Анатолий Заболотников
СНЫ ИЛЬХОМА
(Мы вместе?)
Плотник, выбрав дерево,... выделывает из него образ человека красивого вида, чтобы поставить его в доме.
...садит ясень, а дождь возвращает его.
Часть дерева сжигает в огне... А из остатков от того делает бога, идола своего, поклоняется ему... и говорит: "спаси меня, ибо ты бог мой".
Исайя, гл. 44, 13-17.
И говорил старик: куда идешь? и откуда ты пришел?
... и говорил старику, хозяину дома: выведи человека, вошедшего в дом твой...
Книга Судей, гл. 19, 17-22.
ПРОЛОГ
--
Надо вставать, надо... - фонило в голове почему то по-русски с различимым даже для него, неприятно жестким, твердым акцентом. Мерные, упрямые звуки эти вплетались в тонкую вязь сна, видимого им на родном языке, будто бы железной, пятнисто-ржавой нитью, неуклюже рвущей его тонкие, белоснежные паутинки, из которых Ильхом силился соткать хоть какое-то подобие далекой родины... Всегда ему не хватало нескольких стежков, даже если он и овладевал видениями. Но сегодня он был полностью во власти сна, безвольным, зачарованным зрителем, едва ощущающим свое тело, не владеющим даже его мыслями. И ведь как раз перед пробуждением ему снился его отчий дом, едва проглядывающий сквозь расцветающий на глазах сад, в котором он силился узнать хотя бы одно деревце, но они все снились единым, словно растущим из одного корня садом. Этот мощный, почти живой корень он чувствовал шевелящимся под ногами, вздыбливающим резкими движениями хлипкую, тонкую, как кожицу сливы, почву. Земля шевелилась судорожно под ногами почти как тогда, в тот страшный день, когда она, устав от каменной ноши города, вдруг решила вырваться, убежать из-под него словно табуретка из-под ног ничего не подозревающего еще висельника, думающего, что он залез на нее, только чтобы примерить новую модель галстука... Да-да, он-то пытался разглядеть деревья, дом, а в спящую голову лезли словно шершавые змейки именно эти мысли... И он во сне именно мысленно, а не зримо видел, как город опадал на эту взбунтовавшуюся землю, которой все же некуда было сбежать, она вернулась, но уже под развалины... Все это он как бы представлял, видел этаким едва различимым миражом сквозь быстро распускающийся на его глазах сад. На всех веточках, даже на стволах из взрывающихся почек выплескивались маленькие белые, розовые огоньки цветков, лепестки которых, будто язычки пламени, росли и трепетали в струях усиливающегося ветра... Но это было не просто сравнение, образ - ветки и сад в самом деле вдруг заполыхали этим живым, прохладным огнем, состоящим из мириадов цветков пламени, каждый из которых он мог различить по отдельности, даже мог сорвать, если бы владел сейчас своим телом, безвольно замершим среди вешнего огня, опаляющего ему лицо, веки... В какой-то миг он словно бы овладел телом, мыслями, бросился со сложенными ладошками к арыку, чтобы зачерпнуть воды, погасить это пламя, уже застилающее собою видение дома, а также едва различимый, чуть сгорбленный силуэт его отца, стоящего в дверях, облокотившись на посох. Даже спеша к арыку он спиной видел его глаза, светящиеся или укоризной, или же раскаянием, слышал будто бы, как в его губах шелестят слова какого-то совета, а, может, простого ответа на все те сотни вопросов, которые Ильхом хотел бы задать ему, пока стена огня совсем не разделила их... Но в арыке он с ужасом увидел лениво ворочающуюся, огромную, толстую змею, похожую на полупрозрачную, голубоватую живую сосульку, внутри которой словно кровь вилась тонкими струйками еще не замерзшая вода... А сквозь шелест или шум вешнего пламени, набирающего силу, холодно и мерно гудел этот занудный, менторский, чужой голос, требующий бросить все и проснуться, из-за которого он и не мог различить ни слова, сказанного ему отцом...
- Но куда, зачем? - пытался закричать он сквозь тающую пелену сна, стекающую сквозь непослушные, одеревеневшие пальцы, словно вода. Крик не получился, и он недовольно заворчал, - меня, что, жена ждет с пиалой чая? Может, дочки мои будят меня, щекоча перышками своих косичек, зовя посмотреть, как расцвел наш сад? Может...
Из-за этого, нахлынувшего уже извне, недовольства последние видения того сна испарились, оставив в пробуждающейся душе только тревогу и чувство неисполненного долга: он не спас сад, не оградил дом от разгорающегося все сильнее огня, не переломил хребет той змее, чтобы выпустить наружу струйки прохладной, живительной воды, так и не сумел спросить отца о чем-то очень важном...
Как ему не хотелось расставаться с этим ужасным, кошмарным сном, но в котором он из всех видимых до этого наиболее отчетливо представил себе образ родины, отчего дома, а, главное, любимого им сада... Дом-то они после землетрясения заново перестраивали, а вот сад остался невредимым, деревья лишь пометались в стороны вместе с землей, в которую они крепко вросли своими корнями, и вернулись на свое место. Погибли лишь попавшие под обломки стен. Сад был для них тогда всем, что осталось от былого хозяйства, от всего, десятилетиями накапливаемого тяжким трудом. Даже тогда, когда им помогало государство, все помогали, всем миром отстраивали и город, восстанавливать разрушенное было не просто. Ему тогда было слишком мало лет, чтобы хоть чем-то помочь отцу. Тот работал от зари до темна, уже при луне садясь без сил на землю, облокотившись на какое-нибудь деревце потной спиной и начиная мечтать вслух, каким будет лет через десять, двадцать, их сад, его сын, как будут смеяться радостно внуки, лазая по толстым стволам этих деревьев за зелеными еще плодами, от которых их рожицы будут смешно морщиться, словно у него, ставшего к тому времени совсем уже старым. Ильхом смеялся тогда над его последними словами, не веря, что отец может стать когда-нибудь старым, но тот уже засыпал, ворча на сына сквозь сон. И так было каждую следующую ночь, перед которой отец работал на своем доме, пока они наконец не въехали в обновленный, но все же не достроенный до конца, дом, после чего отец уже по привычке долго ходил спать в сад, оправдываясь перед ними, что не может заснуть среди стен... Поэтому, наверное, Ильхом с таким ужасом и смотрел во сне на сжигающий сад живой огонь, словно в нем сгорала и его жизнь, последнее, что от нее осталось...
- А что осталось? - горько спросил он себя, со страшным нежеланием приподымая тяжелые, припухшие веки. - Дом так и не достроен... Даже сад сейчас далеко, не со мной. Сгори он, и что для меня изменится? Есть разница, куда ты не вернешься?...
От этих мыслей взгляд его увлажнился, и мрачные, еще серые очертания помещения, где он просыпался, слегка расплылись, подернулись радужной оболочкой, словно бы расцвечиваемые лучиками еще не взошедшего солнца, лишь слегка подкрасившего изморось на стеклах единственного окна, розоватым полотном экрана светлеющего почти под самым потолком. Как он не хотел особенно сегодня просыпаться сюда, здесь, в этой просторной клетке с прокопченными стенами, когда-то давным-давно крашенными в ядовито-зеленый цвет прямо по шершавой штукатурке. Словно бы и впрямь вернувшись со свежего воздуха вешнего сада, он вдруг почувствовал тошнотворный запах рыбы, которую здесь же разделывал, вялил, коптил. А он ведь почти не замечал его, привык, хотя и сам уже весь пропах насквозь так, что все, с кем доводилось встречаться, тут же начинали морщить носы и отступали на несколько шагов от него, а то и прямо бросали ему в лицо оскорбительные замечания или незлобные насмешки. Да, тут мало кто с ним считался, как с... нормальным человеком, на равных. Даже хозяева, на кого он работал, для кого готовил эту противную рыбу, и те воротили от него презрительно носы, хотя их-то вклад в это дело был еще с более мерзким душком. Он это знал, но ему было все равно...
Но вставать надо было, хотя даже из-под этого грязного, вонючего одеяла - точнее, тряпки, большого куска какой-то ветоши - вылезать в холодный, промозглый воздух помещения совсем не хотелось. Под этой тряпкой сейчас было даже уютно, даже хотелось немного понежиться, потянуться сладко, размять затекшие бока. Но к приходу хозяина - опять хозяина, сколько же их тут! - он должен был растопить печь, нагреть помещение, чтобы показать, что не всю ночь он беспробудно спал, а лишь дремал урывками между работой. Сегодня был день давно обещаемой зарплаты, и ему надо было показать себя сполна ее заслуживающим. Наверняка этот скупердяй начнет пенять ему, обвинять его в лености, придумывать всякие другие причины и придирки, чтобы только поменьше заплатить. Да и какой хозяин, если и ему те другие хозяева - производства - тоже будут сбивать цену, накручивая разные отговорки, оправдания спадом спроса и прочего? Но все же он был хозяином, исполнял, то есть, роль хозяина и этого помещения, и всей территории бывшей военной автобазы, где теперь почти все, кроме его кабинета и будки охраны, было нелегально сдано в аренду всяким дельцам, вроде этих. Ильхому было даже жаль иногда этого старика, бывшего полковника, который все еще пыжился, изображал из себя этакого вояку, чуждого всему ныне его окружающему и творимому им самим же. Ильхом понимал, что тому некуда деваться с этой новой службы, но на старых командиров... Однако, в дни зарплаты - а это растягивалось на дни - он ненавидел его больше всего на свете. Да тот и сам давал для этого повод, становясь каким-то скользким, мелочным, жадным. И как это все - даже не само грязное и вонючее помещение цеха - контрастировало с ужасными, но красивыми видениями того сна! Какого было сюда просыпаться?! Ему страшно хотелось плакать, но кто бы его утешил. Жена, дочки и даже, наверно, отец вряд ли подозревают, в какой обстановке и как он сейчас живет. Они его еще и проклинают, возможно, за то, что он забыл про них, не шлет ни только денег, но и даже вестей о себе. А о чем писать?...
