Отповедь манекена
Кабердину Андрею
Взгляд блуждает по комнате пыльной, в тени
пребывая, а именно - в кресле у южной стены.
И окно не закрыто, поскольку
лёгким душно. Сверчок надорвался совсем.
Скоро осень. Свеча это знает. Мне двадцать и семь.
'Впрочем, - пилит сверчок, - не надолго!'
Полночь. Приступ бессонницы. Гаммы сверчка.
Плач свечи. Моя память забита навроде 'толчка'
в туалете общественном. Время
помешалось на скорости, ярких примет
облик внешний лишая. Мне больше не пялятся вслед,
с неких пор любопытству не внемля.
Ни намёка на ветер. Должно быть, к дождю.
Впрочем, мне всё равно, ибо я стука в двери не жду.
Ожидание тем и чревато,
что томишься. Уж лучше тебя, а не ты,
так как можно при случае ретироваться в кусты,
захватив простыню и лопату.
Двадцать семь. Будто сон. Ни туда, ни сюда.
Как стоянье в открытых дверях. Или будто среда
после вторника, на воскресенье
навострившая помыслы. Возраст тоски
по нехоженым тропам, давления вен на виски,
страха стать лишний раз отраженьем
в зеркалах. Голова, превращаясь в изюм,
свой рельеф усложняя, наводит всё более дум
на своё содержимое. Те же
не дают ни малейшего шанса долям
на покой, на бездействие, мозг волоча по морям
бытия без потерь, но всё реже.
Доли жмутся друг к другу, толкаясь, на лоб
лезут в виде морщин под предлогом ошибок и проб
только якобы. Так же, должно быть,
зарождаются складки в материи штор.
Так, вдали полоща, засоряет собою обзор
брига флаг, что пора бы заштопать.
Так приходят морщины. Явленье морщин -
результат, равно следствие, небезызвестных причин:
общих с частными. Опыт же сдуру
учит главному навыку - трению тел
друг о друга, забыв, что окажутся вдруг не у дел
эти цацки (точней - шуры-муры)
в судный час. В час уплаты по старым счетам.
После 'здесь' наступает, как правило, 'где-нибудь там'.
Коли жизнь - это трения сила,
то за ней - ничего. Край инертных персон.
Пресловутая пятая, к слову сказать, из сторон,
где ни разу ещё не носило.
Взгляд блуждает по комнате, сидя в тени.
И наружу не выманить оный, тяни не тяни.
Взгляд, боясь оказаться вне стенок
вышеназванной комнаты, ибо за нею - тела,
суть враждебные взгляду, шлифует вовсю от стола
тень размытую. Как неврастеник,
растрещался сверчок. Время близится к трём
пополуночи. Душно. Вся соль увядания в том,
что уже не участником акта
ты всё чаще являешься, в маске и без,
а сторонним его наблюдателем. Больший тут вес
окна приобретают. Вот так-то.
Вид вселенной шокирует, если учесть
рамки логики, глаз. Ибо дразнит хрусталик не шерсть,
ей согласно, но стены желудка.
Можно живо представить горсть звёзд и комет
ядра, тысячи форм и себя на одной из планет -
овощами в рождественской утке.
Двадцать семь это больно. Больнее, чем
например, девятнадцать, поскольку в свои двадцать семь
плоть не видит в динамике роста
никакого резона. Ей есть что забыть,
как и вспомнить. При мысли одной, так куда дальше плыть,
в сумме ломит и душу, и кости.
Взгляд блуждает по комнате, прячась в тени,
словно снайпер. Вблизи - никого. Что ж, с одной стороны,
одиночество давит на тело,
наторевшее жить в одного. А с другой,
в нём всегда безопасней, пусть даже одною ногой,
ибо лапать страшней, чем без дела
в кресле, тенью заляпанном, сохнуть. Рассвет.
Вероятность свидетельства сводит почти что на нет
войско туч. От подобной погоды
настроенья не жди. Хороша ли она,
от того лишь зависит, с какой из сторон двух окна
ты находишься перед восходом.
В данном случае дождь неизбежен. Внутри
плоть, движенью назло, заигралась в 'Фигуру, замри!'.
Душно. Дело, как сказано, летом
происходит. Четверг позабыл о среде.
Скоро осень. Сверчок, подавившись, умолк. Быть беде.
И свеча, тая, знала об этом...
Июль 2007