Я человек семейный, а семьянин — прекрасный. И не потому прекрасный, что сам по себе такой, а потому, что жена у меня необыкновенная. Удивительная женщина! Красавица — одно загляденье, при том умна, заботлива и любвеобильна. Иногда глажу ее, спящую, по местам по всяким, а сам про себя думаю: жена моя. И за что ж это счастье такое выпало на мою голову! Вроде никаких таких заслуг особых не имею перед Господом Всевышним, а вот наградил Создатель... А она, сонная, пробормочет: "Любимый!" и дальше себе спит, за день утомленная. Как тут ей не утомиться — все хозяйство на ней держится. Встаёт до рассвета — чтобы и детишкам приготовить, и себя на работу собрать, а потом еще меня будить... Насчет "будить" — это она, конечно, зря. Я только вид делаю, что поднимаюсь, сам стараюсь при этом не просыпаться. Но вид делаю... Меня растолкает — младшого в охапку — и в сад его, только я их и видел. Дочка — следом, в школу чтоб не опоздать. Я у нее дневник для приличия сонными глазами просматриваю, спрашиваю традиционно: "Собрания родительского не намечается?" "Нет, папочка, не намечается," обыкновенно отвечает мне дочка и исчезает тут же... Но это обыкновенно, а давеча сказала: "В пятницу будет." Ну а мне-то сонному — какая разница. Я и забыл о том тут же.
Вот они из дому по утру все поразойдутся, и я сам себе режиссер. Непременно курю натощак, пока чай заваривается, планы свои творческие думаю. Обыкновенно со сна меня в изобретательство тянет — какую-нибудь бронетехнику вертолета мысленным взором в дыму сигаретном рисую, или — велосипед, к примеру... Потом расстраиваюсь на предмет отсутствия у меня производственных мощностей — осуществлять изделие в материале, тушу сигаретку, делаю несколько глотков чаю, и иду, угрюмый, сны прерванные досматривать, или просто в потолок плевать.
Работа у меня произвольная. Я когда хочешь могу в свою филармонию приходить, ну только чтоб на репетиции и концерты не опаздывать. Я на контрабас-балалайке в народном коллективе играю. А когда халтурка подворачивается, так на духовой бас пересаживаюсь. В последнее время халтурок этих особенно много — мрут люди, как мухи. Время такое дурное. Но и основная работа соки выжимает, график репетиций очень напряженный, потому как в Германию на гастроли скоро едем. Мне — что. Я на контрабасе играю — одна палка три струна. Таскать только — очень громоздкая...
Так это я к тому, что с утра обыкновенно долго раскачиваюсь и, как правило, позволяю себе после ухода домашних еще часок-другой покемарить. Потому как — кто его знает — может придется на работе припоздниться. Бывает, чуть живой домой приползаю — работа-то нервная, на эмоциях вся. И — заполночь. Иной раз жену растолкаю, а то и не до жены. А то и ей не до меня, устает она очень. Но семья у нас крепкая, лучше семьи не сыскать — это я ответственно заявляю. Любим мы друг друга.
Глава II. МОЯ РАБОТА
Я добросовестно дергаю толстые струны, и желтая дека древнего моего контрабаса зримо сотрясается от фундаментальных низкочастотных колебаний. Над ними пищат флейты, попискивают перламутровые баяны, цимбалы перебрасываются фиоритурными репликами с балалайками, нет-нет, да всплакнет одинокая сольная скрипочка. Опять же — барабаны и перкуссия. Жизнь продолжается. Я налицо отсутствую. Я уношусь в философические дебри осмысливать суть бытия мироздания. Ведь я не просто нежусь в постели в те беспризорные часы, когда домашние покидают очаг. Я не просто досматриваю прерванные утренней побудкой сны. Мозг моего ума совершает колоссальную работу домкрата, приподнимая завесу интимных мест сокровищниц непознанных человеческих истин. Сны ли это, непроизвольный ход мыслей — мне неведомо. Но, Боже ж ты мой! Все вдруг становится очевидным! Вот, третьего дня тому хоронили женщину. Дудел я на тех похоронах. Случай ничем не примечательный — тяжело болела, тихо ушла. Мужественно, говорят, ушла. Но день своей смерти предсказала задолго. Когда же этот день наступил, выглядела она вроде как беззаботно и даже немощно юморить пыталась. А потом произнесла: "Ну, всё. Ангелы зовут". Откинулась на подушки и умерла с блаженным выражением лица... При чем тут мои сны? А при том, что нынче утром привиделась мне роженица в муках детородных. Тревоги и сострадания к ней я не испытывал. А вот что удивило меня — так это послед, вывалившийся из детородного органа вслед за чудным, необыкновенно чудным младенцем (таких новорожденных, я знаю, не бывает). Дело в том, что послед этот был... как бы той самой... умершей женщиной!
Вот и думай: что мне этим хотели сказать силы небесные? Уж не то ли, что акт смерти есть акт нового деторождения? Мы-то привыкли думать, что, в лучшем случае, душа покидает тело и продлевает нашу жизнь в вечности, так и норовя воплотиться заново на Земле в человеческом обличии. А может, мы, человеки, — только зачаточная стадия настоящей жизни, лишь утробы эмбрионов наших душ! Животики! Эмбрион в этом животике достигает нужной кондиции, и — светлый путь! Чао, тело человечье! Утроба ты окаянная...
Сколько известных миру фактов уютно ложится в прокрустово ложе такой философии! И как эта идея будоражит фантазию, заставляя воображать тот мир, в который родятся наши души-младенцы!
