Пейзаж за окном с изрядно потрепанными бурями этого десятилетия, обветшалыми признаками - или призраками - цивилизации стал уже не просто узнаваемым, а совсем знакомым. Даже сильно подросшие за эти годы, раздавшиеся кронами вширь тополя, и сплошняком заросшие буйным, непричесанным кустарником, давно не прореживаемые лесополосы вдоль железной дороги не только не искажали черты лика родных мест, но, наоборот, как-то старательно, волнительно скрадывали, будто прикрывали собой те неизбежные изменения, которые претерпевают в такие сроки заселенные, просто ли возделываемые людьми ландшафты, словно бы стареющие вместе с квартирантами, что невозможно сказать о дикой природе той же Сибири, в облике которой и времена года мало что меняют, за исключением разве что цвета сезонных, скорее даже, демисезонных одеяний. Поэтому нынешняя запущенность природы окраин города, в отличие от его избитых дорог и захламленных по тем же причинам кварталов, наоборот, позволила ей обрести более естественный, какой-то задиристо-моложавый облик, словно возвращая ее в девственное лоно неподвластной времени, вечнозеленой тайги, тысячи неповторимых верст которой остались за окнами вагона, возвращающего его в город детства. Да-да, деревья подросли, шапка их стала густой, курчавой, но вот сам холм городского кладбища, за которым тогда пряталось солнце по вечерам, и откуда по небу разливались акварели закатов, стал теперь почти холмиком, как-то съежился, вжался в землю, словно пытался спрятаться от его пристального взгляда под кронами. А ведь в детстве тот ему казался почти горой, и он, сидя на крыльце отчего дома, строил самые фантастические, явно несбыточные планы покорения ее вершины и с одной только целью: посмотреть, куда же прячется солнце, почему оно гаснет, уходит от нас, почему не катится золотым мячиком по кругу горизонта, на кочках его вновь подпрыгивая в небо. Может быть, поэтому почти двадцать лет назад он и уехал из города на поезде именно за этот холм, откуда с тех пор его постоянно тянуло вернуться обратно... Но каким бы холм ни казался теперь маленьким, но он скрывал собой всю панораму города, вдруг хлынувшую из-за него в окно волной искрящихся, но полупрозрачных, как морская вода, едва уловимых, переливающихся друг в друга миражей воспоминаний... Над всей одноэтажной, зеленой окраиной, перевитой серебряными нитями маневровых путей, словно старинный готический замок высился огромный элеватор, своими мощными, гранитного цвета колоннами напоминавший ему в детстве и античные развалины, и дома будущего, но только не Кремль, всегда представлявшийся ему в кровавых цветах... А вот и их два тополя с чуть подпорченными пожаром, почти слившимися в одну кровлями, за которыми зияла уже привычная, зарябившая вдруг листвою пустота. Никто здесь так и не построил дома... Но, однако, лишь единственное сейчас ему показалось странным во всем увиденным - он не заметил в небе птиц, которые раньше всегда кружили над нашей окраиной, ведь здесь у многих были голубятни...
Перрон был покрыт серой пленкой расплавленного солнцем асфальта. Казалось даже, что столб с часами вот-вот должен упасть... На круглых, пузатых часах было две часовых стрелки: черная показывала местное, а красная, всегда четко отстававшая на четыре часа, - московское время. Даже когда он узнал причину этого, то все равно продолжал чуть-чуть гордиться чем-то... Но сейчас что-то было не так, он даже вернулся назад и вновь взглянул на часы, на которых впервые за всю жизнь расстояние между красной и черной стрелками изменилось. Черная теперь отставала почти на два часа, воткнувшись острием в обреченно склонившую голову шестерку, похожую чем-то на извечно беременную женщину, которая никак не может разродиться...
По тонким губам его едва заметной волной проскользнула усмешка, которая могла сразу показаться наблюдателю и мстительной, даже злорадной и довольной, удовлетворенной, однако на вокзалах никто ведь не разглядывает сторонних прохожих, все взоры обращая лишь на поиски знакомых, только ему улыбающихся лиц, в восторженном сиянии которых все остальное блекнет, сливается в единую серую, пеструю ли массу, в этакий забор теней... Вначале его чуть-чуть даже огорчило то, что для всех без исключения он был лишь одной из жердинок этого забора, и все жадно ищущие, пылающие нетерпением, словно одержимые, взоры смотрели лишь сквозь или мимо него - так он был не похож ни на одного из ожидаемых, встречаемых. Даже назойливых как осы, цепких взглядов таксистов, роями кружащихся вокруг толп приезжающих во всех нынешних аэропортах, на вокзалах ли крупных городов, он не заметил, чему впервые огорчился...
Город детства встретил - даже это сказано чересчур самонадеянно - довольно прохладно, хотя жара здесь стояла необычная и для этих мест, и для вновь холодного повсюду лета. Здесь же все словно готово было вот-вот вспыхнуть или уже тлело - таким горячим был воздух. Сам же город как сонная муха прильнул к прохладной ветке реки, убаюкиваемый едва слышимым журчанием жизненных соков под шершавой корой ее захламленных берегов. Даже вздернутые всегда крылышки холмов, обрамляющих его с севера, и те как-то обвисли, готовые вот-вот растаять, расплыться янтарным воском древней глины, миллионы лет назад благоухавшей на дне какого-нибудь моря, где резвились огромные пращуры нынешней ящерки, пересохшими, полузакрытыми глазенками поглядывающей на небо, весьма похожего на мираж того самого моря в штиль. И сонные прохожие были чем-то похожи на его рыбаков, понуро возвращающихся домой без улова. Очевидно, он тоже чем-то был похож на них, может, даже на всю их толпу, поскольку возвращался из слишком долгой путины к родным берегам, где его уже перестали ждать. Но, скорее всего, здесь, в тупике всех дорог и не ждут, и никогда не ждали ничего чересчур отдаленного, эпохального, могущего резко изменить привычный, веками неизменный или устоявшийся хотя бы за десятилетия, уклад, распорядок жизни, умея предаваться со всей страстью радости встреч лишь после кратких разлук, когда поцелуи еще без соленого привкуса. Да и что сейчас они могли ждать хорошего издалека? И не только сейчас - зря ли их предки в прошлые века бежали сюда, в глухомань, подальше от чванных столиц с их капризами и переменчивыми нравами, зря ли и сами они остались здесь, за околицей неудержимого прогресса, этого суетливого модника, не терпящего постоянства ни в чем, даже в том, где, как показали все прошедшие тысячелетия, никакого прогресса и теоретически быть не может, по поводу чего ни один из мудрецов еще не высказался без скепсиса. Увы, в этом и сами мудрецы заслуживают вполне справедливого упрека, поскольку даже те, кто осуждал прогресс, как одну из главных причин деградации той, неподвластной ему, сферы, сами не могли отказаться от него, то есть, от поступательного, наступательного ли развития собственного мышления, разума, которые и в адрес проповедуемого ими постоянства старались высказать нечто новое, опять же вовлекающее слышащих в водоворот перемен. Очевидно, именно по этой причине здесь, в глухой провинции особо и не любили мудрецов, пророков ли своего отечества, с некоторым злорадством преклоняясь перед чужой, особо иноземной головной болью, доставляющей столько хлопот их ногам...
Сейчас он вдруг подумал, попытался вспомнить, а что же такого мудрого, судьбоносного, опровергающего скепсис Екклесиаста, тот ум, принесший его хозяину лишь горе, пытался привнести в походя осуждаемое, осмеиваемое им же отечество, и после Петра упрямо сопротивлявшееся любым нововведениям? Ничего ведь, кроме общих фраз, более имеющих отношение к разрушению старого, чем к созиданию чего-либо жизненно необходимого и нового одновременно. Но разве мудрость высмеивает постоянство, традиции, пусть и кажущиеся кому-либо заскорузлыми? А если нет мудрости, то и горе то было не от ума, а от избытка дорожных впечатлений, к которым никто на родине особого интереса не проявил, как и к чужим снам, пересказы о которых мало кого увлекают. Увы, наши реформы делали такие же полные впечатлений вояжеры, которые чего-то там видали, о чем-то прочитали, но чей ум наконец-то получил не только признание, но и возможность беспрепятственно показать себя в деле, чем и принес немало горя всей стране, очень многим, за исключением лишь обладателей оного, которые опять же сочли себя лишь непризнанными гениями, пророками своего извечно неблагодарного отечества... Подумал об этом он с некоторым даже облегчением, поскольку сейчас, в данный момент он вернулся домой не в качестве одного из таких пророков, а все-таки успев осмыслить и даже испытать на себе последствия, в том числе, и собственных заблуждений. И подумал об этом он, видимо, потому что страстно желал, надеялся ли на то, чтобы вихри перемен миновали город его детства. Ранее он приезжал сюда совершенно с иными мыслями, но абсолютно без каких-либо надежд...
Но именно сейчас, когда он не просто заезжал погостить, а вернулся, когда ему не терпелось убедиться в правоте его ожиданий, его впервые никто и не встретил, видимо, не желая разочаровывать, развеивать его последние надежды. Может быть, мы потому и мечтаем возвратиться в детство, что там они были пусть даже интуитивной, но уверенностью, несомненностью, еще не успев отгородиться от нас стеной сплошных разочарований, самооценок. Да, не просто в детство мы мечтаем вернуться, а вновь хотели бы стать тем, ничуть не сомневающимся ни в себе, ни в окружающем собственном его мире, человечком, еще не осознавшим бессмысленности, бесцельности своего существования и не только на земле, но и вообще повсюду, особенно за тем высоким холмом, казавшимся из детства высокой горой с трудно достижимой вершиной. Но даже она казалась тогда лишь промежуточной целью, а теперь у него не было никакой...
Обдумав все это, но только более хаотично, торопливо, он слегка засуетился, судорожно вспоминая адреса детства, по которым мог бы найти или подтверждение или, наоборот, услышать приговор своим последним заблуждениям, чтобы уже со спокойной совестью полностью отдаться на волю случаю, чему он пока еще противился из последних сил, все еще будучи убежденным, что он сам творит свою жизнь, хотя и успел уже разочароваться в плодах этого творения, если их можно назвать таковыми...
Мы же, едва поспевая за ним, тем более, слабо ориентируясь в чужом для нас городе, решили в дальнейшем смотреть на все произошедшее с нашим героем его собственными глазами. Тем более, что в этой неординарной, а для кого-то забавной истории нам не хотелось брать на себя роль судей или адвокатов, подменяя тут собою и читателей, которые вполне могут обидеться на такое скрытое недоверие к их собственным воззрениям на жизнь, пусть еще и не успевшим сложиться в твердые убеждения из-за некой бестолковости, абсурдности или даже несуразности всего происходящего, что все равно приходится жизнью и называть за неимением ничего иного. К тому же, у нас могут быть иные взгляды на кое-что из произошедшего, и нам бы не хотелось вносить тут неизбежную путаницу, могущую исказить образ наших героев в глазах читателей, побудив последних дать тем неверную оценку, что ведь все равно они попытаются сделать, как бы ни призывал нас Господь не судить... Но ведь это мы не кого-то судим, а самих себя, но только словно бы оказавшихся вдруг на месте других, в некой нестандартной ситуации, попасть в которую самим в реальной жизни не всегда удается, а, может, и судьба этому мешает, оберегая нас для чего-то иного...
Глава 1
Судьба и на этот раз не спешила ставить свои точки, все-таки оставляя некое право выбора, возможность попрыгать по черно-белому полу своего узкого, извилистого коридора, конец которого всегда за поворотом.... По нескольким памятным с детства адресам жили уже совсем иные люди с одинаково подозрительными, но безразличными взглядами. Они не ждали ничего, особенно хорошего, от не имеющих ключей. От прохожих они отличались тем, что были одеты побогаче, как-то даже экзотично, то есть, так, что здесь это пока еще стеснялись демонстрировать на улицах, себя ли в этом стеснялись, прячась за железными дверьми, затемненными стеклами авто, во тьме ночных именно клубов. Но при виде их сразу создавалось впечатление, что за некоторыми дверями города был совсем иной мир, чем на улицах его, в подъездах, во множестве ли других квартир.
Мои приятели и приятельницы жили раньше в основном в старых, сталинских домах с высокими потолками, что было немаловажным для тогдашней богемы, но и компенсировалось сполна разными иными неудобствами, из-за чего им предпочитали клетушки новостроек с более совершенными санузлами и удобными для побелки потолками... Да-да, высокие потолки не привлекали в те годы тех, кто сейчас платил за них большие деньги, наличие которых позволяло им дополнить это и всем остальным, необходимым для полновесной, адекватной наличности и потребностям жизни. Теперь размеры квартир, коттеджей, как и высота потолков, номер ли Мерседеса выступали в качестве своего рода мерила, количественного эквивалента состояний их обладателей. Ведь невозможно же, да и опасно, показывать кому-либо всю свою наличность для доказательства своей нынешней состоятельности, обозначения своей собственной цены, ценности ли, а чего-либо иного, столь же красноречивого, природа в большинстве подобных случаев пожалела для них, может быть, искупая это именно деньгами. Скупость природы и приходилось чем-то существенным компенсировать, восполнять. И, пожалуй, самым первым, но далеко не самым последним, показателем тут и была высота потолков, поскольку это во многих смыслах, буквально почти доказывало, что они сумели прыгнуть выше своей головы, превзойти отведенный им прежде потолок. Их совсем не смущало то, что сами по себе дома эти снаружи давно напоминали развалины Дрездена после союзной бомбежки. Но кого из нуворишей когда-либо смущала нищета их соседей или в целом их страны? В заграницах они с гордостью преподносили себя, новых русских, удивляясь только, если замечали, отчего это все потихоньку над ними посмеиваются, как над некими парнями из деревни...
Домой я на этот раз не спешил - не с чем было, если не сказать точнее - некуда, и после долгих, бесплодных поисков старых знакомых, особенно, по такой жаре, я не мог пройти мимо этого, наверное, пока единственного в моем провинциальном городке летнего кафе, яркие пластмассовые столики и стульчики которого сразу же бросились в глаза на фоне серых, обшарпанных панелей многоэтажек. Тень же от пестрого шатра над ними сама манила спрятаться от палящего солнца в ее кажущейся прохладе. Даже странным показалось, что почти все столики были пусты. Прохожие только искоса поглядывали на них слегка вытаращенными глазами и плелись далее, к более привычным объектам их повседневности. Поэтому, наверное, смазливая девчонка официантка встретила меня с едва скрываемой радостью, пряча недавние зевки за широкой улыбкой и не зная - куда же меня усадить, пока не выбрала столик рядом с уже почти занятым бородатым мужчиной в слегка потрепанной соломенной шляпе. Надвинув ее на глаза, тот, казалось, мирно спал, хотя полная пепельница, из которой лениво вился дымок, и пузырчатая пена в кружке с пивом говорили об ином. Словно подтверждая это, он слегка приподнял свою шляпу, отпил из кружки большой глоток и вновь погрузился в размышления, но уже с полузакрытыми глазами. Я сразу понял, что он просто ожидал, пока я ни приду в нормальное состояние, остудив себя кружкой холодного Жигулевского и перестав быть похожим на тех очумелых прохожих, для которых он сам, видимо, был тоже неким подобием, частью ли интерьера этого экзотического кафе. Но и сама улица отсюда, сквозь легкие пластиковые же завитушки обрешетки, тоже смотрелась совсем иначе, чем-то искусственным, словно застывший кадр какого-либо старого документального фильма из времен оптимистических трагедий. Может, поэтому прохожие и не хотели, боялись взглянуть на свою жизнь со стороны, зная прекрасно, что в нее потом надо будет возвращаться?
Пиво оказалось достаточно холодным, блузка у девчонки, тщательно вытирающей столик и бросающей на меня любопытные, вопрошающие о чем-то взгляды, - расстегнутой в соответствии с погодой, в самый раз для первой встречи, по крайней мере, все это позволяло быстро прийти в себя, почувствовать себя еще нормальным мужчиной с хорошим зрением, и вообще с нормальными взглядами на жизнь, напоминавшую пока еще эти два дивных персика, которые, видимо, были не прочь доспеть в моем садике. Единственная беда этих девчушек из провинции - они не знают, что же сказать этакого мужчине моих лет, стесняясь, видимо, по простоте душевной своего природного, молчаливого красноречия. Все это оттого, что они - нормальные девчушки, без каких-либо симптомов феминизма, и с первого мгновения отдают все бразды, инициативу ли мужчинам, которым надо лишь не оплошать, оправдать свое наименование, божественную лейбу. В этой связи вполне осязаемый издали интеллект соседа меня даже начал стеснять. Может быть, я именно этого и хотел, к этому и стремился сейчас и с удовольствием бы вернулся навсегда именно в эту самую что ни на есть простенькую жизнь с такой вот, нет, именно с этой, тоже одинокой, не пристроенной в жизни, дивно молоденькой девчушкой, чтобы слушать каждый вечер ее впоследствии неизбежный, несмолкаемый щебет, журчание вырвавшегося на волю, обретшего свое русло, ручейка, завтракая и ужиная ее персиками, весь день между этим посасывая с неким смаком сладкую косточку ее простеньких, ясных мыслей, забот вольной божьей пташки, мечтающей об уютной, надежной клетке, продолжая думать о своем только во сне, еще не подвластном нам, пока совсем не отвыкну, не очищу от скверны разума и свое подсознание. Не для того ли я и бежал из той якобы жизни, где самой-то ее у меня и не было, где она лишь представлялась изредка туманными призраками будущего, вечно будущего рая, к простоте которого приходилось добираться столь запутанными и тернистыми тропами, слепо проходя мимо его земных кущей. Боже, а ведь то, что я представил сейчас себе с этой девчонкой, ничем от того рая не отличалось, кроме, своей достижимости, реальности, пусть даже приземленной. Рай, видимо, и был придуман именно по образу и подобию семейного счастья, его ли медового месяца, когда ничего дурного вокруг не замечаешь, словно его и нет. Надо было лишь побыть недолгое время в роли Пигмалиона, творца, что в мои годы и с моим опытом было вполне возможно...
И я вовсе не ерничал сам перед собой - иных-то перспектив у меня и не было, если говорить уж о работе, о творческих планах и прочем. Какие могут быть планы? Урывать, обеспечить себе возможность выделять один-два часика, пол ночи ли на ковыряние авторучкой в клетках блокнота, остальное время отрабатывая это, свой духовный хлеб, в поту, под аккомпанемент скрежещущих от голода зубов? Но о чем я напишу там - о том, что здесь недостижимо таким вот образом, простой авторучкой? Нужны ли для этого жертвы, унижения, если оно достижимо и без них, вопреки им? В фильме Нахапетова показали унижения бывшего нашего в штатах. Надо ли было туда ехать, чтобы их испытать? Дома для этого сейчас гораздо больше возможностей. О да, там никто из друзей детства не увидит, что ты - посудомойка, собачья нянька. Но что ты там получишь взамен, что ты выжмешь из апельсина их улыбчатого прагматизма? Апельсиновый сок по утрам, позволяющий продлить удовольствие от его потребления лет на несколько? Ведь только здесь вместо престарелой актрисы, сыгравшей уже счастье с другими актерами, ты можешь найти в подруги вот такую прелестницу, пусть даже ненадолго, ровно на столько, сколько ты вообще сможешь ее выдержать вместе с такой жизнью. Только здесь Набоков сейчас мог бы найти свою Лолиту, миллионы Лолит, безнадежно его дожидающихся до самой старости... Стоило ли после этого удивляться, что герой его влюбился еще и в дога и только за то, наверно, что тот тоже из Москвы... прилетел. Этакий символ России... Но если бы не этот фильм, то и поиздеваться в душе было бы не над чем, возвратившись в родную глубинку, где тебя ждут не хуже, чем на чужбине.