Он вдруг ужасно разобиделся на всех, особенно на старика отца и будто назло всем скинул с себя поднявшую столб пыли тряпку и соскочил с лежанки, чуть не рассыпавшейся из-за этого. Он даже не задрожал на зло промозглому холоду, тут же хлынувшему ему под одежку волной колючек. Зло и обида горячей волной крови бросились ему в лицо, в руки, пробежали по всему телу, смывая с него остатки сна, наполняя его какой-то суетливой и бессмысленной энергией. От этого он стал не просто колоть, а начал крушить дрова в щепки, заталкивать их в мрачную глотку печки, чтобы спалить их, уничтожить, обратить в пепел. Он даже не обратил внимания на то, как топор ударил его по коленке, соскользнув с промерзлого полена при очередном яростном ударе. Если бы боль через какое-то время не напомнила об этом, разломив вдруг ногу пополам, он бы, наверно, и все доски лежанки разрубил в щепки, так ему захотелось все порушить... А тут он уже не сдерживал слезы, им было теперь оправдание. Сев на грязный, ледяной пол возле печки, выгибаясь со стоном от саднящей боли, он, дрожащими, непослушными пальцами ломая спички, поджег наконец клочок газеты и засунул его в двоящуюся перед глазами пасть печки. Огонь словно сжалился над ним и на этот раз мгновенно вцепился в щепки, разрастаясь в жаркое пламя, весело затрещавшее в железном брюхе чугунного чудища, слегка даже опалив ему брови и мокрые, к счастью, ресницы. От неожиданности Ильхом чуть испугался и отпрянул от этого словно живого огня, забыв даже про боль. Но от него на лицо хлынула волна тепла, стекая вниз под одежду, и он вновь подвинулся к печке, заворожено уже глядя на растекающееся по ее недрам горячее золото, словно там разгоралось само солнце. Как он по нему соскучился! Здесь, в этом далеком приморском краю оно было совсем другим, тоже каким-то сыроватым, не щедрым. Оно не согревало, а лишь опаляло в столь редкие жаркие дни. Последнее лето было вовсе холодным, словно специально издеваясь над ним, приехавшим сюда из солнечного края в поисках счастья. Постоянные туманы и нездоровые, промозглые дожди смыли остатки его сперва радужных надежд, обратив их в слякоть и плесень тупой обреченности, в которой он все больше погрязал, не видя уже никакого просвета. Холодная же, с редким, быстро грязнеющим снегом зима вовсе вогнала его в некое оцепенение безысходности. Он уже и не пытался что-нибудь предпринять. После всех неудач, обманов Ильхом безвольно согласился на последнее, совсем не долгожданное предложение и вот уже три месяца торчал в этом грязном и холодном цеху, получая копейки за такую же грязную и холодную работу. Руки его уже привыкли к ледяной воде, в которой он размораживал, промывал рыбу, разделывая потом ее холодные, словно сосульки тушки. Ее гнилостного запаха он тоже не замечал, реагируя рефлекторно только на якобы аромат уже готовой копченой продукции, как на сигнал к действиям. Да и этот вечный обман с зарплатой его уже почти не трогал, а лишь чуть обижал, вгонял в еще больший транс. Он даже свой здоровый, прежде веселый какой-то аппетит потерял, наверно, потому что и питался теперь почти одной рыбой: копченой, вяленой, вареной, жареной. Иногда ему начинало казаться, что и сам он весь теперь из рыбьего мяса, наросшего неким студнем вокруг тонких и гибких рыбьих же костей, пронизанного тонкими жилками, по которым текла холодная кровь. Вначале он убеждал себя, что это, наоборот, самая здоровая пища, от которой японцы, к примеру, так долго живут. Но это быстро прошло вместе с аппетитом и воспоминаниями о солнечных фруктах, о сочной баранине. Теперь деликатесом для него были эти искуроченные, синюшные окорочка и чай, которые ему привозили в счет части зарплаты те хозяева, а в последний месяц вообще только сигареты, от горького дыма которых сводило желудок, но становилось не так горько на душе.
Подумав об этом, он достал из мятой пачки сигарету, прикурил ее от раскалившейся уже печки и, с трудом встав из-за боли в коленке, пошел к выходу. Кожа пальцев едва не прилипла к ручке железной двери, по которой уже стекали первые капли талой измороси, но он не обратил на эту мелочь внимания и распахнул дверь настежь.
С берега застылого моря на него хлынул морозный, но сыроватый опять же воздух, словно море пыталось прорваться сквозь ледяной панцирь и хотя бы волной холода окатить, смыть его, увлечь в свою пучину. Именно таким он теперь только и представлял море после первой встречи, когда его, умевшего неплохо плавать и без всякой опаски, доверчиво ступившего в полосу прибоя, вдруг сбило высокой волной и потащило в пучину вдоль острых рифовых глыб. Мгновенно он потерял всякую ориентацию в пространстве. Стоило ему только прорваться к поверхности, к воздуху, который стал казаться большим, ускользающим от него пузырем, как его тут же накрывало волной горькой воды, переворачивало, увлекало в бездну, где он вновь лишь на миг сталкивался с пузырем воздуха, становившимся все меньше и меньше... Ему даже не стало смешно после того, как оказалось, что море здесь едва лишь скрывало его мужское достоинство, оголенное после потери в этой схватке его совсем не пляжных трусов. С того дня ему постоянно казалось, что море только и норовит смыть его, ухватив хотя бы за пятку обволакивающей волной, кажущейся живой совсем иначе, чем живительная вода арыков или фонтанов его города. Он боялся моря, хотя до этого страстно мечтал его увидеть. Теперь он с усмешкой вспоминал, как собирался когда-то стать моряком, даже капитаном, думал поехать в этот приморский город поступать в мореходку. Жизнь поломала не только эти мечтания, хотя об этих он теперь совсем не жалел: море его мечты было иным. Зимой подо льдом оно его даже больше устраивало, как и дикий тигр в клетке зоопарка. Но лед казался ему не очень надежной клеткой, почему он и сейчас не ходил на берег, который здесь был совсем близко...
Но вот и солнце показалось. Он еще ни разу не пропустил этого момента, не лишил себя последней радости. Даже в пасмурные дни он встречал восход солнца, угадывая его появление интуитивно, по ведомым лишь душе признакам. Сегодня оно было добрым и приветливым, щедро рассыпав свое живое золото по сопкам, по сотням окон серых многоэтажек, высящихся в отдалении. До этого момента они казались пустыми коробками, ящиками тары, совсем не похожими на белоснежных красавцев родного Ташкента, но тут сразу ожили, заискрились живым светом.
Сегодня он не один встречал восход. На углу соседнего здания стоял старик, работавший сторожем или кочегаром на мебельной фабрике, арендовавшей здесь бывший ангар. Да, скорее, кочегаром, потому что лицо старика, улыбающееся солнцу, было темным от налета копоти, как и его одежда и, особенно, руки, которые он протирал снегом, отчего тот сразу становился черным. Старик словно умывался солнечным светом, поворачивая лицо из стороны в сторону, подставляя его лучам то одну щеку, то другую. Потом, кивнув Ильхому, он развернулся и поплелся нехотя за угол. Ильхом тоже попробовал умыться солнечным светом, ворочая головой, и почувствовал вдруг на щеках ласковые прикосновения разливающегося по всему миру живительного тепла. Оно втекало в него сквозь все поры, сквозь закрытые глаза, разбегаясь по жилкам настоящей горячей кровью, от которой его мышцы становились крепче, упруже, наливались силой...
Глава 1
Вдруг резко завизжали тормоза. Нехотя открыв глаза, Ильхом увидел, как юзя по ледяной корке к невысокому крылечку подкатил джип хозяина, едва не задев его бампером.
- Черт побери! - чертыхаясь и матерясь из двери машины вывалился хозяин, чуть не поскользнувшись на льду. - Какого черта ты лед не соскреб?! Напоминать надо? Что, не твоя вахта, но чья? Сегодня чтобы сделал! Бездельники! Вымой машину!
Бросив последнее, как приказ, он не стал на этот раз заходить в цех, а размашистым шагом, как мог только ходить полковник в отставке, направился к будке сторожей, цедя вслух ругательства, заготовленные уже для них. В первый месяц он просил Ильхома помыть машину, если та была сильно грязной, и даже приплачивал ему рублей по двадцать, потом по червонцу. Теперь это стало ежеутренней его обязанностью. Но деваться было некуда: за проходной автобазы его ждала только милиция, которой платить ему было нечем. А за то, что ты не зарегистрированный, те брали кто сто, кто требовал и пятьсот рублей. А нет, так продержат в холодильнике, побьют, но не предложат выслать на родину, а просто выгонят на улицу до следующего раза. Он пытался даже специально в начале зимы нарваться на закон, но над ним только посмеялись: "Размечтался, чурка! Ты нам здесь нужен, кормилец. Иди-иди, зарабатывай на штраф." Денег он все равно худо-бедно скопил немного, но лишиться хотя бы части их для него было трагедией. И на билет надо было немало, да и возвратиться домой без денег он бы не смог. Жена бы и простила все, и поняла, может, а вот отец...
Думая на этот раз почему-то о том старике, он машинально взял ведро, налил в него уже слегка согревшейся воды и начал отмывать с машины налет дорожной грязи, так же машинально удивляясь, где же полковник нашел ее среди зимы. Не выходя в город уже месяца два, он почти забыл, какие там дороги и улицы. Город теперь казался ему чем-то недосягаемым, чуть ли не сказкой из другой жизни. Конечно, даже эти представления нельзя было сравнить с его городом, но по сравнению с грязным цехом...
А ведь он сейчас мог спокойно сесть в машину, - ключи были на месте, - включить зажигание, дать газу, и пусть бы его ловили, пока бензин не кончится. В армии он служил водителем бронемашины, и уж на таком почти танке его вряд бы до того момента догнали менты. А там... А какая разница, что было бы потом? Вряд ли хуже, чем сейчас...
Видение улыбки старика сбило его с этих дурных мыслей, и к тому же к проходной в это время подкатил микроавтобус тех, других хозяев. В этот раз только один из них вышел к полковнику, и они начали что-то бурно обсуждать, размахивая руками. Потом тот сунул полковнику что-то в руки и быстро сел в автобус, тут же давший газу. Этот хозяин, похоже, даже растерялся и топтался на месте, разводя руками. Ильхом почувствовал, что ничего хорошего это не сулит ему, и, бросив тряпку в ведро, сел на приступок джипа и попытался прикурить мокрыми, красными от холода руками. Ничего не получалось. Все происходило как-то слишком быстро, словно в старом кино...
- Сволочи! Скоты! - орал полковник, подходя к нему со все еще разведенными руками, в которых держал несколько купюр. - Как надули! Нас надули, ты понимаешь? Получается, что даром им цех отдал, а ты... ты даром работал! Их, видишь ли, прикрыли... Но я тоже не меценат, сам понимаешь, даром тебя здесь тоже держать не могу. Поэтому, дорогой, извини, но за проживание с тебя я тоже вычту... Я же еще отдать наверх должен, сам понимаешь... Поэтому, вот, только пару сотен и могу тебе дать... Только не обижайся, меня тоже надули.
- А где я теперь буду жить? - только и спросил Ильхом.
- Ты не думай, что я тоже сволочь, - вдруг даже с теплотой какой-то сказал старый полковник, сникнув и чуть сгорбившись, виновато глядя ему в глаза. - Да, мне жить надо, мне надо наверх платить, но из-за копейки я не удавлюсь! Больше я тебе дать не могу, но... ты можешь тут пожить пока. Найдешь работу, будешь платить... Да не мне в карман, не смотри так, как овечка на волка! За свет хотя бы... Не сволочь я, понимаешь, чтобы нищего грабить!
Сунув Ильхому две хрустящие, словно обледеневшие на морозе, купюры, он суетливо засунул остальные в карманы, сел в недомытый джип и, опять с юзом взяв с места, уехал, оставив за собой лишь сизое облачко, которое в отличие от всего стремительно произошедшего, наоборот, замерло на месте и лишь слегка таяло в лучах такого же неспешного солнца...