Ангелы зовут — это вроде болтовни тамошних рожениц, акушеров и прочего персонала. Там, понятно, тоже есть роддома непостижимые нашему трехмерному мышлению. Резонно предположить, что в нашем понятии это и есть рай. А если представить тамошнюю бабу-роженицу на тамошнем фронте? Или тамошнюю нищенку, испускающую воды в тамошнем мусорном бачке? Вот тебе самый, что ни на есть, ад. Вот теперь и задумаешься: ждать ли новых своих воплощений на Земле в человеческом обличье? Вернуться в материнскую утробу невозможно! Это всё равно что: мама! роди меня обратно! А как же факты реинкарнации? Да очень просто! Переселение душ — явление не частое. Это — хирургическая операция тамошних гинекологов. Притом эмбриону души должно крупно повезти — попасть (вместе со своей утробой) на "райский" операционный стол. Родившуюся же однажды душу...
— Стоп-стоп-стоп! — это худрук напоминает о своем существовании и дает ценные указания на предмет звукоизвлечения. Лажа , к счастью, была не моя, а Скрипочки — единственной в нашем коллективе Скрипочки, первой и последней. Худрук грозит ей Германией, если она еще хоть раз позволит себе подобную небрежность. Скрипочка почему-то обиженно смотрит на меня, будто я в чем-то виноват. Я недоуменно пожимаю плечами и с первых же тактов вновь зазвучавшей музыки высказываю худруку все, что о нем думаю. Мысленно, разумеется.
Глава III. ДЛЯ ЧЕГО Я УЧИЛСЯ МУЗЫКЕ
Я в корне не согласен с худруком. Во всём. Когда он, такой несчастный, убеждает нас, мечась по сцене: "Вкуснее надо, ребята! Вкуснее!" и дистрофическим своим дискантом показывает как этого добиться: "Пам-пам-пам, здесь делаем четвертную паузу и — пам-пам-пам...", я лишь скорблю над его убогостью. Во-первых, вместо зависающей над паузой "ля", нужно брать диссонирующую "си", и паузу держать три четверти — вот тогда будет вкусно. Пауза тогда сама зазвучит, подобно наивному вопросу моего трехлетнего сынишки, обратившему давеча внимание на луну: "Как так, папа?! Как так?!" — вопрошал он, тыча в небесный ультрамарин пальцем. А вот так. Три четверти должна быть пауза.
Но худрука не убедишь. Он — начальник. И оклад у него куда больше. Спорить с ним бесполезно, потому я и не спорю. Я послушно делаю мясо , чтобы поехать в Германию: "Пам-пам-пам, четвертная пауза, и — пум-пум-пум."
Вот с Семенычем в этом смысле проще. Семеныч — демократ широкий (он у нас бригады скорбящей меди голова). С ним и поспоришь, и попробуешь так и эдак, пока слезу вышибать не станет — оттого и музыка получается душевней. А с другой стороны, на меди в Германию не уедешь; Германии гопака давай на струнах! Вот я и даю: "Пум-пум-пум", Семеныча добрым словом поминая...
Бригада наша — семь человек. Окромя меня да Семеныча никто к филармонии отношения не имеет, хотя в прошлом многие прошли через её замызганные стены. Сам Семеныч — не музыкант вовсе. Осветитель преклонного стажа. Но музыку чувствует. Мы все музыку чувствуем, оркестр у нас знатный. По крайней мере, претензий от клиентов не имеем, обслуживаем добросовестно и строго согласно рангу. Знатного жмура непременно всемером отпеваем, заурядного — впятером, как правило. А уж если жмурик нищий совсем, да родственники просят слезно, тогда можем и бесплатно отдудеть, но втроем только. Благотворительность.
Обыкновенно клиентов Семеныч находит, ему за это процент специальный полагается. Но он, демократ широкий, и нас напрягает — клиентов искать. Этим самым специальным процентом материальную заинтересованность мотивирует: кто нашел, тот и бабки получает. Да только ленивые у нас почему-то все. Окромя Семеныча.
Как-то сидели, курили... Ждали, когда дудеть будет пора... Семеныч и говорит в сердцах:
— И на кой хер я этой музыке выучился! — потом ко мне оборачивается и так прямо и спрашивает: — Вот ты музыке зачем учился?
— А я и не учился вовсе, — говорю. — Ну, то есть, музыкальных заведений не кончал. Оно само как-то ко мне пришло. Попадется, скажем, инструмент какой в руки, так я пока из него полонез Огинского не вымучаю, не успокоюсь.
— Эт мне понятно, — говорит Семеныч, — Эт ты мне не объясняй. Зачем?!
— С гитары шестиструнной у меня началось, — вспоминаю. — Мне, мальцу, её как-то на день рождения предки подарили... Я вообще-то у них по малолетству своему недоразвитому скрипку клянчил... Они мне — гитару, стало быть... Говорят: "Это одни дебилы неполноценные скрипки пилят. Не мужское — говорят, — это дело — скрипки пилить (отец у меня военнослужащим был). Вот, — говорят — на тебе гитару. Романсы петь будешь."
— Насчет романсов, это они, конечно, прошиблись, — понимает меня Семеныч.
— Это теперь я до романсов дорос, — соглашаюсь, — А тогда!.. Звукосниматель — под струны, штекер — в магнитолу и... Давай реветь на весь дом да на всю улицу...
— Зачем?! — не унимается Семеныч.
— Ну как зачем... Ясное дело, чтоб внимание на себя обращать.
— Чье?!
— Девок, конечно, прежде всего...
А ведь так оно и было. Кто в любой компании эпицентр девичьего вожделения? Гитарист, разумеется. Он три аккорда возьмет, а уж поклонниц — дюжина по нему млеет. И голосить еще при этом надо как северный олень, чтоб мещане не сильно уюту своему радовались. Это по малолетству. А в зрелом возрасте романсы учить надо. И петь подобострастно. С дрожью в голосе: "Не уходи, побудь со мною. Мне страстью челюсти свело..." А лучше исполнять песни собственного сочинения. Тогда успех у слабого пола гарантирован. Только страдания неразделенной любви должны в текстах светиться и аккордов несколько замысловатых изобрести следует.