- О, да, так сладок сок созревшего, светящегося солнцем винограда, так дивно вино из него в медовый месяц, но все равно это однажды закончится жутким похмельем, - почти вдохновенно, со вздохом произнес мой сосед, когда девчушка с явной неохотой удалилась на кухню.
- Но стоит ли просыпаться в то утро, когда ты бросишь пить? - пытаясь все же скрыть свое недовольство, как можно равнодушнее спросил я, но все же старясь намекнуть, что продолжение беседы нежелательно.
- Господи, если бы это было в нашей власти! - со смешком воскликнул тот, почти не срывая радости от представившейся вдруг возможности поговорить. - Ведь мы просыпаемся именно для того, чтобы выпить, продлить то волшебное состояние, не подозревая даже, что чаша на этот раз пуста и нашими же стараниями.
- Стоило ли так усердствовать? - не сумев все-таки сдержать раздражения, спросил я, прервав и себя слишком усердным потреблением прохладного напитка.
- Неужели вы тот счастливый человек, который никогда не любил?! - с восхищением почти произнес он, с улыбкой поправившись, - извините, я хотел сказать, который еще может с таким оптимизмом говорить о любви, как о вечном блаженстве. Вы ведь поняли, что я об этом говорю?
- Что ж, опровергнуть ваш догадки мне нечем, - немного смутившись ответил я, отчего уже не мог злиться, увязая в разговоре. - Но само ли вино этому причиной - может, все же наше нетерпение, неумение ли пить?
- Вот-вот, я то и говорю, что до сих пор никто ничего умного об этом напитке не смог сказать, поскольку сам же пребывал в состоянии опьянения, либо уже мучаясь похмельем, - увлеченно, с азартом продолжал тот, видимо, истосковавшись по беседам подобного рода. - А почему? Как мне кажется, все пошло с библейского рассказа о рае святой любви, донести который до нас после потопа мог только один Ной, пребывающий с определенного момента в оном состоянии. Но ведь когда мы рассуждаем, мечтаем ли о рае любви, о семейном ли рае, мы одного не подозреваем, не ведаем просто, что именно любовь и была тем яблочком, которое змей - заметьте, змей искуситель, - преподнес Еве с древа познания добра и зла. И тут я говорю не просто о плотской, знакомой и зверю, любви, а о чувственной, в чем-то и духовной любви, доступной лишь человеку вместе со всеми ее последствиями. Разве стал бы мужчина творить глупости, не влюбись он однажды? Что еще может помрачить наш рассудок так сильно, но вдохнув при этом в наши души и телеса столько энергии и страсти? Вино помрачает разум, но и лишает предусмотрительно нас возможности вытворить что-либо эпохальное. За потребление вина, вкушение плода лозы Создатель не изгнал бы нас из рая. Не зря в той же церкви причащают именно вином. И с другой стороны, наказав человека, назвав его изначала грешником за первородный грех, бог ведь не покарал за подобный способ размножения всех остальных тварей, а почему? Именно потому, что ими при этом движет совсем не любовь, а простой инстинкт. И наказал разве бог дочерей Лота, зачавших от старого и пьяного отца, но не по любви, естественно, а лишь из желания родить? Но перед этим только он сжег Содом за греховную любовь, за хождение за иной плотью, как сказал Иуда, другой, правда...
- Добавив далее, что так будет и с мечтателями, которые оскверняют плоть, отвергают начальства и злословят высокие власти, - вставил я, перебив его, что было не так просто сделать. - Это место я запомнил, но по другой причине...
- Вот-вот, я про это и говорю, - подхватил сосед и эти мои слова, - что у вас, может быть, у единственного есть возможность уже довольно таки в зрелом возрасте - извините, конечно, это как комплимент, - попробовать здраво взглянуть на свою... первую любовь, понаблюдать за развитием своего психоза, как это мог бы сделать психиатр, ну, до определенного момента, понятно...
- А вы разве не замечали за психиатрами некоторых странностей? - с усмешкой спросил я, от души забавляясь беседой.
- За настоящими психиатрами, - подчеркнул сосед, - которые пытаются понять больного, войти, так сказать, в роль, может, даже отречься от себя, что происходит, должно происходить, и в настоящей любви, когда запреты, заветы ли не остановят. Честное слово, я даже завидую вам - у меня такой возможности уже нет: я уже излечился от сумасшествия, не успев составить историю болезни, понять что-либо. Видимо, из-за этого она и воспринимается потом, во время похмелья, как самый великий грех, от которого нельзя излечиться ничем. Однако, я далеко не все еще обдумал в этой теме, это родилось у меня сейчас, спонтанно...
- Я понимаю, - успокоил я его, но не восхищаясь своей искренностью, поскольку это мне было тоже знакомо. - Чистые мысли не родятся от долгого пережевывания слов. В одном только я разочарую, но, скорее, себя даже, нежели вас: вряд ли я уже способен лишиться рассудка. Вы угадали направление моих мыслей, но даже это признание само уже свидетельствует о преобладании практического подхода к данному вопросу. Разве это чувство, когда просто предпочитаешь свежие, только что сорванные персики уже залежалым? Стыдно в таком признаваться, но это лишь проблема обустройства, один из вариантов, не самый, правда, худший...
- Теперь я понял, почему вы то изречение Иуды запомнили, - сочувственно произнес сосед. - Но тогда все это вы пережили не здесь. У нас политика любви не уподобилась, до страстей дело не дошло, только лишь до банальной реализации инстинкта продолжения рода...
- Но, зато, вы и не пережили нашествия варваров, ожидаемая свежая кровь которых оказалась не той группы резвости и отравила весь организм, - тоже с некоторым сочувствием заметил я. - Теперь, я подозреваю, уже поздно говорить и о той самой любви, которая могла бы возвыситься до библейского греха, стать сумасшествием, а не простой манией. Та пошлость, которая захлестнула волной грязи всю нашу духовную, а точнее, теперь только информационную сферу, это совсем не пена прибоя, из которой может выйти на берег девственная богиня.
- Я бы хотел с вами не согласиться, но вспомнив, что Великий Рим после такого же нашествия вмиг погас, канул во мраке почти на тысячу лет, я не нахожу контраргументов. Елизаветинское просвещение принесло в Россию культуру, а нынешняя реформация, так сказать, лишь наполнила прежние совки всеми сразу западными нечистотами. И ведь стоит заметить, что падению Рима предшествовала великая идея, но привнесенная с той же земли, той же нацией, по крайней мере, что и сейчас, - нахмурившись говорил сосед. - Вы же не будете отрицать, что как в революции, так и в нынешней контрреволюции ведущей силой были они?
- Вы - юдофоб? - сорвалось у меня с языка.
- Что вы! - замахал тот руками. - Уж, скорей, я в каком-либо колене - сам еврей. Для нашей провинции - это экзотика. Нет, идеи не имеют национальности. Я имел в виду организованность их носителей и гонителей, что в нас даже заподозрить смешно. Даже само словосочетание "русская мафия" абсурдно, парадоксально, поскольку у нас даже два родных брата - это уже две враждующих семьи. Мы прирожденные космополиты, интернационалисты, индивидуалисты, хотя можем стать ненадолго и прекрасной толпой мирных демонстрантов, но мафией - никогда. Да, для нас это плохо, в свете же общечеловеческих ценностей - это не самое худшее качество. И это, кстати, не позволяет погаснуть во мне слабенькой искорке некого оптимизма даже в нашей, как вы правильно заметили, информационной пустыне. Может быть, именно поэтому. Глухомань тут потрясающая... все основы. И...
В этот миг он вдруг смолк, словно подавился продолжением фразы, и продолжил немного взволнованно, лишь допив залпом остатки пива.
- Боже, это просто судьба! Она сама заткнула мне рот, - сбивчиво говорил он, бросая взгляды мне за спину. - Вы не поверите, да я и сам бы не поверил, но продолжение нашей беседы само явилось... То есть, я хотел сказать, что подтверждение моих слов, ну, о любви, как сумасшествии... Это она!
Глава 2
Своим чуть сдавленным, но довольно громким восклицанием, которое, казалось, прокатилось по всей улице в виде передаваемых прохожими друг другу возгласов удивления, изумления, испуга и даже отвращения, он вдруг вывел меня из некоторого оцепенения или чрезмерного увлечения беседой.
- Нет-нет-нет! - запротестовал вдруг он, замахав предостерегающе руками, - только так вот на нее смотреть нельзя ни в коем случае!
Я хотел, было, спросить - как можно, но сам же понял глупость и этого вопроса. Иначе на нее и нельзя было смотреть. Она стала еще красивее за эти годы, просто необычайно красивее, невероятно! Те яркие черты ее лица, которые в детстве казались даже чуть угловатыми, выбивающимися из нормы, теперь настолько вписались в ансамбль со всеми остальными, наконец повзрослевшими до них черточками, линиями, формами, что это совершенство было уже просто божественным, хотя как и в любой брюнетке все это можно было назвать в равной мере и дьявольским. Красота не только спасет мир, но, видимо, и преобразит его небывало, поскольку нынешние религия, понятие божественного и прочее, для которых такая красота была чрезмерной, вряд ли являются чем-то совершенным, наивысшим. Лишь восприяв в себя истинную и всю красоту женщины - не только Мадонны, матери, - они вознесутся еще выше. Если нет, то участь их печальна, которую только и можно ожидать от как бы кастрированной веры. Да-да, не только об этом я мог бы тогда подумать! Я мог бы написать целый трактат по этому поводу, пока с безумным почти восхищением, без единой мысли смотрел на нее. Нет, одна мысль была... Я вдруг понял, что приехал сюда не зря, точнее, немного даже испугался, что мог бы ее не увидеть - этот просто волшебный ансамбль всевозможных драгоценных камней: ярких рубиновых губ, матового жемчуга кожи, и сверкающих внутренним светом темных сапфиров глаз, - в оправе черных с синевой волос. Я даже не разглядел, во что и как она была одета. Заметил еще я вроде бы и то, что она словно бы осознавала свою красу и несла ее гордо, даже с вызовом. Сверкающий взор ее словно испепелял все и всех перед собой, что, конечно же, не могло не огорошить, не испугать попадающихся ей на пути, хотя, как я в конце уже разглядел, она смотрела не перед собой, не вокруг себя, а словно бы шла, парила в пустоте только ей видимого миража бескрайней пустыни или же скользила по глади такого же пустынного моря. Лишь на миг нечто привлекло ее внимание...
- Избави бог! Это страшная женщина! - восклицал рядом сосед, перекрестившись, чем он даже слегка разочаровал меня, но все-таки остановил, не дал мне сорваться с места и броситься ей навстречу, став, возможно, одной из горсток песка той ее пустыни, мимо которой она бы прошла так же, как проходила тогда, в школе, когда ее называли "фарфоровая кукла", с некоторым злорадством, досадой сочувствуя ее будущему парню.
- Вечно будущему! - язвили все нынешние не удостоенные...
Я же, очевидно, и любил ее из-за своей вечной тяги к несбыточному, недостижимому, которого столько повсюду, что быстро забыл про нее, едва лишь покинул родной город. До тех пор, пока главным несбыточным и недостижимым в жизни не стал он - край детства, юности. Это я понял отчетливо лишь сейчас, увидев ее, осознав явно, что ничего и никого красивее я не встречал нигде больше, ни на чем так и не остановив своего взгляда, ни за что так и не зацепившись в том столь разнообразном и многообразном мире, который покинул без всякого сожаления... Но все это я осознал, облек в слова, когда она вдруг свернула с дороги и скрылась между домами. Я сразу же мысленно поблагодарил соседа за его предостережение. Оно было своевременным. Я ведь хотел вернуться сюда насовсем, не за очередной порцией лекарства от ностальгии. А мой первый порыв мог стать и последним, поскольку я бы предстал перед ней сейчас тем же самым отупевшим школяром, проглотившим от изумления язык... Но, скорее, я все-таки уже постарел, почему и сам не поспешил поддаться первому порыву, а захотел вдруг вначале узнать поподробнее все об ее исключительности и не только для меня. Благодарность соседу была, скорее, моим оправданием...
Как-то судорожно цепляясь и за нетерпение во взгляде соседа, я позвал слегка смущенно свою недавнюю попутчицу в райские кущи, и, словно прося у нее прощения, в качестве ли оправдания, заказал бутылку хорошего коньяка, маленькие рюмки, салатики и еще что-нибудь на ее выбор, и предложил ему разделить со мной застолье, на что тот сразу же согласился, словно понимая и причину моего очередного порыва. Даже не выпив первую рюмку, он уже начал рассказывать о ней, не спеша, как стайер, грамотно размечая всю дистанцию даже с некоторым запасом.
- Мне кажется, что вам небезынтересна история этой красавицы, которая действительно потрясающая! - с богемным пафосом, жестикулируя так, словно ваял что-то из воздуха, но поначалу все-таки сбивчиво, чересчур взволнованно, не всегда удачно подбирая слова, говорил он. - Имеется в виду и потрясающая история... Она действительно всех потрясла... своей необычайностью и трагичностью для нашей будничности. Не это, так... Но здесь повезло, если так можно сказать, и самой истории, и этой женщине - они обе стоят друг друга. Случись это с кем другим, все бы давно забыли. Да это же сплошь и рядом случается, может, даже более что-то необычайное, но сами люди оказываются недостойными выпавшего случая, порой и удачного. Возьмите хотя бы нынешних разбогатевших? Плеск и нищета! Но куртизанок! Кого не запоминают... Простите, но вы ведь ее знали?
- Да, знал, - ответил я как можно короче, чтобы не перебивать его, и наливая неполные рюмки, что он также правильно оценил.
- От нее тут многие были без ума, особенно в новые времена, когда, во-первых, мы перестали многое скрывать друг от друга, у кого что было, конечно, и когда на арене вдруг объявились эти ранее неведомые никому герои, те самые варвары, так сказать, сразу очень много о себе и возомнившие, как бы беря реванш за десятилетия, а то и столетия их забвения. Ранее они по углам лишь слюнки глотали при виде таких красавиц и всего подобного, а тут подавай им и самое лучшее! И побольше! И сразу! Прежние-то поняли, что это красавица "не подступись", не от сего мира, и молча переживали свою провинциальность или неудачливость. Потом даже поговаривали, что она, мол, лесбиянка, - это уж новые мотивы, естественно. А эти новые так ей просто проходу не давали вне зависимости от возрастов. Тротуары перегораживали своими сначала девятками, потом маздами, потом и мерсами, цветами засыпали, а она в ответ даже не улыбнется. Поэтому всякая мелочевка вскоре отстала или просто разорилась, а кого и отстреляли. Ходили слухи, что даже из-за нее стрелялись якобы на дуэли, но если и так, то выиграл подстреленный. Я-то понимаю ее... Вы же видели, как она была одета? Понимаете, для такой красоты ничто земное оправой не станет, кроме рамки картины и то..., а они тут к ней со своими мятыми кредитками, да наглыми рожами! Эта женщина была достойна своей красоты...
Но не все отстали от нее, естественно. Один одноклассник ее бывший, тоже из двоечников, спортсменов, конечно, но очень богатый, все никак не мог успокоиться. Чего только не вытворял ради нее. Помните песню Пугачихи про розы? Так это песня! А он купил цветочные теплицы и весь первый большой урожай принес - принесли, то есть, ей во двор, почти полдвора заставили, на кленах развесили корзинки. Представляете, как это смотрелось зимой, на фоне белого снега! Конечно, работников без зарплаты оставил, теплицы сбыл сразу по дешевке, но весь город только и говорил об этом. И что? Если не от мороза, то от ее холодного взгляда цветы мгновенно замерзли и все... Даже песни никто не сложил. Но это и не сама история, сами понимаете. Таких парнишей сейчас пруд пруди с их бешеными деньгами... Им сейчас другие песни пишут, жалостливые, про неволю все. Я думаю, жалеть их есть за что, хотя мы в основном ныне жалуемся. Я это как бы обобщенно говорю, вы понимаете. Сейчас все ведь обобщенно говорят. Страна, народ, стали лучше жить, но отдельные категории и регионы все еще плоховато, нам всем угрожают, от нас хотят отделиться, а уж этакий мировой, даже вселенский терроризм нас просто достал... Не все понимают, что это абсурд. За десять лет народа не сложить. Советский уже почти был. А вот что такое российский? Это который от Российской империи или в федерации? А? И какие у нас общие интересы с олигархами?... О, извините, это все банально, но просто поговорить совсем не с кем... интеллектуальная пустота, пустыня... А мы-то ведь все это хотели сотворить, чтобы обрести именно свободу мысли, творчества... Обрели абсолютную свободу... все, простите, наболело!... Но мне и надо перестроиться на самое важное в рассказе, а я не могу просто так. Я ведь теперь не в общем, не теоретически рассуждаю о том самом, с чего мы и начали. Поэтому потерпите...
- Вы не волнуйтесь, - успокоил я его вполне искренне, - я ведь вас не тороплю. Я не жду того, что можно и в газетах вычитать. А чтобы рассказать иначе, человек должен весь говорить и о себе тоже говорить, как о свидетеле хотя бы. Я это все прекрасно понимаю, поэтому не тратьте время на оправдания...