Ильхом сунул машинально купюры в карман ватника и оторопело поплелся в цех. Все произошло быстро, чересчур быстро, чтобы он реально осознал, что лишился вмиг и работы, и заработка, с которым ему должно было хватить уже не только на билет домой. Прикрыв за собой дверь, он подбросил в печку дров, проверил сушильный и коптильный шкафы, где еще висели остатки рыбы, потом, закатив рукава, потрогал рыбу, которую с вечера положил размораживаться в ванну. Надо было отодрать хотя бы пару рыбин для завтрака. Сегодня он собирался сделать рыбу под маринадом. Вчера земляки с мебельной фабрики принесли ему полкило морковки, один помидор, луковицу, головку чеснока. Забыли купить лишь рис, но это он отложит на потом, когда сделает плов пусть даже с рыбой. А что, попросит у них немного кунжутного масла, еще как получится... Рыба же, название которой он так и не запомнил, все еще лежала одним мерзлым куском льда, холод из которого мигом вцепился ему в пальцы. Они словно бы примерзли к скользкой глыбе, смотрящей на него десятками глупо округленных изюминок глаз, подернутых тонкой пеленой льда. Все головы с полураскрытыми, зубастыми ртами смотрели в одну сторону, словно рыбы плыли куда-то сплошной стайкой и вмиг замерзли вместе с водой моря. С другой стороны глыбы так же замерли десятки хвостов, скованных своей же родной стихией, предательски обратившейся в их темницу. Поэтому, наверно, глазенки рыб и были такими глупо изумленными, до сих пор не верящими в возможность случившегося. Видимо, они думали, что это лишь временное наваждение, иллюзия, почему и не выглядели испуганными, огорченными реальностью смерти, а даже, наоборот, с каким-то интересом, чуть ли не насмешливо поглядывали на Ильхома, который оказался в более плачевной ситуации, чего тоже не осознавал, наверное. Одна из рыбин, голова которой была свернута и торчала из глыбы, вообще была с искривленным в усмешке ртом, скалящим остренькие, ехидные зубки, готовые вцепиться ему в руку. Эти мертвяки буквально смеялись над ним, давно смеялись, когда еще только попали сюда, а он их небрежно сунул в ванну, даже не взглянув. Но разве ему было до этого? С чего бы он разглядывал рты этих трупов, как они там кривятся? Его вдруг зло взяло на них, смеющих в их-то положении насмехаться над ним! Кто бы смеялся?! Ильхом крепко вцепился в торчащую из глыбы голову той рыбины и с остервенением начал отдирать ее, не обращая внимания на острые сосульки ее зубов. Она не поддавалась, еще и норовила цапнуть его покрепче за пальцы. Вся эта стайка-глыба ополчилась на него и уже в открытую насмехалась над его беспомощными попытками разорвать их предсмертные объятия. Они словно стали вдруг одной большой рыбиной с десятками насмешливых глазенок и язвительно оскаленных ртов. Тогда он поднял ее, пытающуюся выскользнуть из рук, высоко над головой и с размаху швырнул на бетонный пол. Глыба шмякалась с противным хрустом о бетон и ускользнула под ванну, с той же издевкой поглядывая оттуда на его жалкие попытки вытащить ее. Даже когда он взял багор с пожарного щита, та лишь крутилась на месте, как бы он ни пытался ее зацепить острым крюком. Но и достав наконец оттуда, сколько бы он ни бил ее об пол, она все так же ускользала от него, оставаясь единым целым, пусть с основательно помятыми боками, размазанными от удара глазенками, искореженными, но все же смеющимися ртами. Он гонялся за ней по всему цеху, уже ничего не чувствующими пальцами с трудом хватал ее, поднимал над головой и швырял со всего размаху от пол, если та сама не выскальзывала из окоченевших рук. Он даже не заметил, как в цех вошел старик, и, лишь пытаясь схватить глыбу в последний раз, вдруг заметил, что та лежала, уткнувшись доверчиво в чьи-то ноги, словно нашла себе защитника...
- Что-то случилось? - спросил старик, с тревогой поглядывая на него. - Я тут решил у тебя водички позаимствовать. Сегодня выходной в цеху, и мне воды не оставили. Ни чай не поставить, ничего... Можем пойти ко мне чаю попить, кстати. Тебе все равно передохнуть надо.
Старик говорил это серьезно, глаза его под лохматыми бровями были тоже серьезно серыми, но с голубым отливом, что делало взгляд добрым, открытым, словно небо в конце ненастья. Сморщенное, изможденное лицо его было вроде не таким уж старым, если вглядеться, но все равно он был старик. Космы русых, с легкой проседью волос торчали в разные стороны из-под замызганной вязанной шапки, напоминая времена хипповской вольницы, годы молчаливого протеста, которые Ильхом слабо помнил, да у них это было и не так распространено. Может, еще этим старик казался намного старше нынешней бритоголовой молодежи. Он был из другого, забываемого уже века. Одежда его даже для рабочей смотрелась чересчур неряшливо, словно он нацепил на себя первые попавшиеся под руку тряпки и забыл про них. Единственно, он был гладко выбрит, видимо, использовал сегодня для этого последнюю воду.
- Да-да, давайте, я наберу вам воды, - с готовностью откликнулся Ильхом и взялся за пластмассовую бутыль.
- Да я и сам бы набрал, а ты лучше бы кровь с рук смыл с мылом, а то попадет какая зараза, - заметил ему старик, не выпуская бутыль из своих рук, - рыба - вещь опасная в этом отношении. Сколько ее до тебя везли, хранили, размораживали, замораживали - кто знает?
- Не-е, у нас хорошая рыба! - уверенно ответил Ильхом, но все же отдал бутыль и, показав старику кран, стал тщательно мыть руки со стиральным порошком. Мыла у него не было, он на нем экономил, не заказывал хозяевам.
- Даже из штатов с их-то санитарией к нам везли дерьмо, - с насмешкой заметил старик, - поэтому то, что у вас, и что было до вас - это две большие разницы, как говорится.
- Я знаю, в Одессе так говорится, - радостно добавил Ильхом, вытирая руки о футболку под фуфайкой.
- Пошли? - кивнул старик ему головой и направился к двери. - Так, что у тебя случилось?
Он это спросил так просто, без какого-либо любопытства, с которым многие докапываются до ваших бед, словно бы пытаясь сдобрить свою корку хлеба вашей горчицей, поэтому Ильхом так же просто пересказал ему и случившееся сегодня, так, будто бы и сам видел это со стороны, хотя... так оно и было: даже вмешаться у него не было прав.
Кочегарка у старика оказалась просторной, к тому же прокопченные стены как бы терялись из виду, создавая некую иллюзию беспредельности. Помимо большого, гудящего пламенем котла с топкой, здесь стояли два верстака с какими-то машинками, кучками деревяшек, жестяной сейф, а за кривым стеллажом с заготовками приютились неказистый диванчик и такое же самодельное кресло, покрытые почерневшим уже, но мягким поролоном. Вдоль стен высились стопки аккуратно сложенных досок. Пол был покрыт щепками, угольной крошкой и мелкими опилками.
- Да, я тут еще столярничаю попутно, - бросил старик, наливая воду в жестянку с кипятильником. - Кочегаром много не заработаешь, хотя для жизни и это лишнее, но куда деваться...
Ильхом ухватился за его слова, как за какой-то выход, лазейку из безысходности.
- Да, разве мне в Ташкенте много было бы надо? Мне бы этого вот так хватило! - он размашисто чиркнул себя по горлу и продолжал, - но как я туда доберусь? Билет немало тысяч стоит, и домой надо ну, хотя бы столько же. Как я домой приду с пустыми карманами? Там-то не заработаешь, там нет такой работы, как здесь. Там жить дешево, но платят очень мало. Там не обманывают, но платят совсем мало, если работу найдешь...
- Но и богатые тоже есть? - с интересом спросил старик, раскрывая новую пачку чая.
- Да, есть, - презрительно заметил Ильхом, - бои по-нашему, или беки. Но богатые - это голодные люди, не заботятся о пище бедного. Они не счастливые. Думаешь, счастливые те, кто меня обманул? Они не наедятся теми деньгами...
Хотя всюду была копоть, и древесная пыль лежала на всем тонким слоем, в кочегарке было очень уютно. Ильхом с наслаждением развалился на сколоченном грубо диванчике и впервые за последнее время расслабился. В его цеху было всегда прохладно. А здесь чуть пахло лаком, деревом и топкой. К этому вскоре примешался аромат свежезаваренного чая, и он почти почувствовал себя счастливым, словно попал домой, к отцу на чаепитие. Тот, правда, пил только зеленый, но сам Ильхом пока любил черный, крепкий. Зеленый чай он начнет пить дома...
- И многие тебя обманывали? - спросил старик, разливая темный янтарь по кружкам.
- Все обманывали, - со злостью, вдруг вспыхнувшей где-то под сердцем, сказал Ильхом, обнимая ладонями горячую кружку. - Первым друг обманул. Позвал сюда, наобещал работу, квартиру и бросил тут. Сам ушел в море, а меня бросил, даже деньги не отдал. Ему надо было на взятку. Потом в деревне работал, арбузы сажал, собирал. Нет, это не арбузы. У нас - вот такие! Теперь их сажают, правда, вместе с хлопком. Представляешь, растет хлопок, настоящее золото, а под ним - арбузы? Но что делать, крестьянам не платят вообще, но арбузы разрешают садить. Продадут - заработают. А за хлопок им не платят. Тут хозяин обещал хорошо заплатить, аванс давал, но потом сбежал. Это не его поле было, оказывается. Пустой человек. Последние арбузы продали - копейки получили: их уже горы везде лежали. А потом опять - берут на работу, а в конце месяца выгоняют - регистрации, видишь ли, у меня нет. Или просто не платят, только кормят и крышу дают, когда работаешь. Этот хозяин, полковник, тоже обманывал, но платил. Мало, но платил. Ему тоже потом обещали все отдать, тоже обманули. Он несчастный человек, деньги для него несчастье. Он их любит, а зарабатывать не умеет, привык раньше, что ему обязательно заплатят. Мне его жалко, он ведь добрый в основном-то...
- Да, мы все были добрые, хорошие, не любили деньги, но вдруг... - старик горько усмехнулся и пошел к топке подбросить угля. Из раскрытой дверцы в кочегарку хлынул поток густого жара. Печь с удовольствием заурчала, проглотив несколько лопат черного, блестящего шоколада, рассыпав вокруг себя облачко искр. - Теперь же только о деньгах и речь. Знаешь, чему теперь больше всего удивляется комсомольская газета? Тому, что одна бабка нашла сумку с миллионами и отнесла ее без сомнений и сожалений в милицию. Их это поразило! А то, что бывшие комсомольцы воруют миллиарды - это не удивительно, это даже поучительно. А, ладно. Это я уже в старой газете прочел, которой стол застелил. Чай пил и прочел. Я их не читаю теперь. Не интересно мне, о чем и о ком они теперь пишут в своих светских якобы новостях, но все еще с совковым задором, лексиконом, в расчете на нового совка... Даже говорить об этом не интересно...
- Но ты ведь тоже много работаешь и много получаешь? - спросил Ильхом, легко как-то перейдя на ты. Старик держался совсем запросто, не по возрасту.
- Я всегда много работал, - спокойно отвечал он, - и сейчас мне не стыдно, что я могу своими руками много заработать, хотя это и не много на самом деле, а лишь больше, чем просто кочегаром. И тут дело в другом: я должен сделать столько, сколько надо цеху... каждый день. Кто-то из них может расслабиться, а мне нельзя...
- И тебе нравится эта работа? - с недоверием спросил Ильхом, разглядывая старика, который почему-то напоминал ему отца, хотя тот держался совсем иначе, гордился своими годами, даже важничал.
- У меня другой нет, - как-то категорично отрезал старик, но смягчился, взглянув на Ильхома. Большие, карие глаза того как-то испуганно, словно у лани замерли. - Мне нравится просто работа, а тут я еще и с солнцем работаю. В печке его сжигаю, а также из него поделки для мебели делаю. Дерево и уголь - это ведь почти чистое солнце. В чистом дереве совсем немного земного, что лишь кучкой золы потом остается. Остальное возвращается к солнцу. Знаешь, в английском ясень и зола, пепел - это одно слово. А я с ясенем как раз и работаю. Красивое дерево, живое. Вот, его срубили, убили как бы, а оно все живет, дышит, пьет влагу из воздуха... Так что, теперь мы, наоборот, и кочегары, и плотники, но гораздо ближе к солнцу тех верхолазов, кого из нас пытались сделать, заставив строить новую башню...
- Мой отец тоже работал плотником, делал деревянные... решетки, то есть, украшения в зданиях, - с трудом подбирал Ильхом слова. - Он мне говорил, что раньше плотников после работы казнили, чтобы секрет свой другим баям не передали.
- А ты не работал с ним? - спросил старик с интересом.
- Нет, я учился, а потом... моя работа стала не нужна, - с неохотой ответил Ильхом. - И у нас очень мало дерева, оно дорогое. Нет дерева и железа, а все остальное есть. Поэтому плотник - редкая профессия.