— Ну так зачем ты музыке учился, — пытает меня Семеныч. Я говорю как есть:
— Чтоб девок соблазнять.
— Ну и много соблазнил?
Соблазнял-то я много а вот соблазнил... Я пытаюсь припомнить и припоминаю, наконец:
— Гитарой одну соблазнил. Жена она мне теперь. Зато художеством соблазнил многих. Я портретировал в своё время с натуры масляной живописью...
Глава IV. Я ПИШУ РОМАН
Мы сидим в кабинете администратора: я и Ромка, барабанщик. Курим. Телефон, который я набираю вот уже в который раз, снова оказывается занят. Ромка юн и глуп, ветер у него бушует в голове. В телефонной трубке слышно.
— А ты кому сейчас звонишь? — любопытствует.
Я и сам ещё не знаю, кому звоню. В руках у меня бумаженция с неказистыми цифрами, полученная от вахтера с равнодушным комментарием "Мадам какая-то"... Номер мне незнаком. Но у меня есть все основания торжествовать начало моей предпринимательской карьеры: буквально накануне я давал в газету объявление на телефон вахты...
— Кому звонишь? Слышь, ты? — интересно Ромке.
— Мадамке одной, — интригую корешка .
У того блестят глаза:
— Слушай, а позвони ты этой, как ее, Наталье. Помнишь? Что к тебе приходила? Рыжая такая. Мне так она понравилась... Позвони, познакомь, а?
Я не реагируя кручу телефонный диск. И тут Ромка начинает кричать:
— Ну помнишь, к тебе в филармонию приходила? Платье у нее еще такое
было...
— Рыжая?
— Ну как рыжая... Темненькая такая. Брюнетка.
— А зовут Натальей?
— Ну я не помню, как ее зовут. Может и не Натальей. Откуда мне знать, она же к тебе приходила... Туфелька у нее еще поломалась.
— А! Так то была моя жена.
— Жена?! — Ромка огорчается, — А чего это я думал, что у тебя нет жены?
— А я хрен тебя знает, чего ты так думал.
Я снова кручу телефонный диск. Ромка молчит, осмысливает. Наконец, подытоживает:
— Ну тогда не знакомь.
— Почему же, — говорю, — при случае познакомлю.
— Слушай, — вспыхивает Ромка, — А с Люськой у тебя что?
— Ты Скрипочку имеешь в виду? Ничего.
— Но ты же с ней всё время...
— Нам домой по пути.
— А...
Я прекращаю попытки дозвониться и, устроившись поудобней, излагаю Ромику сугубо личные вещи; никому другому я этого говорить бы не стал.
— Дело в следующем, мой юный друг. Дело в том, что я пишу роман. Чего глаза вылупил? Слова такого не слыхивал, что ли? Роман. А тут Люська до меня домогается, спасу от нее нет никакого. Ну как домогается. Чуйственно. Я же — человек семейный, а семьянин — прекрасный; об этом я еще в первой главе писал. Понятно, что до Люськи мне нету никакого дела. А она домогается. А у меня как раз сюжет романа такой оборот имеет, и строится мой роман на почтовой переписке — так мною изначально было задумано. Он пишет письма ей, а она — ему. Сначала он письмами своими разжигает в ней страсть, а потом не может от нее избавиться. Но она не знает кто он такой, у нее на этот счет свои иллюзии имеются. А на самом деле потом окажется, что он — старец седовласый и это он от старческого маразма почтовую переписку с юной моей героиней затеял. Ну и другие там всякие мотивы... — Я снова беру в руки телефонную трубку. — Так я однажды подумал: а чего мне изобретать эту переписку! Запрягу-ка я в это дело Люську, раз уж она сохнет по мне! Проиграю-ка я сюжет моего романа в жизни, да и посмотрю, что из этого получится! Так что Люська у меня — кролик подопытный. Принимает она все за чистую монету... Видимо, рано или поздно мне придется за это еще поплатиться... Але! — это я уже в телефонную трубку закричал, — Да... Да... Я... Дырки... И в кирпиче и в бетоне... Простите, как?.. Людмила Михайловна? Понял Вас, Людмила Михайловна... Конечно-конечно!.. Обязательно приду. Все дырочки проковыряем. Все, до единой, говорю, и любого диаметра!..
Глава V. СКРИПОЧКА
Мы идем молча по парковой аллее — я и Скрипочка. Осень.
— Знаешь, — нарушает молчание Скрипочка, — надувные зонтики — это, конечно, здорово. Жаль, что у меня никогда не будет надувного зонтика.
— Будет! — горячо уверяю я спутницу и тотчас начинаю плести новые аргументы в пользу своей идеи: — Это архиудобно: скомкал и в карман положил. Ты же понимаешь, что надувать нужно не весь зонтик, а только ребрышки с палец толщиной; а между ними — перепонки! — Понимаю, — вздыхает Скрипочка.
— Да и надувать-то не надо! — И без того кругом сплошное надувательство.
— Совершенно справедливо замечено. Груша. Резиновая груша.
— Что — груша?
— Со сжатым воздухом. Сообщающиеся упругие сосуды. Понимаешь?
— Понимаю.
— Ничего ты не понимаешь. Зонтик комкаешь — воздух в грушу закачивается. В баллончик такой, он же и ручка одновременно. Отпустил — воздух под давлением в рёбрышки устремляется — и держи себе за эту ручку зонтик над головой. Представляешь, как здорово! Такой зонтик куда легче и надежнее обычного, и без всяких этих железяк сопливых. Эх! При нынешних-то технологиях и материалах!.. Да на одной такой идее предприимчивый человек мог бы целое состояние сколотить! И ведь кто-нибудь сколотит!
