Воронкова Диана Владиславовна : другие произведения.

Без дома

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    почти автобиография


   0x08 graphic
  
  
   БЕЗ ДОМА
   ВОРОНКОВА ДИАНА
  
   Часть первая
  
   Это утро начиналось, как всегда, как и все остальные утра, сквозь тонкую деревянную стенку своей комнаты, сквозь закрытую дверь слышала Оля одно и тоже - визгливый, недоразвито-детский, как у торговки на базаре, голос соседки, одевающей своего сына-малолетку - он ходил уже во второй класс, но чего-то в этом "учении" из картинок и компьютеров понять не мог; за что учителя грозились оставить его на второй год - был он похож на обезьяну, маленький, смугленький, забитый, с вечно кровоточащим носом, он постоянно орал на кухне, что не хочет есть приготовленную матерью жареную картошку, - а теперь притих, встав за спину своей мамаши, полуодетый, в одном ботинке. Ольга долго переворачивалась в постели с боку на бок; в ноги ей упирались купленные вчера книги - ей смертельно хотелось спать после вчерашней бессонной ночи, но гадёныш топал, она, стискивая зубы, старалась не слышать, и только удалось ей снова задремать, - как в дверь коротко и грубо постучали.
   Ольга отчаянно зевнула и лениво открыла дверь. На пороге стояла свежеостриженная чёрненькая Зина.
   - Посмотри сколько времени! Какого чёрта стучишь!
   - Ну, ты собираешься платить за телефон? Тот счёт, который нам прислали? И убери свои книги из коридора и тряпьё из ванной - развесила! Верёвки Женька вешал! Ишь ты - расхозяйничалась! И пусть больше так поздно не звонят; что я тебе секретарь что ли!
   Ольга с силой захлопнула дверь перед её бушующей мордочкой, бесполой, опухшей и злой. С треском повалившись на постель, стала вспоминать, кому должна позвонить; и хоть её трясло и било сейчас, она терпела это второй год ради того, чтобы жить в Москве, -- озорно улыбнулась, вспомнив что-то смешное, и молча сидела, уставившись в начинающее голубеть окно... А из коридора доносилось:
   - И мужиков своих перестанешь водить! Всё молодой-то молодой, а он бородатый, стихи всё читал, песни пел, спать нам не давал! Развела тут бомжатник...-- голос соседки становился тише; наверно она уже вышла со своим лягушонком на лестницу.
   - И Бетховена своего с Шопенами перестанешь включать, ребёнку учиться надо! Телефон сегодня выставим в коридор...
   Дверь хлопнула. В большое окно комнаты сонно, противно тёк серый день. Ещё не зажглись или уже погасли - окна напротив, в доме двойнике - их заслоняли голые серо-коричневые ветви и сучья огромного тополя. В узкую форточку, сквозь щели двойных прямоугольных рам дул слабый ветер, принося с собой запах мыла дымящей недалеко от двора фабрики. Грузовики тяжело проходили мимо окон, перед фабричным жёлтым забором с колючей проволокой по узкой, дорожной полосе.
   День разгорался, становился шумнее, он насаждал свою жизнь; короткое одиночество, укрытое темнотой, завершилось. Слева от серого кирпичного квартала, теряясь за приподнятыми крышами домов и вновь выныривая, простучал на повороте рельс трамвай; забренчал, позвав кого-то в свой железный свисток, а может быть, просто спугнул.. Ольге захотелось сейчас туда, в город, на бульвар, где ненастоящая "Аннушка" с лубочными надписями и картинками снаружи, - весело несясь кругло вверх, - обдувала их с Димкой сырым, горьким, с бензином, но чем-то ещё московским.. Они пили пиво из бутылок, курили, она читала ему что-то стихотворное, он жаловался ей что ему негде жить, так как бабка его проработавшая всю жизнь на Трёхгорной мануфактуре, ядовитая и получившая воспитание и науку своего не в меру весёлого времени и пользующаяся известным всем набором фраз и донельзя правильных взглядов, когда он находился в её маленькой квартире от этой самой фабрики с общими комнатами - не давала ему проходу, ходя за ним буквально по пятам. Жить в Олиной коммуналке они бы тоже не смогли - он требовал в их отношениях каждодневности, а пристанище её величиной в четыре небольшие стены было последним местом, где она хотя бы по ночам могла оставаться одна.
   После сидения на скамье, у маленького "замка", с которого начинался узкий и кривой бульвар, набегавшись друг за другом на коньках - они целовались и здесь, у всех на виду, среди снега, облепившего их мокрые малиновые щёки, снега, медленно порхающего в воздухе. У больницы, где работал Дима, встречавшей их после редких тесных переулков, с шапками, волнами его, белого и холодного на старых церковных оградах, на крышах невысоких, розово отсвечивающих стеклами домов, -- чернел прямоугольник памятника Гаазу, в больничном дворе, желтом и приземистом, он выглядел почти незаметно, как незаметно, несмотря ни на какие усилия, можно было прожить и умереть в этой стране.. В стране, где было бы непонятно, почему он спасал каторжных, если бы ни эти десять последних лет, ни эти слёзы, ни эти - бреденья наощупь, ослепью, ни эта сила, взявшаяся ниоткуда, ни эта душа, выросшая в - никуда.
   С Катериной, её старой школьной подругой они вдвоём в прошлом году встретили Пасху - сторож на колокольне довольно и жадновато улыбаясь, пропустил их по крутой, каменной, выкрашенной лестнице на последний ярус, под огромные, облитые смолой, в звёздную ночь, колокола.. Неширокая улица вместе с тем домом, где Катя мучалась, живя в жуткой квартире с двумя пьяными семьями, (её постоянно били) неслась в рассвет под нарастающий набатом, зовущий и необъяснимо плачущий звон, от которого стоящие в первый раз над простором, скованным камнем и не отступающим холодом едва не оглохли, и после него, так близко прозвучавшего, засыпая поодиночке - ещё долго слышали его отчётливый музыкальный перебор у себя в голове. Катерина, между тем, любила посидеть в кафе, и модно, по-французски одеться.
   Ольга едва начала набирать номер, как услышала, что с параллельного взяли трубку. Это проснулся хозяйский сынок - с сужеными, как у совы, по воровски глядящими глазами на плоском месте, день и ночь возящийся во дворе и внутри квартиры со своим мотоциклом - его вонючие, потные, измазанные бензином куртки и майки детины висели в ванной, на кухне, в проходах, у столов.
   Она снова попыталась задремать, зная, что позвонить удастся не раньше, чем через час. Она распахнула дверь в коридор, и убедившись с какой-то облегчённой радостью, что никого нет, пошла в ванну. Её босые, белые пятки невесомо и неслышно ступали по грязному полу. Короткие светлые волосы растрепались на темени, что придавало её совсем юный, мальчишеский вид. Лицо девушки с крупными, ясными чертами, несмотря на молодость, имело оттенок сильной измученности, который как-то растворялся в немного детской одухотворённости, наплывавшей на него в минуты внутренней сосредоточенности, и сияло одними глазами, бледно-синими, как вода, привыкшими созерцать.
   В ванной - папаша семейства - милиционер разобрал колонку, сняв и спрятав рожок и ещё какие-то железки. Она взглянула на чёрный в паутине, потолок, и поставив на кухне чайник, пошла к себе в комнату.
   Кати не было, Дима уехал. В эту минуту хотелось уйти куда бы то ни было - хоть в лес, хоть в пустыню, где нет ни единой души, и больше никогда, никогда сюда не возвращаться... Но глаза слипались, в тяжёлом, дремлющем мозгу подавлялись все желания, весь бунт. А завтра - опять на работу - тереть полы в одной из гнусных лавчонок, которых как вшей, распространилось по городу, почти забывшему из-за них своё имя..
   Едва она заснула, как железный грохот с нечленораздельными вскрикиваниями и буханьем - ударил в уши - он проникал сквозь стены, сквозь сон - явный и не явный, сквозь всё существо. Это мальчик мотоциклист включил свой рок. Делал он это - каждодневно, аккуратно, после обильного, вкусного завтрака, перед тем, как уйти на автомобильные курсы.
   Ольга, окончательно выйдя из себя, с бешеным от ярости лицом выбежала и заколотила ему в дверь.
   - Если ты сейчас не выключишь, сука!
   Музычка затихла... Надо было что-то делать, куда-то идти.. Синяя гололедица февраля продёргивалась сквозь ватные, тяжёлые обрывки облаков, под берестовой, как бы осенней, молочной близорукостью солнца - уверенней с каждым днём - бежала с тёмных крыш - капель, беззвучно ударяясь в замороженную землю - в голых, высоких стволах; в невыносимо чёрных вершинах, как над пожарищем, - над липами и клёнами шумело в ямах гнёзд своих вороньё и галки. "Как погребальщики," - подумалось Ольге, когда она вошла, пробравшись сквозь крючья ограждений в парк Петровско- Разумовского. Дворец, отовсюду видимый и распахнутый будто бы осел, старые конюшни за ним казались игрушечными белые, большие вазы, сейчас розовые на солнце с одной стороны - таяли в старом снегу, и выплывали, словно первые, недозревшие букеты - на фоне тонких, струящихся ввысь, в серебрящийся воздушный свод, лип и клёнов.
   На плечах чёрных, мокрых статуй лежал снег; они не шевелились, - и он медленно стекал вниз. Пруд с редкими полыньями и островом посреди - молчал, зачарованный и закованный.
   Летом, когда Ольга подплывала к острову - среди сомкнутых наклонов с занавесями из ярко простреленных листьев - продолжая узкую аллею и путь к дворцу белела букетом распустившихся роз ваза с каменным младенцем римлянином, плодами, ягнятами..
   Сейчас она лежала, кем-то сваленная - набок -у ног; у кудрявого младенца были отбиты его ножки.
   Надо было ехать в Крюково, в дальнюю загородную местность, там в еловые, тёмные и летом и зимой просторы леса были внедрены бетонные городские уродства; там Ольга получала пособие, иначе не на что было бы прожить даже ближайшие несколько дней. Там же жила и Ольгина мать, у которой она значилась в домовой книге, - дородная и молодая, несмотря на свои пятьдесят, довольная собой и своим бытом женщина, имевшая в своём лице что-то от старых крепостных хозяек, только ужасно беспородное.. Трамвай, ехавший от старых, в виде красных теремков, фабричных складов у старого рынка, посадивший Ольгу у железнодорожного моста, - огибал уже Коптево, останавливаясь у места грязного и дикого, где обычно шла торговля поношенным и попользованным, - мужики, зарабатывающие себе здесь на опохмелку - узнавали Ольгу через запотевшее окно, пьяно манили к себе. А ей в эту минуту почему-то вспомнилось совсем другое - история про расстрелянного священника, бледно отпечатанная на одном листе, который дали ей при входе в церкви - недавно вновь срубленной почти на том же месте в когда-то бывшей Соломенной сторожке, куда она забрела в одно из тысячи таких утр, серое и почти безысходное, как долгая московская зима. Внутри храма она тогда заметила одного старика, он много шёл за ней - следом, но заговорить не решился.. Может это он - садился минуту назад с ней у конного двора в один вагон? Оглянуться сейчас у неё не было возможности..
   Очередь на автобус двигалась медленно, подул ветер, зашелестел снег, стало - зябко.. Через час она звонила и стучала в железную дверь, за которой жила её мать.
   Она открыла дочери дверь по домашнему растрёпанная, сладко опухшая, моментально взвинтившаяся.
   - Слушай, зачем ты пришла? Мы же сейчас уходим... У Гриши, у его друзей, день рождения .. Гриш, скажи ей!
   В прихожую высунулся - даже слегка пританцовывающий от собственного достоинства Гриша, немного помятый и небритый - он любил в такие минуты показать Ольге свою здесь значимость.
   - А потом? - ледяным тоном пожелала осведомиться она, спокойно глядя на мать.
   - А потом, - предупреждать надо, звонить! Грише утром на работу, а у меня - дела.
   Ольга осталась одна на бетонной лестнице, перед закрытой, обитой дешёвым дерматином дверью.
  
