, пока ему не укажут на дверь, по поводу чего он совершенно не расстроится.
Тем временем Вольтер, Дидро, Руссо, Ларошфуко, галантно раскачиваясь, проходят перед глазами. Одно перечисление имен звучит как восхитительная симфония! Портреты знаменитых французов плотно нашпигованы их живой, бурлящей речью, изысканной, как их кухня. Ни у одной другой нации не встретишь таких изящных оборотов речи, таких густо надушенных духами комплиментов, таких метких острот, завернутых в афоризмы, с ювелирной скрупулезностью отшлифованных, похожих на нежнейшее шоколадное пирожное: при первой пробе кажется, что вкуснее ничего уже на свете быть не может, а копнешь ложечкой поглубже - и там начинка! Да какая! Затмевает весь вкус своей внешней консистенции!
На особом месте располагается портрет Монтеня. Персонаж ироничный, не терпящий излишних хлопот и не обремененный обширной памятью, каким сам автор подает себя в "Опытах", предстает перед нами на портрете, так, что, кажется, и художнику он позирует рассеянно и лениво.
"Немцы!", - грубо прерывает плавную линию моих рассуждений упрямый старик, всерьез вознамерившись довести до конца свою миссию по выпровождению строптивого посетителя. Портреты лучших представителей воинственной, северной расы, как тяжелая, закованная в латы кавалерия, грозно выдвигаются из глубины ярко освещенного зала, словно делают вылазку из осажденной крепости.
Критически настроенный кёнигсбергский философ (Кант) для встречи с нами облачился в густо напудренный парик и умопомрачительный, синий камзол, работы лучшего мастера, с отливными позолоченными пуговицами. Его высокий лоб, вспаханный крепким раздумьем, выдает мыслителя глубокого и серьезного, чья страсть к архитектонике и антиномиям не дает всевозможным шуткам и анекдотам возможности найти себе место в ряду рассудочных категорий.
С портрета Гегеля на нас смотрит старик богатый и чопорный, привыкший к восторженным возгласам зрителей и вниманию власть придержащих, вдобавок ко всем этим несомненным достоинствам рассуждающий столь тёмно, что после его прочтения невольно находишь в себе мысли крамольного содержания о том, что либо автор не принадлежит к миру сему и, постоянно витая в сфере высоких абстракций, не занимает себя трудами по подбору простых слов, понятных людям, никогда не переступавшим порог философской кафедры; либо читатель торжественно обвенчался с глупостью и напрасно пытается одолеть недоступные строки, так как теперь всем его умственным хозяйством, глубокомысленно надувая щеки, распоряжается молодая супруга.
Шопенгауэра мы застаем в образе старого брюзги в толстенном сюртуке, с серебристыми бакенбардами, воинственно приподнятыми, как жерло мортиры. Очарованный индийскими текстами ворчун, имеющий в своей библиотеке более тысячи трехсот книг и обильно использующий из них цитаты, кривит губы в усмешке, презрительной к премудрости книжной, призывая к премудрости кинической, взятой из повседневной жизни, как будто два этих водоема не связаны между собою общим каналом и их содержимое не перетекает из одного в другой. Временами его казарменная речь звучит резко, по-военному агрессивно он дает удивительно точные характеристики людей и явлений, живо приводя в чувство задремавшего посетителя.
"Восточный зал Вам, как представителю средиземноморской диеты, будет вовсе не интересен", - совсем уже безапелляционно, без лишних обхождений поёт свою песню старый сундук: "Вашему желудку с детства в качестве приправы к кушаньям воспринявшему литературу Рабле и Свифта, придется не по нутру острая восточная кухня, с непонятным упорством стремящаяся к отказу от существования и собственной личности. Пожалуйте в Малый славянский просвет...".
И вот этот колоссальный театр цветных париков, густых бород, проницательных взглядов, сюртуков, бакенбардов и гусиных перьев, обильно политых чернилами, внезапно снимается с места, поднимается ввысь и смешивается в гигантскую какофонию звуков, в которой слились голоса всех возможных музыкальных инструментов. Античная философия звучит как народный фольклор: кратко, понятно и ёмко. Французские просветители сплели себе ораторию или кантату, настолько изящно и возвышенно летят преподнесенные ими мысли. Немецкая мудрость рождает гимн, церковное пение или военный марш: все изложено основательно, торжественно и по строгой системе.
"Постой, постой, приятель!", - перебьет меня патриотично настроенный читатель: "А как же обещанный славянский просвет?". Однако считаю своим долгом на этом месте мои фантазии об идеализированном музее мировой философии прекратить. К чему утомлять славянского читателя лицезрением немногочисленных соотечественников, перенявших философскую лиру, как и всю светскую литературу из рук своих европейских наставников, а затем упрямо и безвкусно отстаивающих какой-то особый российский путь. Впрочем, будем справедливы: есть и среди нашего простодушного племени люди, достойные первых премий, но главный замысел сюжета состоит вовсе не в этом. Славяне не любят книжного философствования, каждый из нас имеет свою философскую кафедру на собственной кухне. Здесь порой запекаются диалоги, достойные Платона; маринуются афоризмы не хуже Ларошфуко; проходят засолку исповеди, более откровенные, чем у Руссо; а по большим праздникам опустошается штоф настолько критичного содержания, что его крепости с лихвой хватило бы на четвертую часть знаменитой кантовской критики.
Славянин не любит рассуждать о предметах сухих и угловатых: логика, конъюнкция, дизъюнкция и силлогизм - не для него. Ему подавай вещи метафизические, сказочные, с картинками, пёстро наполненные примерами из исторической и житейской практики. Будучи врагом всякой скуки, и при этом человеком практичным, ему непонятно, зачем издавать целые трактаты о вещах, известных каждой бестолковой старухе в его родном селе.
Каждому из нас, не имеющему книги на своем ночном столике для ежедневного прочтения, свойственно мнить себя великом философом. Мне же, имеющему несчастье ежедневно обогащать свой интеллектуальный багаж благозвучным журчанием таких имен, как Ларошфуко, Витгенштейн и Шопенгауэр, не понимая ровно половины прочитанного, порою кажется, что человека такого происхождения и такой фамилии, как у меня, нельзя подпускать к высоким материям на пушечный выстрел. Мое ли это дело - мыслить! Подойдешь иногда к зеркалу, посмотришь на эту пастушью физиономию, знакомую с детства и задумаешься: "Святый Боже! Неужели этот картофельный нос в своей черепной коробке, продолжением которой является, может иметь мысли иные, нежели приготовление жаркого на ужин?".