— Но не ты?
— Я не предприимчивый человек. Хотя... кой-какой бизнес затеял, вроде бы.
— Очень любопытно. Это секрет?
— Дырки.
— Дырки?
— Ну да, дырки. В стенах. Перфоратор у меня...
Скрипочка заходит вперед, тормозя меня за локоть и преграждая дорогу. Ее взгляд снизу вверх. Чего она хочет? Я не выдерживаю пытки, ищу глазами часы на руке, стрелки на часах, царапинки на стрелках. Время в мозгу не фиксируется.
— У тебя чернила на щеке. — говорит она мне и, едва я начинаю тереть щеку, произносит с облегчением: — Какой ты глупый! — и добавляет беззаботно, — Давай умрём.
Я замираю. По сюжету моего романа, героиня в конце концов погибает, изведенная душемучителем-старцем... — Нет!..— спохватываюсь я и тотчас пересаживаюсь на другого коня, — Ты опять ничего не поняла. Согласно моей гипотезе, самоубийство — это что-то вроде преждевременных родов в вышестоящем мироздании. Скорее даже аборт. Плод души в этом случае вероятней всего окажется нежизнеспособен, а тот мир много просторнее и сложнее нашего, земного; подобно тому, как наш мир много шире материнской утробы... Так что рождаться... то есть, умирать, можно лишь услыхав зов ангелов, вот в чём дело. Как люди перед смертью могут слышать зов ангелов? Да точно так же, как эмбрион в утробе матери — это научно доказано — слышит и различает голоса своих родителей — непостижимые для него голоса неведомого ему внешнего мира. И смотри, как интересно получается: пока ты эмбрион, тебе вроде как и хорошо, да только мирок твой весь размером с вещмешок; но вот ты появляешься на свет и перед тобой открываются все прелести трехмерного пространства. Точно так же и то, что мы называем душой, родившись из нашего тела получает новые, неведомые ей свободы...
— Тс-с, — приставляет Скрипочка палец к моим губам, — Я слышу зов ангелов.
Я впервые глажу её шелковистые русые волосы.
— Это журавли, — говорю и ничего не понимаю.
Нет. Я не должен ничего понимать. Я опускаюсь на устланный ржавой листвой бордюр и чешу себе бороду. Потом поднимаю глаза и долго рассматриваю потертый футляр вечно плачущего инструмента, любовно объятый худенькими некрасивыми ручками. Я панически боюсь оказаться на месте этого футляра.
— Зачем ты все время таскаешь скрипку с собой? — спрашиваю, — Оставляла бы в филармонии.
— Я занимаюсь дома.
— Ты ж не школьница... Да и я... Не мальчик...
Теперь я смотрю в курлычащее небо и одно облако удивительным образом напоминает мне Карла Маркса. Я запрещаю себе все сердечные муки, протягиваю ладонь и требую:
— Ладно. Давай что написала.
Скрипочка вкладывает в мою ладонь сложенный вчетверо лист, разворачивается на каблучке и, не прощаясь, уходит. Я долго смотрю ей вслед. Потом разворачиваю лист, читаю:
Ты не слышишь меня. Я напрасно кричу.
Я уже ничего-ничего не хочу.
Просто быть мне распятой опять на ветру.
Просто осенью этой я снова умру.
Я умру, что бы ты облегченно вздохнул,
Чтобы крылья расправил и вдаль полетел,
Чтобы сверху на грешную землю взглянул
Согласись, ты ведь этого, милый, хотел?
Я умру. Только ты все равно не взлетишь.
Потому что цепями прикован к земле...
Разрываю я криком отчаянья тишь:
Ну услышь меня милый! Молю я: Услышь!
Мой взгляд несется вдоль опустевшей аллеи, увлекая за собой падшие листья — и уже не находит крошечной фигурки с футляром в руках. Но я совершенно отчетливо слышу плачущую скрипку.
Глава VI. ФИРМА ВЕНИКОВ НЕ ВЯЖЕТ
Я вдавливаю кнопку дверного звонка, наполняя неведомый мне мир мелодичным звоном. Пузатая, добротно утепленная дверь отворяется, и перед моим взором на фоне уютного интерьера прихожей образуется глубокодекольтированная со всех сторон блондинка с блюдцем слив в руке. Первое впечатление — достаток и благополучие.
— Людмила Михайловна?
— А Вы и есть тот самый человек, который оказывает услуги по сверлению дыр? — употребляя с блюдца сливу вопрошает хозяйка, — Проходите пожалуйста, я Вас жду. Я ставлю чемоданчик с перфоратором на пол и представляюсь: — Игорь Михайлович, к Вашим услугам.
Хозяйка выскочившей в прорезь халата ножкой пододвигает мне тапочки, изымая изо рта косточку и тут же с великой иронией докладывает мне о некоем массажисте, которого приглашала до меня. Я ничего не понимаю из ее рассказа; вроде как тот ей сделал массаж. Еще она замечает, кокетливо подмигнув, что объявление о сверлении дыр в стенах — это изобретательно, после чего кладёт мне в ладонь (уж и не знаю, почему я её протянул) эту самую сливовую косточку. В общем, так и не постигнув смысла всей этой увертюры, я обуваю хозяйские тапочки и говорю:
— Показывайте, где сверлить.
Людмила Михайловна после секундного замешательства кладет себе в рот новую сливу и ведет меня в комнату, меблированную под спальню.
— Здесь, здесь и здесь, — поводит она пальцем по стене и смущается, сцепив руки внизу.
— Вы бы крестики карандашиком нарисовали, а то ведь я и промахнуться могу, — юморю я и смеюсь, плотоядно глядя в область сцепленных рук.
— Где просверлите, там и хорошо, — успокаивает меня Людмила Михайловна, присаживаясь на спинку кровати.