- Благодарю вас, - склонил он слегка голову, как бы стараясь и себя чуть успокоить, - за удовольствие беседы хотя бы. Я до сих пор тут ни для кого никакого интереса не представлял, даже как собеседник. Ну, лишь то, что успею сказать до третьей-четвертой. Вот ведь что такое пустыня: когда кричишь, а эхо не возвращается. Хорошо, я все же продолжу в надежде, что это не последняя наша беседа... Так вот, словно гром среди ясного неба по городу пронеслась весть, что у нее появился парень! Нет, жених! Да-да, пронеслась! Вот-вот, все так же отреагировали... Хороших-то новостей сейчас нет, поэтому в эту люди прямо вцепились, даже те, кому и до нее никакого дела не было. Про выборы мэра забыли, сколько те ни надрывались. Только и было разговоров, что он вроде ничего, но ничего из себя не представляет, - по новым, конечно, меркам, - мизинца ее не стоит, в денежном выражении, естественно, как все. Но более всего нас поразило то, что работал он как раз на мебельной фабрике того самого ее поклонника - столяром-краснодеревщиком, как их называют. Чувствуете? Простым столяром! Какая досада всем этим новым?! А какая радость и моральное удовлетворение всем остальным? Как мы их?! Не все им! Народ просто возликовал, что она хоть отплатила им всем за это десятилетие унижения. И это-то и было, наверное, главной причиной всеобщего внимания к этому инциденту... Да-да, инциденту, но это попозже... а пока весь город ждал триумфа - их свадьбы! Узнавали, что да как, когда и где. Похоже, все собрались туда заявиться, как на демонстрацию. Но парень этот был и в самом деле золотых рук мастер, почему и строил дом для нее... то есть, почему и не спешил со свадьбой, потому что дом строил. Хотел новобрачную туда ввести. Не коттедж, а дом, на свои заработанные, а это, сам понимаешь..., история долгая. Простите, я все-таки на ты, так мне легче. Но посмотрел бы ты..., что это за терем!... Но, хоть и хорошо все это, а глупость. И так оно и обернулось. Сейчас ведь наверху - те, кто не ждет, хватает сразу и все, даже что и не проглотит. Но она-то только такого и могла полюбить! Они вместе никуда не спешили. Ей-то, понятно, куда спешить, если она с каждым годом только расцветала, краше делалась. Ужас! А он словно ничего никогда не боялся, ни в чем не сомневался, будто жил где в другом мире... Да конечно же, я все это видел! Ревновал даже! Ведь каждый уважающий себя мужчина будет ревновать красавицу... чужую. Свои-то редко кому достаются. Только вот таким и достаются, кто не спешит, может, и не ревнует совсем - иначе бы ведь и не выжил... Но, зато, его, то есть, фабрики хозяин просто рвал и метал. Все и всех! По мебели уже монополистом почти стал в области. Кровью даже подминал под себя, но кто докажет. Так вот он себе в центре города дворец строил... Да вон же он, посмотри... Извини опять, что на ты, но так доверия больше, понимаешь... Видишь, окна без занавесок? Поймешь разве сразу, какой это эпохи или стиля домина? Чего только тут не поналеплено, а? А все, что под руку попадало. А изнутри?! Сходи, посмотри - это музей! Но не дом, я тебе скажу. В нем, как на вокзале, не знаешь, а зачем ты здесь, надолго ли здесь, где бы тут приткнуться, и не пора ли выходить, а то скоро поезд уйдет. Но и откуда бы у него вкус был? Школа вообще этим не занималась, она жильцов хрущевок, работяг и солдат готовила. Последние пока лишь пригодились. Им не платят, а они все равно на смерть, как и на завод, прутся. Абсурд! А перестройка что могла воспитать, привить? На запад она устремлена, так запад-то аж до самого востока тянется, Япония и-то для нас - Запад! Мои коллеги, да-да, мои коллеги - вольный художник Семкин, ваш покорный слуга - так они смехом заходились по ночам после работы над тем, чего там нахалтурили по его требованию. Я, мол, за эти штуки по три штуки выложил, а за те - лишь по сотке, чего же вы все наоборот поставили? Но я не Мольер все это пересказывать. Тошно. А вот тем домишкой я просто восхищаюсь! Без образования, только головой и руками он из ничего творил совершенство! Без гвоздя, как говорится. Это был бы храм, да и почти уже храм... Эх, хорош сейчас только коньяк, и то как повезет. Вам, вот, везет, я смотрю... А ей не повезло. Никто такой развязки не ожидал, такого удара судьбы, да и что-то темное здесь есть, не просто судьба, хотя... Так вот, фабрика эта возьми, да и загорись. Представляешь себе этакий склад пороха, чистого, так сказать, солнца? Как все занялось! Работники мигом высыпали на улицу и посматривают себе. Хозяин между ними бегает, уговаривает за огнетушители браться, но они-то не дурни - они ж у него неучтенные, без страховки вкалывали. За что рисковать? Или он им из своего кармана потом премии выдаст, семьям на похороны даст? Не те времена пошли. Это мы раньше за страну жизни клали и без денег. Теперь все нормальные люди уже перестроились... Только ты не подумай, что я это про хозяина рассказываю... Тот самый парень и здесь не как все оказался, один остался там и тушил пожар. Десяток огнетушителей рядом с ним нашли потом... Да-да, он не вышел оттуда... Зачем, спрашивается? А вот не смог уйти, плоды и своего труда бросить... А может, не было возможности. Дверь не смог запасную открыть... У него там свой цех был, в самом дальнем углу... Трудно гадать, но она ведь его не зря же выбрала, может, вот и за это любила? Но как бы то ни было, а его не стало. Но это еще только начало... Если бы так все кончилось, то я бы вам..., тебе что-нибудь иное поведал. Таких историй хватает. Сгорает на работе, помирает множество хороших людей. Но это ерунда. Кто сказал, что их смерть - это трагедия? Кто сказал, что наши беды, нищета - это беда наша? Или грехи наши? Кто это сказал? Бог? А кто его, кроме Моисея слышал? И почему это я должен этому пересказу верить?...
Сказав это, он плавно замолк и начал жевать сервелат. Девчушка, вначале как-то ревностно, а в конце заворожено слушавшая его за своим столиком, едва поняла, что я от нее требую, и, натыкаясь на легкую мебель, побежала в буфет за еще одной бутылкой коньяка. Я же, честное слово, боялся продолжения, хотя и понимал, что о ней почти ничего еще и не услышал. Боялся, что ей еще более страшное что-то выпадет, как то следовало из его намеков. Я уже начал тревожиться, сожалеть, что не пошел к ней сразу, по зову сердца... Но в это время девчушка уже прибежала с запотевшей бутылкой и шоколадкой - в дар от администрации.
- Вы это правду рассказываете? - спросила она взволнованно Семкина, разливая нам коньяк. - Я ведь недавно здесь, еще ничего не знаю. Неужели такое бывает... в жизни?
- Эх, милая ты моя, к сожалению, а, может быть, к великому счастью, и такое тоже случается в кои-то веки, - сокрушенно произнес тот, похлопав ее по талии. - Иначе был бы совсем тоска, как по Екклесиасту... А тут у кого-то трагедия, а всему городу - адреналин, кино бесплатное. Хотя... не известно еще, кому же тут больше везет.
- Но она... совсем как-то не похожа на...ну, на несчастную, - с сомнением и опять чуть с ревностью заметила девчушка. - Даже, будто гордится чем...
- Вот видишь, ты ей даже чуть и завидуешь, - с улыбкой сказал Семкин. - Значит, все-таки есть чему, хотя я про нее еще и не сказал ничего.
- И что же? - выдавил я из себя, с тревогой поглядывая на него.
- Ладно, не буду томить вас, хотя тяжело мне это все рассказывать, - хмуро продолжил Семкин, встряхнув несколько раз головой, отчего взгляд его действительно стал более ясным, нежели был до этого. - Дело этим не закончилось... Поговаривали, что хозяин все это сам подстроил, да не рассчитал малость - все сгорело. Пожарные и спасатели примчались уже угли заливать... Нет, про нее я не мог говорить, горе чужое смаковать, тем более, что после похорон ее никто и не видел... Да, похорон... Закрытый гроб хоронили... Она же ни слезинки не обронила, как изваяние мраморное прошла от дома до кладбища, дождалась, когда его гроб землей засыпать начнут, и ушла, не обернувшись. Ни слезинки... Зато, этот по городу метался, да плакался: того, мол, жалеют, а, вот, меня, все потерявшего в один миг, - никто! А что, мол, тот потерял - трехрублевую жизнь? А я миллионы потерял, разве можно сравнить?! Плакался, плакался, мне даже плакался, мы тут вот с ним немало вонючих виски выпили. Это ведь тоже его кафешка была, для нее он это из кино какого-то слизал. Тут мы пропивали и его последние деньги, пока кредиторы его, конкуренты, то есть, отбирали у него все остальное, почуяв вдруг слабину, что в их мире показывать нельзя - сразу разорвут в клочья. Почему они неистребимы? Да потому что у них естественный отбор идет, выживает сильнейший. Это раз! А во-вторых, это ведь бандиты борьбу за права-то человека развернули, да финансируют, не скупясь. Попробуй-ка ты их осуди теперь! Не только у нас - везде, с тех пор, как капитализм начался, борьба за права человека, этакий гуманизм и начал набирать силу... Извините... Так вот, через неделю он к ней, в тот дом, пришел поплакаться, видимо... Да-да, он в таком настроении и пошел к ней прямо отсюда... Мы тут опять выпили малость с ним, он мне все о любви своей несчастной говорил, что готов мол ползать перед ней на коленях, грех замаливать, но не прощения просить, раз от любви все то сделал... Но это он все сумбурно так излагал, что я все и не помню, поднадоело его пьяные исповеди слушать... Ну, так вот, утром его в леске, недалеко от ее дома, мертвого и нашли. Отравился... Нет, никто не поверил, что эта скотина могла сама травануться. Вряд ли он все потерял, припрятал, наверняка, много чего, чтобы все это взять и бросить из-за любви несчастной! Это не я, это так люди говорили. Не хотели они верить, что эти сволочи могут из-за любви травиться, совсем уж все опошлив...И только во имя святости любви все и подумали на нее...
- Конечно, это только она! - воскликнула гневно девчушка, вскинув гордо голову. - Отомстила за любимого! Я бы тоже...
- Да-да, - печально покачал Семкин головой. - Только самое тут противное и ужасное в том и состояло, что все ее потом и осудили...
- Не может быть?! - изумленно воскликнула девчушка.
- Нет, органы-то ее оправдали как бы, закрыли дело, признав ее, видимо, невменяемой или еще почему-то, - опустив голову, продолжал Семкин. - Но вот мы, постсовковое быдло, осудили и, наверняка, из зависти. Понимаете, нас грабят, унижают, дочерей наших, а теперь и сынов растлевают, а мы смиренно склонили головы и даже не жалуемся, привыкли почти. Ну, воду где отключат, зарплату за пять лет не выдадут - выйдем, померзнем полдня на морозе и разойдемся. А то, что страну всю в грязь втоптали, все наше достояние разворовывают - так нам и плевать как бы, на кухне пошумим иногда после третьей, а утром уже за голову хватаемся. Мы, мужчины, защитники отечества, рода своего! А тут какая-то баба взяла и отомстила им, не позволила безнаказанно свое отнять... Вы же видели, как они от нее шарахались? Как от чумной! Проституток не судят, убийц жалеют, воров прощают, а ее осудили... Не поймут, чем это она гордится, почему глаза перед ними не опускает, не кается, не стесняется их. Красота ее теперь как клеймо для них, как печать Каина. Вот если бы она пострадала за это, в тюрьму попала, руки на себя наложила - полюбили бы, да и забыли через год, а теперь всю жизнь шарахаться от нее, бояться ее будут. Она ведь, - если бы вы подошли, посмотрели, то могли бы увидеть сами, - и впрямь сумасшедшая... Увы. Почему и на похоронах не плакала... Это тоже не понравилось. Нам, ведь, другое сумасшествие нравится: рвущее на себе волосы, жалостливое. Никто же не понимает, что настоящая любовь - это и есть сумасшествие, сошествие с того ума, который и гроша ломаного не стоит, в подметки ей не годится. Сумасшедшей по нашим, да и юридическим меркам она была уже до этого... Так что, вы не зря вспомнили ту цитату от Иуды, хоть и не от Искариота, - с неожиданной злобой сверкнув глазами, резко сменил он тему. - Как же это можно вдруг начальство отвергнуть, злословить высокие власти, роптать, бунтовать, мстить обидчикам? Можно ли это рабу, праху? Нет, грешить-то, конечно, можно, но если потом каешься, страдаешь, жалобные песенки поешь про судьбу свою злодейку, в тюремную церковь причащаться ходишь... А, противно и говорить про это... Ладно, на третью у меня уже сказать нечего. То есть, про главное-то я и не сказал почти... Но мне ли про любовь говорить?!
Произнеся это то ли с горечью, то ли с презрением, Семкин вдруг резко встал, приподнял шляпу и быстро, даже чересчур твердым шагом пошел через улицу, не обращая внимания на редкие авто, молча уступающие ему дорогу, что меня довольно сильно поразило.
Глава 3
- Вы, ведь, любили ее... раньше? - спросила вдруг меня девчушка, как-то чересчур тщательно вытирая столик. Любопытство в ее поблескивающих сквозь опущенные ресницы карих глазах все-таки перебороло ревность алеющих щечек и ушек, налившихся румянцем еще не сорванного райского яблочка. Конечно же, она почувствовала нечто ею ожидаемое в моих взглядах, она уже втайне обрадовалась своим способностям пробуждать подобное в серьезных мужчинах, у которых не может быть несерьезных намерений, что ее и привлекло в этот хоть и провинциальный, но все-таки город из забитой, обреченной на вымирание деревни, где любовь, если и объявлялась вдруг, то лишь в качестве этакого прощального привета, торопливого поцелуя на вечную память. Вероника была из тех девочек, а потом и девушек, про которых простые, особенно, деревенские парни снисходительно говорят: "Слишком умная", - определяя этим, естественно, свой собственный потолок, но все-таки пытаясь на него свысока поплевывать. Все десять лет обучения в школе она была отличницей и никаких увлечений, кроме учебы, не имела совершенно, причем ей нравились практически все предметы без исключения и без каких-либо предпочтений. И только в неожиданно, не запланированно, ни с бухты-барахты объявившемся одиннадцатом классе, этаком как бы подарке для нее, она также внезапно охладела к учебе, словно исчерпала весь свой интерес, переполнилась через край всеми этими, ставшими вдруг ненужными знаниями, но с одним единственным исключением: весь свой познавательный пыл она обратила в сторону литературы, которая при этом перестала быть просто предметом, но стала неким зеркалом жизни, в котором она наконец-то попыталась разглядеть и себя, до сих пор совершенно равнодушно бросая редкие взоры своих больших карих глазищ и в обычные-то зеркала... То, что она увидела там поначалу, ее даже немного восхитило, хотя больше все же смутило: красивое лицо с ровным овалом, слегка матовой кожей, обрамленное иссиня-черными, густыми волосами, ранее прятавшимися от нее самой в толстой косе за спиною, а теперь двумя большими крылами обнявшими высокую шею, плавно переходящую в слегка приподнятые, но чуть округлые плечи, ниже которых она, даже покраснев при этом, чуть ли не с испугом обнаружила упругие под пальцами, высокие, немного большеватые для ее тела, груди, с напрягшимися от прикосновения, крупными сосками, под которыми вдруг разгорелась какая-то щемящая, болезненная истома, нежно сжавшая замершее сердце, из которого волна жара хлынула по упругому животу куда-то вниз, где внезапно вспыхнуло такое жаркое солнце, что ей мгновенно захотелось сбросить с себя одежду, словно это она ее жгла. Да, она сняла ее спустя некоторое время, но уже опять же из познавательного интереса - ей захотелось увидеть то, что она впервые у себя обнаружила, что ее так испугало. Закрыв торопливо, с непонятным еще стыдом входную дверь на крючок, она медленно, немного настороженно сняла с себя трусики, что ранее постоянно делала машинально, и замерла в слегка испуганном восторге: ее восхитили совершенство линий ее живота, чуть-чуть полноватых, но длинных бедер, а особенно образуемый ими треугольник ночи, откуда опять по ее телу начали растекаться жаркие лучи восходящего солнца, хотя своим острием он был обращен вниз. Минут десять она, не отрывая глаз, смотрела на себя, сосредоточив взгляд на геометрическом, энергетическом центре своей вселенной, который впервые проявил свою власть на нею, отняв все силы у ее красивой головки, внезапно совершенно опустевшей. Черные тропки белоснежных полей каких книг привели ее к этому открытию - нам трудно сказать, может, это была даже сама Библия, - но открытие это ее потрясло, открытие самой себя, женщины, полной необузданной, бьющей горячим ключом страсти, готовой сгореть даже на собственном кострище. О, да, ранее ничего, могущего вызвать, пробудить в ней стыдливый интерес, она не читала, не подозревала даже о возможности такового. Ранее ее ум был охвачен холодной жаждой познания, которая и не желала насытиться, готова была пить из любого источника. Теперь же ее охватила жажда, которая страстно, нестерпимо желала утоления, хотя, к счастью, вспыхивала она ненадолго, лишь изредка, в определенные моменты... Боже, но к великому сожалению, ничего иного из прочитанных ею книг она вокруг себя не обнаружила, внезапно проснувшись в этой, не замечаемой ранее жизни... И никого! Вокруг нее была словно бы пустота: никто не пробуждал в ней той сладкой жажды, которую она испытала тогда перед зеркалом или могла испытать при прочтении художественных книг, которые ранее вообще не считала за нечто достойное внимания. Конечно, в их деревне была в основном классика советских времен, которая и сформировала в ее воображении соответствующий образ мужчины, не грешащий излишествами съемки скрытой камерой. Это был скорее ментальный, нежели физиологический, натуралистический образ, но ни того, ни другого вокруг себя, в своей деревне она не обнаружила, не могла разглядеть - деревня опустела за эти годы буквально: все, кто мог, кто желал настоящей жизни, перебрались в город, в другие города, а кто остался случайно, тот либо жил одними воспоминаниями, либо не жил, а только существовал, не имея ни только воли, но даже желания что-либо изменить в своем бесцельном существовании. Внешних же побудителей к этому в деревне теперь не было - она была брошена на вымирание. Можно себе представить, какое бы чувство испытала Афродита, возникни она из пены у берега лепрозория, где нет ни единого образа, созвучного твоему взору! Уже меньше ее огорчило и то, что даже ее родители, прежде такие веселые, работавшие всегда с задором, вдруг стали потерянными, сникшими стариками без морщин и без надежд. Работы в деревне не было никакой, и они целыми днями до позднего вечера молча вкалывали на своем огороде, запасая пропитание на зиму, пару раз в месяц выезжая к большой дороге, чтобы хоть что-нибудь продать проезжающим мимо горожанам, заработав на самое необходимое. Она не замечала раньше этих перемен в них, почему это ее сразило, словно бы она вернулась откуда-то в отчий дом лет через десять, двадцать. Родители же даже не могли уже радоваться тому, какую красивую и здоровую дочь они вырастили своими неустанными заботами о хлебе насущном, на своих здоровых, простых деревенских хлебах. Они, похоже, даже слегка огорчались этому, осознавая, видимо, какая участь ее поджидает здесь, с чем смириться могут лишь подобные им и всем остальным, не сбежавшим отсюда. Ее уже никто не называл слишком умной, грязная шпана и спившиеся одноклассники лишь глупо хихикали или похабно шутили ей вслед, слегка даже хорохорясь перед нею, но без всяких надежд на взаимность, что их особо и не огорчало. Класс в школе был полупустым, с чем смирились и учителя, единственные в деревне еще пытавшиеся поддерживать хотя бы в себе огонек прежнего, то есть, старомодного энтузиазма, порой смахивающего на истерию, вяло пытаясь заразить этим и всех остальных учеников, пытаясь найти к ним, к себе ли, новые подходы. Она же была не просто гордостью школы, а их последней надеждой, ради нее, может быть, они что-то делали и для всего класса, поэтому столь резкая перемена в ней стала для них последним ударом: в школе будто погас навсегда огонь знания, пригасив и отсветы в глазах учителей. Она это поняла - она была слишком умной, - но ничего сделать уже не могла, она была вся во власти своей первой, абсолютно безответной и беспредметной любви, отчего учителя просто решили, что она сошла с ума - так им было легче пережить это. Но она это пережить не могла. Как наркоманка она читала запоем книги, книги, воспламеняя в себе невыносимую страсть, от которой иногда просто не находила себе места, бесилась, как говорится, буквально сходила с ума по ночам. Несколько раз она пыталась утолить жажду своими руками, они сами тянулись к запретным местам вслед за ее воспаленными, мечущимися в осажденной голове, мыслями, но она чувствовала, что это ее руки, что они словно ватные, бесстрастные, что они будто часть того пылающего солнца, его протуберанцы, а совсем не та свежая, сладкая вода весеннего дождя, летнего