   Уже проходя мимо бесконечных киосков, на площадь перед Ярославским вокзалом, она о чём-то задумалась, что было очень заметно по её обострившемуся, похудевшему в один день, лицу. Мимо неё катились тележки, выкрикивали про свой товар торговки с тёмными , имеющими кровяной оттенок, лицами; с обмотанными мокрыми обрубками ног, проползали на костылях - бродяги, - они глядели вокруг округлившимися, налитыми кровью щёлками слезящихся глаз, и уже не просили ничего. Они проходили на своих палках, ставя их в лужи - мимо гадливо умытых личиков самодельных господ, обдавая их долго не растворяющейся порцией запаха гнилой, вечной, застоялой мочи.
   Ольга, продолжая стоять, вынула из кармана кошелек, пересчитала.. хватит туда и обратно, несколько дней переночевать, что-то поесть..
   Ярославль !! ....
  
   Совсем чёрно, безнадёжно и мокро опускалась на Москву - ночь, ожигая и оплёвывая её ненавистным светом оранжевых фонарей. Странными чудовищами зажигались все три вокзала, так тепло днём, - даже в дождь и в метель, обещавшие пути - нескончаемые, горькие и радостные по многом не узнанной, и с трудом узнающей себя - матушке России. Недовольная и уставшая пышная дама, сидящая за двумя стёклами, с густой валящейся набок причёской на толстой голове, лениво роняла слова:
   - Ничего на этот поезд, что вы просите, у меня нет. В Александрове будут электрички, завтра утром - сядете...
   Что ж, можно и так. Лишь бы не обратно, на Бутырский хутор, видеть эти лица, слышать их голоса, не принадлежать себе по-настоящему ни днём, ни ночью. Можно позвонить и сказать, что на работу она не выйдет, благо сейчас работаешь только для себя и всегда можно найти другую.. Можно и не звонить. В Александрове - посидеть на вокзале, пойти в город до монастырских стен, смиренно стоящих среди жуткой, чёрной ночи, ещё раз, как когда-то увидеть эти белые башни, белые стены, держащие над собой, пригнутое, кланяющееся земле - черноглавье. Постучаться и попроситься на ночлег Ольга не смогла бы и не решилась, она слишком привыкла видеть чью-то уединённую и неприкосновенную жизнь в своей особой плоскости и доступ туда кому бы то ни было, точно так, как и в её, бывшее в ней самым интимным и сущим, был закрыт. Монастырь остался за её спиной, и она несколько раз оглянулась назад, когда шла обратно к вокзалу по полу разбитой дороге, мимо уснувших, деревянных домов, не выказывающих ни малейшего желания пустить её к себе за порог, в эту холодную, сыплющую не то дождём не то снежной крупой, ночь.
   На вокзале, в кафе ей предложили - жидкий, но обжигающий чай, полу засохшие булки.. Согрев себе внутренности, Ольга задремала, неудобно распластавшись на жёстком стуле, немного уставшая, но счастливая от возможности ощутить себя - наконец свободной. Кругловатое, взрослое, с лёгкими следами наивности и складками у губ, вокруг небольшого, слегка синевато опавшего рта, лицо её - было бледно, бледно, как никогда, и на нём поминутно менялось то счастливое, то игривое выражение.
   Старуха, грузно сидящая напротив, нелепо и по больному поджав под себя тяжёлые, распухшие ноги, с трудом и громко дышала, большие руки её с коричневой кожей, слезшими ногтями на красных, толстых пальцах - лежали по обе стороны на матерчатых тюках, от которых шел затхло-мышиный запах - тюки были туго перетянуты грязными верёвками. Изредка она вздрагивала, икала, бормотала что-то, протирая сухим белым платком с вышитыми цветами красные, в набухших веках, слезящиеся светлые глаза.
   Вокзал спал. Сонливо, протяжно и, казалось, далеко- далеко в мёртвую ночь подавали гудки проходящие и проносившиеся мимо - поезда; они уходили, уносились, увозили с собой - счастливых и несчастных, старых и молодых, богатых и бедных, живущих для себя и рабов чьей-то чужой воли - в северную Суздаль - по провинциальному заброшенный новый неизвестный Ярославль; в столицу обратно - сквозь холмы, мимо лавры, через еловые леса, где шёл потайным путём своим Сергий Радонежский, чтоб осветить чем-то небывалым - эту бедную, ледяную и жестокую, как море, огромную и дремучую белую Русь; - в столицу, в Москву, единственный когда-то остров, где спасались души, где каждая из них находила для себя своё, лучшее и неповторимое, а также нечаянно обретала в бедном уголке её свой дом, во многих домах - двери были распахнуты, - сейчас закрыты; сейчас поезда везли в Москву алчущих работать и быть рабами и хотя бы куском хлеба и тёплой одеждой согреть дом свой.
   Совсем уже заснула было Оля, и проспала часок- другой, растянувшись на стульях поперёк, положив голову на сумку и прикрывшись рукавом куртки от серого дребезжащего света; и снилась ей воронья стая над островом, внутри острова - ободранная мгла леса, зима; и море вокруг замёрзло и не движется; перестук колёс и сонное посапывание скорчившихся рядом пассажиров - убаюкивали её, успокаивали, со лба её исчезло напряжённое выражение, густые брови слегка поднялись и подрагивали, руки с длинными пальцами - спокойно лежали одна на другой; та самая старуха вдруг громко охнула, простонала, кого то стала звать именем "Иван", затем окончательно проснувшись, перекрестилась, сонно и слезливо взглянув на Ольгу простым, доверчивым взглядом своих деревенских глаз, глубоко сидящих на круглом, с большим покрасневшим носом и тонкой, выцветшей ниткой всего в морщинах, рта - лице.
   - Куда ехать, бабушка?
   - В область, дочка, в область.. В Дорофеево, на озёра, на север ещё часа четыре.. А там пешком до деревни.. о-ох!
   - За Ярославль? - не поняла Ольга.
   - За Ярославель, дочка, за Ярославель.. Ты, видать, здешняя? А я вот сестру схоронила, а дом её сгорел.. Вот, что осталось - везу, на старость себе. О-ой, не доеду я...
   - А из родных, что - не встретит никто?
   - Да кто ж родные, - нету никого.. Дочка, ты попить бы мне принесла - водички. А то всё горло пересохло, ой, умру я..
   Круглые, под козырьком вокзала часы, - большая стрелка в них дёрнулась и остановилась, показывали - три. Стряхнув с себя прилипшую дремоту, Ольга, подрагивая от ледяного сквозняка, который гулял сквозь незакрытые двери, потянулась, встала и вышла к низенькой платформе на пути.
   Не то снег, не то дождь моросил сейчас, облепляя морозным, мокрым серебром их стальные нити, протянутые и тонущие в необъятной дали, посреди серого неба огромным облаком сквозила чёрная пустота пропасти; серповидный жёлтый краешек луны заходил книзу, совсем уже касаясь и столбов с проводами и круглого купола водонапорной башни и чёрных стрел отдалённого елового леса, - то впереди, то сзади ненадолго вспыхивали фары электровозов и короткое, нудное сопение гудков - прорезало густой, устланный капелью, с едва уловимым запахом почек, воздух.
   Вокзальный сортир не был закрыт, но тётка, собирающая деньги, куда-то ушла. Спустя несколько минут баба Настя, - так назвала себя старуха, захлёбываясь и крякая, жадно пила холодную воду, держа пластиковую бутылку в обеих руках.
   Ольга улыбаясь, смотрела на неё.
   - Может, чайку? Если буфет не закрыт..
   - Ой, и правда! Вот бы хорошо, - а у меня и бараночки есть..
   В буфете Ольга долго рассказывала толстой, как самовар, продавщице, - куда она понесёт драгоценные её стаканы. Наконец ей перелили чуть ли не в бумажные и отпустили с миром.
   Стали коротать время дальше.. Всё казалось, что - светает.
   - А ты вот что, дочка, - тихо мурлыкала бабка, быстро жуя почти беззубым ртом своим, долго перед этим держа разломанные баранки в чае, - вижу, что - что-то у тебя в жизни не то.. Сейчас около шести, первый - на Ростов пойдёт, а там до Ярославеля . Деревня- то наша маленькая, первый двор сразу - и к бабе Солонихиной, подскажут, зайдёшь, если - хошь, оставайся, поживём, увидим.. Я-то одна, я - совсем одна, ой, и умирать неохота.. - сморщилась она под конец.
   Совсем уж по-детски, удивлённо, смотрела на её порозовевшее, картофельного цвета лицо, Ольга. Лицо это раскрылось, черты стали яснее, они были как- бы освещены мягким, теплым, вечерним светом, как на старинных картинах; из-под платка выбилась прядь густых, слегка вьющихся, совсем ещё чёрных, волос. Глаза были - большими, когда-то красивыми, а стан, судя по тяжёлым плечам - как у Кустодиевской не то Венеры, не то купчихи.
   Выпив ещё чаю, она озорно усмехнулась, глядя на храпевшего рядом мужика в телогрейке и высоких, забрызганных грязью, сапогах.
   - Ишь, как спит - то, гляди, и не проснётся..
   И пристально, тепло, по-женски, смотрела на Ольгу.
  