- Столяр, - поправил старик с некоторым сомнением. - Плотники дома делают, дерево слегка лишь обрабатывают, а столяр уже доделывает их, уже в глубину древесины проникает. По-английски столяр - это соединитель, объединитель, джойнер. Тут большой смысл. Плотники, столяры были у нас гораздо раньше каменщиков, у них была совсем иная философия - солнечная, не земная, не приземленная. Они не прирастали к Земле, к мирскому, не обустраивались тут навечно. Они уже здесь делали солнечный дом. Вольные каменщики мыслили совсем иначе, строили дома уже как могилы, из самой земли, из глины, почему от них и беда, а не просто из-за их лож всяких разных. Они тоже, вроде бы, добра желают, да не то оно. У плотников тоже были свои великие мастера. Один из них был как раз отцом Христа, а тут некоторые этого даже стесняются, скромно замалчивают. Один мыслитель договорился, что Иосиф подрабатывал лишь на жизнь плотником, потому что, мол, учителю, кем он был на самом деле, тогда нельзя было плату брать. Тупица! Но то, друг мой, великая тайна, которую, к счастью, сами каменщики помогают ныне скрывать.
- У вас было много плотников, раз дерева много, - заметил Ильхом, увлеченный такой необычной беседой, хотя глаза его предательски слипались.
- Да, в Великом Новгороде самой большой была плотницкая слобода, правда, она еще звалась прусской. Пруссаки, русаки... Тут, брат, тоже тайна. Не зря вокруг Пруссии столько заморочек в истории. Она ведь ближе всех к нашей солнечной прародине, как считается, где больше всего на свете солнечного камня...
- Откуда ты это все знаешь? - спросил с некоторым восхищением Ильхом.
- Эта тайна, брат, опасная, - рассеянно отвечал тот, - лучше ее не знать. Она ведь древнее многих империй. Мы теперь якобы христиане, хотя вместе с отцом Христа те замяли и главную суть его учения. Оно в чистом виде страшно вредно для государей, для государств, так как оно их напрочь отвергает, лишает их божественности. Понимаешь теперь, в чем здесь опасность для них? Понимаешь, зачем они вдруг деревянную Русь одним махом в каменные могилы, в хрущебы эти переселили? Этот геноцид был помасштабнее сталинского, он уничтожал дух нации, а не тела... Но узнать все это можно, лишь став плотником, кочегаром, печником. Это знание дается самим деревом, которое не снаружи, а внутри является моделью нашей Вселенной. Каменщикам эта тайна не открывается...
Но Ильхом уже не слышал этого. Жар от печи разморил его, и он сладко спал, во сне видя продолжение разговора, но в совсем иных образах и лицах, которые были уже неведомы старику...
Старик же было направился к одной из своих машинок, но вдруг передумал, не стал ее включать, взглянув сочувственно на гостя. Достав из сейфа толстую тетрадь, он начал в ней что-то писать, иногда подолгу глядя в бездну черного, закопченного потолка...
Занятие его прервал невысокий крепыш, одетый, вроде бы, в рабочий комбинезон, но с черной, кожаной жилеткой сверху, выдававшей его претензии на более высокий статус. Он как волчок ворвался в дверь, ведущую в цех, прошелся кругом по кочегарке, заглянув во все углы, и чуть задержался возле дивана.
- Я тут поработать пришел... А этот чурка что тут делает? - спросил он строго, но с некоторой предупредительностью у старика, тыча пальцем в сторону Ильхома, но косясь на его тетрадку и так, словно та его укусить собиралась.
- Работы парень лишился вместе с зарплатой... - спокойно начал старик, не удивляясь даже появлению того.
- Нет! - категорично отрезал тот, упреждая его, - у нас для него работы нет. Он ко мне уже подкатывал. Ты со своей философией мало что замечаешь вокруг, а они со своим братцем тут себя уже проявили. Толкнули налево бочку нашей солярки, но валят все на своих хозяев. Те тоже не подарок, но сперли эти, это известно. Поэтому, смотри, одного его в цеху не оставляй, потом с тебя спросим ведь.
- Я вам давно говорил, что надо инструменты принимать и закрывать каждый вечер... - наставительно заметил старик, уходя от неприятной темы.
- Ты это хозяину говори, - с усмешкой оборвал его крепыш. - Это его деньги - пусть думает. Даст команду - будем закрывать. А, если ему до фонаря, то мне-то, скажи, с чего страдать? Это теперь не народное, не общее.
- Тут ты, вроде, прав, - задумчиво покачал головой старик, - новые хозяева пока не просто плохие управленцы, они еще - совсем никакие собственники, не понимают даже, что это такое. Но, ты знаешь, это не от болезни роста, это национальная особенность наша, и...
- Может быть, - равнодушно отрезал тот, - но мне это пока по барабану. У меня даже хата не своя, пока долг за нее не выплачу, - вот, только штаны собственные, да что в них, и то этим новая жена распоряжается теперь... Я ведь второй раз женат.
- А первый раз что? - спросил старик.
- Та, не понятно, чего хотела: то сделаешь - не нравится другое, другое сделаешь - еще что-нибудь откопает, - охотно делился с ним Виктор. - Надоело, оставил им с дочкой квартиру, - она, правда, ее как бы, - и больше ни ногой... Она ведь и сейчас все недовольна. А я не хочу быть вечно должным, не занимая...
- И ты, Вить, совсем не хочешь стать хозяином? Ну, хотя бы полухозяином, - с улыбкой спросил старик, покачивая недоверчиво головой.
- Знаю, что никто не поверит мне, но не хочу! - резко ответил тот. - Я пришел сюда заработать, отдать долг за квартиру, машину купить, а потом нормально жить... Мне нужны деньги, на которые я могу покупать, а не над которыми трястись буду ночами.
- У старых немцев еще говорили: или хочешь хорошо есть, или спокойно спать. Это Вебер писал, докапываясь до корней капитализма, - с той же улыбкой говорил старик.
- Я хочу и то, и другое! - без улыбки сказал крепыш. - Когда нервничаешь, и еда не впрок. Ладно, я тут все проверил и поехал домой... Строгану несколько досок только. Хозяин, если приедет, то скажешь, что был.
Сказав это, он также волчком исчез за дверью, бросив попутно строгий взгляд на Ильхома, который даже заворочался во сне...
- Тут кто-то был? - растерянно спросил он, открывая глаза и озираясь вокруг.
- Да, начальник цеха заходил, - машинально отвечал старик, не поднимая головы от тетрадки.
- Витя - не хороший человек, - с некоторой обидой сказал Ильхом, ежась на диване и бросая на старика настойчивые взгляды. - Жадный. Не хочет дать мне работу. А я же не денег прошу - дай мне работу только, и я сам заработаю...
- Так, ты уже подходил к нему? - спросил старик, не поднимая головы.
- Да, подходил, - неохотно отвечал Ильхом, позевывая. - У вас хорошая работа, лучше. Тут сам зарабатываешь, а там везде тебе платят, сколько захотят. Тут, говорят, платят каждый месяц. Я сюда за такой работой ехал...
- И он тебя не взял? - вскользь как-то спросил старик, взглянув на него искоса.
- Нет, говорит, что я пилорамы боюсь! - с возмущением отвечал тот. - А как я могу ее бояться, если я два года на пилораме работал? Просто, он не дал мне попробовать, а сразу говорит - пили! А я же на такой не работал? Нет, нехороший он человек - ребята говорят.
- Начальников хороших не бывает, - заметил старик, зачеркнув что-то в тетрадке и опять упорно не глядя на Ильхома. - Начальник заставляет работать, а не отдыхать.
- Почему? Работа - это хорошее дело, - эмоционально не согласился Ильхом, повысив голос и настойчиво глядя на собеседника. - Без работы тут жить не интересно. Мужчина должен работать, кормить семью, растить дочерей, выдать их замуж...
- Ильхом, - спросил вдруг со смехом старик, - у тебя ведь их три? Ты же можешь получить за них калым и не работать вообще?
- Не-е, у нас калым не платят теперь, - расстроено как-то ответил тот. - Теперь надо еще квартиру им сделать или еще что-то дать, когда они женятся. У таджиков калым есть - у нас нет теперь. Трудно дочь замуж отдать...
- Сочувствую. Читал я, что ранее обычай даже требовал убивать лишних дочерей, - заметил старик и развернулся к нему, закрыв тетрадь. - Ну, ладно, ты посиди, можешь чай заварить, а я поработаю. У меня ведь не выходной сегодня.
Сказав это, он взял стопку заготовок и подошел к другому верстаку, немного огорчив Ильхома, который приготовился уже к беседе. Но огорчение сменилось на интерес, когда старик включил одну из машинок и начал обрабатывать на ней заготовки - фигурные брусочки дерева. Машинка резко визжала, вгрызаясь в дерево и веером рассыпая вокруг мелкие стружки.
- Это как называется? - спросил Ильхом, подойдя к старику и заглядывая через плечо.
- Это фреза, самый опасный инструмент и, если ты не хочешь меня оставить без пальцев, то отойди и не отвлекай, когда я на ней работаю, - сухо ответил старик, прервав работу. - Хочешь попробовать?
- Вот здесь надо поставить... брусочек надо сверху прибить, чтобы рука не смогла попасть, подвинуться к этой... фрезе. Тогда будет не опасно, - заметил Ильхом, осторожно показывая пальцем и гордо улыбаясь.
- Ладно, потом попробуешь, мне некогда, - сказал старик и отвернулся.
Ильхом же слегка огорченный сел вновь на диван и с обиженной улыбкой наблюдал за работой старика. Тот же, обработав заготовку на фрезе, включал зеленую шлифовальную машинку, визжащую более тонким, но тоже резким голоском, наполняющим уши звоном, потом брался за другую заготовку, ни разу не обернувшись к нему, не проронив ни слова, хотя Ильхому даже сзади было видно, что он о чем-то напряженно думает, но про себя. Он казался таким увлеченным своей работой, что Ильхому тоже захотелось вот так же склониться над верстаком, что-то делать руками, думать о чем-нибудь и не видеть ничего вокруг. Можно было думать о доме, о саде, как будто ты сейчас там. Такая работа чем-то похожа на сон, только здесь ты сам выдумываешь видения...
Старик, похоже, решил обработать все свои заготовки, и, не дождавшись его взгляда, Ильхом с натянутой улыбкой встал и тихо вышел из кочегарки, неуверенно оглядываясь. За эти месяцы работы в цеху он привык к одиночеству, но сейчас ему очень хотелось поговорить с этим много знающим стариком, хоть тот был всего лишь кочегаром. Полковник тоже иногда, подвыпив, приходил поговорить, но Ильхом тогда с трудом разбирал его слова и лишь делал вид, что внимательно слушает. А тот совсем переставал понимать Ильхома. Старик же говорит странные вещи, но понятно. Да, отец тоже редко, но много интересного рассказывал ему. Наверно, эта работа плотника и впрямь сама делает человека много знающим, интересным.
На улице было холодно. Засунув руки в карманы, втянув голову в плечи, он побродил около зданий, попинывая льдышки, взялся было за ломик, но тут же швырнул его в сугроб. Тот скользнул по обледенелой корке и откатился на дорогу, но Ильхом, презрительно плюнув в его сторону, поплелся в свой цех, бросив через плечо несколько взглядов в сторону кочегарки с закоптелыми окнами, по которым ее сразу можно было найти.
В его цеху было почти тепло. Глыбина-рыба так и лежала недалеко от двери, но уже в лужице талой воды, и несколько искореженных рыбин готовы были вот-вот отвалиться от стайки. Но Ильхому не хотелось ничего делать. Носком сапога он толкнул глыбину, и та заскользила в сторону, но на этот раз вдруг остановилась посреди цеха. Он еще раз ее поддел, но не очень удачно, чуть не упал, а та, крутанувшись вокруг оси, опять упрямо замерла метрах в двух от него, потеряв при этом пару рыбин. Ильхом плюнул и в ее сторону и пошел к своей лежанке. По пути он все же подбросил в печь несколько поленьев и лег, закинув руки за голову. Нет, у него и раньше было немало свободного времени, но таким свободным он чувствовал себя впервые. Его и тогда никто особо не регламентировал, но то, что и его сон возле коптильных шкафов считался как бы работой, не позволяло ему расслабиться, как он мог это сделать сейчас. Обида на старика изгладилась из головы, и он впервые за последние месяцы почувствовал себя чуть ли ни счастливым.