ливня ли, которая могла бы погасить ее жар, насытить, утолить жажду любви, любви не просто телесной, не просто чувственной, но и духовной, что для нее было неразделимо. Да, намного проще читателям современных любовных, эротических ли романов! Но такая бы любовь не смогла ее удовлетворить. А какая смогла бы - она просто не знала, но страстно хотела это узнать, что наедине с книгой, с собой ли, никогда не удастся сделать, если ты болеешь настоящей любовью. Именно поэтому в самый разгар весны, бросив школу, родителей, она и сбежала в город... Что могло здесь произойти с такой чистой, умной девушкой, в деталях можно лишь догадываться, но о главном можно понять по тому, что она с первого взгляда влюбилась в него, приехавшего сюда также из другого мира в поисках примерно того же. О, нет, она вовсе не заподозрила его в чрезмерной серьезности намерений, и не это было главной причиной зарождения ее чувства! Мы забыли отметить, что в деревне она уже встретила чересчур даже серьезного человека, что и послужило толчком ее почти панического бегства. Это был тоже человек как бы со стороны, с хутора, но вернувшийся в деревню после долгих лет проживания в городе. Но вернулся он не просто в деревню, а вновь почти на хутор, но только гораздо больший, примерно с четверть их бывшего колхоза, и называемый ныне фермой. У этого человека вообще не было ничего несерьезного в жизни и на уме, да-да, вплоть до полного отсутствия чувства юмора. И едва лишь подняв всю свою землю и построив крупную свиноферму, он без обиняков заявился к ним домой и предложил Веронике стать его женой, хозяйкой, то есть. Сразу же он выложил и свои условия, и даже ее. Она должна была вести домашнее хозяйство, следить за огородом, а к полночи, когда тот возвращался с работы, встречать его ласково и нежно в шелковом халатике, накрашенная, благоухающая дорогими духами, сверкая, именно сверкая дорогими украшениями, которыми он ее обеспечит в избытке уже через год. В качестве ее условий он предложил месяц, два ли, - как она захочет, - абсолютной свободы на любом из курортов мира, в любом ли круизе, который она будет выбирать каждый раз сама, не задумываясь над проблемами оплаты. Увы, он был не из тех первопроходцев, в большинстве своем прогоревших. Он пришел на землю с деньгами, и когда ее уже начали продавать, хоть и не совсем еще законно, но в собственность, немного опередив принятие соответствующего закона. Более того, он был реальным кандидатом в местные депутаты на предстоящих выборах, так что никакие потрясения ему не грозили - он все рассчитал, все смог предусмотреть, кроме ее ответа. Он даже не подозревал, что с его сногсшибательным предложением кто-то мог бы не согласиться, особенно, в такой глуши, где он был единственным реальным и среди женихов. Поэтому, когда она равнодушно заявила, что предпочла бы роль свинки на его свиноферме, которой за миг абсолютной свободы предстоит помучаться всего лишь год, тот, очевидно, впервые в жизни страшно поразился, и не нашелся, что ответить. Он готов был торговаться, даже сам назвал те позиции, где торг уместен, обозначив и допустимые пределы, готов был выслушать и слишком чрезмерные для своего нынешнего положения претензии, но только не готов был к отказу, да еще и в такой форме: не то чтобы оскорбительной, а, скорее, невразумительной. Оскорбить его, похоже, было невозможно. Поэтому, минуты три он молча смотрел на нее вытаращенными глазами, после чего, не меняя их выражения, так же молча удалился. Что с ним было дальше, ее не интересовало, да она и не знала, поскольку через два дня после этого, спешно собрав большую сумку, задолго до рассвета ушла в сторону большой дороги. По пути она лишь ненадолго зашла на могилку своей прабабки, которая в прошлом еще веке слыла первой красавицей в округе, по которой сходил с ума даже местный помещик, но, судя по бедности могилки, закончила свою чудную жизнь без особого блеска. Но Вероника, похоже, именно поэтому и зашла с ней попрощаться, убедиться чтобы в своей решимости, в готовности смириться и с таким итогом. Она была слишком умной, почему прекрасно понимала, что здесь главное - не итого, не конечный пункт, который у всех примерно один, а путь к нему, который каждый может выбрать сам. Для нее это и было главным: право выбирать самой, согласно своим критериям, принципам, заблуждениям ли - не важно, но согласно своим, которые она вынашивала в себе все эти годы разумной жизни, а особенно, - последний год безумства. Кто знает, предложи тот фермер ей просто стать его женой, она, может быть, и согласилась бы, поскольку иного реального выбора у нее и не было. Теперь же, предпочтя кабале его слишком реальных условий абсолютную свободу неизвестности, она была очень счастлива и в весьма приподнятом настроении попрощалась со своей прабабкой... А вот теперь, едва встретив нечто похожее на ее судьбу, она была уже вынуждена прощаться и с ней. Господи, если бы не ее извечная тяга к познанию, не врожденная любознательность исследователя, можно было бы представить, какие чувства она бы при этом испытывала. А сейчас это представить было весьма трудно, особенно потому, что эти чувства, даже никак себя еще не проявившие, были настолько сильны, настолько необыденны, что даже мы не пытаемся их как-нибудь описать - нас не поймут. Так же, как вряд бы кто еще, кроме нее, счел намерения нашего героя серьезными, если их у него вообще не было, и таковыми вряд бы кто назвал его слишком серьезные взгляды на жизнь, на мир, на все наше бытие, на любовь ли, которые он не только не мог воплотить в реальность, но и не намеревался даже делать это, поскольку осознавал уже бесперспективность этого. Она же, сумев как-то понять его с первого взгляда, найдя, может быть, в нем родственную душу, именно его взгляды и сочла намерениями, поскольку тоже не очень задумывалась над необходимостью их непременной реализации в быту, который многие из нас жизнью и считают. Поэтому лишь она и не вела себя в соответствии с ее нынешней ролью официантки, хотя этого, увы, никто и не заметил... Но все, не будем далее вмешиваться, чтобы не подсказать ненароком что-нибудь нашему герою. В выборе главное не только самостоятельно выбрать что-нибудь из предложенного кем-то, но и найти самому то, из чего ты будешь выбирать. Первое - это порой и весьма азартная, но все-таки чужая игра. Играть же надо в свою, что лишь творца и достойно.
- Я?! - честно говоря, я даже изумился этому вопросу, хотя и не сомневался в проницательности женских сердец в таких делах. Из-за этого девчушка мне не только больше стала нравиться - она как бы сняла этим вопросом некую напряженность, которая возникла у меня по отношению к ней: я словно чувствовал себя страшно обязанным ей тем, что она мне сперва просто так, мимолетно, но все же сильно понравилась. Теперь своим умением снимать некоторые вопросы она мне понравилась еще больше, я как бы смог оплатить ей чем-то свой долг перед ней. Из-за этого мне стало с ней легче, что также не может не нравиться. И, странное дело, именно потому, что она мне стала нравиться еще больше, я счел возможным ответить ей на этот вопрос, хотя вовсе даже не видел в ней просто сестру, школьную ли подругу... Но мне было трудно разобраться в этих впечатлениях, поскольку мысли мои все же были заняты иным - не ею. - Да... Но это было в школе, это было первое, наивное, юношеское, хотя... после этого я ничего подобного не испытывал ни к кому. Нет, конечно, что-то было, но это все было не то. Странно, я ведь совсем забыл про нее, но она словно бы отняла у меня то чувство, оставила себе, и мне уже нечем было поделиться с кем-нибудь другим. Ты прости, что я говорю так, ну, путано, но я даже не могу произнести это слово, название этого чувства, потому что у меня же так долго не было его, я не знаю, о чем и речь идет, вот в чем дело. А сейчас я вдруг снова вспомнил, как бы вернулся к нему, но вновь в то время, когда я ничего в этом не понимал. Могу ли я тогда сказать, что это любовь, что я любил ее, если я вообще впервые об этом говорю?
- Если вы и тогда так же смотрели на нее, как сейчас, то... можете, - неуверенно вздохнув, словно через силу сказала девчушка, тихо добавив, - хотя я тоже не знаю, что это такое наяву... Но иного же подобного этому нет ничего? Значит, любили...
- Прости, но мне трудно разговаривать, если я не знаю, как к тебе обращаться, - немного смущенно заметил я.
- Вероника, - вновь со вздохом сказала девчушка.
- Разве тебе не нравится твое имя? - удивленно спросил я. - Прекрасное имя, насколько многозначительное, в нем такие важные для всех понятия...
- Да, для всех... Конечно, саму веру вполне можно счесть и победой... над собой, так что стоило ли повторяться, - с грустной усмешкой сказала Вероника, сняв с себя чепчик официантки, отчего ее волосы волной рассыпались по плечам. - Я думаю, что оба эти понятия - не самые важные в жизни...
- Что же важнее? - с интересом спросил я, удивляясь ее ответам. Я все-таки ожидал совсем иного разговора с девчушкой, да еще и с официанткой. Я был готов к простоте, к легкости, я как будто искал их, но, видимо, заблуждался какое-то время.
- Зачем верить, если можно знать? - скептически пожав плечами, отвечала она. - Верить можно и в заблуждения, однажды прозрев То же можно сказать и о победе: победить ведь можно в том, что ничего на самом деле не стоит, что также есть заблуждение, пусть и массовое. А ведь чаще всего массовыми бывают именно заблуждения, в которые и верят...
- Да, здесь я с тобой полностью согласен, - с легкостью согласился я, - хотя, мне показалось, что ты еще не могла бы успеть убедиться в этом сама...
- Надо ли убеждаться в заблуждениях? - вскинув на меня свои карие глазищи - иначе их трудно называть, - спросила она с каким-то вызовом. - В том, что может оказаться заблуждениями...
- А есть то, что не может? - лаконично спросил я, чувствуя, что она меня понимает с полуслова.
- Есть, - опустив глаза ответила она, со скрытым недовольством добавив, - но не про нашу честь. Но мы ведь не обо мне начали разговор?
- Понимаешь, не надо задавать те вопросы, на которые ты не хочешь получить ответ, - поправил ее ласково я, понимая, что я тут виновник, и попытался как-то загладить это или еще почему-то - не знаю. - И тема ведь разговора порой совершенно не важна, если тебе интересно просто разговаривать...
- Я понимаю, поэтому и предложила другую тему, - обиженно поджав губки, сказала она, добавив с некоторой иронией, мстительно ли, - более интересную для вас.
- Я тоже искренен в разговорах, поэтому не скрою, что сейчас, впервые за долгое время, мне более интересен сам собеседник. До этого мне почти всегда было интересно лишь то, что я сам говорю, - добродушно признался я, - пусть это и эгоистично...
- Это вы не обо мне, а о том, что я когда-то смогла прочитать, потому что, вы были правы, сама я еще ни в чем не успела убедиться, ничего сама на себе - испытать, - еще больше нахмурив свои густые, черные брови, сказала Вероника, стараясь не глядеть на меня. - Вы и сейчас разговариваете сами с собой, просто вам кажется...
- Нет, сейчас ты не права, - остановил ее я. - Не обижайся, но я вижу, что ты привыкла обо всем думать, но, может быть, никогда ни о чем этом не говорила кому-нибудь...
- Чтобы меня за это сочли дурочкой? - уже веселее спросила она, искоса взглянув на меня, даже чуть смерив взглядом.
- Дело не в этом. Просто в своих размышлениях ты же не ожидаешь, не ориентируешься на чью-либо реакцию на свои мысли, - сказал я, успев все же улыбнуться ей. - Так же и в разговоре...
- Может, так же и в любви? - вдруг спросила она, посмотрев мне прямо в глаза, но без вызова, искренне. - Важно то, что ты любишь, не взирая на... ни на что? Даже на то, что тебя и здесь могут счесть... сумасшедшей?
- Честное слово, тут я ничего не могу сказать, - смутился я, - поскольку слова, рассуждения здесь беспомощны... Я не знаю... Это область чувств, по крайней мере, образов, трудно переводимых на язык простых слов... Я это давно понял.
- Нет, я поняла, что они очень легко переводятся, - вдруг, слегка порозовев, решительно сказала она, - и даже в самые простые слова, если ты не просто об этом рассуждаешь...
- Я не знаю... как, - мямлил я, видимо, краснея.
- Очень просто! - вновь с вызовом, слегка сбивчиво, напряженно продолжала она. - Вот, если бы я, ну, допустим, к примеру, любила бы... вас, то я просто бы сказала вам, например, что я... вас люблю... И все! Разве это не понятно?
- Да, конечно, это было бы очень понятно, - соглашался я, потому что не знал, что ей ответить.
- Нет! - вдруг совсем весело, даже рассмеявшись, возразила она. - Вы бы тогда ничего не поняли, если бы... Если бы сами не любили. Но...
- Что? - мне почему-то хотелось услышать, что она недосказала, хотя я и боялся этого.
- Не знаю, но мне кажется... - тихо пыталась ответить мне она, незаметно вытирая пальцем краешек глаза, - что, если бы вы, ну, не поняли, то и я бы тогда тоже не поняла, что же я сказала... Я не знаю, хотя мне вдруг показалось... Господи, как же это трудно! Нет, вы не смотрите так, это совсем не смешно!... Я, правда, вас люблю, хотя ничего не могу пока понять... Вы же меня считаете глупой, деревенской дурой, которая вдруг ни с того ни с сего говорит что-то такое!... Но мне страшно, если бы я никогда не сказала этого, просто не сказала, потому что... Ведь вам только сейчас интересно со мной разговаривать, просто не с кем поговорить, и все, а завтра вы уже и не захотите... Вы любите ее, а это, значит, все!...
Выпалив это, она отвернулась и, стараясь как можно незаметнее, словно бы поправляя волосы, вытирала глаза своим белым чепчиком, который все больше покрывался черными пятнами туши, чего она не замечала.
- Милая, - сбивчиво, но как можно увереннее пытался успокоить я ее, просто ли что-то сказать, потому что хотел этого, - я не знаю, конечно, за что можно полюбить меня, и никто меня не любил, поэтому мне кажется, что ты могла просто так подумать, потому что я дал повод... Ведь, я признаюсь тебе, что это ты мне сразу понравилась, когда ты, может, меня еще и не разглядела...
- Нет! - резко перебила она меня, повернув ко мне перепачканое подтеками черной туши лицо, отчего оно все равно было красивым, потому что все это затенял блеск ее глаз, полных слез. - Это я сама обратила ваше внимание на себя, хотела обратить... Я сразу захотела..., только не смейтесь, мне сразу захотелось даже... раздеться перед вами, чтобы вы меня увидели, потрогали... Боже, за кого вы меня примете? Но мне все равно! Я и сейчас хочу этого... Я... вас хочу! Но что мне делать, если я люблю вас... так? Я не знаю, как это - любить, но... только не уходите от меня сейчас... Еще немного хотя бы...
- Милая девочка, я тоже не знаю, как это - любить, - теряясь в мыслях, говорил я, взяв ее неуверенно за руку. - Но мне тоже ведь казалось, что любить - это смотреть на свою любимую, трогать ее взглядом... Я не знаю, что такое любовь - это правда - но я и не хочу уходить от тебя... Мне сразу захотелось потрогать тебя, поцеловать тебя, потому что ты красивая, у тебя все красивое... Я не знаю, может, я вновь ее люблю, просто ли не разлюбил за эти годы, но... я правда хочу тебя поцеловать... Мне даже показалось, что я и приехал сюда только ради этого...Господи, это, правда, какое-то безумие, потому что я даже не понимаю, кто это все говорит во мне... Мне кажется, что ты сейчас смотришь на меня, как на старого идиота...
- Это ты-то старый? - ласково спросила она, протягивая мне вторую руку и положив голову на мои ладони. - Это я сейчас похожа на старую развратницу, которая безумно любит неопытного мальчишку и сходит с ума по его ласкам... Милый мой, ты не представляешь, как мне хорошо даже говорить все это, просто трогаться твоей ладонью, глядеться твоими глазами... Не бросай меня сегодня, только сегодня, а больше мне ничего и не надо... То, что я читала в книжках про это, испытывала при этом, - это ничто по сравнению с одной твоей лаской, пусть и случайной... Мне теперь ничего уже не страшно, потому что я знаю тебя, полюбила тебя... Все остальное - это уже ничто, это уже не важно... Нет, я еще больше хочу тебя, всего тебя хотя бы на миг, а потом готова вообще умереть, освободить тебя... Боже, я такая самоуверенная! Так говорю, словно ты любишь меня... Но я верю, что ты любишь, поэтому не разубеждай меня в этом... хотя бы сегодня. Я верила, что это будет, знала, что так будет почему-то, именно так, и была готова к этому... Ты... пойдешь ко мне? Я живу совсем одна, я почти все отдаю за эту квартиру, где все это время тебя и ждала... Я тебя почему-то сразу же и узнала, когда лишь ты вошел сюда... Побежали скорее, пока ты не передумал...
- Да, - сказал ей я и словно бы бросился в омут головой, что для меня было совсем не вновь, но только не в любви. Впервые лишь появилось слабое ощущение, что какая-то маленькая часть меня все-таки осталась на его берегу и молча, терпеливо дожидается моего возвращения...
Глава 4
Мы, и правда, почти бежали, потому что боялись остановиться хотя бы на миг, оба, видимо, боялись за меня, хотя, признаться, я никогда не останавливался, не умел этого делать, за исключением последнего раза, после которого я и приехал сюда. И сейчас я боялся за себя, наверное, потому что мог вдруг снова увидеть... ее. Да, я снова убегал от нее, но только уже не весь, словно предчувствуя, что не навсегда. Может быть, я и убегал как раз к ней таким странным, окольным путем, потому что идти напрямую не мог решиться. Я словно бы пытался сделать еще одну попытку, вернуться к ней уже наверняка, немного иначе, так как теперь знал, что возвращаюсь все-таки немного к другой, не к той, от которой сбежал тогда... Не знаю, думал ли я так тогда, когда быстрым, молодым почти шагом шел рядом с Вероникой, а она крепко держалась за мою руку, постоянно, намеренно касаясь меня то плечом, то упругой грудкой, словно бы не доверяла только своей пытающей ладошке. Нет, если бы я так думал, то мне было бы стыдно, невозможно любоваться ее светящимся решимостью, счастьем ли лицом, отвечать на ее озорные, заговорщицкие взгляды, которые она тут же прятала под крылышками бровей. Это, видимо, думал тот, кто остался там. Я же был полон какого-то восторга, какой-то невероятной тайны, к которой наконец-то приблизился, почти ощущаю ее присутствие, ее прикосновения, ее волнительное дыхание. Мне страшно хотелось почувствовать, что же испытывала Вероника, проникнуть в ее чувства, смешать их со своими. Иногда я ведь даже поверить не мог, что она есть на самом деле, что это ни нечто воображаемое, пригрезившееся - она была не похожа ни на кого из ранее мной встречаемых: не только женщин, но и вообще - из землян, может, только... В эти краткие мгновения просветления мне начинало казаться, что я на самом деле сошел с ума, попал в иной, параллельный мир, подобный сну, где ты лишь самую малость можешь управлять собой, своими поступками, мыслями, где ты сам - неземной, не реальный, а свободный от множества мелких, ненужных, избыточных ощущений, условностей, сомнений, из-за чего можешь целиком предаться какому-либо одному чувству, одному действию, может быть, совершенно абсурдному, нелогичному с точки зрения вспоминающего сон. Но сейчас это была реальность, потому что я отчетливо осязал ее мягкие, нежные, но крепкие пальчики, прикосновения ее плеч и грудки, обжигающей меня огнем едва сдерживаемой страсти. И я мог ее коснуться в любой момент, продлить его, потому что она в этот миг хотела того же, даже пыталась при этом воспарить чуть-чуть над землей, чтобы не касаться ее, чтобы наши торопливые шаги не могли разлучить нас, разорвать наше прикосновение, когда я весь превращался, воплощался ли в маленький кусочек своей кожи, прильнувший к ее груди. Там были и все мои мысли, и все мои чувства, и весь я. Видимо, мы оба в эти мгновения хотели вдруг остановиться, замереть в таком положении навсегда... Но город вокруг нас, хоть и стал немного похожим на видимое во снах, насытился чуть влажными, словно после дождя, акварелями, наполнился никому, кроме нас, не слышимой музыкой, ритмами наших сердец, стал каким-то плоским, набором ли плоских картинок, как это виделось в детстве, как это видится и при путешествиях по лабиринтам виртуальности, но все же оставался чуждым для нас сказочным миром, откуда мы сбегаем во снах. Однако, впервые мы обрели в нем некую, вполне реальную цель, которая нас влекла, к которой мы страстно стремились, нестерпимо мечтали достичь ее поскорее. И чем дальше мы шли, тем город становился враждебнее, а его галереи - темнее, мрачнее, и уже я стал крепче сжимать ее ладошку, пытаясь защитить от чего-то. Она чувствовала это и благодарно прижималась к моему плечу своей мягкой щекой, незаметно касаясь меня краешком губ...