   Втащив в поезд её тюки, мешки из холста грубого и старого, один из которых был привязан к тележке с ржавыми колесами, - сели на жёсткие, деревянные сиденья рядом и всю дорогу - молчали. Небо к утру очистилось, на дорогах и в заснежье - подмёрзло, засверкало в слабых блёстках наросшей луны, ледяной корочкой, заструилось белеющим березняком, стремительно убегающим - назад под стук колёс - к неяркой, медленно раскрывающей глаза свои, заре.
  
  
  
   Часть вторая
  
   Наконец и эта, мягко протянутая сквозь ночь, темнота начала расслаиваться; синяя одымь рассветающего дня- протянула свои полосы на мокрый от звёзд небосклон. А поезд всё шёл и шёл, ровно отстукивая, пролетая столбы, станции, переезды и дороги, необычно редкие здесь, в сиротливо- постоянно тянущейся равнине возникал налитый оловом предвесенья березняк, в ветвях его стало будто темнее, а ростом сами берёзки, держащиеся в лесу или в поле друг за дружку, были по северному меньше. Они то подходили к самым окнам, то вновь отбегали, пропуская сквозь себя подкрашенную нежной розовой краской, в тихих волнах сверкающего снега, даль, то вовсе обрывались неровной косой, пропуская глядящего в необозримое, белое и бедное, без единой дороги, пространство, жестокое и великое.
   Сидеть было холодно. Не носили ни газет, ни пирогов, противно громко визжали сцепления между вагонами. Бабка спала, уронив тяжёлую, с размотавшимися ей на лицо - волосами голову в сбившемся, сером платке - на грудь, пальцы её скрестились вокруг большого живота, на вязаной, с прорехами кофте, пальто было расстёгнуто, из-под юбки - домашнего шитья, торчали брёвнами, не опускавшиеся до пола, её бесформенные, одетые в серые колготы, ноги.
   Напротив, через купе, резвились в карты двое мальчишек, в старых, ношеных куртках, один из них, поменьше, звонко смеялся, он видно постоянно обманывал своего более старшего приятеля, тот сидел по- взрослому, без шапки, как-то сосредоточенно смотрел серьёзными, тёмными глазами в слепое от влаги окно, и на его донельзя худом, продолговатом, уже немного юношеском лице - не было заметно ни кровинки. Он неслышно одёргивал своего то ли приятеля, то ли брата, а тот подсовывая в кон снизу - битые карты, продолжал беззаботно и громко хохотать, покусывая лежащие в пакете обломки серого печенья, и всё облизывал свои тонкие, не мёрзнущие пальчики. Круглая, с бусинками васильковых глазёнок, с оттопыренными, как у зверёнка ушами, с широким носиком и не доросшими в прощелинах зубками в не закрывающимся рте, - рожица его, который день не мытая, щурилась и звучно зевала, ко всему этому ещё смешно морщилась, когда на неё попадали жёлтые, зябкие лучи просыпающегося окончательно солнца.
   Через две лавки, лицом к Ольге, вполоборота к окну сидела уже немолодая женщина; она казалась другим или никому немного царственной и самоуглублённой (о, как больно бывает иногда от разочарования, едва заговори, что внутри-то оказывается всё не так!) на облик её, по зимнему бледный и больной, увядание едва набросило свою первую гипсовую пелерину, свои первые извилины и едва ощущаемую сеть. Она то с едва брезгливой жалостью смотрела на детей, то отводила свой пристальный, чёрный, гордый в никуда - взгляд- в окно или прямо перед собой.
   Баба Настя заснула совсем, и Ольга, сев спиною к её мешкам, очутилась рядом с дамой. Та как будто ждала этого. Заговорили.
   - Ой, да что же Вы, деточка, ни с того, ни с сего - сорвались - да в даль такую.. Ни знакомых, никого!
   - Да нет, я иначе.. Я никогда там в этом городе, - ещё не была.
   Попутчица, как ни странно, как бы противореча самой себе, продолжала увещевать свою молодую спутницу.
   - Уймитесь, дорогая, сидите дома, в Москве, - лучше всего себя - найдёте. У Вас счастье, что Вы в Москве. Меня вот родственники дальние заставили к себе- насилу еду.
   Высокая, прямая женская шапочка моды неизвестных лет, - скрывала её пышную причёску, собранные сзади волосы. Чёрное, элегантно длинное с большими золотыми пуговицами пальто очень шло её молодой фигуре, даже когда она сидела. Ольга больше не пыталась ей возражать.
   - И помните, девочка, ищите себя дома. Ни гоняйтесь ни за кем, обретите себя.
   Сквозь чёрную кожу перчаток было видно, как сжались как-то неистово, несмотря на спокойный тон сказанного, её пальцы.
   Ольга рассказывала ей что-то ещё, но дама, едва прислушиваясь, отвела свои большие, темноватые, без малейших следов краски на длинных ресницах глаза, в ту невесомость и тяжесть, ведомую только ей одной.
   Чем выше поднимала она голову, тем больше дневной, расслаивающийся свет обледнял её черты - страдальчески, но сухо опущенные почти до самого подбородка уголки губ, сероватые на белой, гладкой коже сетки морщин, особенно заметные на умном, упрямом, волнисто окаймленном чёрными волосами, лбу.
   Она скоро вышла, слегка пружиня на высоких каблуках одетых не по сезону лёгких сапог, и вскоре, после долгих ещё пролётов между станциями, после полей и чередующегося залесья, на слегка голубое небо серо-чёрной, штормовой волной вытекли облака - и на сонные струйками деревья, белый лёд берёз, выгнутый сосняк, мохнатое ивовое закустье, всё голое, всё просящее целую зиму, - на сливающиеся ветром вершины - обрушился короткий ураган, пригнетая их и раздавливая; хлопья неожиданной, то бисеринками, то целыми, мокрыми, похожими на простоквашу листами -бурной, не зимней метели бились в окно, вскоре образовав на нём ледяную, серую корку, кружились в ослепительном вихре, силу которого больше не узнаешь никогда, жались, куда-то падали, рождаясь и умирая. Твердь не покаявшейся земли, земля без единого признака цвета, засыпаемые, невидимые линии деревьев, рождающееся в муках движущееся небо - всё слилось - в молочный вихрь - без конца и начала, без ада и рая, в избытке и безысходности. На множество приподнятых крыльями вёрст - жилищ было мало. И редкие, обугленные, чёрными точками пятиглавия - островные церква были на пути. Что в Ростове их бело синие купола - так Ольга едва заметила, они проплыли перегороженными и отрезанными от её глаз. Но озеро узнала - оно неожиданно проскользнуло в дали чёрно серой, сизой в перьях ветра, лентой и скрылось; на станциях встречали одинаковые деревянные вокзалы, похожие на большие избы с горевшим изнутри домашним, неярким светом.
  