Впрочем независимое мнение об этом выведут мои случайные, а от того совершенно бесценные читатели. По хорошей русской традиции, я начал за здравие, а кончу за упокой. Свою дорогу в литературе я, не особо задумавшись, начал с обходного маневра и вместо того, чтобы описывать центральные улицы и проспекты нашей жизни, решил сразу зайти с тыла и предаться размышлениям о конечном пункте всякого пути - о смерти.
Признаюсь, тема смерти привлекала меня с детства, как любое явление страшное и прекрасное одновременно. Не стану скрывать от слишком проницательного читателя, что на написание настоящих рассуждений меня подтолкнули широко известные сочинения Сенеки, М. Монтеня и Ф. Ларошфуко. Два первых литературных могильщика, говоря о справедливости смерти, в силу необычности своей позиции, вызвали у меня восторженные слова восхищения и поддержки, а также неутомимый писательский зуд в моем не остро отточенном пере. После прочтения "Максим" Ларошфуко и трезвого размышления, однако, пыл мой несколько поостыл, а оптимизм в отношении конечной пристани для нашего утлого суденышка сменился более сдержанной и пессимистичной позицией.
В настоящее время, в присущей мне манере, я, как буриданов осёл, или как витязь из русских сказок, изображаю из себя столб на дорожной развилке и вижу сильные и слабые стороны у приверженцев прямо противоположных взглядов. Смерть не перестает быть для меня загадкой, и мое отношение к ней зависит часто от преобладающего у меня настроения, душевного и телесного самочувствия, чтения того или иного автора, позиция которого, в силу моей легкой внушаемости, кажется мне на сегодня наиболее подходящей. В связи с тем, что разгадать эту тайну опытным путем я не тороплюсь нисколько, придется нам с Вами, товарищи по несчастью, по распространенной на земле привычке, погрузить свои носы в пыльные страницы книг наших, зовущихся мыслями и имеющих место обитания своего в том предмете у нас на плечах, на котором мы обычно располагаем шляпу.
Рождение и смерть являются ключевыми событиями нашей жизни, обойти которые еще никому не удавалось. Поэтому рассуждения о смерти, на мой взгляд, должны становиться частыми и любезно приглашенными гостями нашего ума. "Mеmеnto mоri" - вот лозунг, который должен быть выгравирован в нашем уме и в наших сердцах на протяжении всей нашей жизни, если мы хотим провести ее достойно и качественно отличаться от других животных, населяющих наши леса и равнины.
Целью настоящих рассуждений является попытка моей чувственности и мозговой канцелярии определить, чем же все-таки является для нас смерть: благом или величайшим бедствием, невосполнимой утратой, легче принять которые кому-то, возможно, помогут написанные мною строки. Написаны они не водой из Флегетона и не кровью Фауста, а чернилами, что, конечно, еще опасней. Тем не менее, буду весьма польщен, если редкий читатель, фыркая и ругаясь, бросит чтение, не дойдя до конца. Изложение рассуждений в письменном виде должно помочь, в первую очередь, и мне: разобраться в собственной начинке, так как моей беспокойной голове свойственно превращать в кашу заимствованные у других мысли, а затем, в силу определенных свойств памяти, совершенно искренне выдавать их под собственным соусом.
Итак, начнем. В силу полученного мною юридического образования и частого обращения к законам, мне удобнее, как, наверное, многим, строить свои рассуждения по пунктам, а в заключение сделать один общий вывод. По такому плану и будут в дальнейшем протекать мои труды, право оценки которых я, не без трепета в душе, предоставляю неравнодушным читателям, особенно надеясь, что среди таковых найдутся люди, близкие мне по духу и образу мыслей, которым мои рассуждения покажутся особенно интересными и приятными.
Дабы не быть обвиненным в жалком эпигонстве и обкрадывании великих писателей, я сразу хочу предупредить читателей, что не буду использовать в настоящем сочинении обширных цитат из общеизвестных произведений, а буду стараться ограничиться самыми скупыми, общими ссылками на них. Те из читателей, кто после прочтения моего эссе, изъявят желание более подробно ознакомится с классическими произведениями, сделают это самостоятельно и мне будет приятно, что приобщением к великому миру философии некоторые люди будут отчасти обязаны и мне. Более всего же я рассчитываю на тех немногих, не хочу сказать избранных, душевные струны которых тронут мои суждения и которые после их прочтения смогут с уверенностью сказать себе: "Вот человек, который мыслит и чувствует как я! Он отвечает на вопросы, давно уже не дающие мне покоя, и пишет о вещах значительных и интересных", как я, в свое время, сказал себе после прочтения Сенеки и Монтеня. Да и что толку в подробном цитировании, столь широко распространенном, если кроме разочарования оно не приносит ничего читателю, желающему узнать авторские мысли, а получающему взамен отсылку к произведениям, к которым он в любое время может обратиться и по собственной инициативе. Активное жонглирование цитатами напоминает оживленный разговор немых между собой: жестов много, а слов мало.
Я, как каждый начинающий графоман, наверное, все время тешу себя надеждой, что совершаю некое таинство создания гениального, нет-нет, да и промелькнет у меня гадкая, подленькая мыслишка о собственном таланте и высоком предназначении. Мне кажется, у меня всегда в запасе найдется пара-тройка крепких аргументов, подтверждающих правоту моей позиции и несколько изящных словесных оборотов, никем ранее не используемых. Что же поделать, каждый из нас от рождения несет в себе семя честолюбия, и лишиться его значило бы лишиться самого вкуса к жизни. Тем не менее, пообещаю читателю всякий раз, когда мой демон, который почему-то мнит себя большим литературным критиком (впрочем, люди знающие говорят, что в университете он, что называется, "не блистал"), будет уверять меня в бесподобности только что написанного, обращаться к своим славным предшественникам, имена которых выведены в начале сочинения, чтобы воочию убедиться в скудости собственного слога и банальности суждений.
