|
|
||
Дина Виноградова
Эти же слова я слышала от Лени Тетерева. Ему было 26 лет. И больше чем 26 лет ему уже не было.
Сейчас нет нужды скрывать его имя - от его родных не осталось никого. И подлинную его деятельность - тоже. Наоборот, необходимо обнародовать то, что он рассказал мне перед гибелью.
Открыл запретное. Тем самым, я полагаю, оставил завещание: передать людям. Потом, когда-нибудь, когда будет можно. Я же делала то, что в те годы делать было нельзя: записывала услышанное и записи припрятывала. Подальше. Под стопку тетрадей, бумаг, книг. И забывала о них. Их скрывала от моих глаз сама жизнь: события, хлопоты, заботы. Но, делая уборку в шкафу, очищаясь от ненужного, я обнаружила эти разрозненные записи.
Леня Тетерев говорил отрывочно. Как будто бы, думал вслух. Тихо говорил, казалось вырывает из себя слова. Нехотя. В комнате была я одна. Значит говорил мне?
- Лагерь уничтожения... комендант проходит вдоль шеренги, иногда стреляет. Неглядя на того кто будет им убит.
-...Сначала обреченные переживают тяжелое нервное потрясение. Потом начинают гадать: по какому принципу стреляет? Случайно, или каждого третьего, четвертого...
- Мне один человек рассказал. Его туда послали из-за внутренней борьбы. Одни были за третью империалистическую войну, другие - против.
- Он работал без денег. Выжил в том лагере потому, что машинистка случайно пропустила его имя в списке уничтоженных.
- И после этого лагеря он продолжал ту же работу. По другому жить уже не могут, привыкают. Да и нельзя по другому.
- Обученный человек слишком дорог. Из него выжимают все соки, А потом уничтожают. Либо свои, либо чужие.
- В 15 - 16 лет предлагают учиться в этой школе. Параллельно обычной..."Ты не выполнишь задание - тебя убьют. Выполнишь - все равно расстреляют. А семью будут подвергать гонениям. Согласен?"
- Да! Согласен.
- А теперь мечтают о дачке, дочке, розах и садочках. Дай же им все это - заскучают. Привычка взвинчивать нервы равна по силе привычке к курению, или алкоголю. Даже намного сильнее.
Меня однажды, сбросили с поезда. Ударили и выбросили. Очнулся - живой. Полз. Переломы. Сотрясение мозга. Долго отлеживался у знакомых.
А болтают все. Жене, любовнице. Пока болтают по пустякам, и так, намеками - ничего. А чуть посерьезней... Смотришь - попал в автомобильную катастрофу.
Следующие слова он сказал громче и будто с вызовом.
- В нашем роду ни один мужчина не умирал своею смертью. По их биографиям можно изучать историю партии. Я не могу иначе. Это было бы отклонением от традиции.
Ухмылка. Короткая, пугающая.
- В воскресенье, скажут куда я поеду.
- Воскресенье? - я удивилась.
- Некоторые учреждения работают в воскресенье. Не явиться - нe могу. Я офицер.
" Я офицер" - это резануло неожиданностью. Сотрудник исторического музея - такая была его должность. Кстати, о ней он, никогда не упоминал. Но от Исторического музея и ездил в археологические экспедиции.
Говорил Леня мне, не жене и не любовнице, ни даже не другу. Почему мне? Наверное, потому, что больше некому. А я слушала, доброжелательно. Хм, офицер - узкоплечий очкарик сугубо штатской внешности. Сидя в мягком кресле. У меня дома.
В мягком кресле он сидел жестко выпрямившись. Фигура напряжена, спина прямая. Взгляд под очками неподвижный. Заостренный. Не то пустой не то отрешенный. Черный, как свежевырытая могила. Он погибнет в Херсонесе во время археологических работ.
Еще одно высказывание.
- Не надо было говорить народу. Не надо было выносить мусор из избы.
Я не поняла, а он не пояснял - обрывок мысли. Думал вслух. Я не спрашивала. Затаила дыхание - не вспугнуть бы.
В его глазах - неподвижность, как бы старческое оцепенение.
Прощаясь с ним в коридоре, я на него не смотрела. Я смотрела вниз. Видела его зеленые брюки, дудочкой обтягивающие тонкие ноги. Ноги будто висели в воздухе. Не видела его лица, мне было стыдно на него посмотреть. Я узнала от него недозволенное. И не смела поднять глаз.
Больше я его не видела.
Молодой старичок.
Мое последнее воспоминание - его ноги в зеленых брюках. Они долго не хотели отрываться от пола, чтобы наконец уйти. Уйти от меня, уйти из жизни, что ли? Может быть он чувствовал или, уже знал, что последний раз в моем доме? Или оттого, что был слишком откровенным, был беспомощным - разделся. Обнажился?
Ожидая, когда он уйдет я никак не могла поднять глаз. И этот момент врезался в память. И я уверилась, что мой потупленный взгляд - последнее впечатление.