Но вдруг лабиринт распахнулся, стены его словно бы опали, рассыпались, и нам открылся иной город, город далекого, далекого детства, когда для меня еще не было этих мрачных многоэтажек, этих узких галерей с тупиками дверей и бойницами окон. По краям широкой, земляной улицы, за живыми изгородями прятались маленькие, деревянные домики с резными ставнями, с коньками на крышах, с наивно распахнутыми окнами, приветливо поглядывающими на нас сквозь ветви деревьев и кустарников, на которых зеленели совсем еще юные плоды. Вдоль живых изгородей повсюду стояли уютные, отполированные лавочки, на некоторых из которых сидели добрые, морщинистые бабушки, улыбающиеся, а не злословящие нам вслед, словно бы это они сейчас шли со мною рядом, едва сдерживая свое сердечко, чтобы оно не засмеялось на всю округу от счастья, не запело бы громко о том, что надо было скрывать от всей поднебесной, как самую святую тайну во вселенной. Но бабушки все это знали, хотя и для них это все еще оставалось тайной, поэтому они могли этому открыто улыбаться, только улыбаться, поскольку их совсем не пугала неизвестность, их-то сердца ничуть не замирали от страха, а, наоборот, лишь мечтали вновь испытать его, как самое сладкое в мире предчувствие неизбежности. Но и от их взоров мы скрылись за одной из калиток нескончаемой живой изгороди, нырнув под крону раскидистой яблони, ласково погладившей нас своими мягкими ветвями, подтолкнув нас в спину к маленькой, дощатой дверке с глазком в виде сердечка, не закрытой даже на щеколду. Она не закрывалась и изнутри, словно боялась оказаться закрытой в какой-либо важный момент. В крохотных сенях на полу лежала маленькая, самотканая дорожка, в одном метре которой уместилась разноцветная нить длинною, может быть, в целую жизнь, каждый из множества стежков которой был совершенно не похож на соседние, с которыми он, однако, составлял широкие полосы, отличающиеся цветом от других. Такие ткали мои бабушки, и я сразу захотел пройтись по ним босиком, почувствовать их прикосновение к вздохнувшей облегченно коже подошвы, одного из самым интимных мест нашего тела, которое мы прячем от всего света, будучи даже совершенно голыми.
- Ты тоже любил ходить в детстве босиком? - впервые за этот долгий путь спросила она меня.
- Да, - с таким же восторгом ответил я, - хотя, если честно, я даже не подозревал, что я люблю это - летом я другого и не знал.
- Я тоже! - рассмеялась она, но вдруг резко замолчала и замерла на месте, с какой-то мольбой глядя мне в глаза.
- Ты сама ткала эту дорожку? - спросил я, трогая пальцами ног ее последнюю полоску.
- Как ты догадался? - спросила она, пытаясь скрыть вздох облегчения в складках моей рубашки, крепко прижавшись к моей груди своей головкой. - Я что-то не так сделала?
- Нет, просто она совсем еще новая, словно по ней никто не ходил, - ответил я, обняв ее подрагивающими руками.
- Да, никто, - прошептала она, - даже я на нее первый раз ступила... после тебя. У нас дома была такая же, только старая-престарая, и я не понимала, зачем родители ее хранят. А это было единственное, что осталось у нас от моей прабабки. Я соткала такую же...
- Ты ее помнишь? - спросил я осторожно.
- Нет, она умерла совсем молодой, - ответила она и вдруг резко подняла голову, и, взглянув решительно мне в глаза, взяла меня за руку и потянула за собой в дом, быстро говоря при этом, - мне говорили, что я очень похожа на нее... Я не придавала этому никакого значения... А это почти мой дом, хотя комнатка, ты видишь, крохотная, кухня - во дворе, летняя только, но мне это даже нравится, я почти все свободное время провожу во дворе, в садике, куда мне разрешают ходить хозяева, потому что я лучше них знаю, что там нужно делать... Милый, останови меня - я не хочу об этом говорить...
-Твоя прабабка тоже была такая красивая? - спросил я, стоя в нерешительности посреди комнатки, где помимо стола и широкой кровати, вмешалось только небольшое трюмо со старым зеркалом, и, скорее, потому, что повсюду, где только можно, лежали, стояли стопками книги, множество книг в потертых, но солидных некогда обложках. Почти во всех книгах были закладки из полосок бумаги, тесемок, просто ли из ниточек.
- Да, она была очень красивая, как мне говорили, - с некоторой гордостью ответила она, встряхнув руками свои волосы, тяжелыми крыльями опустившиеся на ее плечи. После этого она резким движением распахнула дверцу письменного стола и натянуто спросила, - ты будешь что-нибудь?
- Да, немного коньяка, - с улыбкой ответил я, разглядев там парочку непочатых бутылок, и подойдя к ней, прижал ее к себе одной рукой, второй же достал сам из стола коньяк, пару рюмок и поставил их на стол.
- Боже, я столько раз представляла все это, а теперь не знаю, что делать, - сокрушенно шептала она мне в грудь, сжавшись в моих объятиях, словно хотела в них спрятаться. - Ведь это же я должна тебя угощать?
- Да, но не ты же будешь это открывать? - сказал я, легким касанием губ поцеловав ее волосы.
- Сейчас я бы и правда не смогла это сделать, - напряженно хихикнула она, поведя головой вслед за моими губами.
- Милая, - нашелся я наконец, что сказать ей, - ты все время пытаешься что-то сделать для меня, только для меня, как будто тебя здесь и нет. Но не надо думать про меня, потому что это... мешает нам. Я вообще не привык к тому, что обо мне кто-то постоянно думает...
- Я тоже, - вздохнув заметила она, немного расслабившись.
- Но еще меньше я думал о ком-нибудь другом, - тоже вздохнув, продолжил я, - поэтому позволь мне хоть немного подумать о тебе, поухаживать за тобой. Я ужасно не люблю быть в гостях, постоянно осознавая, что скоро уходить. И потом, тебе надо все-таки снять свой халатик...
- Господи! - воскликнула изумленно она, выпрыгнув буквально из-под моей руки и весело запричитав. - Я все еще в нем?! Вот почему я и чувствую себя обязанной... тебе прислуживать. Какой ты все же умный, милый! Ты все замечаешь, все понимаешь, но так это говоришь... Но ты можешь тогда... посмотреть какое-то время в окно, книжки эти, пока я немного переоденусь?
- Конечно, я даже попытаюсь накрыть стол, - сказал я, с какой-то легкостью поцеловав ее в губки, и отвернулся к столу.
- Но только ты не подслушивай! - громко попросила она из другого конца комнаты. - У меня пока нет музыки и шкафа для одежды...
- Я тебе куплю и то, и другое, - пообещал я ей, но тут же смутился этому, надеясь все же, что она этого не заметила.
- Правда? - радостно воскликнула она. - Но мне, если честно, шкаф пока и не нужен...
- Тогда я подарю тебе музыку, - решительно сказал я и пошел к своему дипломату, который оставил у двери, - прямо сейчас...
- Ой, ты же обещал! - воскликнула она испуганно и замерла под моим столь же растерянным взглядом, держа правой рукой навесу свое легкое, воздушное платьице из призрачного, небесного цвета материала, а левой рукой словно пытаясь поймать или сорвать что-то над собой. На ней не было ничего... Я уже не мог оторвать взгляда от ее божественной красоты тела, застывшего передо мной, словно мраморная статуя Афродиты, которая явилась миру в райском одеянии Евы и впервые только из любопытства намеревалась примерить свое первое в жизни платье, еще не понимая его иного предназначения - оно ей просто показалось похожим на крылья бабочек. Словно в замедленной съемке я видел, как смиренно склоняется к плечу ее головка, накрывая грудь крыльями волос, плавно, будто невесомая, опускается вниз левая рука, и словно облачко ниспадает на землю ее воздушное платьице. Но больше всего меня притягивало выражение ее лица, на котором испуг незаметно сменялся смирением, смирение - обреченностью, обреченность - томлением, то - истомой, истома же вдруг решительно стала расцветать гордым вдохновением, выплескивающимся в мир осознанием своей красоты впервые распускающегося весеннего цветка. Левая рука ее остановилась на полпути в своем плавном движении вниз, не дойдя до цели, не прикрыв тот изумительный бутон ночи, откуда распускается сама жизнь. Правая рука замерла вблизи ее дивных плодов, полных волшебного нектара. Она словно бы вдруг ощутила на себе жар моего взгляда и уже не могла, не хотела от него прятаться, купалась в нем, как все живое купается в лучах солнца, любуясь сама собой моими глазами. Губы ее пытались что-то сказать, но лишь безмолвно приоткрывались, словно бы пели песнь тишины раннего утра жизни. Нет, тело ее совсем не было похожим на мраморную статую богини красоты, поскольку я отчетливо видел, как в нем, просвечиваемом насквозь моим взглядом, светящемся в его лучах, по полупрозрачным лепесткам его цветка бежали свежие соки пробуждающейся страсти, живительной силы, отчего лепестки чуть подрагивали, тянулись навстречу взгляду, раскрывая ему свои объятия, завораживая и его обаянием своей небесной красоты, случайно лишь родившейся на земле и сразу же устремившейся обратно, к солнцу, в сад своей отчизны... Завороженный этим обаянием, этим неземным видением, я как сомнамбула медленно приблизился, словно паря, к ней, почти что аурой своих пальцев коснулся ее плеч, крыльев ее волос, воздушными поцелуями губ овеял набухшие почки ее грудок, легким бризом скользнув по ложбине между ними, по мягким изгибам ее рук, похожих на покрытые вешним цветом ветви райских яблонь, спустился с них в долы ее нежного живота, похожего на покрытые девственными, незримыми травами, альпийские луга, с одинокой, пушистой чашечкой прохладного эдельвейса, и уже горным ветром, набравшим силы в поднебесье, устремился далее, к райской поляне, обрамленной тем волшебным садом Эдема, где Ева и сорвала свой запретный плод. Но пронесшись над всем этим миром красоты почти ураганом страсти, оказавшись у ее ног, я вновь захотел увидеть ее всю, потому что мне не хотелось даже на миг разлучаться взглядом хотя бы с одним из уголков этого мира. Я вновь поднимался с колен, пил взором дивные миражи райской красоты, вновь бросался в ее кущи, падал ниц, вновь возвращался и уже не мог остановиться, пока не взглянул случайно на ее лицо, сияющее счастьем, негой, но словно бы скрытое легким облачком, в котором все сильнее и сильнее набухала страсть, вот-вот могущая сделать его грозовой тучей, готовой обрушить на меня сверкающие молнии небесной энергии. В ее глазах сквозь ресницы уже поблескивали первые разряды, пробегающие по ее щекам легкими зарницами, пронизывающие меня током насквозь, отчего во мне вскипала вся моя подземная влага, устремляясь бурным гейзером вверх, навстречу небесному дождю, чтобы стать вместе с ним тропическим ливнем, могущим залить собой весь белый свет, скрыв собой, смешав в одно целое и ее небеса, и мою землю... О, да, мы и были сейчас с нею наподобие этих природных стихий, этих первозданных сфер, которые, может, и не знают, и не осознают, что они сотворяют, но действуют лишь сообразно своей природе, то есть, тому, чем и ради чего они созданы, называемому одним словом, которое они, возможно, даже не знают... Поэтому лишь первое их столкновение, прикосновение друг к другу и вызвало этот легкий испуг, прокатилось по небу легкими раскатами первого крика любви, обагрив его девственный цвет отсветами первой молнии. Но крик этот быстро погас в шуме прибоя, тоже едва пробивающемся сквозь шелест набирающего силу вешнего дождя из незримых лепестков нескончаемых поцелуев... Да, и я тоже на какой-то миг испугался, изумился ли, когда оказался вдруг в ее половине мира, прорвав преграды, разделявшие нас с нею и надежно хранившие ее для меня, для нашей первой встречи. Нет, я отнюдь не был девственником, но я был с нею будто впервые, потому что впервые и любил так - не только земною плотью, а всей силой своих чувств, ослепших, забывших все на свете. Она была в этом почти подобна мне, но только стихия ее чувств была гораздо мощнее моей, и они увлекали за собой, они правили ее юной, девственной плотью, они выжали из нее и из меня все жизненные силы, все соки, после чего вдруг воспарили над нами спокойным, безмятежным небом эпицентра тайфуна, спокойствие которого столь обманчиво...
- Милый, но это правда сумасшествие, - обессилено шептала она, невесомым облачком прильнув к вздрагивающей от недавних землетрясений моей груди. - Я почти ничего не помню, кроме того, что это ни с чем не сравнимо... Это, правда, нельзя передать словами, ты прав абсолютно... Еще я помню, будто я была в это время на небе, самим ли небом, слившимся воедино с твоими вершинами... Но все равно я опять не знаю, что такое любовь, потому что этого нельзя знать, раз невозможно запомнить - этим можно только жить..., как я живу и сейчас, когда отдыхаю на твоей полянке, под которой огромным молотом стучит твое сердце... А вот эта твоя скала, которая пронзила меня насквозь, сейчас вновь любит меня, но только нежно, мягко, словно бы успокаивая меня, приручая к себе, чтобы я не боялась ее скрываемой пока твердости, силы и могущества. Я даже не представляла, что она такая, что это она была во мне... Теперь она словно пушистый котенок, которого невозможно не гладить. А ведь я даже подумала, что ты весь был во мне, так меня мало вокруг нее осталось в какой-то миг. Меня вообще не стало - только она и невероятная сладость, нежность ее осязания, что осталось от меня, а потом вдруг взрыв, и я разлетелась на всю вселенную, пронзенную лучом твоего огромного солнца... Нет, я все равно не могу это передать словами, даже то, что я испытываю, трогая ее... Тебе это приятно? ...Она снова становится скалой?! Неужели она может так надо мною властвовать: у меня только что не было совсем сил даже говорить, а теперь я опять становлюсь небом и во мне загорается там солнце. Потрогай, ты чувствуешь, как оно становится все жарче и жарче... Да, поцелуй его... Господи, но твои губы гораздо горячее его! О, милый! Да, теперь они зажгли солнце и в моей груди... Они везде зажигают солнце, чего только коснутся... Да-да, она - нет, твой огненный меч, - еще горячее твоих губ, он как молния пронизывает меня... Да, разруби им мою грудь, достань им сердце - оно все равно сейчас выпрыгнет из меня... Милый, любимый мой, я сейчас снова взорвусь и разлечусь повсюду, если ты не нанижешь меня на свой меч, если не убьешь меня... Я люблю тебя, люблю тебя, люблю...
Она кричала это так, словно пыталась докричаться до меня через всю бесконечность вселенной, потом, вдруг резко замолчав, замерла, будто на какой-то миг потеряла сознание.
- Любимый, ты со мной? - испуганно воскликнула она, придя в себя и крепко обняв меня, словно боялась потерять, отпустить даже на миг. - Ты уходил? Нет? Мне показалось, что ты улетаешь от меня куда-то далеко-далеко, в пустоту, и я бросилась за тобой, даже не подумав, что я не умею летать... Ты не уйдешь, если я немного посплю? У меня совсем нет сил... Я теперь, как твой меч, как она... Я буду держать тебя за нее, чтобы ты не ушел... Я не могу тебя потерять... Я люблю...
Сказав это, она погрузилась в глубокий сон, изредка вздрагивая и вновь крепко сжимая меня в своей руке. Но она напрасно опасалась, потому что я тоже теперь боялся потерять ее и все то, что я испытал с ней, о существовании чего даже не подозревал ранее, когда встречался с другими женщинами. С ними я испытывал нечто подобное, но что потом можно было назвать теми банальными, почти медицинскими терминами, для чего не надо было создавать каких-либо образов, немыслимых сравнений. После встреч с ними иногда хотелось поскорее уйти, поскольку кроме прошедшей физической близости больше ничего не было, что бы удерживало нас вместе. Наверное, и они испытывали то же самое. Лишиться же ее для меня сейчас было бы тем же самым, что и потерять небо, которым я ее представлял и представляю до сих пор, обессилено паря в нем же. Не стань его, и я паду камнем в пустоту. Я даже не удивлялся тому, что я мыслю сейчас так, это стало для меня самой реальностью: мои еще недавние как бы видения, миражи. Они стали реальностью, когда она сказала это, когда я осознал, что мы оба это видели одинаково... Даже во сне ее рука разговаривала со мной, и мое тело, совсем лишенное сил, откликалось ей, тая от ее легкой, невесомой нежности, прильнувшей ко мне облаком. Я боялся, что она выпустит меня, и осторожно положил руку на ее слегка влажное лоно, проник слегка внутрь, мой палец растаял в его нежности. Мне захотелось проникнуть туда всему, погрузиться в сладость его нектара... Она почувствовала это сквозь сон и отозвалась легкой дрожью тела, ласково прижала мой палец, словно бы целуя его... В теле моем совсем не было сил, но "он" вновь стал огненным мечом, слегка постанывающим после предыдущих боев. Чтобы не разбудить ее, я осторожно проник в нее как можно глубже и замер там, испытывая невероятную сладость, и ее сладость, которая обволокла меня нежным объятием, словно вновь держала меня... Но я и не хотел никуда убегать. Сквозь наплывающую на меня дрему я чувствовал, как наши спящие тела любят друг друга, паря в одном небе, дав нашим душам отдохнуть где-нибудь в других мирах, где они, возможно, тоже были вместе, хотя я этого совершенно не помню. Я спокойно и безмятежно спал, зная, что мы друг друга ни за что не потеряем, что нас держат самые сладкие узы, которые есть только на свете...