Итак, давайте все-таки начнем, иначе мысль моя, ничем не сдерживаемая, примется вкривь и вкось бродить в области дурной и бесцельной фантазии и вместо прекрасно задуманного произведения читатель получит бессвязное нагромождение фраз, обрывков суждений и словосочетаний, стремящихся к внешнему лоску в ущерб глубоко прочувствованному внутреннему содержанию.
--
Смерть - великий уравнитель.
Поэтичная и смелая мысль об этом нашла себе надежное пристанище в моей голове после прочтения "Писем о жизни и смерти" Сенеки. Смерть равняет нас всех: молодых и старых, здоровых и больных, красивых и безобразных, нищих и королей, гениев и глупцов. Не важно, кем человек был при жизни, важно, чем он стал после смерти - персонажем аллегорического натюрморта живописи эпохи барокко, известного как "Vanitas". Не буду скрывать, что представление о самом большом демократе нашего мира - могильном камне, показалось мне весьма приятным в силу свойственного мне чувству зависти, с годами, к счастью, имеющему неуклонную тенденцию к снижению, но, тем не менее, способному в любом возрасте отравить самые благородные душевные порывы и лишить нас возможности спокойного созерцания чужих достоинств и успехов. Иные, как я, например, совершенно не чувствительны к материальным благам, имеющимся у других. Мне совершенно безразличны красивые и дорогие вещи, обладатели которых воображают, что они сами по себе способны подарить счастье, хоть на малую толику превышающую счастье самого нищего человека на земле. Вещи не способны нас любить так, как любим их мы, так кому же нужны такие односторонние чувства?
Вместе с тем ядовитый скорпион зависти вновь и вновь кусает меня по отношению к людям, совершенно заслуженно превосходящим меня по своим личным качествам и способностям. Если с неравномерностью богатств материальных вполне можно примириться, то неравномерность распределения богатств духовных вряд ли оставит кого-либо равнодушным. Природа широкими жестами слепо разбросала таланты и добродетели по человеческим душам, одарив одних секретом настойки доброго гения и правом волновать человеческие сердца, других же не наделив ничем превосходным и достойным уважения, предоставив им, в лучшем случае, способность воспринимать и чувствовать прекрасные творения чужих рук, при полной неспособности воспроизвести что-либо свое, хотя бы отдаленно похожее. Вот хоть кол мне на голове теши, а не могу я смириться с такой вопиющей природной несправедливостью, благодаря которой, такой достойнейший из людей как я, как раз никакими достоинствами и не обладаю.
Однако давайте перейдем ближе к смерти, в переносном, конечно, смысле. Во что превратились бы люди, если бы не были смертны? Представьте себе порок, все возрастающий на протяжении жизни, от которого нет сил избавиться. Представьте себе глупость, пошлость, алчность и сварливость, опутавшие человека словно силки, разорвать которые он не в состоянии, вынужденный лишь сознавать всю ничтожность своего положения, взирая как на недосягаемую величину на людей остроумных и искрометных, находящихся рядом с ним. При отсутствии смерти одни все время будут совершенствоваться в таланте, другие в глупости.
Я сам часто нахожу себе утешение в мысли о том, что за могильной чертой все равны. На протяжении всех лет моей сознательной жизни, сколько я себя помню, меня постоянно одолевает досада на то, что я не совершил ничего значительного, не развил в себе определенные способности и наоборот взрастил недостатки. Мне постоянно хочется вернуться в свое прошлое и, начав жизнь с начала, на этот раз посвятить ее точно установленному плану, действительно стоящему, как мне кажется в настоящее время, делу. Мои представления о призвании и жизненных ценностях все время меняются, так что, если бы это было возможно, я постоянно возвращался бы в свое детство и прожил бы уже множество жизней, в которых успел бы побывать и героем, и выдающимся государственным деятелем, и видным ученым, и знаменитым поэтом, и бог знает кем еще, только бы иметь возможность сполна испить бескрайнюю чашу моего тщеславия.
Мне все время кажется, что я могу не успеть совершить нечто важное в жизни: дочитать книгу, обдумать мысль, написать роман. Мне не дают покоя наглядные примеры людей великих, которые в мои годы совершили столько, на что мне не хватит и десяти жизней! В такие минуты тоска и отчаяние овладевают мною, и вдруг душу мою обдает спасительный, прохладный бальзам мысли о смерти, о том, как я должен быть благодарен ей, хотя бы за то, что если уж не жизнь, то общая могила уравняет меня с Диккенсом и Шопенгауэром. Я понимаю, что в общем наследии человеческой мысли для потомков мы все равно будем фигуры разного масштаба, но, тем не менее, ободряю себя уверениями в том, что, по крайней мере, сознавать это, а, следовательно, и терзаться по этому поводу, я уже не буду.
Многие скажут, что такая позиция приемлема только для низких душ, бездельников и негодяев. Однако, дорогие мои, признайтесь себе честно, не так ли давно Вы назначали свидание такой милой особе как зависть? Зависть похожа на родственников в провинции: они есть у всякого, но никто не хочет признаваться в родстве с ними. Всем ли своим успехам Вы обязаны только личному трудолюбию и упорству, либо большая часть Вас самих соткана из хорошего родительского воспитания, благоприятной внешней среды, а порою просто из счастливого стечения обстоятельств? Если это так, то постарайтесь понять людей, способных встать с Вами на один уровень желаний, но не имеющих шанса попасть на один уровень возможностей. К тому же перед ликом смерти, холодным и беспощадным, должны быть приемлемы любые сальто-мортале, не выходящие за рамки приличий, помогающие нам менее болезненно встретить приход Жнеца человеческих душ.
Итак, если смерти нельзя избежать, будем умиротворять себя тем, что в ней мы наконец-то достигнем настоящего равенства и братства. У того, кто всю жизнь незаслуженно, как мы считаем, пользовался привилегиями и недоступными остальным благами, смерть все отнимет. Того же, кто был многого лишен, по крайней мере, успокоит.
--
Смерть - великий избавитель.