— Три дырки сверлить будем? — спрашиваю, но ответа не получаю, потому как хозяйка еще одну сливу в рот запихивает, чтоб она ими подавилась.
— Какого диаметра? — вот и подавилась.
Я раскрываю чемоданчик, извлекаю из него орудие труда и, оснастив его буром, показываю хозяйке:
— Такой пойдет?
Сверлю.
— Так быстро! — не верит своим глазам Людмила Михайловна, и на этой почве у нее, похоже, начинается истерика, — Мой муж... когда-то... это было давно... одну дырку... пол дня долбил... так и не продолбил... а Вы... за пять минут... три дырки!..
— Фирма! — гордо говорю я, укладывая инструмент. — Фирма веников не вяжет... К сожалению, люди не понимают всех прелестей моего сервиса... На мое объявление, кстати, пока только Вы, единственная, и откликнулись. Нет, Вы представляете?!
Людмила Михайловна не представляет. Она медленно приближается ко мне и смахивает с плеч моих прямо на ковер бетонное крошево.
— Может, еще где-нибудь надо сверлить? — спохватываюсь я прежде, чем закрыть чемоданчик, поднимаю голову и в упор натыкаюсь на игривый взгляд, торчащий из-за обильной, пахнущей мылом, сексуальной нижней конечности:
— Ага, — говорит. Задумчиво и высокомерно.
Тогда я вновь извлекаю перфоратор и любуюсь им:
— До чего же удобная штука! Сколько работаю — не нахвалюсь! В любой бетон идет — как в масло! Поверьте, мне не составило никакого труда несколько раз нажать на кнопочку. Напротив! Одно удовольствие!.. — и я принялся рассказывать Людмиле Михайловне, с каким восторгом буравил у себя в квартире стены, получив когда-то от тещи в качестве подарка на свой день рождения этот великолепный механизм. — ...Стену между кухней и залом я разрушил полностью в надежде возвести новую таким образом, чтобы площадь кухни увеличилась. Однако, в силу отсутствия времени и стройматериалов, работы по возведению стены пришлось отложить на неопределенный срок, и пока моей семье приходится жить на руинах... — далее я поведал Людмиле Михайловне, как мне в голову пришла мысль использовать уникальные возможности перфоратора для зарабатывания денег. — Я обошел с перфоратором несколько микрорайонов! Я звонил в каждую дверь! Мне открывали мужики со шлямбурами в руках и бетонной пылью на потном лбу и говорили: "Не надо!" Если же открывали женщины, то непременно на мое предложение отвечали: "Я замужем", или что-то в этом роде. Никто не хотел понимать, насколько это быстро и удобно! Дикий, дремучий у нас народ! Они представления не имеют о том, что такое перфоратор! Они лупят стены шлямбурами, в лучшем случае — обыкновенной дрелью с победитовым сверлом, но ведь это не то! Согласитесь! Вы ведь видели, как работает перфоратор!..
— Сколько я Вам должна, — обрубает меня Людмила Михайловна.
Я проглатываю язык. Я не могу назвать цену. Ощупав взглядом соблазнительную нижнюю конечность Людмилы Михайловны, я чуть было не ляпнул... чуть было не предложил ей рассчитаться со мной натурой. Мне почему-то совсем не хочется уходить от нее, а ее вопрос именно это и предполагал. И тогда я говорю:
— Вы у меня первый и, может быть, последний клиент...
— Сколько?! — Людмиле Михайловне приспичило выставить меня вон.
— Чашечку кофе, — говорю я.
Глава VII. ЧАШЕЧКА КОФЕ
— Стало быть, Вы желаете кофе? — догадывается, наконец, Людмила
Михайловна.
— Ну, если Вы так настаиваете... — соглашаюсь. Мы пьем кофе.
— Еще чашечку?
— Ох, ну Вы и мертвого уговорите.
Мы опять пьем кофе. У меня никогда еще не было блондинок, — думаю про себя и гадаю: крашеная? не крашеная? Вроде не крашеная. И еще про грудь думаю: у моей жены не такая; у моей жены поскромнее будет...
— Нет-нет-нет! Что Вы! Если Вы хотите предложить мне еще чашечку, я... я не смогу отказаться. Вкусный у Вас кофе... — и я снова думаю про грудь. Теперь я ощущаю в себе непреклонный позыв плоти и соблазн искупаться во грехе неодолим. "А что, — думаю, уткнувшись в чашку, — она, поди, не прочь. Живет судя по всему одна, собою не дурна, да и одевается... Всё, вон, торчит из-под халата... — я поднимаю партизанский взгляд на неё и голова моя идёт кругом — халат оказывается откровенно распахнут, а под ним наблюдалось полное отсутствие нижнего белья. Да это и не халат вовсе, а пеньюар! Я такой жене когда-то по молодости покупал... Гулящая девка! Ой, гулящая!"
— Вы-то сами чего кофе не пьете, — говорю, а про себя думаю, с чего бы это танковую атаку начать на баррикады ее неприступные. Эх! Была б гитарка — все вопросы разом бы разрешил...
— Извините, а у Вас, случайно, гитары в доме нет?
— Гитары нет. Контрабас-балалайка есть, — то ли пошутила, то ли всерьез сказала?
— Вы не шутите?
— Можете пойти в чулан и убедиться.
Я иду в чулан и убеждаюсь: есть. Старый запыленный кофр и в нем — самая настоящая контрабас-балалайка, точь-в-точь такая же, как у меня в филармонии. "Сейчас я тебя, голубушка, раздраконю" — думаю про Людмилу Михайловну, натягивая обветшалые струны.
