Спугнув стремительно вспорхнувшую пичугу, я потихоньку опускаюсь на склоне ничем непримечательной яружки, полевой западинки, которую с незапамятных времен обходит плуг пахаря. Тишина и уединенность. Легкие ветерки перебегают над склоненными под вечерним солнцем травами, да вспугнутая мною малая птаха, затаившаяся где-то неподалеку, тоненько и печально вторит-высвистывает немудреную песенку "сплю-ю... сплю-ю"...
Ванина Яма... Уже и ныне немногие знают, почему она так названа и какую тайну хранят ее склоны, когда-то отразившие эхо винтовочных выстрелов, принявшие в себя раскаленные, налитые беспощадным свинцов пули со следами нарезки русских "трехлинеек" образца 1891 года.
Так вот: жил-был некогда на ближнем отсюда "проулке" гвардейского роста и стати молодец по имени Ваня с рассудком мальца-несмышленыша. И была у него любимая и любящая бабушка - баба Селифаниха, которая как-то неосторожно обмолвилась, мол, если Ванюха будет умником и послушником, то купит она ему в награду гармонь. "Баб, баб! - тут же подхватился Ванюха, которому уже было под двадцать - Пойдем, скажи, счас!" И так он насел на Селифановну, что пришлось старой лезть-таки в укладку, развязывать заветный узелок со скромными сбережениями и в базарный день идти за гармошкой.
С драгоценным этим приобретением и обосновался в уютной яружке Ванюха. В полное свое удовольствие, под некую "сгони - кур - с коноплей", которую он разучил на гармошке, часами отплясывал он в яме "трепака". И когда он крепкими пятками выбивал "частуху", пускаясь по "ух" и "ах" вприсядку, вертясь волчком, - не было радостнее и счастливее человека! После очередного такого "радения" Ваня, благодарно прижимая гармошку к широкой груди, падая в изнеможении навзничь, с детским восторгом дивился: теперь не он, а сама земля, небо с пухлыми облаками - превращались в огромный стремительный волчок.
С весны до поздней осени, лишь бы хорошая погода была, продолжались Ванюхины пляски. Он откопал на склоне завалинку, на которой спал, чинил немудреную свою одежду и обувку, пек картошку...
А земля и на самом деле вращалась - во круг своей оси, вокруг солнца. Словно огромный жернов-бегун, неслась она в мировом пространстве, перемалывая дни, годы, человеческие судьбы, пока не настал год девятнадцатый, принесший в нашу Чернаву безвременье, поруху и братоубийство, частую смену властей, поборы и реквизиции то крутых на расправу белогвардейцев, то скорых на руку красных армейцев. Растерялись в этой круговерти мужики: на кого уповать - полагаться? Те и другие спасителями и защитниками народа объявляют себя. Мудрый старик Сидор Ильич - по-уличному дед Морозок - как-то на настойчивый вопрос молодого офицера-деникинца - кто для трудового крестьянства лучше - белые или красные? - ответил уклончивой притчей:
- Да ведь, как вам, вашбродь, сказать? Телега да сани тоже меж собой спор вели- кто из них милее лошади. А лошадь-то рассудила их спор так: мол, обои вы мне, черти, холку набили...
- Ну, что, получил отповедь? Хохотал над младшим чином чин постарше, но не очень весел был его смех!...
Особенно ожесточенных сражений в Чернаве не было. И то хорошо. Однако, треск винтовочных выстрелов, захлебывающееся татаканье пулеметов слышалось часто. Красные наседали с севера, тревожили деникинцев из-за Съезжего леса, внезапно наскакивали из глубокой разветвленной балки Курьей Лапы, Со стороны нашей Дмитриевской слободки. Белые огрызались россыпями пулеметных очередей из Никольского, лавочно-купецкого центра села, присматривая за передвижениями красных отрядов с высокой колокольни церкы Дмитрия Солунского*. Бабахали трехдюймовки с засосенской стороны. Звонко рвались над огородами и садами нашей слободки снаряды со шрапнельной начинкой.