Глава 5
Просыпался я на каком-то золотом пляже, под пристальным сиянием распаляющегося солнца, но зябко поеживаясь от прохладных струй утреннего бриза, скользящего над самой землей быстрыми воздушными змеями... О, да, это она едва касалась меня пальцами, пристально глядя на меня. Она сидела, обняв одной рукой колени и склонив на них голову, отчего ее волосы почти касались пола. Глаза ее, пряча за ресницами любопытство, ласково улыбались мне...
- А я тебя ведь даже не успела разглядеть вчера, - с какой-то детской, весьма серьезной наивностью сказала она, продолжая гладить меня кончиками пальцев, мягких словно одуванчики. - Ты гораздо больше, чем казался под одеждой... У тебя почти все наоборот: руки крупные, почти как мои ноги, а ноги - нет. У тебя все косточки можно разглядеть, прощупать... Да, я искала ту, из которой сделали меня... Видимо, это была она, она теперь такая стала послушная, проспав во мне всю ночь, хотя, когда я ее пытаюсь успокоить, она перестает слушаться, но зато тут же идет ко мне, едва я позову... Странно, как она ухитрялась проникнуть в меня, только один раз сделав мне больно? Хотя нет, не странно: ведь вмещается же где-то там ребенок... Теперь я все поняла окончательно: едва она сделает его, как перестает быть косточкой, как это было и первый раз, когда из нее бог сделал Еву. Сейчас это не удивительно, вполне возможно... Ты знаешь, когда я теперь люблю тебя, мне вновь захотелось стать умной, ну, то есть, той слишком умной, какой меня дразнили в школе. Да, потому что с тобой можно разговаривать обо всем, и никогда не надоест - только бы это никогда не кончилось... И больше всего мне нравится, когда ты слушаешь меня и сразу все понимаешь... Нет, больше мне, конечно, нравится, когда ты меня любишь, но ведь это же все вместе? И когда вот так любишь, и когда слушаешь, и когда говоришь мне что-нибудь. Знаешь, чего я больше всего пугалась в своих фантазиях? Я не знала, а о чем мы будем говорить после этого, хотя ведь и это я совсем неправильно представляла. А сейчас я знала, что когда ты проснешься, то будешь знать, что мне сказать... Но можешь не говорить, потому что я тебя уже и так понимаю, даже без слов... Ты во сне кричал, но не мне... Испуганно, тревожно кричал, мне тебя стало жалко, поэтому я не выпустила тебя из себя, а крепче обняла и ты вновь стал моим, я тебя сама взяла и приручила тогда ее... Теперь ты во сне или даже так можешь любить кого угодно, изменять мне, но она это будет делать со мной. То все будут миражи, твои галлюцинации, а реальность будет моя... Нет, не говори, ты вчера почти все мне сказал! Если мне что не понятно, то я спрошу у нее: ты любишь только меня, ты меня хочешь? Вот, видишь, она мне все правильно отвечает...
Сказав это, она словно разогретая на солнце змейка скользнула мне на грудь, обвила меня своими ногами, накрыла крылами своих волос, и медленно, неуверенно взяла меня в себя, сладко застонав. Когда я, не выдерживая напряжения, начинал судорожно вздрагивать, она придавливала меня своим телом, упругими бедрами, и вновь продолжала свой медленный танец любви, лаская меня грудью, плавными движениями живота и томными движениями бедер, лона, куда иногда мне невыносимо хотелось впрыгнуть, но она тут же убегала от меня, вновь усмиряя мое нетерпение... Теперь уже я хотел кричать и, может быть, даже кричал от нескончаемой истомы, разлившейся по всему моему телу, переполнившей его, но все никак не находящей выхода, отчего я почти задыхался, бесконечно долго погружаясь в океан ее любви... Но и она не выдержала этой изматывающей сладости штиля и вдруг, застонав, обрушилась на меня шквалом страсти, впилась в меня всем телом, трепещущим надо мной штормовыми волнами, и, превратившись неожиданно в чайку, взмыла на миг в грозовое небо, вскрикнула громко и упала камнем в стихнувшее в один миг море...
- Нет, не могу, - обессилено прошептала она, прижимаясь мокрой щекой к моей груди, - я ведь хотела, чтобы это никогда не закончилось, пока бы мы... не умерли, став вечностью этой любви... Ты бы хотел так умереть, стать вечностью этого?
- Я уже умирал, - ласково шептал я ей в ответ, - и уже перестал этому сопротивляться...
- Нет, я серьезно спрашиваю, - шептала она, роняя на меня горячие слезинки. - Умереть одним этим чувством, без мыслей, без выбора, без прошлого, будущего, потому что оно стало бы нескончаемым сегодня. Не знаю - почему, но я вдруг испугалась этого. Даже не из-за тебя, хотя вначале боялась, что тебе это когда-нибудь надоест, но уже там, где есть или вечность, или ничего. Но потом я вдруг испугалась за себя. Странно, мне ведь так хотелось, чтобы это не кончалось...
- Может, ты испугалась, что эта вечность превратится вдруг в нескончаемый миг, который уже никогда не повторится вновь? - спросил я.
- Может быть, - неуверенно сказала она. - Но нет, не этого. Нет, я боялась, что ты... умрешь так вместе со мною, но как бы обманом, сам того не желая так же сильно, как я... Что ты вновь будешь кричать во сне ее имя - не мое... Смерть ведь - это почти как сон... Ты должен решить все сам...
Сказав это, она сильно прижалась ко мне всем телом, крепко обхватила меня своими ласковыми руками. Даже волосы ее словно потяжелели, опутали меня тяжелым неводом ночи, увлекая в бездну, не позволяя даже шелохнуться...
- Да, ты должен сам, но не думай, что я буду просто наблюдать за тобой со стороны, - придавливала она меня своими словами, гулко отдающимися в моей груди. - Я заберу тебя всего, как судьба, но оставлю тебе все таки приоткрытой дверку выбора... Мне ты нужен весь, я своей любовью не поделюсь ни с кем, даже со смертью... Но сейчас ты должен идти... к ней. Сказать по правде, я отчетливо, ясно представляю, что она может сейчас испытывать, потеряв... того, свою любовь. Это страшнее, ужаснее всего! Нет, не подумай только! Да, мне ее невыносимо жалко, но даже из-за этого я не отдам тебя ей! Просто... ты должен посмотреть, увидеть сам, чем бы стала для меня потеря тебя... Прости, что я тебя на это толкаю, словно бы испытываю тебя, рискую тобой... Да, рискую - вдруг я в ней ошиблась! Нет, я все же не понимаю до конца, почему я это делаю, но мне кажется, что так правильно. Я даже не подскажу тебе, что ты можешь сделать свой выбор сейчас...
Сказав это, она неохотно, но с каким-то упрямством соскользнула с меня, встала, плавно выпрямилась и, подойдя к трюмо, стала расчесывать свои волосы, позволяя мне любоваться божественной красотой ее молодого, сияющего любовью, тела. Она даже не скрывала от меня, юная жеманница, что это и есть ее первый бой за любовь, в котором она собирается победить честно, открыто, но не отступая ни на шаг.
- Да, ты все равно об этом догадаешься, я знаю, - очаровательно улыбнувшись, сказала она, поворачиваясь ко мне, - это так и есть... Мне просто невыносимо нравится нравиться тебе и... совсем даже не стыдно... Хм, помнишь, как я сказала, что готова была тогда перед тобой раздеться? Это была правда... Если ты ко мне не вернешься, этого больше никто не увидит, никогда, потому что я ведь... так и представляла себе, ну, потерю девственности! Боже, только не смейся! Откуда я могла знать? Я и думала, что сейчас надену то свое платье, а потом сниму его перед тобой, нет, ты его снимешь и... А теперь иди, даже если ты не хочешь уходить... Милый, это надо сделать или тогда уже никогда больше отсюда... не выходить.
Не выдержав, она все же подошла ко мне, когда я встал, и прижалась к моей груди головкой и мягкими, хоть и крепко сжатыми кулачками, целуя меня уголком губ... Я же вновь оказался перед выбором, как-то отвлеченно понимал правоту ее слов, необходимость этого, но теперь мне страшно не хотелось уходить, сбегать даже на миг отсюда, где я был сейчас. Теперь все было совершенно иначе...
- Но теперь мне есть уже куда вернуться, - подбадривал я себя неуверенно, осторожно ступая по мягкой, ласковой дорожке, закрывая за собой недовольно проворчавшую что-то дверь, слушая последние аккорды какой-то мелодии, долетавшей до меня из приемничка, за которым я так стремительно ринулся тогда...
Да, но вот только впереди у меня все было таким же, как и вчера, отчего я вновь чуть было не повернул назад, но все же остановился. Что-то уже не пускало меня, очевидно, та самая неизвестность, которая всегда манит нас в будущее, не взирая на множество разочарований, испытанных при этом даже на собственном опыте. Но человек и отличается от иных живых существ именно этой извечной тягой к неизвестности, навстречу которой он идет, даже возвращаясь в места детства, подобно перелетным птицам. В детстве ведь у нас осталось неведомого не меньше, если не больше, чем в неизвестном будущем, о котором мы вообще ничего не знаем. Не зря ведь говорят, что чем больше мы знаем, тем больше убеждаемся в обратном. Именно поэтому, видимо, бесплодно попытавшись разыскать то неизвестное в будущем, постоянно становящемся настоящим, о чем у нас знаний всегда не хватает, мы и стремимся в прошлое, туда, о чем, как нам кажется, мы знаем почти все, где все было просто, ясно, где не хватало лишь наших знаний, опыта, которые бы и позволили нам разглядеть там и его, неведомое, которое тоже должно было быть маленьким, простеньким, раз мы до сих пор не смогли его нигде разглядеть, отыскать, перевернув горы сложностей. Да и без этого в детстве неведомого было гораздо больше, оно пряталось за каждым кустиком, под любой травинкой, за любой темной дверью или окном...
Размышлениями над этим я пытался приглушить ту боль разлуки, которая не стихала ни в груди, ни в голове, тоже сумевшей осознать, распознать, что же со мной случилось в первый день возвращения в родной город - счастье, и что я с ним сделал, делаю - безумие! Даже моя голова, мыслившая всегда почти иррационально, противилась этому, жаждала вернуться, поскольку, как ей показалось, и нашла то вечно искомое, то неведомое, даже не подозревая о возможности такого... И что же тогда тянуло меня вперед из моих центров деятельности, чувственности и рассудочности - я не мог понять.
Глава 6
Широкая, зеленая улочка закрывалась за моей спиной будто складная картонная картинка, тень же моя, длинная, острая, стрелой неслась в город, искореженный перспективой, на входе якобы распахивающий объятия, словно воронку, в глубине которой все линии, плоскости схлопывались, сходили на нет, где уже нельзя было различить правой, левой стороны улиц, проспектов, где трудно было отличить добро от зла, правду от лжи, а любовь от ненависти, не говоря уже обо всех золотых серединах, которые проторил между ними золотой телец, пытаясь изо всего извлечь свою выгоду. В моем городе он был редкий гость, но новостройки его создавались по одним для всех генпланам служителей мамоны, угодливо копирующих, мистифицирующих тропы, пути его ради создания хотя бы эффекта присутствия. Однако, скорее всего, эти лабиринты новостроек с путаницей улиц-галерей, тысячами домов близнецов, откуда и впрямь невозможно выбраться без нити Ариадны, волшебного ли клубочка, и у нас создавались в расчете на его пришествие и задолго до начала новых времен. Не достроили, не уничтожили весь домострой, оставили по окраинам, откуда эти каменные лабиринты смотрелись истинно обителью монстра, абсолютной дисгармонией со всей природой, с духом ли нашей земли, совершенно не переносящих плесневелого зловония этого златорогого чудища. Недаром ведь даже словечки зло и золото так созвучны в нашем языке, куда для сравнения можно добавить и золу из того же ряда наших ценностей! Не то что у них, где золото, наоборот, созвучно с такими словами как товар, бог, добро: gold, goods, God, good. Увы, и мы не миновали подобных созвучий, как "бог", "богач", но которые из этих слов - исконно наши?... Такие мысли у меня часто возникали, когда я входил в какой-нибудь город со стороны его непричесанных, наивных, цветущих окраин, создаваемых не по образу и подобию.
Но вот в Москве, проспав однажды остановку метро и выйдя на две или три станции дальше центра, я страшно растерялся, ужаснулся виду далекого Кремля, центра со стороны грязных, разбитых улочек с неказистыми домами, пришибленными и уродливыми прохожими с опустошенными взглядами и зловонным перегаром вместо дыхания - это открывалось истинное лицо города, не прикрытое маской суеты, искусственной занятости, деловитости, помпезности, увлеченности... пустотой, имитацией жизни. Насколько откровеннее казались старые центры зарубежных столиц, крупных городов, застроенные старинными, старыми ли, ветхими зданиями, - ныне так ценимыми у нас новыми русскими, - где у них-то живет нищета, отрепье, плебс, преимущественно с цветными лицами, где царят неприкрытый смокингами и акциями бандитизм, откровенная, без пиара, борьба за выживание, где со всех сторон, изо всех подворотен поблескивают голодные, волчьи взоры, выискивающие добычу. Да, эти старые центры, хоть и многоэтажные, но почти не бросаются в глаза на фоне новых сити, вздымающихся к небу горами стекла и бетона, похожих выражениями лиц прохожих на старинный центр Москвы, но именно там они - лик города, они - центр, эпицентр его смысла, так искусно размазанного по широким кварталам двухэтажных новостроек, где лица прохожих - вообще редкое явление. У нас, к счастью, сохранились еще местами не затронутые хрущевской урбанизацией деревянные, одноэтажные окраины, околицы городов, - да, не новостройки, а околицы, почти как в деревне, где, если и идет какая-то борьба за выживание, то лишь с каменными центрами, с нашими "сити", или с вызывающими особняками новых русских, пресытившихся высокими потолками старых центров наших городов, проникающих оттуда как метастазы и в традиционную, деревянную российскую глубинку. Да, к счастью, высокие квартплаты еще препятствуют переселению жителей деревянных домов в каменные, а то бы центры и недавние новостройки наших городов также уже стали бы обителью новорусской нищеты и плебса. Пока что они еще из последних сил держатся за свой статус независимых хозяев, кроме своего домика, избушки ли не имеющих ничего более. О да, жадные наши правители и законодатели по недомыслию пока что выселяют нищих из ветхих хрущеб, куда сами, конечно, переселяться не собираются. Что ж, вскоре расчет пересилит жадность, примутся и за деревянных хозяев, за их клочки и вольные халупы, но пока еще я мог войти в новый город с критическими, скептическими взглядами жителя окраин, знающего цену перспективе каменного лабиринта и обладающего своей собственной нитью Ариадны, не прерванной и тысячелетиями постоянных реформ, революций...
Увы, это позволило мне взглянуть и на свой город детства уже с иной стороны: не из моего будущего, настоящего ли, а из некого прошлого. Радужная оболочка долгой разлуки, долгожданной ли встречи слегка спала, и я разглядел в знакомых как бы очертаниях улиц, редких площадей новые черты, будто бы морщинами избороздившие родной облик. О, нет, разного рода новшества и перемены родным местам красы не добавляют. Непонятного стиля, ярких расцветок, вычурные здания новых магазинов смотрятся заезжими франтами на деревенских похоронах, где неуместны банты, белоснежный щелк манишек и цветной горошек бабочек. Колорит старых, пусть и сероватых улиц, гармонирующих с пыльными тополями, давно беленными заборчиками газонов, потресканным полотном тротуаров, глядится куда долговечнее, надежнее всей этой аляповатости скороспелых новшеств. Последние - лишь жалкое подобие западного истеблишмента и своего рода экзотика "кокаду" на окружающем их бореальном фоне.
Квинтэссенцией этого абсурда был, конечно, этот самый особняк, дворец ли, как назвал его Семкин... Но при всей его несуразности он был как бы и циничным, мстительным вызовом всей нашей, именно нашей эпохе, ее скромному, сероватому колориту. Он не вторил банально современному западу, он как бы претендовал на все нами не прожитое прошлое: от колонн Парфенона до резкостей, угловатости авангардизма, но слученных вместе неким интуитивным сюрреализмом, с поспешностью жизненного абсурда, примитивизма ли, но только не Пиросмани... Семкин, похоже, чересчур поспешно высмеял вкус хозяина, не заметив, что все это сборище, нагромождение ли совершенно разнотипных форм и линий составляет некий дисгармоничный, но ансамбль. По крайней мере, сегодня, весьма придирчиво, если не сказать, предвзято рассмотрев это сооружение, я ни одной лишней детали, линии в этом как бы хаосе стройных вертикалей, шаров, овалов, изрезанных смелыми диагоналями, не заметил. Здесь явно чувствовался какой-то единый замысел, что-то напоминающий мне из детства. Разнообразие цветов было также вполне колоритным, продуманным, как и кажущаяся профанам пестрота картин Ван Гога. Может быть, и я бы изобразил таким же образом всю непрожитую, как хотелось, жизнь. Странно, конечно, но мнение о бывшем хозяине дома после этого у меня слегка изменилось. Это, отнюдь, не был современный Плюшкин вкусов. И все это почему-то смутило меня, даже пристыдило за некую поспешность прежних выводов, заронив в душу некие смутные сомнения... А ведь смотрел я на дом с того же самого места: с террасы закрытого еще кафе, столики и стулья которого беспечно были оставлены на улице, что, видимо, было приемлемо для нашего городка. И эта мелкая черта также навела меня на мысль, что сегодня я вернулся в несколько иной город, чем это мне казалось вчера или незадолго до этого, когда я входил в него с окраины, разглядывая его обобщенно, со стороны. Какая-то загадка почудилась мне во всем этом...
В это время до меня донесся ритмичный шелест метлы о сухой асфальт, и я поспешил в проулок в надежде встретить там дворника. К еще большей радости им оказалась довольно молодая еще, смазливая бабенка, сильно смутившаяся при моем появлении. Она даже мести перестала, делая как бы вид, что вышла прогуляться с метлой или только что на ней прилетела... Мой вопрос ее сразу успокоил, и она, с удовольствием отбросив метлу в палисадник, начала, эмоционально жестикулируя, объяснять мне, как пройти к тому самому дому, попутно изложив и свое мнение относительно произошедшего...