Поэтому неожиданное появление брата его не просто насторожило, - тот просто так никогда не приходил, - а страшно расстроило. Брат со своими вечными проблемами был ему здесь в тягость, хотя и напоминал о доме. Больше всего Ильхома расстраивало то, что именно брат походил на отца, а не он, старший. Ему обидно было, что тот при этом был таким непутевым, как бы даже позоря этим отца.
Глава 2
- Брат, выручай! - с порога заныл тот, оправдав все предчувствия Ильхома и обдав, к тому же, волной перегара. - Понимаешь, я совсем не виноват, я уснул, а ларек взял и загорелся, и сгорел. Нет, я успел выскочить, но там все сгорело: видик, товары... Меня теперь убьют. Не говори никому, что я здесь, я незаметно пришел, через овраг...
У Ильхома даже сердце заныло от негодования. Тот не просто испортил ему минуты счастья, но еще и принес с собой новую беду, мороку. Резко вскочив, Ильхом дал брату подзатыльник, замахнулся было еще, но, махнув рукой, поплелся ставить чай.
- Я тут поесть принес... - жалобно промямлит брат, доставая из-за пазухи какие-то кульки, бутылку водки. - Как у тебя дела?
- У меня дела? - злобно, но тихо переспросил Ильхом, наливая воду в чайник. - У меня никаких дел больше нет, работы нет, денег тоже. А ты опять за свое. Сколько обещал не пить? Дай это сюда!
Взяв резко у брата бутылку, он свернул пробку и вылил содержимое в ванну, отчего в цехе неприятно запахло, но не водкой, а протухшей рыбой. Ильхом заткнул слив тряпкой и вернулся к чаю.
- На что я тебя буду содержать, кормить? Рыбы осталось мало... - рассуждал он уже спокойнее. - Чем я буду платить за тебя полковнику?
- У меня немного осталось... - ныл тот, показывая ему тощую пачку денег. - Касса бы все равно сгорела...
- Дурак! - резко оборвал его Ильхом. - Они же увидят, что ее вскрыли!
- Она была не закрыта... - с довольной ноткой поправил его тот.
- А то, что она пустая, никто не поймет... - заметил с издевкой Ильхом.
- Я туда бумажек же насовал! - почти уже хвастался своей сообразительностью брат.
- Когда же ты все это успел? - ехидно спросил Ильхом, уже совсем без зла.
- В армии и не такое успевал! - гордо протянул тот, раскладывая закуски на столике и достав из кармана чекушку водки. - Только не выливай это, а! Давай отметим, что я жив остался? Я ведь мог и не проснуться...
- Скотина ты, - уже с усмешкой бросил Ильхом, взяв со столика большой кусок колбасы и с наслаждением отправляя его в рот. - И почему только тебе с работой везет, а мне нет. Я бы на твоем месте давно и на билеты, и даже на машину заработал, а ты...
- А я, может, давно уже и больше заработал, - с довольной усмешкой заметил брат, открывая чекушку.
- И где это? - насмешливо спросил Ильхом, бросив на него оценивающий взгляд.
- Ты, брат, просто неправильно живешь, - поучительно отвечал тот, не замечая его взглядов. - Ты, как все совки, да-да, совки, все время будущим живете. Дома ждал, когда сюда поедешь, заработаешь, тут ждешь, когда заработаешь и домой поедешь. Ну, а какая там жизнь может быть? Опять нищета? Даже дом достроишь, машину купишь, и что? Будешь голодным из угла в угол ходить и голым стенам радоваться? На бензин где деньги через месяц возьмешь? А я тут хочу жить, сейчас! Там дешевле, да! Но что дешевле? Нищета дешевле. Баи там живут не по дешевке. Через год ты опять сюда захочешь, придется захотеть.
- Нет, я сюда больше не захочу, - неуверенно заметил Ильхом, все же не зная, чем тому возразить.
- Ну, тогда в Америку захочешь! - усмехнулся тот. - Но через год ты уже и сюда не приедешь, все, лафа кончилась, на визу тебе денег не хватит...
- Зачем виза? - недоуменно спросил тот.
- А затем, что теперь визу и сюда, в эту дыру надо, - злобно процедил брат, выпив из кружки, и пододвигая ее Ильхому. - Будешь?
Ильхом хотел было ее отодвинуть, но вдруг передумал, поднес к бутылке, из которой брат довольно плеснул ему водки.
- Вот, а я здесь поживу, а потом рвану в Америку, там поживу, - продолжал брат. - Так не получится, так через Китай рвану. Нет, так и здесь поживу. Понимаешь, и в тюрьме можно сидеть, а можно и жить, раз все равно сидишь. А можно и на свободе срок отбывать, поджидая освобождения. А сейчас какая жизнь пошла? Заработал, украл - прожил! Украл - еще прожил. Никто надолго не рассчитывает, даже богатые, кто ворует по крупняку. Да они и тем более. У них смерть всегда - за порогом. Вот так, братишка. Поскольку же ты не живешь, то к тебе деньги и не идут. Зачем? Они же тебе не нужны... сейчас. А мне нужны, вот и идут. И так же уходят, но оплатив мою жизнь. А ты все еще там, в прошлом, которого уже нет и не будет. Никогда. Посмотри, какие люди стали - разве с такими прошлое вернешь? С такими оно уже другим было бы. Даже на меня посмотри, я не обижусь, сам знаю, что совсем другой стал. Хуже, согласен, но мне так лучше.
- Нет, мне так не надо, - огорченно произнес Ильхом, взяв снова кружку, но решительно отодвинув ее к брату. - Больше не хочу.
- Зря, - сочувственно сказал брат и, сморщась, выпил. - От нее все же легче как-то... Мне, может, тоже плохо, но я знаю, что и везде будет так же. Я много чего перепробовал, и везде одинаково...
- Нет, жить я могу только дома, - твердо продолжал Ильхом. - Там я кому-то нужен, а больше я нигде никому не нужен. Как раб, как лох нужен, а как человек - нет. А дочкам я нужен, отцу тоже... Может, и жене сильно нужен, сильнее всех... Ты это не поймешь.
- Куда уж мне! - протянул брат, пьянея на глазах, как-то свысока поглядывая на Ильхома, хотя был ниже его на голову. - Ты всегда все лучше понимал, больше знал! Всегда учил меня! Ну, и что? Оба сегодня ни с чем! Но я вчера жил, а ты тут рабом вкалывал, перед полкашом унижался...
- Не смей! - крикнул Ильхом и ударил брата по щеке.
- И ты не смей меня больше бить! - закричал со злобой тот и схватился за нож, но неуверенно замер на месте. - Хватит! Ты мне - не авторитет, понял! Ты - никто! И не надо строить из себя старшего... брата. Я умнее и лучше тебя! Ты же неудачник, почему и злишься...
- Я тебя ударил за раба, а не так... - смущенно оправдывался Ильхом.
- Нет, так! Потому что думаешь, что я не дам сдачи! - злобно продолжал тот, отодвигаясь от столика и пошатываясь. - Ишь ты, старшие нашлись, старые! Не тронь их! А за что вас уважать? За то, что ни хрена не сделали, и последнее просмотрели? Чего ж ты свое прошлое не защищал? А теперь нюнишь по нему. За это вас уважать? На, пососи!
- Иди спать, - вяло сказал Ильхом, пытаясь замять разговор.
- Ага, хочешь списать на то, что я пьян? - язвительно захихикал тот. - Так это я давно тебе хотел сказать, да жалел тебя. Тебе ж всегда тут плохо было - чего ж добивать лежачего? Я тебе всю правду говорю, которую тут выстрадал с первого дня, когда ты еще там гадал: ехать или под юбкой отсидеться. Я знаю, что я пьян уже, но поэтому не такой и пьяный, чтобы чушь нести. Поэтому не делай такие овечьи глазки, а признай правду, как есть! Из-за вас с отцом и я сейчас такой. Я-то ничего не мог тогда сделать, малолетка был, но я все за вас расхлебываю на полную катушку, а не нюню, как вы. Живу тем, что досталось, борюсь за свою поганую жизнь, за каждый день, а не жду, когда Аллах мне удачу подкинет...
- Не говори так! - резко пытался его оборвать Ильхом, вдруг выпрямившись.
- У-тю-тю, какие мы правоверные вдруг стали! В последние десять лет... Аллаха тут нет, тут и Христа ихнего нет, поэтому не сверкай очами - он не услышит, не наградит! - смеялся над ним брат. - Тут нечисть одна вокруг и она тут всем заправляет. Аллах далеко, поэтому самому приходится выкручиваться. Пускай потом накажет - хуже, чем здесь, все равно не будет...
Но силы покидали его, и, сказав последнее, брат выронил нож и рухнул на пол, мигом свернувшись калачиком, и засопел.
Ильхом с трудом поднял его с пола, затащил на лежанку и, укрыв ветошью, сел на стул и опустил низко голову. Он пытался чем-нибудь возразить брату, но даже мысленно не мог ничего придумать, кроме каких-то обрывков фраз и безответных вопросов. Голова к тому же слегка гудела от водки, которую он страшно не любил и не пил почти никогда. И курить он начал лишь в последний месяц, чтобы заглушать порою невероятно острое чувство голода, голода к настоящей еде, настоящей жизни. Не найдя ответов, он вдруг вновь почувствовал сосущую боль под ложечкой и начал быстро доедать то, что осталось на столе. Увы, этого было слишком мало, чтобы утолить тот голод, которым он жил последние полгода. Всего лишь полгода, но тянулись они для него дольше всей предыдущей жизни. Он был уже согласен с братом во всем, кроме одного: он не чувствовал себя виновным в произошедшем в конце прошлого века. Он не мог быть виновным, если от этого он лишь потерял, ничего не приобретя. Он ведь все то воспринял необдуманно, как происходящее не с ним, не в его доме, не в его стране, а где-то там, в той столице, которая была слишком далеко, от которой, может, из-за этого и хотелось скорей избавиться, ожидая оттуда лишь угрозу и прошлому, и происходящему ныне по ее вроде инициативе. Дома, на родине он видел как бы лишь неизбежные следствия далеких событий, хотя воспринимал их вначале вполне оптимистично. Но тогда он был на двенадцать лет моложе, тогда его больше занимала любовь, сквозь туман которой все видишь в иных красках... Он не считал себя виновным, но доказать это брату не мог - тот его не слышал. Это огорчало Ильхома, та как ему и так хватало вины: перед женой, дочерьми... Перед братом и то он чувствовал себя виноватым: отпустил его одного, не смог здесь удержать, да и не пытался особо, это было ему в тягость, или он просто уже не знал, как помочь тому, когда сам в безвыходной ситуации. Но с той виной он был категорически не согласен - она не его! Что вообще он, маленький человек, один из сотен миллионов, мог сделать? Кто его спрашивал? Кто брал его в расчет? Почему вообще он должен чувствовать себя виноватым, когда настоящие виновники, не покраснев, грабят и добивают его? А он, нищий и обворованный, должен не только страдать, но еще и каяться вместо них? Но, если уж делить вину, то и...
Ильхом даже испугался продолжения этих мыслей. Они заводили его в ужасные дебри, откуда он бы не только домой не вернулся, но и...