Выстрелы, - бывало и так, - звучали и после боев: то победившая сторона исполняла приговоры военного трибунала.Приговоренных уводили в ближайшие овраги и балки - в Репьевку, Дернов, Лапы - в скрытые от любопытных глаз места.
Мы, Дмитриевская ребятня, став наследниками Ваниной Ямы, охотно наведовалисьсюда из-за укромности места. В одиночку, однако, ни-ни:
Смущали, все же, ребячий дух еще различимые в тридцатые годы невысокие холмики, с проросшими на них белоголовником, пастушьей сумкой и полынью. Вожак нашей ватажки Васька Хомакин, поднабравшись на собиравшихся в избенке его отца Фомы Фроловича мужицких посиделках всякого рода историй и россказней, пересказывал их по-приятельски всей нашей компании. Сиповатым, приглушенным до полушепота голосом, при таинственном свете костра, уснащав свои рассказы жуткими подробностями, сообщал как бы по секрету, что похороненных здесь красных разведчиков, расстреливали дважды, а, может, и того больше! А им хоть бы что! Беляки даже присматривать стали - на месте ли побитые. Придут утром проверить, а там и следов никаких! А разведчики-то снова на своих конях с саблями наголо!...
Так бы и навперед было! Ей-бо!... - истово крестился Васька. - Коли б не закопали их...
Тут Васька и вовсе переходил на шепот и сообщал самое жуткое: будто душам убитых и ныне не лежится в земле - ночами, в самое глухое время, выходят они из могил и тяжко-тяжко стонут.
- Погребли-то их не так, как всех крещенных, - поясняет Васька, - не на кладбище, а на неосвященном жальнике. Понимать надо!
* Св. Дм. Солунский - покровитель славы и защитник славянского воинства.
Слушали мы своего приятеля, и нам представлялись то краснозвездные герои, с ястребиной внезапностью обрушивающие на врагов сабельные удары, окровавленные призраки-оборотни, покидающие по ночам могилы.
- Сплю-ю!... - совсем где-то рядом прорезает вдруг тишину жалобный вскрик птицы-сплюшки, и вся наша компания, вздрогнув, оглядывается в направлении звука.
- Слышь? - зябко передергивает плечами Васька.
- Пошли-ка, пока не поздно!...
***
И вот - спустя столько лет - я здесь опять. Меркнет закатное небо, синяя сумеречь закрывает край неба на восток, тень от нее сползает по логовинам и балкам в низину, где затаилось село, где светятся редкие огоньки уличных фонарей. Слышнее шум и плеск Сосны среди камней старой, разрушенной плотины. Молчаливая земля, необъятно раздалась вширь. Вспоминаю былое - совсем давнее и не столь отдаленное...
Лет двадцать пять назад высадили мы с сыном Владимиром здесь десятка два желудей, собранные под столетним дубом на родительской усадьбе. Мечта была такая - укрепится, возрастут тут могучие деревья. Будут стоять сотню, а может не одну, лет - хранить нашу память о неких безымянных сынах России завершивших во времена оные свой земной путь в этой полевой западинке. Нас уже точно не будет и все напрочь забудется, и только наши дубы будут жить и хранить нашу тайную мысль о свершившимся на этом месте событии.
Из проросших желудей, по настоящему взялся, укоренился и пошел в рост один - его мы прикопали у камня-голыша в рыхлую земляную горку, накопанную мышкой. В прочем тут растет еще дикая груша самосев и другие кустарники. Смотрю и я на эту поросль, на "свой" дуб - он уже поднялся над ямой раскидистой кроной, - и мое острое чувство одиночества и печали смягчается.
Да! Давно сравнялись с землей могильные холмики Ваниной Ямы, ушел из жизни сам Ваня, погиб где-то в Волховских лесах друг моего детства Васька - танкист Василий. Отошли в мир иной мои свидетели- Дмитриевские долгожители Фекла Романовна, Филипп Григорьевич и Фрол Григорьевич. Но двадцать пять лет назад, той осенью, когда я с Владимиром высаживал желуди в Ваниной Яме, я записал их рассказы - то, что они видели воочию, своими глазами... Им слово!