   Вокзал в Ярославле был почти безлюден, грязен, где-то в углу, около касс висело тускло освещённое расписание поездов, продавались билеты в вагоны первого и второго классов, - в первом стояли мягкие кресла показывали во время пути какое-нибудь жёванное, на потребу публике, кино, туалеты не запирались и пахли запахом дорогого парфюмерного магазина, такие вагоны, с виду обычные, как у электрички, двигались, пролетая всё на пути, как скорые, но только в Москву; здесь же можно было увидеть редкий час их отхода в Рыбинск, Углич, Кострому, Петербург, обратно в Ростов.. Очень долго спускались в тоннель - неподъемные бабкины мешки, Ольга с трудом на спине своей тащила с лестницы и поднимала их с другой стороны, при выходе в город, едва не падая с выщербленных ступенек в растоптанную грязь, баба Настя, с трудом сгибая и разгибая свои ноги, неся посильное, шла за ней; мимо них спешно пробегали сошедшие с поездов и шагающие в сторону неуклюжего, серого проспекта, приехавшие на трамвае и троллейбусах шли на посадку, задевая друг друга и чертыхаясь. Едва видимый в неясной, почти сумеречной полосе дневного света мужичок неопределённого, возраста играл что-то жалобное на баяне, сидя почти в луже и изредка улыбаясь во всё свое широкое, бабье лицо; коричневые, с шелушащейся кожей пальцы быстро перебирали клавиши, - игра была умелой и оттеняла собою и матерщину и звук падающих плевков и гнусавый бабий голос, объявляющей по радио о комфортабельных комнатах отдыха..
   Едва доплетясь до скамеек у трамвайного круга, они присели. Трамвай не шел, кругом почти никого не было, дул противный, холодный, сырой ветер. Баба Настя красными, шершавыми пальцами покрепче затянула вокруг шеи платок.
   - Ты вот что, детка, не мучийси. Мой поезд ещё часа через два, обернула она к продрогшей Ольге обветрившееся и как будто с заплаканными глазами - лицо. - Ты поспрошай, вот на Богоявленской, как её плошадь, я давно не была, не знаю как там номера стоють.. А я уж посижу, посижу - сидели до-о лго, уж немножко мне осталось, - отнёкивалась она от предложений Ольги дождавшись вместе с ней, посадить её в поезд. - Мужики помогуть. Бабке-то старой чего, - грех не помочь...
   Двух вагонный, красный, с большими окнами трамвай, в чём-то схожий с Московским - взвизгнул на повороте, чуть наклонившись в левую сторону, застучал, и, набирая скорость, ушёл, звучно подпрыгивая по путям с подложенными поперёк деревянными шпалами.
   - Ты вот чего, - певуче продолжала она, - доедешь до конечной, - там церква такая, белая, одноглавая да дом впротив её, слева, ох, говорять, - богатые жили, ох, богатые! Я ещё девчонкой была в доме деревянном родилася у заставы энтой - мы её называли "застава" вроде той, Московской, на Федоровской, что у вокзала старого. Потом сгорели в двадцатых, пожар занялси от свечи непогашенной, керосину не было.. Не захотела я - города. На фабрике работала -то, шту проезжали сейчас, красная такая, пешком ходили к семи утра. И всё хлеб да мякина, хлеб да мякина... Потом уехала я - все повымирали. Мать с чахоткою, отца призвали в войну - хоть и под пятьдесят ему было. Уехала я из города.. Там хоть картошка, картошка и картошка, - да огород свой и всё своё - никто не отыметь.
   Ольга смотрела на неё, не вставляя ни слова. Недалеко от них шумели троллейбусы, громко переговаривались между собой прохожие, спрашивали куда подвезти, таксисты.
   - Иди, Алёнка, не мёрзни, ветер-то какой подымается.. - Там, на площади, спросишь, была гостиница такая - "Бристоль" называлась, ещё при царе, - размякла бабуля своей широкой, как калач, улыбкой. - И вот чего. Не найдёшь себе места - или совсем худо будет - приезжай. Адрес-то при себе? Адрес?
   Ветер сыпал белым хлопьями, но стал теплее. Он доносил запах ржавчины, чего-то перегоревшего, залежалого и брошенного. Ветер пах железной дорогой.
   - Приезжай, приезжай, - вконец прослезилась бабка, гладя одной рукой Ольгу по спине, в то время как другую, большую и холодную, Ольга держала в своих, слегка посиневших и высушенных. Бог дасть, свидимся, - а там будь что будет.
  
  
   Часть третья
  
   Она долго бродила через зажигаемый фонарями, кажущийся ей невысоким углами улиц и растекающийся во все стороны город, - обрывающийся, разлетающийся в извивы и острова широких своих рек; всюду, куда не поворачивала она головы - её встречало остроконечье старых, кажущихся на вымытом закате совсем чёрными - церквей, с самого начала, вместе с выстегивающим ветром встретили они Ольгу своим тяжёлым, неотступным, мистическим, не от мира сего обликом и больше уже от этого осознания себя - не отпускали; ветер, ледяной и резкий, как бритва, залетал в маленькие узкие улицы, скрывающие собою недосягаемый, существующий лишь в воображении простор, он заставлял эти старые стены пригнуться над собственными подворотнями, которые были здесь круглы, как бублики , заставлял скрючиться, съёжиться, ни о чем не думать, глядя на ворошимое им содержимое мертвых, оранжевых луж на мостовых; он давал короткую передышку, во время которой немного прийдя в себя, Ольга перебегала от одной стороны улиц к другой, выныривая из под огромной белой башни; заходила в стеклянные вестибюли и спрашивала хорошо и тепло одетых людей глядящих на неё с едва скрываемым пренебрежением о ночлеге, мест для неё " любых и подешевле" - нигде не было; и совсем уже было опустилась на посиневший город чёрная, непроглядная, в каплях серого, ночь, - как возле самого высокого в кресте переулков дома, с огромными окнами и чересчур стильного, им и оказался тот самый, бывший "Бристоль" она остановилась, дыша как после быстрого бега, ей опять ничего не предложили, но разрешили позвонить. Елейный, полуофициальный голосок нараспев объявил, что на Федоровской, если доехать троллейбусом, будет одноместный номер "без удобств".
   Минуту назад она, ничего уже не различающая и на понимающая вокруг себя, сжавшись сидела на скамье у пустой транспортной остановки, как будто нарочно засыпанной снегом, на улице, уходящей слева направо своими ночными, пустыми арками, магазинами, рекламами, бегущими наспех в тепло людьми...
   Гостиница была недалеко от Московского вокзала, -- сюда приезжали век назад; досюда тянулся ещё обрывками своими старый город. Ночью, всё ещё никак не могучи согреться, Ольга смотрела на стену, куда ветер, колышущий тонкие, двойные рамы, звенящий стеклом и ударяющий металлом по крыше над её крохотной, ледяной комнатой, отбрасывал шевелящиеся, витиевато ползущие, как-то дьявольски разбросанные тени окружавших двор густых, разлатых, не доросших елей и лиственниц. Эти тени и близкий шум товарных поездов, - серебряно блещущие огоньки на потолке и на стенах, светящиеся сквозь не занавешенное окно, - постепенно её успокоили; на душу её, и вконец разбитое бессонницей, лихорадочно дрожащее тело - стало сходить сковывающее, сладко располагающее к мягкости, к слезам, к откровенности перед самой собою тепло и умиротворение. В узкой, сплющенной с боков комнате, сквозь дверную щель которой просвечивал яркий коридорный свет, стоял немногим похожий на утренний, бледный и слепой полумрак. Ольге немного показалось, что она бредит, что и эти звуки, доносящиеся с ночных железнодорожных путей, что все предметы, окружающие её здесь, и она сама проваливающаяся в сон и просыпающаяся от того, что под одеяло лезли вызывающие адскую дрожь волны ничем не согретого, страшного, проникающего всюду - ветра, нереальны; ей казалось в эту минуту, -- что она уплывает, тонет, растворяется в воздушном море, что летит куда-то вверх и не может остановиться.. Наконец она встала, и натянув на себя всё, что на ней было одето, когда она выходила из общей квартиры, обмотала лицо полотенцем и вскоре блаженно и очищающе заснула.
  