Данное утверждение также имеет корень своего происхождения в плодородной почве философии Сенеки. Смерть порою оказывает нам большую услугу, избавляя нас от бремени, которое мы не имеем сил ни нести, ни бросить самостоятельно. Жизнь, соединенная с мучительным телесным недугом, невыносимыми нравственными страданиями, общественным презрением, нищетой или лишением свободы, подчас пугает нас больше, нежели радикальное прекращение наших страданий. Многие согласятся лучше разрубить этот гордиев узел, чем ждать и надеяться, что когда-нибудь он развяжется сам - кроткий ангел терпения посещает далеко не всех. Страшно себе представить, что адские физические боли или изматывающие душевные терзания могут продлиться вечно, тогда действительно избавление от жизни, которую уже даже нельзя назвать этим словом, будет являться благом.
Впрочем, все не так однозначно. Я готов согласиться, что для человека, измученного физической болью, смерть более чем желательна. Человек, никогда не испытавший в жизни чудовищной боли, вряд ли меня поймет. Телесные страдания лишают нас звания человека, превращая в комок боли, дурно пахнущих нечистот и слез. Пелена страдания застилает собою весь остальной мир, каждое мгновение существования обращается в нескончаемую пытку, зубовный скрежет превращается в постоянного спутника. В таком состоянии человеку действительно лучше окончить свои дни в этом "лучшем из миров". Я готов даже оправдать самоубийство, если оно вызвано отчаянным стремлением освободиться от боли, ибо совершает его уже не человек, а загнанное в угол, жалкое, беспомощное, кричащее, доведенное до крайности чудовище с кровоточащими язвами и гноящимися глазами.
Иное дело - страдания нравственные. Если они не несут в себе опасности для нашего телесного благополучия, восприятие смерти как блага, в этом случае, по моему мнению, является ошибкой для человеческого существа. Нет на земле такого горя, которое не становилось бы меньше с неумолимым течением времени. Нет на земле таких душевных переживаний, переварить, принять, а потом еще и извлечь пользу из которых, был бы не в состоянии пытливый человеческий ум. Любая химера, рождающаяся в нашей голове и, как нам кажется, невыносимо отягчающая наше существование, должна рассматриваться как новая ступень духовного развития, новая возможность преодолеть свои недостатки, взглянуть на вещи с другой стороны.
Все мы несравненно мрачно и тяжело переживаем смерть наших близких, родных, друзей и любимых. С утратой дорогого нашему сердцу человека, мир никогда уже не бывает таким надежным, ветреным и беспечным. Очарование сладкого обмана легкости проживаемых дней стремительно исчезает и нам необходимо находить в себе силы двигаться дальше, потеряв одного из верных нам спутников. С практической стороны, каждый находит себе утешение в соответствии со своими наклонностями, возрастом, складом ума и темпераментом: кто отправляется в оперетту, кто в церковь, кто на службу, кто, как я, занимается философией. Со стороны теоретической, мы должны утешать себя тем, что, если наличествует загробное существование, то наше расставание с любимым человеком - всего лишь временный перерыв в отношениях, связанный с его длительным путешествием в далекую страну, в которую мы сами вскоре отправимся вслед за ним, предвкушая долгожданную и радостную встречу; если же гробовая доска не отпирается ключом наших желаний, и не является входной дверью мира иного, то, тем более, наши сетования и сокрушения напрасны: о чем мы жалеем? Что такое человек, и что такое мир, и есть ли у него смысл - нами совершенно не может быть познано. Мы не знаем, по-настоящему, ни жизни, ни смерти, и различать их можем только условно. К чему тогда горевать об утрате того, что нам абсолютно не понятно и, к тому же, является вполне закономерным итогом всех наблюдаемых нами явлений.
Часто люди, совершившие подлый и безнравственный поступок, после поздно пришедшего раскаяния, не находят в себе силы продолжить дальнейшее существование из-за возникшего глубочайшего презрения к собственной личности. Такие мысли кажутся мне несусветной глупостью. Человек, так уж задумано или получилось, не ангел, а особое религиозное животное, которое сочиняет музыку и умеет смеяться над собой. Errare humanum est. Христианская добродетель говорит нам о том, что нет такого преступления, которое Бог не простил бы нам при искреннем нашем раскаянии. Так чего ради нам самим брать на себя роль судьи более строгого, если высший судья, могущественный и мудрый, готов положить предел нашим страданиям? Люди должны научиться переживать и общественный позор, которому они подвергаются в силу распространенных предрассудков, как, например, воины, бежавшие с поля боя в Древней Спарте. Презрение к своей персоне со стороны остальных двуногих необходимо рассматривать, как счастливую возможность уединения, повод для написания исповеди и долгожданное избавление от навязанного тягостного общения с себе подобными. Это награда, аскеза, принятая от общества, показывающая человечеству его язвы и истинное лицо. Нет в нашем мире никаких вечных истин. Все истины располагаются в нашей переменчивой голове и представляют собой только выдумки и удобства, зависящие от погоды, принимаемой пищи и количества свободного времени. Поэтому если отношение окружающих отравляет Вам жизнь в одном месте, попробуйте переехать для жительства на другое. Может быть на новой географической широте то, что вменялось Вам в вину, будет приписано в заслугу. К тому же людям свойственно прощать друг друга для облегчения собственной жизни, все плохое со временем забывается, поэтому предоставьте ход событий самому себе и через некоторое, быть может, очень длительное, но все же не бесконечное время, люди сами радостно заключат Вас в свои объятья и Вы снова будете приняты в человеческое стадо для совершения новых грехов.
Пусть читатель не думает, что я хочу, во что бы то ни стало, оправдать людей, совершенно справедливо подвергнутых нравственному бичеванию и заслуживающих самого сурового общественного порицания. Просто я, как человек, совершивший в своей жизни довольно много дрянных и низких поступков, хорошо знаю эту публику изнутри и считаю, что далеко не все эти горемыки безнадежно потеряны для общества. Возможность искупления, как возможность дышать, должна быть предоставлена каждому.
Однако я вижу, что мои "Рассуждения о смерти" все чаще стали превращаться в "Рассуждения о жизни". Такова уж судьба всех литераторов: с какого то момента произведение начинает жить собственной жизнью. Вначале автор его пишет, а потом только записывает то, что оно ему диктует.