Фекла Романовна, будучи тогда 12-летней девчонкой вместе со своей подружкой Олюшкой Яшуткиной, побывали в Ваниной Яме наутро следующего, после расстрела "разведчиков", дня ( кто они были на самом деле мы узнаем впоследствии).
- Туда многие ходили смотреть, - начала свое повествование, в ответ на мои расспросы, баба Фекла. - Вот и нас с Олюшкой нелегкая понесла. Глупые, несмышленые были. Пока шли страху натерпелись! - рассказчица на секунду-две склонила голову, как бы припоминая.
- Осенью дело было. Рожь давно убрали, копны свезли... День зачинался ясный, чистый, бабье лето, пожалуй настало. Паутина-тенотник на стерне блестела, грачи, табунились над полем, к отлету готовились.
- Олюшка поводырем, я за ней держусь, за ее платьишко со страху хватаюсь. Дыханье так и перехватило, когда к страшному месту вышли. Стоим, глаза растопырили, ни вперед, ни назад. Право!... После картина та по ночам гластилась.
Взволнованная собственным рассказом, Фекла Романовна перевела дыхание.
- Мне командир запечатлелся! Во весь рост вытянулся, навзничь, голову назад и набок откинул, ну и зубы маленько оскалены. Не старый мужчина, матерый. Можно сказать. И так-то он вытянулся в струну, будто на отдых улегся.
- Френч добрый на командире, накладные карманы, на все пуговицы застегнут. Олюшка мне шепчет: смотри, мол, крестик на шее блестит, не золотой ли? А я уставилась на бурое пятно на этом френче - не пойму, что такое, только жутко мне...
- Тех, молодых, я с перепугу и не рассмотрела. Помню, один молоденький такой, кучерявый, руку в сторону забинтованную откинул...
Пригорюнилась - приумолкла Романовна.
- Кто они - то? - переспросила она меня после недолгой паузы. А кто ж их знает. Не наших мест люди, да небось тоже матерей иль жен где-то оставили.
А я, хоть уже мысленно возвел в Ваниной Яме памятник Неизвестным Героям революции, не откладывая в долгий ящик, в тот же день отправился на розыски Фрола Григорьевича Потапова, рассудив, что он постарше годами Феклы Романовны и мог побольше знать о давнем событии.
Фрола Григорьевича я нашел на выгоне, где он пас своих коз. Он встретил меня усмешливым взглядом - мое желание узнать о том, что произошло столько лет назад, похоже показалось ему блажью незанятого делом человека.
Старик не торопился. Сначала завернул ватагу своих коз, взявших было курс к ближнему кукурузному полю. Вернувшись, потолковал о хитрости и настырности подопечных животных и лишь затем сообщил, что и он Ванину Яму посетил. И кое-что слышал о них. Но то, что он потом сказал, было для меня и ново и неожиданно.
- Коли хочешь знать правду, красные раньше побиты были. В Орепьевке их Мишка Бухлак расстрелял. Сам вызвался на это дело, потому как перед тем красные у Бухлаков лошадей взяли и хлеб по чьей-то указке выбрали. С зажитком Бухлаки-то жили.
- А в Ваниной Яме, - продолжал он, - уже красные с белыми рассчитались. Они с двух сторон налетели, неожиданно для деникинцев. Те отступили за Сосну, в Черкасскую слободу, оттуда из орудий палить стали. А эти в суматохе не успели уйти. Суд им был в Никольской богодельне, старушек-то в ту пору там уже не было.
Фрол Григорьевич прикрикнул на коз, снова повернувших к кукурузному полю.
- Тогда суды эти скоро вершились: смерть врагам ли революции, аль супротивникам царя и отечества, - подытожил он.
Фрол Григорьевич был немногословен, приходилось побуждать его к продолжению рассказа вопросами.
- А что еще? Собаки руку к нашему двору приволокли.
- Как руку?