   Её ужасали, пугали, принимали к себе - и как всегда, подолгу не отпускали - городские камни - обрубленные, огороженные, сыпящиеся, умирающие везде и всюду стоящие между обшарпанных, редко живых дворов, с черёмухой, рябинами, вишнями - сейчас по без цвету одинаково мокрыми и страдальчески неживыми, плачущими под убыстряющейся, точно дождь, капелью; за Которослью, плавно разбужено текущей в своих ледяных, низких, молочных берегах повстречался Ольге - монастырёк, с беловерхей горлицей, потемневшей и остроглавой, как в "грачах", что затеряна где-то посреди России, в темноте полей её, голых и чёрных; с расписными, будто расшитыми, разбитыми стенами, часовенками-входом, огромным, красного кирпича собором, с гульбищем в два ряда.. Они, казалось, еще чувствовали на себе руку, сделавшую их, чувствовали эту силу, которая позволяла всего-то несколько веков назад так дышать и видеть подобную радость в замёрзшей, исполинской, дикой тьме..
   Теперь собор молчал, страшно молчал. Навсегда были заперты его двери, да и не войти в них, даже если и открылись бы - невзначай.. Собор настороженно, одним из последних, разбитых, распятых - хранил в себе русского Христа, стоял уже столько лет, веков, тысячелетий, обдуваемый сейчас этим колотящим, но смешным, теплеющим день ото дня от мягчеющей, неосязаемо тающей весны - ветром, мерзко свистящим, заглушающим городские звуки, - а город сатанел, гремел, ухал, плевался, в грязной нищете своей, в безысходстве механической жизни, с отрубленной головой. Грязь была невероятной, у места, где разворачивался трамвай и шел к новому, с помпезной шишкой, вокзалу - стояли коричневые лужи по колено, дворы усадебные и попроще, помельче - были похожи на помойки, и ветер, змеясь около них, доносил на проезжую обрывки бумаг, рваные, сальные обёртки пластиковые бутылки - все это кружилось под колёсами и под ногами. Лаяли собаки, хлопали двери, горожане, большинством обдетые в своё тряпье, вели себя заметно тише, чем это было бы в Москве, кто курил, кто пьяно переругивался, кто просто сидел на изредка выходящем солнце, чего-то дожидаясь, безвольно и бессмысленно глядя перед собой. Ольге, смотревшей сейчас на них, много рассказывали про войну, про ГУЛАГ, про то, как приходилось работать почти до беспамятства и жить всю жизнь в бараках, ходя друг через друга. Родившись поздно, когда всё уже было кончено, она жалела что всё это - ещё не разрушенные города и жизнь, ещё в какой то мере не лишённая смысла, - была и были не с нею, но.. Она вновь и вновь проводила глазами по выщербленным, разломанным, с выбитыми окнами стенам, потерявшим свой изначальный почти кровавый цвет и ставший чёрным, она снова пыталась измерить глазами ту каменную высоту, которая силуэтным пламенем медленно растворялась в закатной, ранней, опоенной запахом живой, чистой, тающей воды розово юной и теплой, несмотря на ветер, полумгле, оттенком своим обещающей скорое, вначале робкое, а после буйное, бурное, словно прорвавшее плотину, цветение. Всё равно она была ослеплена и согрета этим городом, ей казалось, что она попала на век назад. Она попыталась что-то вспомнить, что могло бы примирить её жизнь с той, в своей покорной обнажённости раскинувшейся сейчас перед ней, и этой, что лежала у неё под ногами, но ей нечего было вспоминать, она была рождена после всемирной грозы, когда не осталось почти ничего.. Не осталось никого - друзья, те, кто и был чем-то заражён и рвался накопленное их одной, общей юностью во что-то вылить, сейчас рвались во все удовольствия, зарывались к себе в норы, захлопывали дверь, - жили в конце концов одной праздной, глупой сиюминутностью. Ольга осталась одна. И как ни были жестоки её мысли, что всё произошедшее с этим веком, - а значит и с ней, вот здесь, где стояла она на страшном этом пепелище, -- было заслуженно. Было заслуженно для её страны, для мира, для людей, хоть и попадались среди них многие и много лучшие тех, кто всё это сделал, и тех, кто при этом молчал. То, что произошло, было мщением за слабость и убогость. За трусость, за глупость, за обезьяний примитивизм всех и вся, который лез в ум, в глаза и в душу. От него надо было спастись. Она спасалась. Но его ещё надо было терпеть, чтобы жить. Деваться было некуда.
  