Итак, подводя итог данному разделу, согласимся с тем, что смерть является для нас благом, когда избавляет от телесных мук, однако, будем отчаянно возражать против смерти, как избавления от мук душевных, которые мы вполне можем разрешить сами.
--
Возможность посмертного существования.
Для меня это самый убедительный довод в пользу того, что смерть является для нас благом. Разве не радостно думать, что серые жизненные будни, имеющие закваской тяготы и страдания, очень скоро уступят место чему-то непередаваемо светлому, легкому, восхитительному! Возможно, наш инстинкт самосохранения и страх смерти являются просто обманом, прикрывающим вход в царство добра и справедливости самым нетерпеливым. И не является ли наша привычка жить, именно привычкой, заставляющей нас цепляться за все родное, знакомое, из-за страха перед неизведанным?
Для того чтобы смерть казалась нам благом, мало одного посмертного существования, загробная жизнь должна быть много выше и приятнее, чем нынешняя, на этом держатся все мировые религии. Адские муки нас страшат, райские кущи манят, жизнь кажется рутиной, и только смерть реальна; ее внезапный, грозный стук в дверь приводит в замешательство самого романтически настроенного мечтателя и он спрашивает себя с дрожью в голосе: "Действительно ли я верю в свою жизнь после смерти?".
Мне ничего не известно о нашем посмертном существовании, и любопытный читатель напрасно будет ждать от меня откровений. Я хочу только сказать, что надежда на достойное существование после смерти способна если не смерть, то хотя бы жизнь нашу превратить в благо. Надежда - это обветшалый мост над черной пропастью, который, как всем кажется, не способен препроводить нас к цели, и многие им не пользуются, но те, кто идут по нему неизменно достигают другого берега. Надежда - это лодка в бушующем океане, в решающий момент давшая течь и по всем законам должная пойти ко дну, но, несмотря ни на что, она не тонет, и тот, кто находится в ней - находится в полной безопасности. Надежда это козырь, который мы никогда не разменяем в лихой карточной игре с природой, ставка в которой жизнь. Надежда это все, что у нас есть, и это не так уж мало - это лучше, чем ничего.
--
Смерть придает смысл и ценность нашей жизни.
Представим себе, что наши дни тянутся бесконечно, что мы не знаем ни смерти, ни болезни, ни старости. Можно ли сказать, что в таком случае, мы не будем знать ни вкуса молодости, ни прелести здоровья, ни очарования самой жизни? Как сильно мы потеряем в остроте и свежести восприятия при праздновании тысячного дня рождения или стотысячного Рождества? Я не говорю, что мы превратимся в свифтовских струльдбругов, но сохраним ли мы при молодости телесной молодость душевную? Не превратится ли жизнь, за спиной которой с занесенным мечом не стоит смерть, в бессмысленное ярмо, рутину, в которой не различить ни звука, ни краски, ни радости, ни горя, ни друга, ни врага? Можно ли ценить то, что невозможно потерять? Когда я смотрю на озаряемое ярким солнцем, раскрашенное сочной, густой акварелью голубое небо со взбитыми, причудливо надутыми облаками, похожими на горы, сделанные из небесного камня, мягкого, как перина, и мне кажется, что олимпийские боги, благородно восседая на их выступах, ведут между собою неторопливый диалог, декламируют стихи и играют на арфе, не сознаю ли я эту восхитительную картину именно потому, что эта красота есть красота обреченная? Не рождает ли красоту смерть, и не она ли ее убивает? Быть может и человек красив и ценен, в значительной степени, тем, что он смертен? Стали бы мы ценить друг друга больше, если бы были вечны? Смогли бы мы вечно работать по одной профессии и жить в одной местности, так как другие профессии и территории уже заняты более расторопными? Стали бы мы вообще что-то предпринимать, совершать хоть какие-нибудь поступки, если бы сознавали, что время их совершения упущено быть не может? Не является ли тогда смерть нашим лучшим приказчиком, которому мы совершенно искренне и без принуждения посвящаем все наши действия? И если завтра мы будем подхвачены крыльями вечности, не превратят ли ее наши изнеженные философией мозги в пыльную, антикварную скуку? Сможем ли мы найти ей какое-либо иное предначертание кроме нашей бесконечной погони за наслаждением, которая всегда влечет за собой разочарование? Не устанем ли мы когда-нибудь сами от себя настолько, что всякое ощущение собственного существования, всякая собственная мысль сделаются настолько мерзкими и противными, что мы будем с отчаянием искать любой яд, любое оружие для того, чтобы прервать наши дни, и, не найдя, погрузимся в состояние совершенно адское: когда и жить нельзя, и не жить нельзя?
Вопросы эти уже несут в себе ответы. Все это так печально, что не может не быть правдой. Это правда. Правда, но не вся. Перевернем отливающую золотым блеском медаль наших рассуждений и задумаемся о том, совершенно ли искренне мы рассуждаем о необходимости последнего вздоха для самого близкого, родного, знакомого нам существа, которым мы все для себя являемся. Все откровения о полезности смерти, похожи на унылые рассуждения приговоренного к виселице о благотворном воздействии веревки на шейные позвонки при лечении болезней горла. И если всех этих циничных господ, рассуждающих подобным образом, внезапно взять за шиворот в темном переулке, не произведут ли эти славные меланхолики, эти мнимые мизантропы, под воздействием столь пошлого аргумента, такой конфуз со своими с таким стоическим благородством выведенными истинами, о каком в приличном обществе и говорить стыдно? И не будет ли их простая человеческая сущность, которая всегда стремится к утверждению, а не к отрицанию, судорожно хватая ртом воздух, тоненьким голоском вопить о пощаде: "Сударь! Сударь! Пожалуйста! Жить! Ах, если бы только жить! В любом из миров, лишь бы я в нем был, а Вас, по возможности, не было!".
Неужели для того, чтобы ценить себя и иметь руководство к действию, нам нужен столь радикальный катализатор? Зачем мы воображаем себе вечное существование в раю, если не можем найти достойного занятия в жизни имеющейся? Человек рассудительный и осторожный, знакомый с муками творчества, безусловно, всегда сумеет вложить содержание в то, что имеет.