- А уж так... У того, что ранен был, оторвали и притащили - убитые-то неприбраны были. У нас тут пречудный такой старик проживал, по-уличному Морозок прозывался. Он и пошел на вторую ночь охранять. Молитву, говорят над ними читал... О безымянных воинах на поле брани жизни положивших...
- Тут Фрол Григорьевич умолк окончательно. Опершись на посох двумя руками, он всматривался вдаль, где в голубой дымке неясно проступал, словно указующий жест силуэт колокольни в дальнем селе Поздняково. Во время оно поздняковская церковь была построена заботами генерала Потапова во славу победы русского воинства над турками. По завершении сего богоугодного дела генерал-победитель совершил здесь обет великодушия и милосердия - крестил в своем храме пленников, присвоив им свою фамилию. В числе их был и неизвестный предок Фрола Григорьевича Потапова.
Он хмуро и отрешенно устремил взгляд к горизонту, а я любовался его прямой, несмотря на годы фигурой, отмечая особенности его лица - тонкий нос с горбинкой, нешироко посаженные глаза, слегка запавшие губы, четко очерченный подбородок с ямкой посередине - черты, возможно, унаследованные от того, крещенного пленного турка...
***
Добродушнейший трезвенник дядя Филяка был третьим моим свидетелем-очевидцем, кто видел конвойных и приговоренных на завершающем отрезке пути. Было ему в ту пору, как и бабе Фекле, немного лет. Небольшого роста, быстрый в ходьбе и речи, он заговорил так оживленно, словно все виденное им было еще вчера.
- Когда по нашему околотку прошел слух, что опять ведут в поле каких-то бедолаг, мы, ребята-недоростки тут как тут! Впереймы побежали. Как же, любопытно посмотреть, как людей на гибель ведут! Через наши огороды, по межнику, их уже в поле вели. А мы за валом у рулевых притаились, как испуганные свистунки-суслики выглядываем.
- Те трое с непокрытыми головами. Что постарше, командир их смотрит прямо, ступает твердо. По сторонам не оглядывается. Молодые за ним держатся, тоже стараются страх свой не выдать. Да только плохо им это удается. Один, кучерявый такой. Вроде Пушкина, с перевязанной у плеча рукой, головой вправо-влево - все на конвойных оглядывается. А те с винтовками наперевес, наизготове!...
- А как конвоиры себя держали?
- Да как тебе сказать? - вздохнул дядя Филяка. - Дело-то, слышь, по тому времени обычное. Четверо их было, переговаривались о чем-то своем. Когда к перелазу через вал подошли, старшой их команду дал на перекур. Дали закурить и арестованным. Один еще присел на камни, сапог снял, портянку перемотал. Прихрамывал он, ногу натер, видно... Сочувственно вроде относились: русские ведь тоже!...
И тут Филипп Григорьевич как-то поскучнел.
- Я вот до сей поры не могу уразуметь: моглиж они отпустить их на все четыре стороны, а?
И оба мы умолкли. В раздумьи. Я думал о них - приговоренных. О чем были их последние мысли, в каких краях реяли? , Там, где остались их матери, жены? О нелепости происходящего с ними? Позади прощальный плеск и лопотанье просветленной по осеннему Чернавкой, через которую они прошли по Красному мосту. В последний раз услышали бездумную и сладкую песню воды, мирный вид погруженного в дрему бабьего лета села. Мальчишки, провожающие их, обреченных, испуганными глазами. Доцветающий на меже полевой цикорий...
Но еще не нарушен покой и простор неоглядных холмистых полей. А над головой небо, с медленно уплывающими в дальние края пухлыми облаками... Плыть бы над землей на таком облаке!...
Неужели это и есть итог всего? Какая связь между твоей единственной, раз данной, никогда и нигде неповторимой больше жизнью, и этой уединенно-отдаленной от всего мира ямой?!
Я знаю: до последней секунды, когда на них уже были грозно направлены дула винтовок, в сердце каждого из них гулко стучала, колотилась в отчаянной конвульсии надежда: они не сделают этого со мной! Вот, в самый последний миг, прозвучит единственно возможное: "Уходите, ребята, да не попадайтесь больше!"