- Нет, не сметь! Замолчи! - кричал он про себя, а, может, даже вслух, пытаясь заглушить чей-то въедливый, рассудительный голосок, раскручивающий в голове жесткую логическую спираль. Не получалось, он был менее разговорчив, чем тот, трещавший без умолку. С огорчением взглянув на пустую чекушку, Ильхом быстро лег рядом с братом, заткнул уши и попытался уснуть, что, к счастью, ему опять удалось - теперь сказалось неожиданное изобилие, в первую очередь, мясной пищи, которой он не видел с прошлого посещения брата. Сквозь навалившуюся дремоту он еще попытался шугануть крыс, которые со всех углов накинулись вдруг, учуяв, что хозяин уже не опасен, на несколько отвалившихся от глыбы рыбин или же с возмущенным писком, толкаясь, бестолково ползали по самой глыбе, то и дело скатываясь с нее в лужицу. Он не подозревал, что их столько много...
Но расстаться с наплывающими на него сладкими видениями дневного сна он уже и не хотел, не то чтобы был не в силах...
Глава 3
Проснулся он как раз в тот момент, когда сад наполнился дымом, даже притушившим чуть всполохи вешнего цвета. От этого и он стал задыхаться, попытался бросить вырывающуюся, ворочающуюся в руках ледяную змею, и убежать, но та вдруг обвила его горло хвостом и начала сдавливать...
Он с усилием оторвал ее холодный, скользкий хвост от шеи и понял..., что это была рука брата, который как в детстве обнял его и прижался к нему, посапывая в ухо. Но теперь его рука была тяжелой, объятие крепким, и Ильхом, чуть лишь ослабив его, оставил руку брата на себе. От того даже сквозь одежду, ветошь шел поток какого-то живого, чуть щекочущего тепла, растекающегося по всему телу мягкими, воздушными волнами. Ильхом даже вспомнил, что в детстве, в холодные зимние ночи он так грелся от своего всегда маленького, но очень горячего, словно печка, братца. Нет, Ильхом не мерз, но он чувствовал, что его тело остывало и было само словно ледяное, которое и не может замерзнуть. Он чувствовал тогда, что и сердце его медленнее бьется, а один раз даже замерил себе температуру, испугавшись. Градусник еще больше испугал его, хотя подтвердил опасения лишь на пару градусов, но реальных, не воображаемых. Горячий же его братец, наоборот, замерзал, почему и жался всегда к нему. Ильхому были приятны эти воспоминания. Он замер, словно боялся их вспугнуть, чуть съежился даже, словно хотел стать меньше... Он даже не заметил, как сопение брата вдруг прервалось, а потом сразу стало каким-то другим, а рука полегчала, но напряглась. Его отвлек шорох разбегающихся по углам с недовольным писком крыс...
- Я так давно хотел с тобой поспать, - услышал он вдруг голос брата и почему-то покраснел. - Так, как в детстве мы с тобой спали. В это время я больше всего ощущал, что ты мой брат, старший брат...
Брат его умел просто выражать и высказывать свои чувства, никогда не видя в своих словах никакой двусмыслицы, не пытаясь что-то замолчать, недоговорить. Но сейчас он не договаривал, и Ильхом это чувствовал.
- Да, я тоже об этом сейчас вспоминал, - сказал он, повернувшись резко на спину, но так, чтобы не сбросить с себя руку брата.
- Я был не прав, не совсем прав: в детстве было хорошо, лучше, чем сейчас. Тогда я был младшим и ощущал это, - не очень ровным голосом продолжал брат. - Я, наверно, хотел бы чувствовать себя младшим, как сейчас, вот, почувствовал немножко... Я ведь могу все, но не умею лишь сам себя контролировать, останавливать, вот и залетаю как-то совсем незаметно для себя.
- А я, наоборот, постоянно себя самого контролирую, все время останавливаю, поэтому вообще никуда и никогда не залетаю, почему, может, ничего вообще не делаю, даже хорошего для себя, - с некоторой горечью, даже осуждением продолжил его слова Ильхом, - хотя не хотел бы этого совсем делать... Ну, сдерживать, то есть...
- Я понимаю, - подхватил брат, тоже повернувшись на спину и сняв с его шеи руку. - Ты контролируешь в себе меня, а меня-то нет. По настоящему мы можем жить только вместе...
Ильхом как-то сразу вздрогнул, напрягся, и, стараясь не показывать это, не спеша встал с лежанки и как-то чересчур хлопотливо заспешил к чайнику.
- А, ничего! - чересчур громко воскликнул он, как будто соглашался с чем-то. - На двоих тут хватит воды - не буду доливать. Ты же будешь чай?
- Дай мне лучше кипяченой водички попить, - сухо сказал брат, - а сам налей новой. Опохмелиться-то ведь нечем. Хоть и мало выпил, но жажда!...
- А у меня, вот, нет, - удивленно даже сказал Ильхом, с каким-то сожалением протягивая тому чайник.
- А ты, что, пил что ли! - с некоторой насмешкой воскликнул брат, отнимая носик пустого уже чайника ото рта.
- Для меня и это много, - самокритично, но важно произнес тот. - Я же вообще почти не пью.
- В этом-то и есть твоя главная беда, - опять вернулся к менторскому тону брат, произнося слова чуть ли не с наслаждением, - как и всех трезвенников. Они себя считают этакими праведниками, чуть ли не за одно это достойными рая. Но скажи-ка, разве Магомет не выпивал в свое время?... Хотя не знаю, он, кажется, женщин сильно любил. Но их Христос не отказывался от вина за обедом, а Ной их вообще был пьяницей, как я понял. Ты смотришь на мир, как засохший урюк, как сухофрукт, который так и не стал сладким компотом. И весь остальной мир: зеленый, цветущий - тебе, наоборот, кажется гнилым, сырым. Ты чужой ему. Но лишь промочи горло, и он становится тебе понятнее, ближе, роднее, ты ему многое, даже все прощаешь. Не он уже перед тобой виноват во всех грехах, а ты сам немножко с винцой, стараешься загладить ее, стать лучше на завтра, едва лишь похмелишься и оживешь. Но, если не пить, то ты вскоре вообще его возненавидишь, всех вокруг себя невзлюбишь, будешь считать не достойными тебя, а себя - одиноким таким отличником, никем не понятым. Понимаешь, брат, без чувства вины человек не стремится к совершенству, он деградирует. Она смазывает несколько его переоцениваемые достоинства и достижения, толкая вперед, дальше. И не даром у русских вино и вина одного корня, одно слово, лишь с разными окончаниями. Без вина человек не осознает этой вины, побудительной причины, стимула. Все-таки, в раю их Адам с Евой вкусили плод с винного дерева, который и дал им познать то, что их нынешнее якобы совершенство - это ничто, это зло, потому что оно мертво. А вино заставило их познать вину, дать оценку сделанному, что побудило их исправить это, искать нечто более совершенное, добро...
- Ты их Библию, смотрю, лучше Корана знаешь! - заметил с некоторым укором Ильхом, удивляясь все же, как брат стал гладко и умно даже говорить, хотя он и раньше был не из молчунов.
- Коран, Корана! - недовольно воскликнул брат. - Ты хотя бы знаешь, про них у нас в Коране есть, про их Ноя, Иисуса есть, про их Марию целая Сура хвалебная написана, а у них про нас, про Магомета? Ни слова!
- Так он позже, вроде, появился? - озадаченно спросил Ильхом.
- Ну, и что?! Разве в пророчествах нельзя было написать? Или, может, скажешь, что это про нас написано, где о двурогом звере говорится? То-то! А Магомет даже их Авраама нашим общим пророком признал, это я помню из Корана , и в Библии его встретил. Вот где несправедливость начинается! К тому же, в ларьке больше не было книг, вот, я за эти ночи и прочел ее всю, а потом начал разбирать то, что мне понравилось. Больше всего мне понравился их Ветхий Завет. Понимаешь, эта книга - не для рабов... - глубокомысленно резюмировал брат. - Эта книга для избранных, которым их бог во всем помогает и многое дозволяет. Врагов же их он сам готов покарать и карал. Я же совсем не против быть избранным...
- Этого надо добиваться своим трудом, своими достоинствами, - попытался взять верх Ильхом, чувствуя, однако, какую-то неуверенность.
- Это уже для рабов! - отмахнулся тот. - Даже трудиться и совершенствовать свои достоинства можно как избранный, а можно, как раб, вкалывая и совершенствуясь для кого-то. Вот, они сейчас и вкалывают на кучку избранных и живут как скот, а те плевали на них, набивают карманы, да еще и нос задирают. Те, кто по Ветхому Завету живет - не по Новому. Молятся одному богу, но быдлу читают из Библии отдельные цитаты, а самой сути ее не раскрывают, и те даже не пытаются понять. Меня же эта книга навела на интересные мысли...
- То ты говоришь про вину, а то про избранность, - попытался уколоть его Ильхом.
- Э, нет! - свысока парировал тот. - Вина после вина - это вина перед собой, перед богом, а не перед этими жалкими людишками. Перед ними вино еще и оправдывает тебя, тобою содеянное под хмельком. Вино как бы позволяет тебе натворить то, что остальным не дозволено по трезвости, делает тебя опять как бы неким избранным, которому многое чего прощается, списывается. Да, и ты совершенствуешься, заглаживаешь вину, но добровольно, на свободе, а не в тюрьме чужой воли, их норм и установок. Виноватым невольником себя как раз чувствуют трезвенники. А я-то ведь осознаю свою вину еще и с некоторой усмешкой, как некую шалость, которую я мог бы сделать более изящно, хотя и без того отличился. Я ее осознаю, но не перед ними, кому это не дозволено, кто до такого не дорос, не достоин этого - почудить.
- Ты еще, поди, в церковь их ходил... - с укором начал было Ильхом.
- Ну, уж нет! Никогда! - возмутился даже брат. - Там все вывернут наизнанку! Например, их Христос учил вообще не работать, а они его же учением людей заставляют пахать в поту на дядю. Нет, стоять среди стада баранов перед волком я не хочу.
- Послушай меня! - сделал усилие Ильхом и над собой, чтобы привлечь внимание брата, прервать его размышления, которые ему почему-то не показались новыми. - Быть таким избранным, считать ли просто себя таким среди чужого народа, когда ты один, когда ты слаб, беззащитен, - разве это возможно?! Это лишь самообман, который обернется...
- Не продолжай! - прервал его брат, словно ожидал такого поворота беседы. - Считать себя рабом, униженным среди чужого народа - вдвойне хуже, чем быть им. Я не собираюсь их завоевывать, убеждать ли их в этом - мне это нужно лишь для себя. К тому же, Аллах не любит нападающих, но и отступничество считает хуже убийства. Я же просто хочу чувствовать себя среди них не чуркой, не нацменом, как они свысока презрительно нас называют за глаза, и не просто достойным их в чем-то, доказывая это трудом, собачьей преданностью, а осознавать себя выше их в ихнем же! Если я так буду думать по Корану, то это и есть самообман. Я-то считаю их неверными, себя считаю выше, а они даже не понимают, не знают - в чем же, и наш Коран знать не хотят. Так любая кучка может придумать себе религию, по которой она выше всех... кучек. Так я могу себя называть царем, стоя в мусорной яме. Я могу себя считать им по настоящему, стоя только в их храме, говоря это на их языке, а не пользуясь тем, что моего они не знают и знать не хотят, особенно теперь, когда мы и писать стали разными буквами. Понимаешь, им всем теперь глубоко наплевать, а кем же стали мы и что же мы теперь, их бывшие соотечественники. Они нас не замечают так же, как и не написали про нас ничего в своей Библии. Посмотри, как они отзываются о кавказцах - как о чем-то примитивном, безликом, хуже, чем о неграх. О нас же вообще даже не отзываются никак, словно нас не стало. Они нас за людей уже не считают. Но мы сами в этом виноваты тоже, мы как и они тоже теперь глазеем на американцев, считая их мерилом, пупом земли, а себя сами забыли возвысить. Ислам, говорим, Ислам, но ни слова о той же Авесте, которая куда раньше их Библии появилась из наших краев! Не мы ли себя сами унизили? Да, нам приходится ехать сюда, а не в Америку, за работой, но как за подачкой. Для них мы и тут никакого интереса не представляем, мы и тут как бельмо в глазу, помеха, как, в принципе, и сами они для своих богатеев и властей. Даже на ихних русских у нас им здесь глубоко наплевать, будто те - бедные родственники из Тьмутаракани. Они тоже как нечто чужеродное, кому тоже нужна подачка - родина. Мне плевать, как они думают про меня, они не стоят моего внимания в этом, но мне не плевать, как я о себе думаю среди них, кем я себя тут считаю. Здесь я в чем-то согласен с тобой по отношению к прошлому: я себя хочу ощущать, по крайней мере, таким же, как они, гражданином бывшего Союза, в чем мы на равных, в чем они ничуть не были выше меня, союзнее меня. Но это в прошлом. Эта же книга позволяет мне осознать это сейчас, но на основании очень древней религии, на основе слова божьего. Это ведь и не их бог, он и по Магомету наш тоже, к тому же, он вещал это слово в местах, которые гораздо ближе к нам, когда их народа еще нигде и в помине не было. Мало ли что они к христианству прислюнились! Мой народ стал великим гораздо раньше их, а теперь он будто и права не имеет перед ними....