Если у меня есть ум, разве я могу себе наскучить? Если я способен видеть красоту, разве я могу спокойно наблюдать ее разрушение? Если я столько трудился, разве я могу позволить всему исчезнуть? Если я родился, разве я хочу умереть?
У кого великие утраты, у того и великие сожаления, - говорит Вольтер в своем "Простодушном". Рассуждающий о необходимости смерти, в полный голос своего отчаяния, рубит сук, на котором сидит, ведь именно отсутствие фигуры с косой сделало возможным его рассуждения.
Каков же будет основной вывод настоящего раздела? Вспомним медаль, столь распространенную в нашем обществе: золотую, бронзовую, инкрустированную алмазами или нет - не важно. На одной стороне ее всегда размещается сообщение о чем-то возвышенном, говорящем о счастливой доблести или других ценных в обществе заслугах ее редкого обладателя. На оборотной же ее стороне на ровной поверхности зачастую размещается всякий вздор, как то "сделано там-то" или "мастер такой-то". Таким образом, медаль являет собой первейший оксюморон, совершенно чудесным образом сочетающий в себе вещи несочетаемые: аллегорию наших духовных ценностей и материю приземленную; ремесло, призванное добывать хлеб; вещь, предназначенную для продажи. И так почти с любым явлением в нашем мире. Так почему же смерть должна быть исключением? Смерть это наша высшая, общая медаль, обещанная всем без исключения уже при рождении, раздаваемая безо всякого разбора, не взирая на заслуги, возраст, талант и личную храбрость.
С одной стороны, именно благодаря смерти, мы не сидим сложа руки, а действуем: ставим цели, добиваемся результата, оправдываем доблесть и добродетель, сознаем, что жизнь коротка, а успеть нужно многое. С другой стороны, именно смерть сводит на нет все наши благие начинания, обрывает нереализованные планы, обесценивает с таким трудом достигнутые результаты, иными словами, отбирает второй рукой то, что прежде дала первая.
С одной стороны, именно смерть заставляет нас ценить, как высшую ценность, нить, находящуюся в руках трех парок: хрупкую, нежную, тонкую, нашу единственную опору - нашу жизнь. С другой стороны, именно смерть позволяет нам совершенно не ценить человеческую жизнь, заранее обреченную на провал. Каждый человек в самом скором будущем заведет близкое знакомство с червями, независимо от нашего к нему отношения, так к чему все эти церемонии? Зачем нам любовь, семья, дети, доброта, помощь ближнему, искусство, если даже воспоминаниям об этом придет конец?
Эту дилемму нам пока не разрешить. Остается ее только принять. Как мы не понимали смысла жизни и ее ценности в тот момент, когда получили ее при рождении, так, возможно, мы поймем смысл и ценность смерти в тот момент, когда будем с жизнью расставаться.
5. Смерть - это высшая справедливость.
Знаком ли мой читатель с вдохновением? Вдохновение, милый мой читатель, эта весьма капризная дама, которую никогда нельзя завлечь никакими подарками, кружевными лентами и сладкоголосыми речами. Она всегда приходит без приглашения, только тогда, когда ей это надо, гостит недолго и, не попив чаю, уходит, не прощаясь. Эта ветреная госпожа никому не дарит своей постоянной любви, а только мимолетные поцелуи, которые тают быстро, как весенний снег, оставляя на щеках их счастливого обладателя легкий румянец застенчивого счастья. У вдохновения нельзя ничего просить, а можно только получать бесплатно, а получив, немедленно, и без всякого сожаления, тратить, не рассчитывая на новый подарок.
В последнее время, признаюсь честно, вдохновение посещает меня не чаще, чем пьяница свою жену, так что я иногда боюсь, что не успею завершить начатый труд раньше, чем придет та, рассуждения которой я посвящаю. Поспешим поэтому продолжить наше путешествие в волшебную страну размышлений, взявши в дорогу терпение и надежду на то, что моя благосклонная муза не откажет своему бесталанному почитателю в очередной аудиенции. Будем с непоколебимым упорством сторожить любую яркую мысль, случайно заглянувшую в пыльный чулан моей философии, как пылкий влюбленный сторожит любое желание на лице своей возлюбленной.
Справедлива ли смерть? Можно ли применять к ней этот высший критерий человеческой нравственности? Когда мы видим, как беспощадному убийце выносят смертный приговор, и его отрубленная голова весело катится по дощатому эшафоту, исполняя свой последний монолог, мы ловим себя на мысли, что на наших глазах совершился акт высшей справедливости. Мы совершенно уверены в необходимости присутствия смерти в нашем обществе, как специально приглашенного мастера, в том случае если мы сами выступаем в роли аптекаря, отпускающего ее по особому рецепту. Мы не будем здесь судить о том, насколько справедливы выписываемые обществом рецепты. Скажу только, что тому, кто побывал в шкуре ягненка, сложно внушить милосердие к волку, а в основе снисхождения к преступнику часто лежит презрение или равнодушие к его жертве.
Не могу сказать, что я совершенный противник смертной казни, но я, тем не менее, не могу понять, зачем, при наличии такого количества примеров судебных ошибок, брать на себя роль палача, если предусмотрительная природа любезно оставила ее за собой? Зачем создавать Клуб любителей гильотины, если неблагодарное общество, безопасность и покой которого он охраняет, делает в конечном итоге изгоями наиболее активных его участников, в качестве членских взносов систематически приносящих в кровавую жертву людей, превративших своих собратьев в объект издевательства и охоты?