...Я еще никогда столь вдохновенно не играл на контрабасе! Романсы, правда, не пошли, но басовые партии репертуара народного нашего коллектива я исполнил блестяще! Пробовал петь под контрабас песни собственного сочинения, но лирика неразделенной любви ложилась плохо и только полузабытый мой бред-авангард прозвучал сносно. В общем, я увлекся и на некоторое время прочно забыл о существовании Людмилы Михайловны и о той преступной авантюре, ради которой, собственно и начал музицировать.
...И вот, наконец, я обращаю на неё внимание, и нахожу Людмилу Михайловну чрезвычайно грустной.
— Вам понравилось? — спрашиваю с трепетом внутри. И та отвечает с тяжким вздохом:
— Мой бывший муж тоже играл в народном коллективе на контрабас-балалайке.
— Да, — говорю я, соображая: "А иначе откуда было в доме взяться столь редкостному инструменту. Он, поди, был моим предшественником в филармонии..."
Что делать? Я бросаю взгляд на часы и спохватываюсь: — Ай-яй-яй! Как же это так!.. Мне давно надо было быть дома...
— Постойте, — тормозит меня Людмила Михайловна. — Я хочу Вам кое-что сказать, как Вас там... Игорь Михайлович... Если Вас еще когда-нибудь пригласит к себе домой одинокая женщина сверлить дырки, не берите с собой эту штуку... И не играйте ей на контрабас-балалайке... — Вы уж меня простите, ради Бога, — суечусь я и снова смотрю на часы, — Мне надобно торопиться, время уже позднее...
Сумерки давно скончались, звездная россыпь на небе. Я бегу, сломя голову, домой, чувствуя себя вполне идиотом: обманул ожидания одинокой женщины, а с другой стороны, вроде как и перед женой не совсем чист. Угрызения совести сплетаются с мыслями о потустороннем мире. Родиться и не жить!
Глава VIII. ТУАЛЕТНЫЙ
Дома все спят, мой приход никого не разбудил. На цыпочках в полной темноте следую по длинному коридору прямо в "Мир прекрасного" (туалет, то есть), где перво-наперво сливаю кипяток , ловя при этом кайф немаленький. Теперь я почти счастлив и отнюдь не прочь на сон грядущий предаться творчеству. Для этого занятия, так же как и для отправления физиологических нужд, лучшего места, чем туалет, в моей трехкомнатной квартире нет. Потому и табличка на двери: "В МИРЕ ПРЕКРАСНОГО". На отделку самого крохотного помещения моего жилища я отдал два года своей жизни. Душу, можно сказать, вложил в это дело. На остальную квартиру, понятно, сил уже не осталось... Интерьер туалета я решил в бело-оранжево-черных тонах — такая гамма возбуждает и стимулирует мыслительную деятельность. Черный пластиковый потолок в форме свода; по торцам — матовые светящиеся панели. Дверца встроенного шкафа вся испещрена автографами, замечаниями и пожеланиями многочисленных посетителей сего заведения. Слева — голая баба; справа — голая баба. Светильники, зеркала, коврики.
Опустим круг на унитаз, дабы устроиться... "Унитаз" — грубо сказано. Это — трон Его Величества Писателя, роскошный, с подлокотниками, тут и держава тебе и скипетр. Да и круг — вовсе не круг, а натуральный герб о пятнадцати кумачовых ленточках вкруг желтых колосьев.
На герб и садимся. Но прежде, страховки ради, дабы не всполошить великодержавным аккордом спящий муравейник, убедимся, что тумблер электропитания гимновоспроизводящего устройства находится в положении "ВЫКЛ". Убедились? Садимся.
Теперь перед нами оранжевая дверь — по праву, вершина инженерной моей мысли! Чего в ней только нет! Компьютера только нет... А так: и магнитофонная дека, и всякого рода полочки и приспособления, и откидной столик с прибором и светильником местного значения, но главное — это тайник примерно на полторы тысячи страниц формата А4! Всё это вместе я называю писательским комбайном. А снаружи — дверь, как дверь. Портрет на ней — труженика без отдыха, вождя революции 17 года — Ильича нашего, беспардонно попранного в 85 году. Или в 87, я уж не помню. Ниже — вроде ничего и нет, кроме полосы непонятной. Но повернем защелочки, нажмем на кнопочки — и вот он перед нами — этот самый писательский комбайн прямо со всей канцелярией. И бумага тут писчая, и карандашики и ручечки на любой вкус. Мечтал я было в эту дверь компьютер Notebook встроить. Даст Бог — когда-нибудь встрою, место для него предусмотрено, пока это дело мне не по карману. Впрочем, творить лучше дедовским способом — перышком по бумаге. Для начала поработаем в графике — тушью. И что у нас из этого получится?.. Ага... Вот Людмила Михайловна получилась. Голая. В позе "раком" стоит. Ну, пусть себе стоит... Теперь нажимаем нижние защёлочки — и — вот он, тайничок мой секретный! А вот и рукопись моя драгоценная, главное дело моей жизни. Две пухлых папки. Шестьсот страниц машинописного текста! Романчик мой....
Ныне в нём прибыло; я, не переписывая, вкладываю в нужное место Люськино письмо. Ну и что же мой виртуальный дед на него ответит? Я кусаю карандаш и мне вдруг становится страшно за Люську. "Просто осенью этой я снова умру..." Она мне рассказывала, как однажды чикала себе вены. Наверно, это тоже было осенью... Не услышать тебя — быть скалою глухой, Камнем быть надо чтоб не услышать тебя! Я ж не камень, поверь! Ты взяла мой покой! Что еще тебе дать, если нам — не судьба?!
Или я заслонил тебе шарик земной? Почему твоя скрипочка плачет всегда? Вслед за осенью будет зима, за зимой Вероятно наступит Весна! И тогда,
Если осенью только не станет беды, То весной обязательно празднику быть! Зацветут буйным цветом луга и сады — Жизни счастья дано будет всем пригубить!!!