- Понимаешь, меня пугают не твои взгляд, а твои возможные выводы из этого, - прервал наконец его Ильхом, который все сильнее поражался тому, как сильно повзрослел и развился его брат, как он грамотно рассуждает о таких высоких вещах. Он даже немного ревновал его к этому, что для него самого было не доступно, о чем он даже не пытался думать, хотя некоторые выводы и возникали в его голове, но он бежал от них. - Мы в школе учили Достоевского, где подобную тему слегка затрагивали...
- Мне плевать на то, кем там возомнил себя ихний среди них же, начитавшись книжек! - резко оборвал его брат, сплюнув многозначительно. - Тот был среди своих унижен лишь деньгами, а выводы сделал куда тебе! Мы здесь унижены даже перед нищими, как народ унижены, вот в чем разница. Их народец, который втоптан в грязь кучкой выскочек, сволочей, еще нос задирает передо мной, даже не зная меня, а так, огульно, как перед любым из узбеков. Ну, ладно, я, может, и не стою чего-то, но они так ко всем нам относятся, как к зверям, зверями даже и называют, хотя у нас-то мировых имен поболее, да они и подревнее их. И чем они гордятся-то? А тем, что не знают их, темнотой своей и горды! Ишь, как они тут воют про свои права, про право личности: имеет оно право или нет! А то, что целый народ огульно права лишили, даже знать не хотят! Чем они лучше Буша, которому плевать на право чужого народа? Но тот хоть словечками красивыми прикрывается, что, мол народ хочет от тирана освободить, дать ему право выбора и прочее. Я не очень в это верю, но эти-то нас просто вычеркивают из реальности, будто нас нет. Будто все узбеки - это мы, кучка бесправных, бездомных, безработных, над кем их закон может издеваться, как ему захочется. Да, их закон - менты, то есть, чинуши. Они ведь тебя вылавливают не как преступника, а как узбека, который лишь этим для них преступник. Разве это Достоевский? Да мне плевать на терзания ихнего современного Раскольникова, этого несостоятельного человечишки из такого же обанкротившегося народца, но который вдруг возомнил о себе невесть что: мол, как народец-то, как долька его он уже имеет право. Понимаешь, какой теперь стал Раскольников? Он не думает: имею я право или нет, - он думает, что как народец, в прошлом великий, я его имею! Последняя шваль так думает. Посмотрел бы ты, кто у них среди нацистов. Но он тут же считает, что другие народы этого напрочь лишены, ничто, чурки, звери. Если честно, то я даже рад, что их американцы в Афгане обставили, показали свое место, хотя те еще меньше права имеют, и Ислам им отомстит, искупается в их крови, как Аллах завещал. Но этого, брат, мало, вот в чем дело... Конечно, я не сам все это выдумал, это я еще и от одного умного человека слыхал, не от нашего, кстати. Мне бы знаний не хватило, хотя их Библия многое дала понять. Я сейчас одно жалею, что в школе не думал об этом и не придавал этому особого внимания. Тут лично я принижен, согласен, но не мой же народ! Ишь ты, они нас к Союзу присоединили, отчего его своим и считали! Но с какой стати они присвоили себе права на наше общее прошлое?! И если они сейчас в свою историю углубились, то почему и в нашу не заглянут для сравнения? Или просто дальше Америки и не видят? Так у той вообще права голоса здесь нет! С чем они полезли сейчас в Ирак? Со своими гамбургерами и ножками? Думают, там от их жратвы все счастливее станут? Да меня блевать тянет от этого! Нет, братец, я не домой поеду, а в Америку, но для того, чтобы учиться...
- Там это совсем дорого, - заметил как бы знающе, но подавленно Ильхом. - у нас это в баксах дешевле, чем и здесь. Это я знаю.
- Ну, тогда и домой даже вернусь, но не жить, а учиться, наверстывать. Я знаю, чему учиться, - упрямо, но не очень уверенно парировал брат. - Но до этого я поживу здесь, утвержусь в своих взглядах, а, если будет возможно, и поучусь здесь.
- У тебя нет регистрации, - промолвил Ильхом сокрушенно.
- Женюсь! - отрезал категорично тот.
- Это правильно, - поддержал его Ильхом.
- Нет, не по-твоему, - рассмеялся брат, - не ради юбки, чтоб под нее залезть. Ради своей цели. Я теперь все ради нее буду делать,... когда трезвый.
- Но пить ради этого не бросишь? - огорченно спросил Ильхом и так искренне, что еще больше рассмешил брата.
- Тогда я перестану совершенствоваться и... буду с ними не на равных, - пояснил он.
- Я, кстати, был сегодня у ихнего кочегара, который тоже... очень умный, - сказал Ильхом и смутился своему комплименту, высказанному брату. После этого он вкратце рассказал ему о старике, что того очень заинтересовало.
- Может, сходим к нему? - спросил он нетерпеливо.
- Не знаю, он почему-то холодно меня проводил, не стал больше разговаривать, - добавил Ильхом к рассказу и последние подробности, которые вначале замолчал.
- Значит, не очень умный, - заключил брат, но интереса не потерял. - Но мне наплевать на его отношение - я не такое встречал. Пойдем, а?
- Ты меня как в зоопарк зовешь, - рассмеялся Ильхом. - Но надо повод...
- Давай ему рыбки отнесем! - нашелся тот. - Выбери получше - не жадничай! Окупится...
Ильхом не понял смысла его последнего слова, но с удовольствием подобрал для старика рыбу пожирнее, посвежее видом - ему хотелось все же отплатить тому за гостеприимство. Он даже пожалел, что съел всю колбасу. Брат наблюдал за ним с усмешкой, снисходительно поджав губы и покачивая головой...
Глава 4
- Это мой брат! - громко и с гордостью сказал Ильхом, подавая старику рыбу, едва тот с отрешенным видом открыл им дверь. Взглянув на него, Ильхом все же поправился, - младший.
Старик молча пропустил их, поглядывая то на брата, то на рыбу в своих руках, и, кивнув им в сторону диванчика, подошел к верстаку, закрыл свою тетрадь, прежде сделав там какую-то пометку.
- Ну, рассказывайте, - так же отрешенно сказал он, продолжая еще о чем-то думать. - Что-то вы совсем не похожи друг на друга.
- А разве все узбеки должны быть на одно лицо? - с вызовом спросил брат, отчего Ильхом незаметно толкнул его локтем.
- У нас на фабрике узбеков человек пять работает, - взглянув на того прищуренными глазами, спокойно отвечал старик, - так они совсем друг на друга не похожи. Я вначале даже не понял, что все они - узбеки. Хотя, например, русских, мордвинов, хохлов я лишь по речи иногда могу различить. К тому же, бог всех создал из одного человека, не так ли? Но я говорю, как о братьях, о вас...
- Да, Ильхом у нас всегда мало на узбека походил, даже ростом, это не только вы подметили, - уже дружелюбнее сказал брат. - А вы ребят этих хорошо уже знаете?
- Да, неплохо, хотя в основном по работе: за проходной мы расстаемся, - отвечал старик, ставя кипятить чай и, наконец-то, пристроив рыбу на полочку. - Они очень интересные ребята, все разные, но с одним общим - они все в чем-то еще дети, даже самые взрослые из них.
- Наверно, они недавно здесь, - с печалью подметил брат, закуривая сигарету. - Кстати, я могу закурить?
- Кури, - добродушно сказал старик, также закуривая. - В кочегарке дыма не добавится. Наши ребята их возраста - намного старше, даже самих себя.
- Да, вы очень правы, если падение считать взрослением. Я здесь сам чересчур быстро повзрослел, стал намного старше Ильхома, который недавно сюда приехал. Он теперь, как младший, словно в космос куда-то слетал. У нас все это не поощряется, отчего многим у вас вначале кажется лучше, веселее - все есть... Потом они это все узнают на себе. Но вы, наверно, сами в таком коллективе, среди таких ребят не так давно, - понимающе сказал брат, пуская дым к потолку. - Вы ведь не из их среды?
- Родом - оттуда, но по жизни - из иной, - согласился с ним старик, чуть погрустнев. - Если припомнить, то в моем детстве какое-то время тоже было нечто подобное, но среди молодежи - на взрослых провинции оттепель заметно не подействовала. Для них ничего привлекательного, соответствующего их возрасту не появилось: ни взрослых дудочек с мылом, ни клешей с колокольчиками попозже, ни своих Битлз. Только исчезло: строй, страх...Но, как написано в притчах, именно страх Господний научает мудрости. Да и кто сочтет приобретением пропажу, пусть даже такую?... Я с детства помню, что взрослые сильно отличались от старших ребят, они больше были похожи на детей. В науке, кстати, люди тоже долго детьми остаются, знание не старит...
- Хотя от многой мудрости много печали! - с расстановкой продекламировал брат, перебив того с некоторым нетерпением.
- Вы это слышали или читали? - с интересом спросил старик.
- Читал, - не скрывая гордости, ответил брат, аккуратно бросив бычок в поддувало. - И это не самая примечательная фраза из Библии, хотя я с ней согласен: на мир проще смотреть наивными глазами, взглядом, то есть. Но Соломон говорил, что, если ты нашел мудрость, то есть, будущность, то надежда твоя не потеряна. Понимаете, мудрость - это не просто будущее, а будущность. Будущее для нас - это старость, смерть, а будущность - совсем иное, то, что за смертью, так ведь? Почему же народ лишают ее, не учат мудрости у вас, да и не только у вас - везде? Почему учат зубрить из Библии кое-что, как цитатники Мао?
- Вы почти ответили своим же вопросом, - усмехнулся старик. - Именно как цитатники Мао, а точнее, те учили, как зубрят молитвы, тантры, суры. Кстати, забавно, что сур по-вашему - это пошел вон, да? И раньше у нас учили не мудрости, а лишь тем знаниям, которые процеживали через свои сита корысти якобы мудрецы. И разве Коран открывает высшие тайны человеку, а не обучает обыденным нормам? Э, они давно уже поняли, что мудрый народ превзойдет их хотя бы числом, почему предусмотрительно лишали его качества, оставив ему лишь бесформенное, неорганизованное, неосмысленное количество, кучу материальных единиц без нулей неземного знания, что и стали называть народом, народившимся именно здесь, на этом месте, на Земле. Поэтому мне немного странными казались слова Бога, святых ли о моем, их, то есть, народе в отношении всего того сброда, который собрался, народился ли на определенной территории, а потом еще и распял сына божьего. Но уже Павел в обращении к римлянам говорит, что не все те Израильтяне, которые от Израиля, не все дети Авраама, которые от семени его, что не плотские дети суть дети Божии, но дети обетования. Далее он вообще говорит, что не Мой народ назовет Тот моим народом; язычники, мол, не искавшие праведности, получил праведность, а Израиль, искавший закона праведности, не достиг его, потому что, де, искал не в вере, а в законе и так далее, что ты тоже мог прочесть. И в Новом завете словосочетания "мой народ" почти нет.