   Ольга не стала ждать трамвая, а бегом спустилась, проваливаясь в снег, к размытому, неровному речному берегу. Изрезанным, безлюдным островом, незастроенным, а оттого похожим на дикий стояла заречная сторона и даль её, что втекала под мост и встречала Волжскую. Впереди бело золотой громадой похожей на облако, встречала крепость, едва когда-то не ставшая княжеской столицей, но разделившая с Московской свою участь во времени совсем недавнем, когда "жилось веселей", а многим не жилось вовсе.. Ольга дошла до неё, с трудом перейдя из-за обилия чадящих машин и грузовиков возле моста дорогу, при входе в одну из разновеликих башен белозубая, крупная русая девушка с милым местным овалом лица, оборвав свой с кем то нараспев ведомый разговор попросила с Ольги билет.
   - Какой билет? Это ж монастырь.. В Москву приезжайте, с вас не возьмут.
   - Билет, билет. - простовато и сладко улыбалась она, застёгивая верх легкой шубки. - Три рубля. И на звонницу отдельно берите.
   Сунув ей в руку мелочь и махнув рукой, Ольга очутилась внутри зубчатой стены, в упор ослеплённой ярким солнцем, огляделась.. и побежала по узкой каменной лестнице сквозь жерлово-лаз старой звонницы, видимой когда-то отовсюду, с любого изгиба улицы, с каждой умершей колокольни, из любого окна.. Она бежала наверх по каменным ступеням, стоявшим по колено, едва прижималась к стене, чтобы не упасть, стена винтом уходила в голубое от белых облаков небо. Чёрные тени огромных колоколов встретили её на просторном ярусе.. Ольга вспомнила узкую ночную улицу в Москве, её неровный силуэт, Пасху, первый, гулко протянувшийся удар большого, главного колокола.. тогда казалось, что внизу светлеет, млечно, ненастояще, сказочно, что свет этот звоном растущим оглушённый и рождаемый, есть не призрак, созданный сознанием, а мир реальный, долго внутри этого сознания бившийся невидимо. Здесь они, исполинские, в древних узорочьях, позеленевшие от времени висели молча, не слыхать было того голоса их, от которого дух вон, да чудилось еще, что сам воздух колеблется около, и синее небо, и вся истосковавшаяся по страшному звуку белая, не оттаявшая земля.. Ещё один подъём по деревянной лестнице и Ольга была уже под небесами, белыми перьями ярких, почти невесомых облаков летящими над белокаменной лебедью и зовущей её за собой. Израненный, истаявший, но великолепный своими разными стенами, чёрными маковьями чередой и лентами рек, сливающихся где-то далеко, город предстал перед ней. Книзу спускались к золоченым глазам старого собора золотые ёжистые звёзды звонницы, за торговыми, которые мерзко облепила новая жизнь, узнала Ольга и площадь с театром, совсем крошечные переулки, улицы, по которым бегала она в первую, по приезде, ночь.. Узнала она и дома, знакомые подарочьем ворот, таящие за собою тихие, ко всему покорные дворы, узнала всё то, во что уже успела влюбиться.. Отсюда, с высоты, город сверкал всеми своими крестами, красками, летел во все свои дали, переливался, таял и молчал.
   Ольга ахнула. Постояв так немного и вытерев слёзы, которые поневоле выступили у неё на глазах, она вспомнила про фотоаппарат, нащупала его в сумке, и медленно обходя вокруг арок, начала снимать. Но вволю понаслаждаться съёмкой ей не удалось. Вскоре она услышала сзади себя истерически задыхающийся голос полезшей за ней смотрительницы.
   - Вы почему не сказали, что будете снимать?! Пятьдесят рублей за съёмку, а так нечего сюда лазить, - остервенела она, серенькая, маленькая, мышинообразная, с кислым запахом изо рта, с невесть откуда до такой степени взвинтившимся достоинством, и подойдя вплотную, попыталась закрыть своей чистой ручкой на запястье которой висели дешевые пластмассовые часы объектив, дёрнула за ремень, висевший у Ольги не шее.
   Ольга немного оторопела, но секунду спустя, схватила её потненькую, холеную ручку за кисть, с силой развернула её и резким движением потянула вниз.
   Тётка завизжала и деланно и по-настоящему. Она поневоле, вся как-то кривясь, встала на колени, почувствовав что её не отпускают, и держат уже за воротник, а с другой стороны низким голосом говорят ей прямо в сморщенное жизнью личико:
   - Не ты всё это строила, понятно.. И платить я вам, уродам, ни за что не буду. Я в своей стране. А если хочешь, чтобы вам жертвовали, верните всё, что здесь в городе стояло, до вашей собачьей власти!
   - Я милиционеру скажу дежурному, - дышала та.
   Ольга притянула болтающееся, ослабевшее тело к себе ещё сильней, так, что затрещала её балоневая куртка. Тётка перестала дышать и сробела. Злобные и бесцветные, какие-то птичьи глаза её потухли.
   Снизу появился молодой бородатый парень, подошел к ограде, и любовно глядя на город, доброжелательно усмехался, изредка глядя на них.
   - А ещё вякнешь, так я скажу, что фотоаппарат мне сломала.. Вот тогда и не отвяжешься у своего милиционера.
   Смотрительница, поджавшись, ушла, быстро семеня ногами. Ольга, выждав немного, спустилась вниз, к прошлогодней траве, походила около келий - тонкоствольные березы, росшие рядом, не загораживали солнечный свет и желтые лучи свободно лились в их узкие, низко стоящие над землёй, кругловатые окна. Она судорожно вздохнула и быстро успокоившись, вышла на площадь, к торговым рядам. Обернулась. Никто за ней не шёл. День разгорался. Ветер еще знобил, но был тёпел, или казался тёплым, как море, отдохнувшее после шторма. От углов улиц к площади текли ручьи. Воробьи то здесь, то там взметались коричневыми, пестрыми стайками. Пахло землёй. Маленькая ива, росшая кустом среди городских камней, раскрыла проходящим свои нежные, шёлковые, жёлтые серёжки. У монастырской стены, посреди площади, у скамеек, у стеклянных магазинчиков нищие и бродяги в облезлых телогрейках и пальто, ходили между туристов и иногда задевали их. В проёме башни, обращенной к городу была видна намалёванная крупными, красными буквами надпись: "Вход воспрещён. Осторожно, злая собака."
   Захотелось есть, как хотелось всегда и везде, в столовые она и не заглядывала - знала, что не по карману даже самый дешёвый обед, да их в городе и не было видно. Захотелось хлеба - любого, чёрного, белого, и очень бы- чая, что бы жёг, согрел, что бы не одну чашку, не один стакан. Вскоре она высмотрела магазин, он мимоходом попался ей на глаза, когда она всё также созерцательно шла куда-то вниз от бульвара, просяще заглядывая в голубеющие окна. Снаружи вид этой булочной под уютным стареньким крыльцом был кроме яркой вывески дополнен картинкой с нарисованным пирожком, колоском, бубликом и колпачком над квадратной рожицей пекаря в немыслимо глупом сочетании. Внутри какая-то девчонка в сером халате наспех мыла полы, но потолок был грязен, и окна, когда-то круглые, стояли замордованными изнутри и снаружи кусками ржавого железа, делая похожим пространство, рассеянное тусклым серым светом, на пивную. Что бы в него войти, сплошную, бесформенную дверь не открывали так быстро и нагло, как это делают в Москве.
   Неопределённого возраста мужики в шляпах и старики в серых и чёрных, старых престарых пальто, толпились у касс, держа в руках пустые сетчатые авоськи. Старухи в платках и бабы помоложе, но кажущиеся ещё изжёванней, в зимних шапках, пересчитывали мелочь, переговаривались, стоя отдельными стайками, в полной, странной, какой-то натужной тишине разговор то вспыхивал, то замолкал.
   - Слышь, а Егоровна-то, небось, померла..
   - Мужика-то своего похоронила, а после него.. Он пил у неё, как лошадь, в доме не жрамши сидели.
   - Ну вот, поболела, поболела и умерла. Сколько жить-то так можно?
   - Говорят, она в больницу просилась, её не надолго взяли, а мне всё говорила, чтобы за квартиру не платить. Глядишь и скопила бы себе на сапоги, зимой ходить.
   - Вот и скопила..
   Купив кусок чёрного, мягкого и тёплого, и понемногу его откусывая, Ольга стояла у железного окна, отойдя от очереди и грелась, в спину ей упёрлась раскалённая батарея. Не те были эти старухи, они никого не оценивали, не осуждали. Они жили день за днём, каждый из которых, ничем не выдавался из других и был мёртвым. Ольга давно забыла, давно перестала видеть, что бывают такие страшные, из кусков подшитые пальто, шубы, полушубки, что были надеты на этих, ещё не таких старых женщинах, в обезображенных фигурах которых можно было видеть и не усохшую силу и стать, а на лицах и в глазах прозрачную тихость и бессмысленность, обманчиво похожую на смирение. У многих из них единственным походом в жизни остался приход сюда, на рынок, через площадь и обратно, к себе домой.. Уже выходя из этого места, Ольга увидела маленькую, как девочка, старушку, с протянутыми голубыми руками, её толкали при выходе в дверях, машинально подала ей и быстро пошла вон, поначалу не разбирая дороги, не слыша рёва дорожных сирен и шофёрского мата, обращённого в её сторону. Так щедро согревшие её сегодня солнечные лучи, сеявшие по земле свой ясный, лёгкий, голубоватый цвет сейчас скрылись в медных взлохмаченных, мраморных облаках и веером рассыпались среди бушующего небесного шторма, жаждущего наконец -то совать с земли её ледяной панцирь. Круглые подворотни одна за другой заводили Ольгу в живые каменоломни узких дворовых тупиков. Стучала капель, неровно, под ногами превращаясь в лёд, дворы таяли, плакали, умирали, отдавая глазам свой уют, отдавая им последнее, что у них было.. Зажигались окна, свет шел наружу ровно, без занавесок. Один из дворов был огромен, кажется, он занимал большую часть неизвестной улицы и весь переулок, круглой частью этого дома с женскими лицами на фасаде и ажурной решёткой балкона, показался знакомым.
   В доме соседнем, попроще, что стоял через дорогу, на другой стороне ей говорили про книжный магазин.. И точно, его крошечная, едва заметная вывеска еле была различима среди других на чужом языке и наглых.
   Старые, желтые от времени, с обтрёпанными краями открытки с чьим-то почерком, пожеланиями, посланиями, с круглыми гербовыми печатями лежали перед вошедшей за стеклом. Она попросила сонную но услужливую продавщицу их показать и теперь рассеянно обжегшись, неожиданно привычно смотрела на них - город со всех своих площадей с реки, с набережных, с мостов, с высоты колоколен, с подножья земли, - это был совсем другой город, и его виденье, как теперь казалось было согрето светом и жаждой, льющейся откуда-то изнутри. Молодая и живая, патриархально спокойная, с иным светом солнца, с иной сменой ночи и дня -жизнь- смотрела на неё. Трамваи, прохожие, телеграфные столбы, вывески на домах, рельсы, обозы, всё это сейчас было перед ней и замерло, на миг остановившись. Каменные спутницы города вставали на свои места, не зная, что их могут тронуть. Увиденное до боли в висках, до отчаяния, до состояния, близкого к потере рассудка было знакомым. Продавщица не видела выражения Ольгиного лица да и надоело ей стоять рядом с ней, выжидая, когда то, что держала она сейчас в руках, надо будет снова прятать под стекло. Наконец Ольга посчитала бумажки в кошельке, отдала столько, сколько требовалось и положила в свою маленькую, не застёгивающуюся сумку несколько этих благороднейших рисунков из прошлого, умело выгравированные на бумаге фотографом черно белой, слегка завуалированной печатью. Сегодня придётся быть без ужина. Она вышла, медленным шагом сквозь вздымающуюся, дождливую, таящую на глазах, на фонарях, на мокрых стенках - метель, прошла почерневшими улицами и мертвыми площадями к реке, не дойдя, вернулась обратно, вдоволь постояв на ветру, шурша на чужих бульварах прошлогодними листьями, поминутно оступаясь в наступающей, кажущейся полной темноте, в не дотаявший, костеневший снег, и не узнала теперь так близко и обнажённо стоящего перед её глазами. Чувство очищенности пополам с ненавистью - бессилием бились в ней. Она попытается рассказать, передать про это Диме, тот будет делать вид, что понимает, сочувствует, а на самом деле лебезит ей, понимая и складывая всё в одну, в свою сторону, что жить надо намного проще, а попросту за счёт дураков, подобную психологию он совмещал со своею иногда соразмерно деланной гордостью. Значит снова одиночество, которое многие принимали за самомнение, утро, с легкими ледяными облаками, следующее за безразмерной ночью, сужающиеся вдаль улицы, неожиданно переходящие в бульвары, ждало её теперь, ожиданием себя уводило, давало возможность уйти в свой выстраданный покой...
   Она бродила долго, до настоящего заката, оранжевой бахромой зажегшие каменные, еще зимние сумерки. Ей хотелось теперь уйти от города, не видеть его ран, его неполноту, его искривленное неволей лицо в тысячах по коровьему жующих уродах, слепых, голодных и мёртвых при жизни, и затхлой своей мертвечиной не понимающих, как навсегда прокляты. Пунцово серая, с серебристыми, белыми блёстками вдоль песчаных островов с дико наросшим березняком - лента малой реки, Которосли привела её на завтра к слиянию со старшей своей сестрой, огромной, серой, прямой бледной и безнадёжной, как цвет умирающего, беззвёздного неба, подкатывающейся к ногам лижущими чернеющий, пенящийся лёд холодными гребнями то плещущихся, громко шлепающих, то затихающих волн, Волге. Позади был голый парк, беседка круглым старым куполом, держащимся на тяжелых колоннах стояла на одной линии с большой аллеей, будто её оттуда вынесли. Волга текла в огромную, необозримую пустоту, в жестокую, любые муки и потери оправдывающую даль... Её воды смывали и уносили за собой всё, принося и унося воспоминания, сон, явь.. Монастырь против солнца казался синим и маленьким, он таял, мелел, исчезал, испарялся, он был позади ведя куда-то за собой вереницу разновеликих черноглавых церквей совершавших как бы вместе с ним великий крестный ход.. он был позади. Река текла вперёд, и глядя туда, куда так невидимо неслись выпоенные, едва гревшим и чувствуемым в следующее утро солнцем воды, Ольга замолчала, как бы остекленев.
   Она молчала из последних сил в ту минуту, когда ей хотелось сорваться вниз - и лететь, туда, над рекой, вдаль, до конца, до смерти, до последнего издоха, до последней своей капли, туда, где можно было бы найти хоть один нетронутый город, одно - спасённое, живое сердце.
   По набережной перемещались прохожие - шумная, в облизано кожаное одетая молодёжь, которой было на всё наплевать, кроме этой кожи, и тех бутылок, что поминутно посасывая, она несла в руках, заставляя невольно обращать на себя внимание; дети в колясках и за ручку с мамашами, совсем молодыми, лица коих были приятны были своей округлостью, крупными чертами и даже красотой; пожилые пары, бедно одетые, но при этом солидно выглядящие, медленно-тяжело идущие, иногда созерцательно неторопливо ронявшие друг другу слова - все хоть на немного уводили взгляд в сторону утекающей, поворачивающей где-то на юг реки, огромной, безразлично-сонной, в мелких волнах. Им принадлежало городское забытье, крошащиеся, валящиеся на бок стены, узкие и тёплые этой узостью, слегка пригибающиеся к навстречу идущему улицы, некоторые из этих улиц еще слышали трамвайный грохот и видели по ночам почти полную проваливающую шаг, делавшую его неровным, темноту; по красной линии этих улиц стояли ворота и воротца ведущие к дверям не могущих согреть домов, маленькой, покорёженной стаей прижавшихся к друг другу между островами двух водных пустынь. А ещё у них были - шпили, обрубленные, сужающиеся небом, высохшие, выжженные солнцем, ветром и волнами, - с чёрными крестами, молчащие, темные как тени, в изразцах, покинутые, проклявшие; сидящие, плывущие, парящие, чёрными стрелами, - орлами, воронами; хищниками в плохом сне, в бредовой этой весне, в холодной, голодной, сухой и мёрзлой; в плохом времени, во времени, которого на самом деле не было. И вонзались они, внезапно появляясь на белом, густом, почти молочном горизонте, отовсюду, где ещё стояли, висли силуэтами своими на ледяной заре, чёрной книгой проклятий, которая обеляла всё вокруг, согревала и жгла.
  