- Между нами говоря, мне даже жаль, что она это все по сумасшествию сделала, - доверительно говорила она, приблизившись ко мне вплотную и попутно жуя засунутую перед этим в рот жвачку, что весьма шло ее пухлым губкам и округлому подбородку. - Я бы им вначале слегка покрутила, переписала бы все на себя, а уж потом и кончила как-нибудь похитрее, хотя мужчина он был тоже ничего себе, но не перед ней, конечно. Ей тут никто в подметки не годился, даже тот ее, я бы сказала... Но, вы сами понимаете, женское сердце - это такая тайна, такие потемки, что мы и сами не знаем порой, что оно вдруг вытворит. Я, вот, могу, допустим, хоть сейчас как в омут головой, а потом и сама удивлюсь, если еще и вспомню. Запросто! Сейчас ведь любви-то совсем не стало, хоть про нее сквозь все стекла теперь только и показывают. Какая любовь?! Теперь ведь вот такие, как вы, к примеру, мужчины так редко встречаются, почти не встречаются, особо, здесь, поэтому необъяснимые поступки вполне возможны. А если и не встречаются, то само сердце может такого навыдумывать от чувственного переполнения, что ничего в том удивительного как бы и не было. А я ведь, если хотите, сама в нее была почти что влюблена... Нет, не как эти, сами понимаете, а как в подругу свою, ну, школьную... Сейчас хоть девчонок красивых и много стало, в отличие от мужчин, но у нее просто сумасшедшая какая-то красота, я вам скажу. Я и сама не из страшил, как видите, но она!... И такая судьба! Господи, да за что же нам эти наказания, русским бабам! Прямо созданы для любви, а приходится... Вы же не отсюда? Разве и там не так? Везде так, а почему? Хоть куда бы сбежала сейчас, хоть на миг от всей этой несправедливости, да разве выпадет такое счастье... Что вот ей выпало? Разве это ее судьба? И как тут не сойти с ума, да и уж лучше сойти, чем обо всем этом здраво размышлять, сходя с ума уже от бессилия... Простите, что я тут и о своем горе наговорила, но оно ведь одно у нас, так что я как бы и о ней в своем лице тоже... Не поверите, но иногда так хочется стать какой-нибудь незаметной, страшной даже, чтобы уж и не надеяться, не претендовать на что-то этакое. В России быть красивой - это наказание, как и умным - для мужчин, наверное, не зря же про это писали. Помните? Недавно ведь в школе изучала, а не думала же, что и сейчас так же может быть, если не страшнее... И вот, пожалуйста: дуракам - все, а нам - ничего! Видите, вот, чем приходится к стыду своему заниматься? А все потому, что мужа своего выгнала и одной теперь приходится. А ведь он, сказать по совести, совсем не дурак был, за такого бы не вышла, и что с того... Вы спешите? Ну, если не найдете, то возвращайтесь, я вас тогда провожу. Вон мое окно... Второе справа... Заходите, если что...
Сказав последнее, она опять смутилась, резко подняла с земли свою метлу, но шелеста ее я так и не услышал, пока шел вдоль улицы к лесу, который здесь примыкал прямо к городу, словно бы преграждая тому путь дальше, в свои девственные дебри, где нет прямых улиц, проспектов, но где любое направление - дорога... Женщину ту мне было очень жалко, ей совсем не шла эта оранжевая блуза, хотя во всех нарядах она была бы хороша. И ведь она лет на десять, пятнадцать даже моложе меня, а впереди у нее лишь одна безысходность, столь явно осознаваемая ею самой, как бы ни пыталась она прятать это от других среди утренних, длинных теней, столь категоричных в своих оценках... А ведь я сейчас только и вспомнил, что в одном доме с нею жила тогда одна моя школьная подружка, которая теперь была лет на десять старше нее. У нее было на все свое мнение, для многих мало отрадное. Неужели и сейчас она так же критически относится ко всему, в том числе, и к себе, хотя до себя в таких случаях, как говорится, руки не доходят - хватает внешних раздражителей, которые, к счастью, неиссякаемы. Но легче ли это, если с собой-то можно, да и есть желание смириться, привыкнуть ли к однообразию, постоянству ли своих недостатков? Кто-то считает, что легче, поскольку, мол, вся негативная энергия тут выплескивается наружу, а не накапливается годами в душе, поскольку даже поделиться недовольством самим собой с кем-нибудь практически невозможно. Мне трудно сравнить, поскольку я был воспитан двумя соревнующимися между собою в любви ко мне бабушками, которых, увы, не было у окружающего меня мира. И судя по себе мне было ужасно больно за мою подругу: вдруг она не знает, что этот мир и создан таким для того, чтобы вызывать наше недовольство им, критическое отношение к нему, иногда побуждающее нас созидать нечто иное, противоположное, подобное уже миру вечности, куда мы и должны стремиться отсюда, собираясь в ту дорогу в самом начале этой. Одна беда, чтобы возлюбить тот мир, мы должны научиться любить здесь, даже замечая одни недостатки земного мира, словно для усложнения нашей главной задачи созданного таким несовершенным. Однако, чего проще из хорошего материала сварганить без особого труда что-нибудь приличное? Попробуйте, как то обычно для России, создать что-либо совершенное без полуфабрикатов, без инструментов, без единого гвоздя, из ничего ничем - только головой и руками! Трудно!? Невозможно?
Но вот же оно - опровержение!
На полянке, которую я сразу нашел, так как мы часто сюда ходили после школы, вместо уроков ли, чтобы укрыться тут от слишком взрослого, не понимающего жизненных шуток, наших игр, мира. Нет, конечно, юмор профессионалов учителя, родители понимали, могли его оценить по достоинству, даже профессионально, могли отличить английский от болгарского, но до них никак не доходило, что наша жизнь - это самая веселая байка, над которой можно смеяться беспрестанно и с самого начала, с первого слова, не дожидаясь парадоксального резюме, абсурдной развязки, финала ли анекдота. Поэтому они только мешали нам жить по настоящему, от души веселясь. Стыдно признаться, но мне многие и до сих пор мешают...
Здесь же, на этой небольшой полянке, всегда поросшей мелким, похоже, не взрослеющим совсем, но колючим кустарничком, они нам почти никогда не встречались, может, потому, что сюда и до сих пор так никто и не протоптал тропинок. Даже удивительно, как он умудрился завезти сюда столько материала для дома, не оставив и следа!
Удивительно и то, что она-то как раз очень редко ходила с нами сюда, чураясь нашей бесшабашной кампании, поэтому выбор этой полянки для дома ими был тоже немного странен. Или он ее выбрал, или же она пыталась что-то вернуть упущенное...
Но, конечно, удивительнее всего был сам дом, рубленный, как ранее говорилось, каким, кстати, был и наш тогда... Но наш дом был большой, громоздкий, пятистенный, без особых излишеств. Это же был настоящий терем с восьмиугольным основанием, надстраиваемым как бы по спирали вверх пятью небольшими башенками с такими же восьмиугольными и остроконечными крышами, последние из которых так и остались непокрытыми, хотя все уже были увенчаны резными крылатыми конями. В башенках были стрельчатые окна с резными ставенками, но в большинстве своем еще без стекол. Некоторые лишь были застеклены разноцветными стеклами наподобие витражей. По ступенчатой спирали же вдоль них вверх поднималась лесенка с террасками, огороженные резными перилами. Все было из чистого, почти белого дерева, еще нигде не крашенного, а, может, оно таким бы и осталось - жалко было бы испортить этот естественный цвет, так похожий на солнечный. Здесь не было ни одной лишней детали, хоть чуть-чуть выбивающейся из общей гармонии и хоть чем-то напоминающей известные стили, кроме, пожалуй, того, каким нам виделся Китеж-град, хотя, скорее всего, все создавалось фантазией самого ваятеля... Да, до окончания оставалось ему совсем немного, хотя терем этот можно было достраивать всю жизнь: кое-где лишь плоские поверхности были чуть затронуты мелкой резьбою, рисунок которой издалека был почти неразличим.
Нет, здесь не было никакого вызова прошлому, чего-либо из миновавших нас эпох - это было безвременное настоящее, волшебный полет в будущность, в вечность самоценного творчества, вдохновить на которое может лишь любовь - предтеча всего вечного. Создавал это мастер, в которого, наверно, невозможно было... не влюбиться такой женщине, как она. Последнее я констатировал без какой-либо зависти, потому что, во-первых, понимал ее, а, во-вторых, я тоже в некоторой степени считал себя творцом и осознавал, что настоящее творчество и не нуждается в признании, если... если только таковым признанием не является любовь. Я же о последнем просто не думал никогда, как-то запамятовав во всей своей внешней жизни, что существует таковое чувство, а, скорее, такая форма или такое содержание жизни. Вряд ли бы я мог назвать таковым те мимолетные переживания, которые я, естественно, испытывал при встречах и разлуках с женщинами, порой вдохновлявшими меня на некоторые творения, до сих пор хранящиеся в моей памяти, - я ведь не записываю ничего, поскольку моя память адекватно заменяет мне рукописи, позволяя даже редактировать кое-что, хотя это случается редко, - но я все же не считал их чем-то выдающимся. Может быть, я здесь тоже был в некотором наваждении, как и любой сторонний наблюдатель, который не видит перед собой зримо ничего, мое ведь творение не имело стен, окон, лестниц? Конечно, оно могло быть опубликовано, могло в словесном материале многое подобное показать... читателю, обладающему воображением, но я к этому совершенно не стремился, мне было достаточно создать нечто и спрятать его в своей на удивление математической памяти - да-да, на удивление, поскольку к математике я охладел сразу после школы, когда замкнулся на лирике своего внутреннего мира, - поэтому я, если и читал кому-либо фразы из своих творений, то никогда не выдавал автора, ссылаясь на плохую память. Очевидно, мне просто не для кого было это ваять раньше - только для себя...
Не завидовал я ему, потому что понимал, как и он, что ценность творения не в том, кто как его увидит и оценит. Да-да, ведь резьбу-то он делал слишком мелкой, чтобы ее разглядеть стороннему наблюдателю, он делал ее ради иного смысла! И терем свой он построил не на центральной площади! Но его творение невозможно было не видеть, даже если он его созидал и ради лишь одного наблюдателя - своей любимой. А тут ему мог позавидовать даже Боккаччо, предмет любви которого, может быть, никогда и не читал его сонетов, по крайней мере, с тем же чувством, что они и были написаны. Этому мастеру повезло несравненно больше, чем итальянцу и уж тем более мне... Нет, я себя с последним не противопоставляю, подспудно понимая, что она все это время незримо присутствовала во мне - моя бездонная память не могла ее позабыть, - но в реальности я был тогда несчастнее и его, и даже себя, но не самого, а того, из далекого детства, когда тот я весенними, зимними ли ночами стоял во дворе ее дома под кленами, влюбленный и в окна, за которыми жила она.
Конечно, и тогда я, может быть, ошибался, но сейчас-то это были не просто ее окна, это были прорубленные им, счастливчиком, ее любимым, окна, да еще и такие чудесные! С чем я шел сюда? Зачем я шел сюда? Нет, я ведь совсем не возвращался сейчас в свое детство, к первой любви, к тому ее пьедесталу, на котором зачастую воздвигаются совсем иные Галатеи, я пришел в чужой храм, недостроенный для нее его и ее ваятелем. О, да, и ее ваятелем, поскольку до него она не любила никого.
Черт возьми, если бы на моем месте был кто-нибудь другой, то он бы, видимо, навряд так безапелляционно взбежал на резное крылечко и вошел в проем, где до сих пор не было двери, а, значит, в нее и не надо было стучаться. Внутри же дома было еще далеко даже до его внешнего великолепия: всюду лежали стопки досок, кипы пакли, стояли плотницкие инструменты, широкий верстак. Нет, дерево не могло создать неряшливый вид - оно было слишком чисто для этого, но вид был пока нежилым.
Но из просторных трапециевидных сеней, заменяющих абсурдные коридоры наших квартир, уже резная, застекленная цветными стеклами дверь вела в просторную горницу с такими же, как изнутри, бревенчатыми стенами, похоже, дубовыми, но рубленными почти заподлицо. Мягкий, но крупноузорчатый, размашистый и все же затейливый рисунок дуба создавал какую-то доброжелательную, сразу понятную, но неравнодушную обстановку гостеприимности. Сквозь цветные стекла окон в нее проникал какой-то озорной солнечный свет, изобилие которого на самой поляне я почему-то не заметил. В горнице стоял массивный, из строганных досок стол, рядом с которым ютились две наспех сколоченные табуретки - хозяевам некогда было рассиживаться и пока что они не ждали гостей. Направо от входа наверх воздымалась довольно широкая, с тщательно отполированными ступеньками и перилами лестница, по которой так и хотелось подняться, что я и сделал непроизвольно, проигнорировав просторные двери, ведущие из горницы, видимо, на кухню...
Первая башенка, в которую я вошел, была, очевидно, самая просторная, как я это мог заметить снаружи, и была вся расцвечена в розоватые цвета востока, куда были обращены ее окна. Изнутри она была обита, похоже, вишневыми дощечками, была так свежа и невинна, что невольно очищала твои помыслы, с какими бы ты ни пришел сюда. Боже, не такими ли мы пробуждаемся по утрам, не важно в детстве, зрелости или в старости? Честное слово, здесь я даже забыл о тех мотивах чувственной любви, которой вдруг, не понятно почему, но я воспылал к ней в то утро. Я даже усмехнулся про себя с некоторой издевкой: неужели он собирался входить к ней с такими же чувствами, отчего мне потом стало стыдно: а почему к любви мы должны входить в опочивальню с тем вожделением, что насобирали за весь день? Башенка была абсолютно пуста, чиста, без единой пылинки, стружки ли. Здесь так и просился расположиться музыкальный зал, встречающий вас разными мелодиями, в зависимости от погоды, от настроения, но порой и вопреки им...
Я не стал подниматься по внутренней, немного более узкой лесенке, а вышел на неширокую террасу, где стояла небольшая скамья, на которой лежала его трубка, словно он недавно покурил, вытряхнув ароматный пепел в деревянную пепельницу. Мне она даже показалась еще зажженой... По узкой лесенке я взбежал наверх и вошел во вторую башенку, обращенную окнами к югу, стены которой были обшиты мягкой и на вид, какой-то солнечной древесиной липы, слегка светящейся в лучах ясного, ласкового солнца, проникающего в башенку сквозь такого же цвета оконца. Боже, я словно попал в чужую сокровищницу, в обитель чужой супружеской жизни, хранящей от других свои секреты. Здесь все было трепетным, боящимся неосторожных прикосновений... Я не смог здесь долго оставаться и быстро взбежал по внутренней лесенке наверх...
Башенки становились все меньше размерами, но это как-то не очень ощущалось, поскольку окна их соответственно обретали большую роль, в них становилось более светлее, как бы и более просторнее из-за этого. Эта башенка была обшита, похоже, золотистым кедром, чуть светящимся изнутри, вливающим в тебя свежие силы, словно бы вновь возрождающим к жизни, хотя окна башенки были обращены на запад, но посещаться она, видимо, должна была в основном по вечерам... Ей богу, я почувствовал в себе некоторый прилив сил после недолгого восхождения по совершенно пустым башенкам, отделенным небольшими лесенками, но полным столь сильного природного смысла, в котором нельзя не оставить часть своего рассудка.
Поэтому я легко взбежал по внутренней лесенке в четвертую башенку, обращенную окнами, видимо, уже на север, которая была обшита тонкими дощечками из белоснежной березы с почти неразличимым рисунком. Сквозь незастекленные окна сюда проникал рассеянный, чистый утренний свет солнца, остуженного прохладной голубизной неба, но уже с легкими, синеватыми тенями, что придавало редким, но прямым линиям некую грациозность, изящество, сдерживая порыв, заставляя его стать восхищением, поклонением, но полными предвкушаемым восторгом... Ей богу, я даже не помнил, где были мои неуверенность, сомнения, страхи - я просто замер в ожидании чуда, словно ледяной столб...
Но оно не явилось. Подождав немного возле узкой совсем лесенки, ведущей к последней башенке, я, осторожно ступая, пошел наверх. Этот путь показался мне длиннее всех предыдущих. Я не знал, что мне ожидать там, все мои фантазии были исчерпаны, пятой стороны света не было... К тому же, я-то ведь думал о том, что ожидает именно меня, бывшего вне сценария создателя. Если честно, я боялся и страстно желал сбежать вниз по лесенкам, даже сотни раз повторять этот путь, но только не восходить дальше... к неизвестности.
Эта лесенка была еще слабо обработана, почти без перил. Пролет ее слагали бревна стен. В показавшемся за поворотом дверном проеме, я сразу увидел свечение этого, пожалуй, самого благородного дерева, не нуждающегося ни в какой обработке, ни в каких прикрасах - ясеня. Стены открывающейся взгляду комнаты были испещрены его затейливым, замысловатым рисунком с не передаваемым никакими словами и именами величественным, благородным цветом. Это был цвет именно ясеня, самого таинственного дерева, и даже свет солнца не мог исказить его.
Башенка была пронзена насквозь его слепящими взор полосами, протянувшимися между восточными и западными окнами, отчего я не сразу заметил ее... Она сидела на маленькой табуретке у противоположной стены, облокотившись руками на колена и как-то обессилено свесив кисти рук, но высоко подняв голову, словно пыталась что-то разглядеть в небе сквозь стропила крыши. Из-за яркого солнечного света, разделяющего нас, она мне вначале показалась каким-то призрачным силуэтом, готовым вот-вот исчезнуть, воспарить, растаять, лишь только в окно ворвется ветер...
Глава 7
- Здравствуй, - без какого-либо удивления, спокойно произнесла она, взглянув на меня засверкавшими в солнечных лучах сапфирами глаз, сразу как-то резко выделившимися на фоне отрешенного, сумеречно бледного цвета лица и такого же цвета косынки, под которой были спрятаны ее волосы. - Ты все же пришел... Странно... Хотя нет, птицы всегда возвращаются..., то есть, мы почему-то всегда возвращаемся к самому... даже трагичному, избегая столь доступных радостей... Но ты не поверишь, как ты мне сейчас нужен... Да-да... Я ведь поняла, зачем ты вернулся, иначе ведь быть не могло... Да, я ведь знала, где ты был, сейчас это скрыть трудно, если есть что скрывать... Ты, я знаю, не удивишься тому, что я почти все время жила там, в этой глупой виртуальности - а где еще? Я тебя там нашла однажды и следила за тобой... Ты не мог не вернуться сюда, слишком невозможного ты хотел там... Здесь этого почти никто не хотел, здесь все было как прежде, поэтому вернуться больше было некуда, вот ты и вернулся... Здесь почти ничего не изменилось... Почти ничего... Но это "почти" так ужасно, что мне тоже хотелось бы вернуться... куда-нибудь... Ты ведь почти все знаешь? Да, я так и поняла по тому, что ты... сразу не пошел ко мне...
- Нет! - воскликнул я, перебивая ее монолог, не понятно куда обращенный. - Я узнал все после того! Просто... Просто я и тогда тоже не мог подойти из того же чувства...
- Господи, спасибо тебе! - воскликнула она вдруг, сверкнув глазами в небо и вновь взглянув на меня, отчего я не знал, куда мне деваться - так сжигал меня ее взор. - Ты не поверишь, Андрюша, а, может, тебе это и совсем даже не лестно, но в тебе я вдруг увидела свою последнюю... соломинку, отчего мне так тогда стало сразу хорошо, я даже прямо возгордилась, что наконец-то... Нет-нет-нет, я тебя ни к чему не обязываю, мне это нужно чисто для себя, я могу этому и так... радоваться... Но это невозможно!...
- Не надо отговорок! - резко перебил ее я, захваченный пылом ее слов, не желающий никаких ссылок на что-либо, уставший за эти годы от недомолвок, от молчания. - Говори, что ты думаешь, потому что это и есть правда! Просто я сам опять не могу ее сказать, так и не могу...
- Милый Андрюша, а я ведь слышала все твои шаги с первой ступеньки, - с каким-то облегчением, расслабившись телом, душой ли, но крепко опираясь ладонями в колена, сказала она. - Они точно передавали то, что и должны были... Ты все точно разгадал, понял... Никто другой... теперь... этого бы не понял... Ты понимаешь, почему?
- Да, - убедившись в своих смутных догадках, ответил я, ступая в полосу света, наискось пронзающего башенку. - Тот, второй, был Костя? Я это понял. Не отвечай. А он... это... Виктор?