Меня тошнит от "дедовой" поэзии. Чушь собачья. Сопли. И что Люська в этом находит? Я не верю в то. что написал. Я завидую тихому Люськиному дару. Я счастлив оттого, что я — это не я; что автор этих строк — маразматический старец, герой моего романа, затеявший почтовые шуры-муры с юной девушкой-соседкой. Ах, каков сюжет! Сколько безысходности и комического трагизма в такой любви, ежели б она и в самом деле могла случиться неподдельной! — с такой думой я дёргаю рычажок, обрушивая водные потоки на попутно высиженную мной физиологическую непотребность...
...А хороша всё же Людмила Михайловна в пролетарской этой позе!.. Хоть и нарисованная...
Глава IX. ЧАО, ЛЮБИМЫЙ!
— Нет-нет-нет, — бормочет потревоженная любимая и дает бессердечную оборону супротив моей всколыхнувшейся нежности. Тут же в секунду просыпается, будто и не спала — Сколько времени? — спрашивает ответственно, готовая к забегу на любую дистанцию.
— Половина четвертого. — снимаю я с неё напряжение.
— Ты опять не выспишься. Ложись. Спи.
Ложусь. Но не сплю. Уж я-то знаю, какую политику надо применить. Али я абориген какой... Это долго. Это очень долго, но сколько в том блаженства — гладить и гладить спящую любимую, любоваться ею, едва различимой и тем более фантастичной в глубоких ультрамаринах одеяльно-простынного подлунного убранства...
У меня давно минул период юношеской влюбленности. Но мне очень хорошо помнится, как окрыленный этим незабываемым состоянием, я пытался настраивать себя на пессимистическую нотку — говорил себе, что это пройдет, что избранница моя мне примелькается, опостылеет. То же самое мне прочили друзья, считающие в ту пору меня художником с большим будущим и периодически из дружеских и сватовских побуждений подсовывающие мне для портретирования своих невостребованных подруг; они говорили мне: "У тебя обалденно красивая жена! Пиши ее портреты, пока замечаешь эту красоту, ибо потом замечать перестанешь." Увы, я написал так мало её портретов... Строго говоря, — ни одного. Ни одного! А любуюсь чертами ее лица — словно впервые вижу такое совершенство. Не примелькалось и не опостылело. Просто, художником быть перестал. Это случилось буквально накануне нашего знакомства: я забеременел романом. Переквалифицировался, то есть, из художников в писатели.
И я думаю о романе... О Люське думаю... И глажу, глажу любимую... Больше всего меня мучает авторство Люськиных стихов. Выходит, что на титуле придется и Люськину фамилию пропечатывать, как соавтора? Но какой она к черту соавтор, если она — кролик подопытный! Ох, неловко мне будет перед Люськой — она, конечно, узнает себя в романе, увидит свои стихи, над которыми я позволил себе редакторскую правку... Если прочитает. Так ведь когда-нибудь прочитает, куда денешься... Рано или поздно я таки поставлю точку, а там — глядишь — издам... Слава не за горами... Где слава, там и деньги. Мне слава — постольку поскольку... Да и денег много не надо... Чтоб на жизнь хватало... Чтоб можно не только поесть-одеться, но и розы иногда любимой... А себе — компьютер Notebook... Чтоб новые романы — на компьютере писать... Верстать сразу... Хорошо бы ещё и тиражировать — не выходя из туалета...
— Не забудь про родительское собрание. Ты слышишь меня?
Любимая уже при полном параде: накрашенная и напомаженная, но скромно, со вкусом. Солнечные параллелограммы на стенах. Я спросонья ничего не понимаю и твержу, как обычно:
— Не изменяй мне сегодня, пожалуйста. Не давай мужикам себя лапать.
— Родительское собрание. В школе. У нашей дочки. Не забудь, я тебя умоляю.
— Может ты?
— Все, любимый, мне некогда. И вставай давай, я побежала. Картошка на плите, салат заправь сметаной, сметана в холодильнике. И помни про родительское собрание. Чао, любимый!
— Держись, любимая! Не изменяй мне в общественном транспорте, я тебя умоляю. Главное — девственность! Девственность береги!..
— Хорошо, любимый! Приду — проверишь.
А сынишка лепечет на своём языке:
— Мама, ты так красиво оделась, ты такая красивая! Теперь тебя даже начальник испугается!
Глава X. РОДИТЕЛЬСКОЕ СОБРАНИЕ
Я знаю, что моей дочери двенадцать лет и что учится она в пятом классе. Школа с музыкальным наклоном. Древняя школа. Потому и наклонилась...
Несколько раз я бывал в этой школе и даже лично знаком с её директором. Кабинет директора закрыт. Я брожу по гулким школьным коридорам и нигде не нахожу никакого родительского собрания.
— Дядя, отгадай загадку, — подбегает ко мне куцый мальчуган. — Что такое яблоко?
— Фрукт, — говорю я, но сомневаюсь в своих познаниях: а вдруг овощ?
— Сам ты фрукт, — говорит мальчишка. — Яблоко это потенциальный огрызок.
Я в восторге:
— Ты в каком классе учишься?
— Хуй тебе! — говорит тот и убегает.
Смотрю на часы — четверть часа как должно было начаться родительское собрание. Но я уже всю школу обследовал и нигде его не нашёл. Вполне допускаю, что дочка дала дезинформацию. Махнув на это дело рукой, отправляюсь восвояси. В вестибюле, у самой входной двери, мне навстречу случается запыхавшаяся женщина.
— Вы почему на родительское собрание опаздываете?! — наезжаю я на нее со всей строгостью своего голоса (это у меня непроизвольно так получается, с отчаянья последней надежды, вроде — разведки боем).
— Ох-ох-ох, — теряется та и суетится.