Но та картина? Когда это было, до или после? На солнечной улице недалеко от моего дома, на перекрестке? Он шел от Почтовой, а я по Бакунинской. Увидев его издали, я остановилась, пораженная. Это был он, Леня телом он, в зеленых брюках и коричневой кожаной куртке. Но нутром это была его противоположность: согбенный, понурый, глубоко несчастный, поникший человек. Он ли? Да, он. Но что с ним? Подойти к нему или пропустить мимо? Я долго колебалась: не надо бы нарушать его уединения. Но он сейчас уйдет. И я окликнула его. Он оглянулся. И вмиг стал обычным. Взбодренным. Вмиг, как автомат.
Почему я пишу о нем? Вспоминаю и опять пишу. Из жалости. Никто не хочет умирать совсем. Необходимо о себе оставить память.
Продолжить себя в ком-то или в чем-то. Чтобы тоже воскликнуть: нет! Весь я не умру.
Он не оставил ничего. И никого. Потому и рассказывал мне недозволенное. Чтобы - да! Чтобы я рассказала. Каким-то чутьем знал, что я это сделаю. Пусть люди, живущие после, узнают о нем. Я интересовалась им, для него это масло в душу. Я его жадно слушала и он раскрывался. А мне захватывающе интересно: под моими пальцами трепетало потаенное. А тайна - скрытая истина, то, что человеку так хочется узнать! ("уже в халдее исканьем тайн дух человечий жил" - написал Валерий Брюсов). В древнем Вавилоне во времена халдейских мудрецов исканьем тайн дух человечий жил. Тайны нашего недавнего прошлого далеко не раскрыты. Не раскрою и я тайну Лени Тетерева, - чуть-чуть довелось до нее дотронуться.
Ни детей, чтобы продлить себя, ни матери для долгой тоски по нем, - она скоро умрет. Останутся от него только эти строчки, записанные мною и спрятанные под другими бумагами - засекречено. Бумажки, хоть и мертвые тела, но надолго, на очень долго переживают живого человека.
Опять было солнце. Мы трое шли в привокзальной толпе у пригородных касс. Тот, третий, меня любил. А Ленька - что? Хотел понравиться? Заинтересовать собой? Зачем? Из тщеславия?
Из-за комплекса - его недооценивают?
Он говорил, говорил. Прочел свое стихотворение - непонятное.
Набор слов, но умных.
- Это я Алику отдал, в его... хм, журнал.
Ухмылка. Короткая, как тень.
- Алику? Это Гинсбургу? Про которого в газете писали, что,мол, доморощенный издатель молодых поэтов? Это о нем "Молокососы карабкаются на Парнас"? Там, помню, еще Ахматдулина была.
- Да. И мое стихотворение там было.
Заинтересовать собой ему было легко. То что он говорил, было незнакомо и удивительно. До невероятности. Разговор коснулся фрейдизма и он яростно подхватил тему и пошел сыпать комплексами по Фрейду. Как на экзамене в экзальтации гордости за свою ученость. Почему-то вспомнили сектантов и он понесся удивлять близким знакомством, и даже личным, со всякими чудесами редкостных сект. Художников, таких неформалов, как Васильев, Харитонов знал лично и запросто к ним заходил.
- Что, говоришь, писать мемуары? Я их буду писать годам к сорока. Если доживу. В моем роду все мужчины... Что? Хочешь сходить к Саше Гинсбургу? Давай, сходим.
У него в глазах зажглись игривые огоньки.
- Можно сходить. Только я первый к Алику пойду. Разведую обстановку. Читала говоришь? Да, хлесткая была статейка:
"Молокососы карабкаются на Парнас". Меня из статьи в последний момент выцарапали. Молокососы, хм... Алик в детской редакции работает на Шаболовке, и сам, как мальчик. Даже щечки розовые.
Мы с ним, с Аликом как-то шли по улице. Он показал на большой старинный дом.
- Этот дом принадлежал моим предкам.
Я навел справки - ничего подобного. Леня помолчал и как бы сам себе добавил.
- С душком.
Понятно, Гинсбург с душком.
А сейчас Александр Гинсбург живет во Франции. (Умер в 2004 году)
Про него с тех пор много писали его много ругали - известный диссидент. Он долго просидел в тюрьмах, в лагерях. Был заклеймен за связь с Солженицыным. А тот, кого выцарапали из той скандальной публикации - Леня Тетерев забыт, и его собственная дорога короткая - тупиковая.
Помню удивление Лени, когда Алика, арестованного за самиздат, и отсидевшего присужденный ему год не выпустили на свободу.
- Его же посадили только попужать. Только так - попужать.
"Попужать", зело пьян", "лепота" и подобные словечки резали ухо. Он часто вставлял их в свою речь и звучали они неестественно.
- А почему-то не выпустили. Еще держат.
В глазах у Лени мелькнул испуг. На мгновение. Страх и растерянность. Неуверенность. Как если бы на миг потерял, под собой почву. Но тут же, как бы встряхнувшись принял свой обычный вид - приподнято бодрый.