- Да, - тихо, словно каясь, произнесла она. - Ты всегда был... слишком умным, хотя и прикидывался простачком... Он мне про тебя такого рассказал, чего я и не подозревала даже. Ты же в классе был просто отличником, который... реабилитировался плохим поведением, и все. Я не знала даже, что ты все это время ходил с ним в один кружок - сейчас говорят: в изостудию. Но ведь тебе это не очень нравилось, да?
- Да, - усмехнувшись признался я, почувствовав себя намного легче. - Потом, то есть, совсем недавно, я понял почему: я не люблю, не умею ли показывать свои чувства, поэтому картинки мои были пусты...
- Нет, ты умеешь, - улыбнувшись наконец-то, сказала она. - Я долго, почти все время вспоминала, как ты смотрел на меня иногда... Я не умела... Понимаешь, должен был появиться он, кто заставил бы меня смотреть на себя... В изумлении! В страхе! В любви ли... Ты не подумай только, что я сейчас это говорю от слабости, от беспомощности, но я все время вспоминала тебя... рядом с ним... Я думала, что ты вот так же смотрел на меня, как я... Да, и потому что вы ходили в один кружок... Я этого не знала. Нет-нет, не поэтому так все и сложилось, но я... по-другому стала вспоминать тебя, когда узнала... Ты, наверно, не знал, что мой отец был художником? Да, был... Но он еще тогда не выдержал... ну, этих условностей, штампов - как еще сказать! Он просто... спился. Ты не представляешь, какой был дома ужас: треск раздираемых холстов, хруст кистей, мамин визг, и его... постоянная беспомощность, пустота в глазах. Я тогда любила..., жалела его одного, самого нелюбимого всеми на свете! Прости, что я ударилась в воспоминания, может, они тебе не приятны?
- Нет, ведь я, наверное, ради них тоже сюда вернулся, - ответил ей я, испытывая сильную истому от ее слов. Она так точно, - как мне хотелось бы, - возвращала все назад...
- Да, тебе есть куда вернуться, - вдруг холодным, отрешенным голосом произнесла она, но тут же поправилась, - но, знаешь, никак не получается назад! Это, видимо, можно, если откуда-то возвращаться, но не отсюда же... Как я жалела, что не уехала после школы вслед за тобой! Понимаешь, ты в школе был моим каким-то мерилом правильности, как надо все делать, но из-за отца - у него тогда был пик кризиса - я не поехала... Нет, не подумай, что я лгу, я совсем не жалею о произошедшем потом..., о встрече с ним. Пойми это сразу... Просто я жалею, что многого не знала тогда... Это был не бунт отца - это было его признание в слабости... творца. Но, когда все это началось, он не стал изображать себя задвинутым, засунутым на полку - нет! Он даже послал, грубо очень послал подальше журналистку, которая ему эту мысль навязывала... Я вновь тогда полюбила его... Ты понимаешь? О, прости, я все время тебя прошу в свидетели, но..., не знаю, что я хотела сказать...
- Ты, - начал я вроде смущенно, нерешительно, но вдруг - не ясно почему - воспрянул, всколыхнулся, хотя и не хотел этого, - просто ищешь его во мне, вот и все!
- Нет! - крикнула она, встав с табуретки и тоже войдя в полосу света и резко остановившись передо мной. - Ты не прав, не совсем прав! Я ищу... во всем, везде!...
Я не выдержал ее близости, ее крика, зова ли, и, взяв за вздрагивающие плечи, прижал ее к себе. Она не противилась, хотя и осталась слегка напряженной, а покорно прижалась к моему плечу своей горячей щекой, отчего плечо мое словно растаяло, занемело. Я не решился погладить ее, хотя мне страшно хотелось ее пожалеть, успокоить, и, видимо, почувствовав это, она постепенно расслабилась, стала как бы чуть меньше ростом, вновь превратившись в ту хрупкую девчонку, которая, как я только что вспомнил, и тогда очень редко улыбалась, но не допускала к себе жалости. Очевидно, сейчас это случилось с ней впервые...
- Ты опять не поверишь мне, но я... только поэтому и ждала тебя, - проговорила она тихо, отчего ее щека словно погладила мое плечо. - Я вдруг поняла, что только тебе я и могу... пожаловаться, чего совсем не умею делать. Я даже плакать не умею, хотя часто хотела этого... Не сердись, это, конечно, так эгоистично, но только из-за тебя я и сама вдруг захотела... хоть немножко жалости...
- В школе ты... тоже этого хотела, ведь тебе тогда тоже было плохо? - тихо спросил я, осторожно погладив ее голову сквозь ласковый, теплый ситец косынки.
- В школе я была маленьким ежиком, дочкой большой ежа, - как бы с капризом произнесла она, потрогав меня пальчиками. - Понимаешь, тогда я словно и не жила своей жизнью, а только - его, отца. У него всегда были проблемы, и мне было не до своих. Его проблемы всегда были такие глобальные, сверхважные, насущные, как он говорил, что за ними я ничего другого и не могла увидеть, все мое казалось таким детским, глупым, даже учителя казались детьми, только чересчур капризными, старающимися казаться взрослыми. И ты... тоже. Иногда ты был таким смешным, хотя мне было не до смеха как всегда. И даже все происходившее потом мне показалось не очень серьезным, каким-то приземленным по сравнению с его проблемами стиля, свободы творчества и прочего. Разве это сопоставимо с каким-нибудь клочком земли, с лавкой?
- Да, я это понял с некоторым опозданием, когда за маской свободы разглядел вдруг... лица, если не сказать точнее, этих новых, - с усмешкой сказал я. - Потом я уже не мог жить среди этого маскарада.
- Я тебя понимаю, - серьезно сказала она. - Отец ведь тоже... сбежал из-за этого. Он не умел смотреть на что-либо со стороны... И, если бы не Виктор, я бы сбежала вслед за ним. Да, я была почти готова... Господи, а теперь я даже не знаю...
- Видишь ли,... смерть - вещица посерьезнее жизни, поэтому так, попутно, к ней нельзя относиться, - мягко сказал я, так и не сумев ее вновь назвать по имени, вместо этого лишь чуть крепче обняв ее, отчего она вздрогнула. - Это я говорю серьезно, не просто, чтобы тебя в чем-то переубедить. Тут ошибки, даже по незнанию, слишком дороги...
- Ей богу, я все еще не верю, что ты стал взрослым, может быть, даже взрослее всех нас, - прошептала она, и я почувствовал плечом прикосновение ее улыбки. - Там, в сети, я, единственно, нигде не нашла твоей фотографии, поэтому всегда слегка изумлялась, что все это написано про того не очень серьезного мальчишку. Ты ведь правда был не очень серьезным, и тебе все просто легко давалось...
- Да, может быть, но потом все тяжелее и тяжелее стало отдаваться, - усмехнулся я, - и, скорее, именно из-за этого.
- Вот-вот, потом лишь, совсем недавно, я как раз и поняла, что отец мой всегда был, наоборот, большим ребенком, а все они были с самого детства... уже старичками со своими мелкими проблемками. Костя тоже, хотя он и пытался, но слишком уж погряз в этих мелочах...
- А... Виктор? - спросил я, тщательно приглушая нотки ревности, которая не покидал меня.
- Несноснее ребенка я не встречал! - весело сказала она и вдруг притихла, вновь слегка напряглась. Спустя какое-то мгновение она спросила меня глухим голосом, в глубине которого пряталась мольба, - Андрюша, ты поможешь мне?
- Да, - твердо, не раздумывая ответил я.
- Даже не спросив, в чем? - с неким облегчением вздохнув, спросила она.
- Да, - так же твердо ответил я.
- Тогда я не скажу пока, чтобы не испугать тебя сразу! - неожиданно весело сказала она, чуть отстранившись и с любопытством поглядев мне в глаза. - Вначале я хочу тебя угостить. Да-да, вчера я специально накупила много еды, надеясь, что теперь у нас едоков будет больше в три раза, поскольку нас вы все равно считаете за полчеловека... Ты хочешь?
- Очень, - сказал я тоже весело, с некоторым огорчением выпуская ее из своих объятий, держать в которых ее готов был вечность, хотя и не знал, что будет после нее. - Но тогда я догадываюсь...
- Нет, не говори! - перебила она меня, крепко держа за руки, которые осторожно сняла со своих плеч. - Разреши мне все же самой тебя попросить, чего я не умею делать, но очень хочу. Я никогда никого ни о чем не просила, даже отца, и получается, что никто и не исполнил ни одной моей просьбы. Ну, исполняли, но вот так же, догадываясь, упреждая... Господи, мне все же не верится, что ты - это... ты, хотя ты все-таки не очень сильно изменился, все равно мальчишкой остался.
- Ты же вообще не изменилась! - с восхищением воскликнул я, впервые так близко и долго рассматривая ее лицо, заглядывая в бездонную глубину ее глаз, отчего голова у меня начала слегка кружиться, словно я падаю туда...
- Даже став сумасшедшей? - вдруг с усмешкой, как бы испытующе спросила она.
- Сумасшедшей ты была и тогда, - продолжая любоваться ею, ответил я искренне, - за что я, наверное...
- А они все меня считают сумасшедшей, но никто при этом..., - торопливо перебила она меня, но вместо окончания фразы вдруг сложила мои руки перед собой ладонями друг к другу и крепко сжала их. - Но мне совсем не обидно - с их ума я бы сама давно сошла, даже не вспомнив... Андрюша, милый, не говори пока про это, меня это так пугает...
- Разве он никогда тебе не говорил этого? - с ревностью все же спросил я.
- Он? Нет, - спокойно ответила она, пожав плечами и притянув машинально мои руки к своей груди, отчего пальцы мои свело почти в судороге. - Это же я как бы любила его. Он любил свою работу, хотя делал все это для меня, но даже этого не говорил. Разве ты не помнишь, каким он был молчуном?...
Неожиданно она тоже почувствовала прикосновение моих пальцев, отчего ее глаза слегка закрылись веерами ресниц. На какой-то миг она еще сильнее прижала мои руки к своей груди, и я даже почувствовал учащенный ритм ее сердца, но потом вдруг резко отстранилась и плавно опустила их, разомкнув мои ладони...
- Господи, я сейчас умру... от голода! - резко изменив тон, воскликнула она и потянула меня за руку к проему двери. - Пошли скорее, ведь нас ждет столько дел... Нет, вначале - столько всего вкусного! Я давно так уже не пировала... Осторожно только, эти лесенки совсем не для быстрого бега! Этот дом вообще как бы для полета... Он ведь похож чуть-чуть на космический корабль? Ну, эта его спираль ведь словно вонзается в небо, а само дерево - это же и есть солнечное горючее, сам солнечный свет, который только и ждет, чтобы взлететь, вернуться обратно во вселенную, откуда он залетел за нами ненадолго. Я не стала тебе говорить, но о смерти я ведь тоже думаю почти, как ты сказал. Я знаю, что это такое: это и есть полет в вечность. Но знание не всегда все решает... Ты заметил, как здесь вроде бы пусто, но ведь совсем не пустынно? Но ты просто не смотрел еще под лесенки, где много чего припрятано. Видишь, тут стол, книги, книги, книги... Это папины картины, которые он запретил продавать, почему мне пришлось их украсть у мамы... Я потом тебе их покажу... Мы их с тобой развесим тут везде... А под этой лестницей деревянный диванчик, креслица... Тут почти все из дерева, ведь и книги тоже из него!... А вот здесь стоит раскладная деревянная же кровать... На ней ты и будешь спать... Ты же останешься здесь?
Спросив это, она резко остановилась посреди второй, южной башенки, обшитой мягкой липой, и выжидающе посмотрела мне в глаза...
- Мне страшно здесь быть одной, - вновь глухим голосом, словно боясь, что кто-то еще ее услышит, продолжила она, слегка сжав мою руку. - Ночью, едва скроется ли солнце, я и впрямь начинаю сходить с ума... из-за этого... Вот, видишь, я опять тебя попросила? Почему мне так легко просить тебя, только тебя?
- Потому что я отвечаю тебе только да, - мягко ответил я, высвободив свою ладонь и взяв, наоборот, ее горячую ладошку в свою.
- Спасибо, - серьезно сказала она. - Это была самая трудная для меня просьба... Я даже испугалась, когда вдруг машинально как-то выпалила это... Остаться тут один на один с сумасшедшей, о которой столько всего говорят!...
- Кира, не говори глупости, - так же легко сказал я, впервые назвав ее по имени, и тут же добавил с улыбкой, - хотя сумасшедшие только их и говорят.
- Да, это их условный язык, - с облегчение согласилась она и потянула меня дальше. - А здесь как бы комната отдыха. Нельзя со всем уличным, земным сразу проходить дальше, выше - надо от этого вначале избавиться... Видишь, тут стоят кресла-качалки, вытряхивалки суеты. Это шахматный столик... Ты любишь играть в шахматы?
- Чуть меньше, чем в жизнь, - весело ответил я.
- Я также отношусь к жизни... к своей, - так серьезно сказала она, что и сама не смогла не усмехнуться над этим. - Нет, правда, к своей я так и относилась всегда, считая чем-то серьезным лишь чужие, то есть, не совсем, конечно, чужие... Здесь, к счастью, нет компьютера и не будет... Это не настоящее сумасшествие, в чем я долго не могла убедиться. После смерти отца, для которого он и стал в последние годы как бы единственным окном к свободе, я почти год не выходила оттуда, словно искала его там, но, увы... В принципе, там все почти настоящее, кроме чувств. Туда, скорее, от них и бежишь, как в клетку. Однажды я вдруг поняла, что это самая натуральная шизофрения: диалог с пустотой, с миражами, которым там так легко прикинуться настоящими, что их туда и манит... Но все, этого здесь нет!... Это, как ты понял, наверное, гостиная и столовая сразу, а вот здесь единственное почти доведенное до конца место в доме - кухня. Да-да, работа вольного плотника требует много энергии и хорошей энергии...
С этими словами она ввела меня в небольшую, но просторную кухню, с резной мебелью, покрытой буковым шпоном. Сами стены были обиты мягким кленом. Полочки в шкафах, стенки, кухонный стол были уставлены, увешаны всевозможной посудой, приспособлениями, в основном вырезанными из дерева...
- Да-да, к сожалению, кое-что из посуды не может быть деревянным. Но, зато, здесь настоящая русская печь! Ты заметил, из чего сделаны стены и мебель? - спросила с интересом она. - Бук и клен. То есть, здесь допустима роскошь, некое процветание, но не без умеренности. Но сегодня я забуду о последнем, я просто ужасно, зверски голодна! Ты можешь пойти умыться... вон там. Да, там настоящая, хоть и маленькая совсем баня, но ты все сам увидишь. А я пока быстро разогрею и завтрак, и обед сразу.
Баня, в которую вела дверь из сеней, была, действительно, миниатюрной, поскольку еще совмещалась с небольшой ванной и душевой разом комнатой. Стены ее были обиты светлой, целебной осиной, так чувствительной к прикосновениям тела. Ладонью даже я почувствовал, как ее мягкая, нежная на ощупь древесина, вытягивает из меня негативную энергию города. Я сразу же вспомнил детство, как дед мой каждую субботу топил баню, хлестал меня от души горячим веником, а потом всей семьей чистые, пышущие паром и розовощеким здоровьем, мы пили душистый липовый чай, вяло, с ленцой разговаривая о простых, понятных и ребенку, вещах. Тогда у нас не было телевизора и словно вообще не было того внешнего мира, так все усложняющего, запутывающего, очерняющего, что от него так и хочется отмыться, выбить из себя все воспоминания о нем хлестким, обжигающим веником, от души отхлестав себя за многое, что натворил в нем, не избежав искушений... Как-то совершенно естественно, как и тогда, я мигом скинул с себя всю одежду и встал под прохладный, вначале обжигающий кожу душ, вода для которого, очевидно, согревалась просто солнцем... И я нисколько даже не устыдился, когда она, приоткрыв дверь, повесила на полку полотенце и халат для меня. Чистая вода смыла с меня и все те условности, в которые мы облекаем там свои мысли, их же потом стыдясь - чужих уже мыслей, чужих и слов, которые мы произносим как свои вроде бы, но видя за ними иной, наносной смысл.
- Если ты захочешь, мы можем к вечеру истопить и баню, - сказала она, когда я появился в гостиной. - Я ужасно полюбила париться, хотя в детстве просто боялась этого. Веник мне показался каким-то страшным чудовищем.
- Да, я как раз вспомнил сейчас нашу баню, - с готовностью согласился я, - когда мы жили в своем доме...
- Ты жил в своем доме? - изумилась даже она.
- Да, но ты ведь не ходила на наши сборища, а мы пару раз собирались и у меня дома, - с легким упреком даже отвечал я. - Не представляешь, в каком восторге были все эти жители каменок! Помнишь двух Сашек? Они во дворе на сугробе нарисовали мишень и головой пытались попасть в нее...
- Помню, - вдруг печально сказала она. - Они оба утонули... Поехали на рыбалку... Они и здесь были вместе...
- Я не знал, - словно оправдываясь, сказал я.
- Может, это и хорошо? - неуверенно спросила она. - Жизнь бы, наверняка, когда-нибудь разлучила их, она только и делает это...
Глава 8
- Не будем больше об этом! - решительно оборвала она сама себя и сняла крышку с большого деревянного блюда, откуда завился ароматный парок жареного мяса, отчего я мигом почувствовал себя страшно голодным, словно не ел полжизни. - Нам сейчас надо готовиться к будущему, поэтому забудем пока о прошлом. Садись к столу...
Сама же она вновь поспешила на кухню, оставив меня одного, еще раз дав возможность изумиться ее выдержке, просто поразительной силе духа, что я ранее даже не подозревал в ней, считая, может, это некой холодностью, равнодушием ли... Но она не дала мне возможности развить эти мысли далее, войдя вскоре в гостиную с большим подносом, уставленным множеством тарелочек, вазочек с закусками, салатами, в центре которого стояла запотевшая бутыль с красным вином.
- Я же говорила тебе! - воскликнула она, ставя поднос на стол. - Не представляю, как я все это донесла до дома! Только сейчас об этом подумала... Да, вино наливать - это твоя работа... Я, если честно, только здесь, в своем доме и поняла это: какая работа - чья. У нас в той квартире с этим была полная неразбериха, но, как оказалось, все это из-за самой квартиры, а не из-за характеров, воспитания и прочего. Там нельзя было жить по настоящему, мы и не жили... Я даже завидую, что ты жил в своем доме в детстве. У вас, наверное, все было по-другому.
- Если сравнить с моей жизнью, то да, - согласился я. - Чего-то цельного в ней не было и близко. Я будто жил в гостинице, в командировке, постоянно собираясь вернуться куда-нибудь домой. Я думал, однако, что это от одиночества...
- Ты не был женат?! - искренне удивилась она, но тут же спрятала взгляд. - Не может быть! На тебя это совсем не похоже. Ну, ты ведь такой общительный всегда был...
- Наверное, даже чересчур, - усмехнулся я, - почему и жил на пару со всем обществом сразу. Но мы же решили не вспоминать о прошлом?
- О, да! - с каким-то задором, даже с нетерпением воскликнула она. - Давай выпьем за встречу в этом доме, который... который нам с тобой надо будет достроить... Ой, прости, я все же не выдержала и сразу все сказала... Я ведь об этом и хотела тебя попросить, то есть, прошу тебя...