— В каком классе ваш ребенок учится?! — пуще прежнего негодуюя.
— В пятом "г".
— "Г", говорите? — я не уверен, что моя дочь учится именно в "г" классе, но что в пятом — это точно.
— "Г"
— Ну так быстренько давайте! И чтоб вы мне больше не опаздывали!
Женщина несётся как угорелая, а я, вроде как бы не торопясь, следую за ней. Будто я — директор или зам какой. Она — в класс, и я — в класс. Так и есть: налицо родительское собрание! Вхожу, здороваюсь с достоинством и сажусь на свободное место у окна, рядом с дамочкой педиатрического вида.
Вот сижу себе среди редких пап и обилия мам за партой, упираюсь коленями в неудобные доски. Училка — полная зануда — трындит о сложностях школьной программы, называет фамилии учеников, отличившихся в ту или иную сторону. Дочь мою, однако, никоим образом не склоняет. Ну так оно и должно быть, умозаключаю я, — ибо девочка моя не отличница никакая, хотя и отнюдь не безнадежная. Я думаю о Люське: почему её не было на репетиции? Репетиция — дело святое. Только справка из морга может быть оправдательным документом неявки на репетицию — так худрук говорит. Нет-нет. Прочь дурные мысли! Толкаю локтем соседку по парте:
— Что Вы делаете сегодня вечером, мадам? Та смотрит на меня выскочившими из орбит педагогическими глазами, и я читаю в них истерический крик: "Да... Да Вы с ума сошли! Да как Вы можете?! Где Ваша нравственность, родитель?! Что у Вас на уме?! Вы где находитесь?!.."
Мне стыдно. Её взгляд сверлит меня насквозь, и тогда я, выкручивая пальчиком на парте, оправдываюсь виновато:
— Извините, — говорю. — Это я, конечно, редьку сморозил... Просто, хотел предложить поебаться... Нет-нет! Я не настаиваю. Как Вам будет угодно...
Глава XI. УДОВОЛЬСТВИЕ
Меня всегда удручало всякое обилие праздников и выходных дней. Не люблю я эти праздники, не люблю выходные. Впрочем, когда концерты работать, так это еще куда ни шло, но вот дома торчать... Да поотсохнут языки доброжелателей, употребляющих в качестве традиционного тоста молодоженам нечто вроде "...И пусть в вашем доме никогда не смолкают звонкие детские голоса!" Ничего не имею против детей — хороших и разных и даже в большом количестве, а всё ж предпочёл бы, чтоб голоса их иногда смолкали.
Эти голоса — непременный атрибут всякого выходного дня. Пищат, визжат, скачут... Квартира в запущении — не знаешь за что браться. Да и от любимой никакого спасу нет — то ей коврик пропылесось, то бак с водой с плиты в ванную комнату оттарабань (горячей воды два месяца как нет!), то полочку приделай... Ну, полочку — это ладно. Бог с ней, с полочкой. Работа, как говорится, мужская. Ну и бак с водой — тоже ладно... (хорошо ещё, что стенки между кухней и комнатой нет, так можно напрямую носить тяжесть эту кипяченую)... Это ладно. Но уж мусор в мусоропровод выбросить! Или там, скажем, бельё выжимать, да на балконе потом развешивать!..
Нет, я — ничего. Я выжимаю и развешиваю. А то как бы я был прекрасным семьянином? Я даже всегда на просьбы любимой отвечаю: "С удовольствием!" — С удовольствием! — говорю, — роднулечка ты моя! Но дабы мобилизовать себя на выполнение просьбы, вопросы наводящие задаю, вроде: "Позволишь ли ты мне немедленно приступить к выполнению порученного мне задания?.. А можно ли я это буду делать бегом?.. Так, значит, я уже могу начинать, дорогая?.. Спасибо тебе, любимая моя, что ты во всем так мне доверяешь, но справлюсь ли я с тем же успехом, с каковым это делаешь ты?.." Ну и так далее.
Больше всего не люблю мыть ванну перед купанием детей. Воду таскать — ладно, а ванну мыть не люблю. Наверно, именно поэтому любимая не упускает случая попросить меня об этом. Но я никогда не отказываюсь. Я всегда говорю: — С удовольствием!
Глава XII. МАЛЕНЬКАЯ ЖЕНЩИНА
— Любимый, помой, пожалуйста, ванну, — просит меня любимая.
— С удовольствием! — восклицаю я. — Сейчас всё брошу и пойду мыть ванну.
Я рассматриваю дым от только что прикуренной сигареты и думаю о бренности бытия. Я раскачиваюсь в кресле. Кресло подо мной душераздирающе скрипит, но благо — оно стоит на балконе, и скрип не сильно достает домочадцев. Домочадцы много больше достают. — Ты скоро?
— О, да, любимая. Разреши мне немедленно помчаться в ванную комнату и употребить для мытья какое-нибудь моющее средство типа "Ариэль" с зелёной эмблемой, дабы белизна сантехники не вызывала потом ни у кого никаких сомнений?
Я затягиваюсь. — Ты уже идешь? — интересуется любимая.
— Разумеется. Не пройдёт и минуты, как я промчусь тебя, любимой, мимо, голеностопными суставами сверкнув, но прежде сделаю затяжку дыма, дорогая... В этот самый момент на балкон с урчащей в руке машинкой выползает трехлетний наш карапуз...
— Так мы же его только что купали! — восклицаю я, прозревший, в
недоумении.
— А дочу, по-твоему, купать не надо?
— А чего он у меня машинку забрал? — канючит доча.
— Уже поздно, любимый. А ей завтра рано вставать. Я затягиваюсь. И размышляю:
— С какого бы старта начать движение? С высокого или низкого? У тебя есть на этот счёт какие-нибудь соображения, любимая...