Впрочем, сегодняшний разговор не совсем об этом. При условии изобретения надежного общественного механизма, исключающего возможность вынесения неправосудных приговоров, я готов снять все свои обвинения, выдвинутые против смертной казни. Я хотел бы обратиться к вопросу немного более тонкому. Вся наша жизнь построена на уничтожении существ более слабых для поддержания собственной жизни. Сколько домашнего скота, птицы, лесных животных человек ежедневно приносит в угоду своему желудку, желанию одеться по последней моде, а то и просто стремлению составить себе развлечение на свежем воздухе с погонями и стрельбой. Под нашими ногами ежечасно гибнут тысячи микроскопических существ, помечая следы слишком тесного общения с нами тысячами миниатюрных кладбищ, на которых не возлагаются венки, и никто не проливает своих слез. Само наше дыхание несет в себе смерть для неисчислимого количества живых существ, волею слепого случая оказавшихся в роли песчинки, застигнутой врасплох бушующим океаном. Мы являем собой передвижную фабрику по уничтожению жизни, ангелов смерти, которые резвясь и играя, не замечают, что одним своим существованием несут окружающему миру горе и разрушение, что их смех звучит, как реквием по тысячам усопших, на костях которых разворачивается дикая пляска человеческой жизни. Мы всю жизнь используем живую природу в своих интересах, так разве не справедливо будет природе один раз заявить на нас свои права и привлечь к ответственности за все совершенные в течение жизни злодеяния, превратив нас из хищников в корм? Тому, кто любит закусывать другими, необходимо быть готовым, что однажды будут закусывать им. Тот, кто всю жизнь рассматривал своих собратьев по жизни, как строчки изысканного меню в роскошном ресторане, не должен воображать из себя самого неприкосновенный запас и говорить о несправедливости в тот момент, когда его пульс становится реже, в глазах мерцает свет, во рту становится сухо и душа отправляется искать иное, более теплое пристанище.
Многие будут возражать, говоря о том: как же можно ставить на одну доску человека и свинью, человека и индюка, человека и червяка, ведь это башни совершенно разной высоты, и то, что позволительно человеку в отношении всех прочих, позволительно только в отношениях животных между собою, но никак не в их взаимодействии с человеком. Такое мнение известно давно, давно уже рассуждают о человеке, как царе природы, призванном возглавить животный мир, получившем всех остальных живых существ в дар для разведения и прокорма. На это я могу ответить, что если этот сомнительный образ и подобие Бога, опустился до того, что с таким азартом устраивает гастрономические конкурсы среди своих подчиненных, то нет ничего страшного в том, что поголовье этих тиранов время от времени сокращается, и каждый из них получает заслуженное возмездие в виде деревянной сорочки, избавиться от которой, как вышедшей из моды, уже никогда не придется.
Я могу выдвинуть только один оправдательный тезис в нашу защиту: не мы кроили этот мир, не мы его рисовали, наши сочинения не были допущены к участию в конкурсе творцов вселенной; мы, как и все остальные, были вброшены в существование, где с нашим мнением не считаются, наши чувства не воспринимаются всерьез, наши мольбы не доходят, и мы вынуждены играть по общим правилам, плыть в одном течении с остальными, принять предложенную нам роль в величайшей драматической пьесе и исполнять ее с невообразимым выражением, безжалостно выбрасываемые автором с общей сцены при малейшем отступлении от тщательно прописанных им деталей. Становясь безжалостными убийцами в жизни, мы всего лишь следуем дурно написанной инструкции, будучи не в силах ее изменить, исполняем заведомо преступный приказ, будучи не в состоянии его отменить. Применение смертной казни в таких условиях, когда мы не можем изменить мир вокруг себя, представляется не вполне справедливым и обоснованным. Однако до тех пор, пока мы рассматриваем смерть в пределах заданных нам координат - она справедлива, настолько, насколько справедливы сами условия рулетки, в которой мы имеет честь пребывать. Отменить отношение к смерти, как к высшей справедливости, можно только изменив правила всей системы. Правила, которые нам совершенно не известны, и доступ к написанию которых мы вряд ли когда-нибудь будем иметь.
Подводя итог настоящему разделу, согласимся, безусловно, с тем, что смерть являет собой совершенно справедливое явление в нашем грешном мире. Нет в этом мире ни одного человека: ни праведника, ни святого, который не заслуживал бы смерти, если рассматривать его с точки зрения последствий его существования для всего мироздания. Смерть потеряет свое справедливое предназначение только в том случае, если из нашего мира совершенно исчезнет убийство, не важно кого: человека, курицы или комара. До тех пор пока смерть насильственная полностью не уступит свое место смерти естественной, данной для всех без исключения, мы не имеем права говорить о том, что в отношении нас выносятся неправосудные приговоры и требовать пересмотра решений, а так как предполагать такое мы можем только в самых смелых фантазиях, то давайте попробуем смириться с выпавшим на нашу долю жребием и будем, по крайней мере, успокаивать себя справедливостью такого исхода.
ЭПИЛОГ
Вот и подошло к концу наше совместное плавание в неглубоком озере моих серьезных раздумий, где заболоченное место, тина, отмель и следы морских баталий встречаются повсеместно. В чернильнице плавают суетливые мухи, перо безнадежно сточилось, лист бумаги желтеет и сворачивается от времени, избранная тема, казавшаяся такой оригинальной и животрепещущей в начале написания, теперь вызывает дремоту, скуку и чувство пресыщения - все это говорит о том, что пора скорее завершать мой трагикомический трактат по исследованию некрологов и эпитафий и со всей душою, радостно и вдохновенно устремиться в полет к своей новой звезде, к моей музе, приготовившей для меня чудесный подарок и приглашающей на прогулку в свою литературную оранжерею, где уже взошли свежие ростки любезно высаженной для меня щекотливой писательской темы. Вспомним вечернее небо, жадно съедаемое закатом: середина его, ярко освещаемая солнцем, еще несет в себе дневной свет с белыми, подвижными облаками, линия горизонта же принадлежит ночи, темные облака таинственно подсвечиваются снизу солнцем, создавая ощущение плавного угасания алого небесного костра и его постепенного превращения в тлеющий, серо-черный уголь; так и мое произведение, игривое и бодрое в начале, клонится к своему закату, превращая живую и свежую мысль в непроглядные сумерки ночи.
Писать нужно только тогда, когда чувствуешь легкость в руке, красоту и правду в своем сердце. Писать нужно только в свое удовольствие, чувство долга или любое внешнее принуждение не должны располагаться в моем кресле вместе со мною в тот момент, когда строки из-под моего пера начинают плясать на бумаге перед глазами. Что бы ни говорили, мы пишем, прежде всего, для себя. Для себя мы ищем, для себя стараемся. Я сам главный читатель и главный критик своего творения. Когда я его люблю - мне и весь мир не нужен. Когда я от него устал - я с ним расстаюсь и создаю себе новое.