Но был-был у них жестокий опыт той братоубийственной войны - у командира, несомненно, был...
Был он и у конвойных, подобранных расчетливо. Умело повязанных приказом и единством поставленной задачи. А еще и сознанием своей революционной, стало быть, правоты! Наивный вопрос ставил перед собой старый добряк дядя Филяка. Призванные исполнять приказ, в решающий момент обретают заряд энергии и распорядительности, цель которых отделить тех от себя, живых, по другую сторону выстроить... В общем цель заключена в формуле - кончать быстрее!
- Кто они, однако? Откуда?
- А какая разница? - возразил он не без резона. - Дело прошлое теперь, люди и - все.
И вот этот безумный миг настал! Быстрые жесты и команды и они уже разделены: одни, с оружием - против других, безоружных. Что можно успеть? Может, прокричать проклятье, может широко перекреститься, как это сделал, по словам моего отца, седой, белогвардейский полковник в Севастополе, там тоже с ним двое молодых было.
И вот здесь: тах-тах-та-ах! Почти одновременно грянули выстрелы, полыхнуло пламя. Мир, просияв на мгновенье, рухнул в бездонную тьму. Отразившееся от склонов я руги эхо, вернулось лишь для четверых, уже удоволенных: дело сделано как надо, впереди возможное поощрение командования!
- Не могу понять, могли ж они их отпустить? - сокрушенно повторил еще раз свой вопрос дядя Филяка.
***
Может же так быть: ушел из жизни человек еще до твоего рождения, а он перед тобой, как живой, и в душе сразу теплее становится!... Это я о Сидоре Ильиче вспомнил, о пречудесном старике Морозке. Это он, этот дедок "себе на уме", первым в Дмитриевском околотке возмутился духом о брошенных на растерзание бродячих псов убиенных. Просто рассудил добросердечный старец: кто бы ни были они - повинно ли, безвинно павшие, но люди же, - русские, крещеные! А если и повинные в чем, то все теперь искупили.
Немощен уже был старик, ну да собрался с силами! Покряхтывая, обмотал для такого случая чистые онучи, обул лапотки, подбитые пеньковой оборой, старенький чекменишко перепоясал вервием и, решительно осенив себя крестом, пошел за огороды, в страшную ту Яму.
Сидит Ильич так-то, может, час, может, и два, читает знакомое из церковной службы, "Святый Боже, святый Бессмертный" в который раз уже повторил. Не совсем по себе старику, да и ночной озноб дает себя знать - заставляет покрепче полы чекменя запахивать. Ан, и задремывать в какое-то время начал.
- Ах - ты, ох, прости и помилуй, Господи, нас грешных, - позевывая, шепчет Морозок, прикорнув на пригорке.
Вдруг - чу! Шорох какой-то, крадется, будто, кто-то! Всмотрелся старыми очами в направлении шороха - вроде бы силуэт человека. А тот уже в Яме - сапоги с командира тянет! Ах, язви-тя! Эт-то, что же ты удумал?! - Грех, почтеннейший, покойных тревожить!
Остолбенел ночной пришелец, замер. Потом будто пружиной его подбросило, скоком попер, аж стерня шумит.
- То-то, мил-лай! - и сам было напугавшийся Сидор Ильич тоненько рассмеялся.
И были выкопаны обочь двух склонов Ваниной Ямы две могилки - отдельная для старшего чина, а для его сотоварищей совместная, братская. Сам же Сидор Ильич и кресты вытесал - сбил; раскаленным на огне веретеном чудные, а потому и запомнившиеся людям слова начертал: "Постыжает Бог суды человеческие" - на одном, и "Прими души наши с миром" - другом.
И стала Ванина Яма жальником. Но стер все безжалостный Жернов-Бегун. Упали и сгнили не только кресты, но и сама память о свершившемся здесь с годами угасла. Тихонько шелестят под ветром травы, да птица-сплюшка жалобно высвистывает немудреную свою песенку: "Сплю-у, сплю-у..."
И всего несколько слов о бедном Ване. После всего случившегося он забросил облюбованное ранее им убежище.