Я вышел на балкон. Только что прошел дождь, и еще дрожат от опоздавших упасть капель листья на старых деревьях в бывшем детском саду. Их ветви в густом зеленом мхе листвы упираются в прутья балкона, пролезают сквозь, покачиваясь, торопясь стряхнуть следы дождя. Свежо, прохладно, но последние вечерние лучи еще перебегают с листка на листок и вязнут в прозрачных холодных каплях.
Пахнет свежепромытой зеленью, в которой почти исчез балкон, долгим и глубоким вздохом прохладная сырость колко наполняет ноздри, горло и грудь, до живота пробирает. Пахнет мокрыми досками, мокрым песком, мокрой глухой травой. Так густо пахнут только заброшенные углы где-нибудь за сараями. Где давно уж не было людей, где дикая трава буйно и радостно возросла по пояс и выше, где она пахнет не пылью, а травой, землей и сыростью забытости - сильно и свежо, как пахло в детстве, когда с друзьями продираешься сквозь эти заросли. И взрываются, раскидывая семечки, тугие стручки щелкунчика, и кудряшки его падают в листья, а крапива кидается на голые коленки, кусая, и они потом долго зудят и чешутся.
Такие углы сохранились еще в Вологде, прячась в укромных дворах деревянных домов, выцветших коричневых или желтых, не дряхлых, но уже в морщинах от возраста. Там попадаются пространства с невытоптанной зеленью и подзабытым запахом свежести, тайн и приключений.
Мой старый друг, с которым давно когда-то мы покоряли дикие крапивно-щелкунчиковые джунгли (от них остались теперь лишь редкие засарайные полоски) приехал из Питера на каникулы.
Он похудел, подстригся коротко, выпустив вызывающе длинную прядь на щеку, бросил биофак, поступил на филфак и курил, манерно зажав сигарету самыми кончиками, растопырив пальцы.
Он говорил о Дериде, о покинутом поколении, выводил из прямоугольников стандартных пятиэтажек теорию экономности, долго рассказывал, щурясь от удовольствия, как с Артемом, Наденькой, Машей Ларионовой они ставились гером в модном клубе Грибоедове, потом догонялись, как они снимали комнату на четверых с Владой, а Женя, сука, приперлась и его разбудила, что он хочет почитать Бодрияра и Тридцатую любовь Марины...
Он похвастался футболкой, стащенной из секонда, и сказал, что заправлять одежду в штаны нынче не принято; приличный народ не позволяет себе ходить с заправленными в брюки рубашками, футболками там, джемперами. Только зашоренные люди, которые ничего вокруг себя не видят и не признают, могут так носить.
-Биофак-то зачем бросил? - спросил я.
-Тоска, - кидает. - Я поступил на лингвистику и межкультурные коммуникации.
-Интересно?
-Да, сейчас это модно, - сказал он. - Два иностранных языка, психолингвистика, перевод, писательское мастерство и все такое. Наденьку срезали, сволочи, - рассказывал он, затягиваясь. - На истории.
-А почему филфак? - спрашиваю.
-Да какая разница, - бросил он, - главное - бюджетное, проездной, общага, чего тебе еще?
-Да, филфак - это круто, - вздохнул я.
-Отстой, - отмахнулся он. - Блатняк, берут все.
-Зачем тогда?
-Ты не поймешь.
Он хотел читать Хайдеггера, восхищался Пелевиным, материл преподов универа, которые срезали Наденьку, он был крут и разбирался в тонкостях души, какие мне не придумать, иногда даже не успевая затянуться. Он грустил о Белоштанникове, который передознулся, о том, как сейчас трудно в Питере достать грибы, - а я не понимал чуть не треть его слов, и было стыдно рассказывать ему, как пошло и провинциально я пью водку с мужиками на работе. Хорошо, что он так и не спросил, чем я занимаюсь.
Питер представлялся мне утонченным силуэтом балконных кариатид, проступающих тугой грудью сквозь призрачное нагромождение хаотических, вечно меняющихся и никогда не повторяющихся узоров дыма изящных сигарет в кончиках растопыренных пальцев модных девочек и мальчиков. Синие камни бульваров и белые гладкие ладони особняков, колонны и лепнина, розово-желтые в тумане на тонких ножках подернутые влагой столичные сияющие глаза, гремящие музыкой модные клубы, где в каждом туалете можно было легко купить за деньги настоящий рай ощущений, высокие бокалы с пенящимся пивом, везде своя туса, все в незаправленных футболках, рубашках навыпуск, с зелеными прядками на щеках и с безграничными зрачками.
В приголубленном небе толкались пушистые, как белые щенята, котята, медвежата, облака, серовато-шиферная крыша деревянного дома загораживала дорогу, только зеленые деревья, грудью налегая на дом с другой стороны, под ветром шумят. Уже убежал давно последний луч, листья подсохли и редкая желтизна их стала почти незаметна, вороны грают, лаясь, над заброшенным детским садом. Замерзли и занемели пальцы ног, еще не существующая, но предчувствуемая в подступающей прохладе ночи сырость пробирает. Старый тополь заваливается на бок, да еще сто лет простоит, каждую осень отпуская на землю кожистых ломких внучат, и друг мой через пять лет так же упадет, сухой, ломкий. Пахнет близкой осенью. Темнеет.
И я ушел с балкона. Кстати, я - заправляю рубашку в брюки.