  
  
  
   Часть четвёртая
  
   В гостинице, в слабо освещённом коридоре, по которому Ольга шла из другого его конца к себе, неся бутылку с холодной водой, для того, чтобы эту воду вскипятить, бросить остатки сахара и как то прожить предстоящие вечер и ночь, последнюю, беловатую от смешанных облаков и луны, слегка морозившую; с коридора этого был выход на лестницу. С неё кто-то быстро спустился и неожиданно встал перед ней.
   - Андрей Анатольевич! - ойкнула Ольга, - как, вы - здесь??
   Приятные, карие глаза на выхоленном, дородном, смуглом лице его улыбались. Говорил он по-русски очень чисто, так как был коренным сибиряком, а последнее десятилетие жил в Москве. Был он в жизни расторопен, солиден, житейски мудр и старался ежеминутно не лишать себя привычных удовольствий. Года с два назад он приглашал Ольгу в снятую им квартиру на Каховке, и приходила она к нему с совершенного отчаяния, с бездомья, с невозможности проводить где-либо вечера. Он включал ей на всю ночь фильмы, полные видимых сладострастий, угощал дорогой водкой и едой, уговаривал внести скопленные Ольгой деньги - для поправки дел в магазине, который держал. Она поверила и внесла и больше их никогда не увидела, устав просить их обратно даже с каким-то облегчением - и банки и доходы повсеместно в один день рухнули, как будто бы их не было вовсе. Деньги пропали, а ними и надежда хоть когда нибудь выбраться из коммунальной квартиры.
   Она почему-то сейчас машинально шла за ним, неторопливо ступающим, взвешивающим каждый шаг походкой. На них оглядывались. Он был много старше её и одного с нею роста, хорошо и как-то официально одетым даже в такой, полу домашней обстановке.
   - Ты чего здесь сама делаешь? - его искренняя простая улыбка обнажала красивые, совершенно прямые, белые зубы.
   Ей очень не хотелось сейчас перед ним оправдываться, отвечать на привычный, "взрослый" тон, каким он заговорил сейчас с нею.
   - Город.. смотрю.. Путешествую. Ну, ты знаешь, от своих ушла.
   - А ты - до сих пор с ними?
   - Ну, а куда денешься..
   - Да уж, куда.. Коммуналки - это вечность! Идём, ладно, у меня "люкс" наверху, над вами, ванна, туалет, готовить там могу.
   - Так чего ты здесь? Как заехал-то?
   - А, - ушел пока из московских дел.. В Москве долги, в Москве всем должен, и тебе - тоже. Здесь дела поменьше, но и поспокойней. Товар провозим. Одета ты чего так? - шутковато спросил он, мужским взглядом ощупывая её груди, круглыми мячиками обтянувшиеся под туго надетым коричневым свитером, готовый по этому взгляду протянуть руки и обхватить её слишком обольстительно выступающие, скрытые за грубым материалом спортивных брюк, бёдра.
   - А как? Всё по поездам, да по дырам.. Связи -то у тебя откуда?
   - Да так, разыскал людей, мне же тогда не доплатили за старое..
   Они ушли в его "люкс". Он открыл дверь, и слегка подтолкнул её, идущую спереди, чтобы она вошла. Она серьёзно посмотрела на него. Он отступил. В при кроватном столе был как всегда набор вин, коньяков, хорошего баночного пива. Всё было дорогое, неоткрытое, поставленное для чужого глаза. Ольга села.
   - Я так и не понял, ты чего здесь, в Ярославле делаешь?
   Много было чего Ольге сказать, но сидя за этим сверкающим от выкладываемых закусок столом пришлось бы говорить иначе, как бы не от себя, и не про себя, глупо оправдываясь под его насмешливым взглядом.
   - И не поймёшь. Зачем я буду тебе про это говорить..
   - Ну, не хочешь, - не говори, - выговаривал он своим медовым, молодым голосом. - Выпей, поешь, если голодная. А потом, сама видишь - кровать у меня широкая, удобная, ночуй, если хочешь, я давно без женщины.. Да и друзей здесь - никого.
   Андрей Анатольевич вставал, подходил к креслу, разглаживал чистыми пальцами свой выходной костюм, лежащий на нём, медленными движениями подходил к окну, к вешалке, доставал бумажник, что-то считал.
   - Деньги я тебе верну, как заработаю.
   - Я знаю.
   - Оставайся, Оль, - просил он её, подсев рядом и обняв сначала нежно, потом жадно, целовал в шею; потянув наверх свитер, стал целовать вываливающуюся большую грудь. Ольга не отстраняла его. Он почти разделся. Тогда она встала, и отведя глаза от его безволосого, белого, с широкими плечами тела, необычно тихо сказала:
   - Нет, Андрей Анатольич. Пойду я. Пока. Мне уезжать завтра.
   Он смерил её глазами, ставшими уже и злее. Потом засмеялся.
   - Ну, иди.
  
   А ведь мечтала Ольга ещё с поезда попасть, в бывшие "меблированныя", о них напоминали фотографии, свидетельства писавших о том времени, что призраком стояло перед глазами и ставших близкими настолько, что казалось они пишут о тебе, о твоей душе, переброшенной в "туда", в их настоящее, что называлось теперь ледяным и каменным, но всё ещё вызывавшим трепет словом "былое", никак, ни в одном сне, плохом или хорошем не становящимся современностью, -- памятью о них, этих комнатах, маленьких, с узкими и невысокими, втиснутыми в толстые стены, окнами, с запахом чая, плесени и бедности - был чудом ещё светящийся чем-то тёплым и прежним домашний неяркий свет, посылавший свои лучи на улицу и во двор, стоявший большой перекладиной каменной арке забора. На больших улицах, лишенных запаха плоти и грязи комнаты эти оставались, теперь превращённые изнутри в отлизанный и сверкающий рай - с душевой, и собственным запирающимся помещением для справления нужд, - да заломили в подобных "апартаментах" такую цену - просто за одну ночь, что не хватило бы всего её пособия.. Ей интересно и хорошо было в стороне, за бывшей заставой, вблизи от издающих живые звуки путей, более живых чем те, что ездили по ним.
   Город не отпускал даже ночью. Уже готовая уснуть, сидя у окна со слипающимися глазами с вновь и вновь перечитываемой книгой в руках после того, как потушила лампу, свисающую со сплошного белого потолка, - Ольга видела косые, разрезаемые шевелящимися ветвями серые тени уличных фонарей; с улицы, под козырьком входа в подъезд, дребезжащего каплями; к вечеру оттаяло, вокруг толстых стволов елей и пихт появились большие, наполненные зеркалом-водой черные круги, сладковато запахло почками, а блестящие, едва видные серёжки на крошечном кусте, посаженном прямо в асфальт, сказали, что пришло - цвести вербе.. Возникали и пропадали в розовом горьковатом воздухе глухие слабые гудки, слышался ровный неспешный, умиротворяющий стук колёс, на небе вспыхивали крупные, молочные капли звёзд, перемещаясь и пропадая, предвещая жизнь, предвещая новую зарю. Фонари были те же, что стояли в старом городе, казавшимся отсюда каменоломней, пещерой, монастырём, сплошные --стены домов обступали, плыли, перемещались, по углам их вырастали башни; белые, красные, чёрные стрелы звонниц, воздетые отовсюду, простреливали небесную пустоту. Город не отпускал.
  