- Я это заметил, - насуплено согласился брат.
- Да? - слегка удивился старик и продолжил, - тогда ты мог понять, что кое-кому нужен именно тот, ветхозаветный народ, блуждающий сплошной толпой за земными пророками, поводырями ли, но распинающий сынов Божиих, не верящий, но боящийся, молящийся тельцу ли золотому, Мамоне ли - не важно, лишь бы шел, куда ведут по земным тропам, мимо земных даже вершин...
- И что, для него нет теперь выхода: где народился, там и помрет, и всего-то? - взволнованно спросил брат. - Что, народ этой будущности лишен вообще? Для кого же она - только для человека, да еще мудрого?
- Увы, и в Библии именно от сына рабыни произведен был народ великий, ваш Измаил ведь был рожден служанкой от Авраама, - резко изменил интонацию старик и стал заваривать чай, разговаривая словно с самим собой отрывочными фразами, - поэтому она для меня не является отправным пунктом всей истории. Меня больше интересует то время, когда рабынь не было, когда женщины не прислушивались особо к мужам, имеющим более абстрактный ум, грешащим высокомерными обобщениями, аналогиями. Тогда и народов не было, поскольку это было время чистой любви, а любить народ невозможно, это ложь. Не алчущие богатства, власти мудрецы, творцы ли не нуждались в народах, в рабах. Им не надо было возводить на земле пирамид, прославляя свой бренный прах, придавливая его к земле горами камня. Эти люди строили дома из солнечного древа, как готовые солнечные корабли. Да, и Ковчег был еще из древа, но он-то вновь прибился к земле, где и остался. Так вот, именно в том, какие дома строились людьми: деревянные или каменные - и заключается коренное отличие их мировоззрений. Каменное, земное пришло, как представляется, из Атлантиды, наиболее значимые следы его - пирамиды Египта, стены и та же башня Вавилона. Однако Дельфийский храм бога искусств Аполлона в Элладе воздвигли посланники уже Гипербореи, не оставившей после себя никаких развалин, заметьте. От древа, которым они пользовались, праха, пепла остается столько же, как и от человека. И совершенно абсурдно называть эру Гиперборейцев золотым веком - там культа золота, как и его самого не было и в помине...
- Разве такое время было? - недоверчиво, но с надеждой спросил Ильхом, неуютно чувствовавший себя до этого среди них, в тени брата, заслонившего от него свет лампы над верстаком.
- Если бы не было, то не было бы и мудрых - были бы лишь вожди, мытари, воины и стадо, - продолжал старик, разливая всем чай. - Вожди не терпят возле себя умных, подчеркивающих их собственную ущербность хотя бы в этом. К счастью, мудрые появились раньше них, но не смогли упредить их появление, земная Природа оказалась сильнее, она заботилась о себе, не очень, правда, осмотрительно, но в этом и суть ее, в отличие от небесной. Да и сами мудрецы уступили время дележа оскудевшей резко природы воинам, вождям, уйдя в тень, благодаря чему и выжили до сих пор. Вот, а если уж говорить о Золотом веке, то он был в Атлантиде, где были и все знакомые нам прелести: вожди, огромные храмы, жрецы, коммуны быдла со своей справедливостью, народы, золото, цивилизация, наука и прочее. В краю искусств, в Гиперборее, которую я даже назвать землей не решусь, ничего этого не было, там не было народа, а было множество личностей, персоналий, творцов, созидавших единственный вид сокровищ - украшения для женщин, цена которым была любовь...
- Но сейчас народы есть, и это реальность! - пропуская мимо ушей его не очень связные рассуждения, упрямо продолжал свое брат, вновь оттесняя в тень Ильхома. - Более того, большинству приходится быть этим народом, даже из числа не глупых. Поэтому ссылкой на те далекие времена от проблемы не уйти...
- А какой проблемы? - рассеянно спросил старик, словно очнувшись.
- Ну, как! - воскликнул брат, после чего слегка стушевался. - Хотя бы проблемы избранного народа или того, который права как бы не имеет. А то, видишь, один от жены произошел, а другой - от рабыни! Для последних это проблема сейчас, и неожиданная, страшная даже, унижающая их...
- Дорогой мой, - с некоторой лаской даже произнес старик, - я очень сочувствую твоим переживаниям. И мой народ сейчас в таком же положении, испытывает то же, оказавшись на твоем месте, но на своей земле, где ему уже нечем оправдать свое униженное положение, как это можешь сделать ты, спивав все на чужбину. Ему ужасно горько от этого, почему он и пытается возвыситься, хотя бы принижая других, сторонясь равных в нищете, в унижении. Это не от большой мудрости, наивно, по-детски, это не на пользу ему, но иначе и не мыслит человек народа. Народ ведь он, все-таки, считает чем-то более высшим, чем он сам, поэтому удивительно было бы, если бы он это высшее признал более низким, чем подобное же чужое. Разве кто принизит своего бога по сравнению с чужим? Да, особо это характерно для нищих, униженных, которым самим-то нечем возвыситься. Чего это немцы вдруг возомнили себя ариями именно тогда, когда их так унизили после первой мировой? Это все естественно, и не от разного там рода психозов толпы и прочего. Да, маленькие люди страдают гусиной болезнью, но вы сделайте вдруг большого маленьким и посмотрите, а что же станет с ним. Я наблюдал обратное: мой школьный приятель, до восьмого класса бывший самым маленьким и самым шпыняемым всеми, вдруг за лето стал самым высоким и самым здоровым в классе. И он стал ужасно добродушным, терпеливым. Он никому не отомстил прошлых обид, даже не помышлял об этом, я это знаю - он был и до этого моим другом. Нас сейчас всех огорошило то, что мы вдруг стали маленькими, что наши правители унижаются, опускают голову перед оборзевшими штатами. Тебя трогает унижение своего народа, а разве наш чувствует себя лучше в маленькой Литве, в Эстонии, которые не стали большими, но возомнили себя таковыми?
- Но тогда можно ведь хотя бы понять других, таких же униженных, собратьев теперь по несчастью? - не соглашался брат.
- Не имея мудрости, живя лишь мыслями о той же хлебной корке Ильича, но теперь в капиталистическом фантике? - с усмешкой спросил старик. - Да, такой народ не имеет будущности, вряд такой помощник нужен богу в вечности, но он обретет ее вновь, став другим - время у него на это есть...
- Но как?! - нетерпеливо воскликнул брат.
- Разве можно стать другим при такой жизни? - с обидой воскликнул вместе с ним Ильхом.
- Господа, вы от меня чересчур многого требуете! - смеясь парировал старик, даже всплеснув руками. - Но часть ответа я уже сказал: надо вырасти самому, подрасти, стать большим, но только не просто возомнить себя таковым - это тупик, бога не обманешь. Конечно, сейчас этому не только не способствуют, но делают все наоборот: тебя всячески убеждают в прелестях, в объективности и неизбежности маленького человечка, в преобладании таковых вокруг тебя и вокруг твоих соседей. Посмотрите, на одну вершину возносят Шекспира, Чехова Беккета!... Простите, я о своем. Но мне просто даже не хочется распространяться по поводу этой... мерзости, которую вытворяет эта свора серости, я перестал слушать их программы, читать газеты, где на самом деле мелкие людишки навязывают вам свое собственное, маленькое Я-ичко, запеченное в горшочке Фрейда, всеми возможными изощренными средствами и способами. Нет, не наполеоны, а ни на что не претендующие вообще, довольствующиеся своей мелкотой, умиляющиеся своими глупыми песенками и тупыми остротками, увы, правда, очень доходчивыми для большинства, для любого. Они-то со смаком говорят это слово народ, которое в их устах само уже унижает человека, делая его лишь песчинкой, частичкой самой по себе крохотной кучки, которой этот народ теперь и стал, превратившись из огромного воздушного шара, надутого глобальной идеей, в жалкую оболочку использованного презерватива, не позволяющего сотворить хотя бы что-нибудь... Не о таком ли народе ты сейчас спрашиваешь?
- Ну, и где же выход? - слегка разочарованно спросил брат, уклоняясь от ответа. Его обижали почему-то слова старика.
- А здесь же, - с улыбкой отвечал старик, - когда все это станет общим фоном, этаким кустарничком, подстриженным под уровень заборчика, то каждый сможет вдруг почувствовать себя хоть на листочек, но выше всего этого, ведь каждый почти имеет для этого нечто врожденное, унаследованное и дарованное всевышним, но не религией, конечно. И осознать, то есть, увидеть все это наяву под силу только наивному дитяти, смотрящему еще снизу вверх, взгляд которого еще не приковали к земному, который однажды непременно воскликнет средь молчашей толпы риторическую фразу про голого короля. Это все банально. Дело не в этом...
- В чем же тогда? - недоуменно спросил брат, теряя как-то интерес к разговору, где не услышал ожидаемые ответы.
- Вся эта новая поросль опять может стать и станет, скорее всего, лесом, более высоким ли кустарником, отличаясь лишь количественно от предыдущего, да и только-то, - скептически произнес старик, тоже охладевая к беседе. - Подстригать этот лес будут уже иначе и другими ножницами, косами ли. Но лучше не означает хорошо. Поэтому общего для всех рецепта здесь просто быть не может - это должен каждый ищущий найти сам, глядя вверх. Общий для всех рецепт излечения от стадного инстинкта превращает всех опять в стадо выздоровевших. Чужая, даже истина для него будет в этом случае ложью, как и слово, произнесенное вслух. Все это должно находиться, искаться в мысли, в самом процессе мышления, где мудрость лишь и обретается, но даже не в ученичестве, где знание лишь заучивается. Ученичество вообще - это та самая дорога, которая и завела нас сюда. Конечно, тысячи мудрецов-учителей тут же весомо возразят мне, опровергнут это, и им больше поверят, поскольку сам-то это отвергающий не ищет, не добивается признания толпы, чьего-либо. Он не будет метать бисер, доказывая обратное, уча других - он ведь отвергает ученичество! Он - в тупике? Нет! В тупике - все остальные, для кого тупик - это учитель!... Ладно, это уже другая тема, не очень интересная...
- Но почему?! - с сожалением возразил Ильхом, не сводя глаз со старика.
- Не досаждай человеку, - заметил ему брат, - мы и так своими вопросами надоели, наверное.
- Но это же самое интересное! - громко возражал Ильхом, с досадой бросая на него взгляды своих больших, блестящих глазищ. - Самое важное для человека! Ты все о народе, а я-то сейчас, к примеру, здесь совсем один! Да меня и там превратили в одного, бросив на выживание, отчего я и вынужден был ехать сюда! Но и здесь я не хочу стать частью того, что меня лишь обманывает, унижает! Я вынужден быть одиночкой, хотя и...
- Тебе же сказали, что это ты должен понять сам, - равнодушно прервал его брат, оглядывая кочегарку, особо внимательно рассматривая инструменты, и вдруг спросил старика, - а вам помощник не нужен? Работы для одного, я вижу, тут много.
- Ученик? - с усмешкой спросил старик. - Ну, вообще-то пока работы не так много, да и я тут сутками нахожусь, так что времени хватает.
- Даже для мыслей, - заметил брат, кивнув на тетрадь.
- Для них свободного времени и не надо, - ответил старик, - свободного от работы, я имею в виду. Важно голову ерундой не забивать.