Однако прежде, чем расстаться принято давать практические советы по приведенным ранее рассуждениям, для того, чтобы иметь возможность целенаправленно пользоваться ими в непредсказуемой жизни. Что же нам выбрать, какое поведение избрать, как заставить себя относиться к смерти?
Мишель де Монтень советует лишить смерть ее загадочности, приучиться к ней, размышлять о ней чаще, нежели о чем-либо другом, всюду и всегда вызывать в себе ее образ и притом во всех возможных обличиях.
Франсуа де Ларошфуко, напротив, призывает всячески избегать мыслей о смерти и обо всем, что ее окружает, не признаваться даже самим себе в наших мыслях о ней и возложить все надежды на бодрость нашего духа, а не на наши шаткие рассуждения о том, будто к смерти следует приближаться безбоязненно.
Какую же микстуру для преодоления несносной муки от осознания неизвестности и неизбежности своего конца могу предложить я? Давать советы в этой ситуации мне кажется делом совершенно безнадежным, ибо никто и никогда не сможет предугадать, как он поведет себя на смертном одре. Можно всю жизнь стоически приучать себя к смерти, но в решающий час дрогнуть и униженно цепляться за каждую ниточку, связывающую с жизнью, стремясь продлить свою агонию, теряя свое лицо в глазах родных и друзей. Можно наложить запрет на все темы, все рассуждения, связанные со смертью, жить так, как будто ее нет, и умереть так, как будто ее нет, достойно, отдав последние распоряжения на ужин, словно отправляешься часок-другой вздремнуть. Да и могут ли давать советы люди, никогда смерти сами не испытавшие? Все наше мнение о смерти вытекает из книжных знаний и бытовых наблюдений. Однако наблюдать за другими совсем не значит переживать самому. Это похоже на принятие пищи: можно всю жизнь наблюдать за тем, как это делают другие, но пока не попробуешь сам, ни за что не поймешь. Собственная смерть, наверное, совсем не похожа на чужую, это вещь глубоко интимная, непередаваемая, сколько бы близких людей не окружало нас в последний час, встречаем мы смерть один на один, в полном внутреннем одиночестве.
Дорогой мой читатель, с годами я убедился в чудодейственности только одного доступного нам средства, безошибочно и верно помогающего всем без исключения. Это средство не требует ни выдающегося ума, ни редкого дарования, ни величественной воли, не крепкого здоровья, ни богатого кошелька. Оно было создано еще в древности, не потеряло актуальности в настоящее время, и вряд ли когда-нибудь будет заменено в будущем. Оно всегда рядом с нами, всегда под рукой, его не нужно где-то далеко искать и переводить с иностранных языков. Имя этого великого лекарства - чистая совесть. Чистая совесть это единственное, что облегчит нам смертельные муки в любой момент, ибо, когда твоя совесть чиста, ты готов умереть всегда, в любое время, хоть прямо сейчас. Чистая совесть - вот универсальные волшебные капли, которые помогут и жить, и умереть легко. Чистая совесть - это так просто и почти до невозможности сложно, но попробовать стоит обязательно.
Что же касается правил более материальных, то я не вижу прекрасней и проще знаменитого античного принципа "золотой середины". Звучит он так: "Все в меру", или "Ничего слишком", или "Ничего чрезмерного" - выбирайте какое звучание Вам нравится больше. Суть его в том, что во всех наших делах и поступках, желаниях и мечтах, нам надлежит соблюдать добрую и верную умеренность. Любая крайность есть пропасть, в которую мы рухнем, сойдя с извилистой, горной тропы; тот же, кто идет ровно по ее середине - идет вполне надежно и безопасно. В самом деле, сколько раз в жизни нам приходилось с упоительным разоблачением отрицать то, что еще недавно мы с таким жаром утверждали, и наоборот. Исповедуя обе крайности, в обоих случаях мы были не правы. Как мудро поступали бы мы всякий раз, когда не пытались бы поджечь собственный дом для того, чтобы вскипятить себе воду, когда помнили бы, что каждый предмет отбрасывает свою тень.
"Помни о середине!" - вот золотая нить, которой надлежит сшить тисненные страницы наших рассуждений о смерти. Будем думать о смерти, но будем думать не только о ней. Не будем бояться смерти, но не будем и любить ее. Будем ждать приход смерти, но не будем торопить его. Будем посвящать смерти стихи и прозу, но не будем посвящать ей всю нашу жизнь. Ничего слишком, друзья. Всему своя мера. Всему своя смерть.
С.А. Зобов
Воля ваша, господа, патриотизм всегда вызывал у меня чувство странного недоумения и брезгливости. Почему у нас есть патриотизм русский, германский, английский, но нет патриотизма ума, истины, доброты и совести? Можно ли считать одну нацию лучше других только на том основании, что сам к ней принадлежишь, при этом, будучи совершенно не в состоянии самостоятельно ни выбрать, ни заслужить место и время своего рождения? Тот, кто считает свой народ лучшим, всего лишь плохо о нем осведомлен. Тот, кто считает свой народ особенным, не понимает того, что нет особенных народов, а есть особенные люди. Тот, кто гордится своей принадлежностью к нации, давшей немало славных имен, уподобляется нищей приживалке, живущей в доме богатых господ и довольной тем, что она получает свои объедки под фамильным гербом. Я не понимаю, как можно специально воспитывать то, что должно приходить как нечто побочное, само собою разумеющееся, не заслуживающее темы отдельного разговора, при изучении отечественной истории и культуры. Патриотизм имеет истоки своего рождения в национальной культуре, он ее сын, но сын недостойный, которого лишают наследства, выставляют из дома и не спешат приглашать обратно.
Что за странная штука наше юридическое образование! Люди придумали себе столько поправок к основным заповедям, что для того, чтобы просто прочитать их требуются годы обучения в университете. Студентов учат, как толковать законы, как их писать, но никто не учит самому главному - как их уважать. Со времен Адама ничего не изменилось: человеку нужны четкие правила поведения, для того, чтобы знать, что же именно можно нарушить.
Л.А.Сенека. Письма о жизни и смерти. М.: ОЛМА Медиа Групп, 2012.