  
   Пришло время и, отлежавшись, отогревшись за ночь, в первый раз досыта отоспавшись, растворив в кипятке какой-то суп из бумажного пакетика.. раскрыв глаза - в ослепившую ярким жёлтым солнечным светом комнату, и увидев, что стрелки на маленьких круглых карманных часиках показывают два часа дня, Ольга оделась, и уже было пошла сдавать ключи выряженной в нескладный, дешёвый костюм горничной, с крашеной завивкой на нелепо торчащих волосах; - еще находясь у себя в номере, раскрыв окно, она чувствовала, как тепло обнимало землю, благодатно расстилаясь над ней, поднимаясь кверху, и она, земля, жадно впитывала его, стремясь оттаять уже по-настоящему и навсегда - оставшийся лежать жалкими комьями снег во дворе сморщивался, под самым подоконником перелетали, громко чирикая и задевая ветви, синицы и воробьи, с крыши и отовсюду капало всё веселей, от воды, лежащей в подножьях стволов перемешанной с солнцем и отражающих их трогательную наготу, рябило в глазах, воздух был настолько свеж, что входил в полную, насыщаемую им грудь с ощущением лёгкой боли; со всей этой жаждой внутри себя, жаждой жизни, жаждой чего-то еще не вполне сознаваемого и не свершившегося; Ольга отдала ключи резво вставшей со стула горничной и, уже собралась было уходить, как услышала позади себя её вяленый, ленивый голос:
   - Минуточку. У Вас ведь номер ещё не приняли? И вы просидели сегодня лишних два часа, придётся оплачивать.
   - Меня не предупредили, - спокойно стояла перед ней, обутой в туфли на квадратных каблуках, выше её на голову, Ольга, но осталась в вестибюле.
   Наконец окликнувшая её спустилась, тяжело переступая ногами по лестнице и громко топая, нарочно долго для своего, необъяснимого нормальному человеку удовольствия побыв в той комнате, которая на несколько холодных, ледяных ночей и сладостно измученных дней была Олиным пристанищем. В коротеньких своих ручках с брезгливо оттопыренными пальцами мадам несла казённое, со следами вытертого чая полотенце.
   - Вам надо оплатить стоимость этого полотенца, - деревянно замычала она, наслаждаясь своей минутной значимостью. - У нас такие не сдают. И два часа лишних в номере сидела! Оплачивай! Всё равно взыщем..
   То, что называлось её лицом, было нечто укороченное, недоразвитое, без выражения и без блеска сделанными чертами, маленькими и противными, как у глупого, слюнявого ребёнка. Ольга уже наполовину стояла на улице, в полураскрытой двери, - и почти отстраняя от себя её пышущую грудь, повторяла:
   - Ничего я оплачивать не буду. Первые сутки - я пришла ночью. Отдавайте мне за день!
   В дело захотелось вмешаться администраторше. Она чинно и медленно, с не лишёнными комичности движениями вылезла из своей стеклянной кабины, в которой только что уютно пережёвывала бутерброд, сказала несколько непререкаемых слов, но видя, что на неё не обращают внимания завизжала на с силой хлопнувшую дверью девушку, что надо сидеть дома, делая это ещё громче, чем минуту назад её сослуживица. Идя к троллейбусу, Ольга ещё столь долго слышала развязные голоса, со зловонием идущие от двух бабьих обрубков, что наконец не выдержала и обернулась:
   - Ведь всю жизнь так просидишь, тряпки чужие перебирать будешь.. Вы все только для этого и созданы! Хрюшка породистая! Тьфу!
   Она прошла тот самый двор, где из-под земли подымались к её окну те самые ветви, что шевелясь, баюкали её, создавая видения и призраки на стене в ту первую ночь, - ночь, показавшуюся ураганом, концом, смерчем, спуском в небытиё, временной тьмой, так глубоко отразившей усталость мёртвой, штормившей земли и степень её собственного отчаянья.
  
  
   Ольга уже ехала в трамвае с опущенными, смотрящими себе вниз, под ноги, глазами - в городе и на небе неожиданно стало непроглядно серо, серо на весь день, серо - той невыносимой безысходностью, хоть и минутно проходящей, постепенно растворяющейся, исчезающей туда же, куда исчезают солнце и звёзды.. Вагон неровно подпрыгивал, мотая из стороны в сторону, тормозил, снова набирал скорость.. Она узнавала город вслепую, считая повороты, вынув из кармана и держа перед собою в ладонях смятый листок с адресом.
   Нужный поезд был не сразу. Она терпеливо дожидалась его, снова коченея, сидя в пустом, холодном, заплёванном зале, не видя и не слыша мелькающих мимо себя.. Долго не объявляли, на какой путь. Наконец поезд подошел, медленно подползая к платформе неповоротливыми, старыми, тёмно-зелёными вагонами и вскоре тронулся.
  
  
   Часть пятая
  
   Вспоминая недавно пережитое ею в гостинице, Ольга медленно и навязчиво для самой себя думала под вид проносящегося, темнеющего от влаги и сереющего от скованных, без единого луча солнца дневных сумерек: " И кто же есть эти людишки, - эти тени человеческие, внешне похожие на людей, так сказать, а скорей на тварей волосатых, неразумных, а потому и добрей их этой своей неразумностью.. Каждый вылизывает своё естество, как будто выше мира всего, каждый зрит свою утробу, как неповторимый объект, который надо лелеять и ублажать; и в ублажении этом по обезьяньи быть "индивидуальностью", - то есть быть как можно ярче, вычурней, громче, - словом, насколько хватит глупости.. Каждый мнит себя - выше всех, умнее всех, и так проводит дни и года - в жвачке умственной и телесной; - причём для телесного их насыщения - приспособлен весь свет, - всё и вся на этом свете - подобные им подравнивают под свои идиотские желания... Спросишь, а чем ты лучше, чем? Ответит: вот тем-то и тем-то, и - всё о том же, будто палкой о забор ударили; а хочется в этот миг ударить по роже, застывшей и лоснящейся в своём телесном угаре.. И вся земля, и весь воздух - пропитаны ими, и вся эта жуть, всё, превращённое в развалины - сотворены именно такими и с согласья таких," - с уже отступающими этими мыслями - доехала к вынырнувшему из-под сплошных легких облаков, желтому, как успокоившееся море, закату - до нужной станции, прошла через долгую с золотистыми стволами, берёзовую рощицу, через пестревшее проталинами, в которых по щиколотку проваливались ноги, поле, и перед ней - на холме, под которым змейкой, со вспухшими ивами по краям бежала серая речка, -- раскинулась та самая деревня.. Окраинный дом был виден сразу, высокий, - бревенчатая и чёрная этими брёвнами пятистенка, чердак с белой резьбой, старое крыльцо, изразцы, одевшие окна, садик неровный и запущенный, низкая, с кривыми ветвями, яблоня, плетёный забор.. Ольга широко открыла в нём калитку, которая не знала замка, вошла..
  
   Эпилог
  
   Прошли годы, много лет или несколько, с неизменной сменой зим и вёсен, с впаданием золотого, буйного, жаркого, тихого лета в монастырскую оголённость голой, бледной, долгой, бесснежной осени; - эти года оказались мостом, перекинутым в - даль, в - вечность. Они сами не были временным и временем, а протянулись ещё долгим метанием по людям, скитанием по городам и местам на земле её зовущим, - и, наконец - обросли гладью покоя, воздухом и криком умиротворённых волн; у липовой аллеи, идя между рядов которой, можно было никогда не увидеть солнца и его лучей, золотисто перебирающих в подножии чёрных круглых стволов сырое, опавшее покрывало, сливающееся одним цветом с застывшим и заросшим, кругами посаженным садом, как бы каменным, медным пожарищем, тянувшимся в голубое и яркое небо; вблизи оставшихся в живых дома с глубокими впадинами окон, - меж их белого, осыпающегося солнечного цвета парных колонн, - часто можно было видеть Ольгу, сидящую на единственной, не крашенной скамье, всегда что-то пишущую в тетрадь или читающую. Около её ног, отбегая и прибегая вновь, становясь на задние лапки и ласкаясь, резвился круглый, розовый щенок. Ольгин дом, на верхнем этаже, с крошечной комнатой, полной книг и невесть откуда навезённой мебели, с видом на мелеющую с каждым годом реку, был в конце этой аллеи, через мост, старый, выгибающийся, вросший в землю, через поле.. До Москвы отсюда был час езды.
  
  
  
   Март - май 2000.
  
  
  
   13
  
  
   1
  
  
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"