Убийство или самоубийство? Меньше всего я считаю это несчастным случаем. Кто-то сказал что его ударили и бросили в штормовое море. Но больше говорили, что он сам пошел купаться. В шторм. Не умея плавать? С песней Окуджавы.
Его мать мне показала медицинское свидетельство о том, что он утонул. Она горячо доказывала, что это не самоубийство. Мне показалось странным: больная от переживаний, тяжело дыша, - она лежала на диване. И вдруг она резво встала, чтобы достать сумочку и вытащить медицинское свидетельство.
- Говорят, что он сам покончил с- собой. Вот, смотри...
Откинувшись на подушку, добавила.
- Здесь, во дворе соседи про него сказали: "золото тонет", а дерьмо на поверхности плавает".
Был сентябрь, было тихое солнце. По телефону мне сказали что случилось и я пошла в тот дом, Недалеко от Лефортова, тянется Большая Почтовая, застроенная одинаковыми корпусами дома под номером восемнадцать дробь двадцать. Много корпусов одного дома. Характерная постройка конца 20-х годов. В конце улицы ближе к Электрозаводскому мосту застрял крестьянский домишко - бревенчатая пятистенка. Там они и жили в сырости и холоде за протухшими от старости стенами.
Говорили, что дом значился снесенным, и под это дело кто-то получил новые квартиры. А дом, якобы снесенный, гнил заживо. Я шла по солнечной улице, торопилась и волнуясь, думала: так скоро? Знала, предчувствовала, что подобное может случиться. Но - так скоро? Боялась встречи с его матерью, одинокой, стареющей. У нее - никого, кроме единственного сына. В нем вся его жизнь. И в его делах, так я поняла. Однажды с придыханием от гордости и восхищения она сказала о ком-то, невнятно произнеся фамилию: "он был разведчик".
Шла и вспоминала другой солнечный день, когда поняла Ленино уязвимое место. То, за что ухватившись, можно человека вывернуть наизнанку. Тщеславие. Или, если не тщеславие, то голодная нехватка оценки его значимости, заслуг и знаний в глазах окружающих.
Еще в начале знакомства я, удивившись его обширным знаниям, воскликнула.
- О! Да ты из молодых, да ранних!
Он зарделся. И сделал меня своим слушателем. Он - на сцене, я- в зрительном зале, в темноте зрительного зала. Отзывчивая аудитория. Иногда восхищаюсь, иногда удивляюсь, часто будто пропускаю мимо ушей, вроде бы не интересуюсь. И он выкладывался
- Вокруг изобретателя "Катюши" были наши люди, - сказал он, так, между прочим, или в какой-то связи, не помню.
- Из окружения Эренбурга передавали нам его корреспонденцию.
Тон его высказываний - уверенное превосходство, гордость и чуть-чуть заносчивость. Но все это мягко, как если бы взрослый говорил о покровительстве малому ребенку.
Эта мягкость была привлекательной. И я восхищалась, искренно, его огромными познаниям различных областях.
- Вот написал монографию: "абстракционизм" Изучил работы художников, о которых говорят на Западе.
-Учу язык. Может быть поеду в Африку.
- Ой, и я хочу в Африку. Можешь меня устроить?
Моя наивность в этом вопросе - намеренная. Захотелось увидеть его реакцию. Он ответил молчаливым взглядом, долгим изучающим. Не помню, чтобы он смеялся. Не помню улыбки. Но запомнилась ухмылка. На этот раз он молча смотрел на меня, без тени улыбки.
После солнечной улицы я вошла в тот сумрачный дом. Мне рассказывали, и тогда и потом, рассказывали. Не помню из каких источников каждое сведение. Запишу, как помню, сумбурно.
За те пять дней, что был в Херсонесской археологической партии написал несколько писем. Был в восторженном состоянии из-за местных красот.
- "Живу тельно, восхитительно, поразительно" - писал он" Прыгаю от радости".
Тельно - его словечко, им выдуманное.
Далее сведения и от его матери и от разных людей.
Атмосфера в партии нездоровая, атмосфера травли. Подобрались мелкие люди, - так говорили. Не верят ему, дразнят. Не верили, что знает язык, что есть успехи в институте Африки, что он поедет туда. Начальница партии считала, что он еврей. Поэтому, мол, открыто его ненавидела.
Рассказывали, что там, в Херсонесе накануне гибели, он сидел на крутой скале и читал книгу. Вдруг не то падал, не то сам спрыгивал вниз. Были слухи, что убился о камень.
Но больше говорили и уверенно говорили, что пошел купаться - на подначку. Был шторм. Он не умел плавать! Но картинно перебросил через плечо полотенце. С песней Окуджавы пошел к морю. Говорили, что не предупредили, что с того места выбраться на берег невозможно.
Полтора часа бился. Никто не спасал. Парня, который пытался спасать, держали за руки.
Никто не вышел, когда приехала мать... Ей было плохо с сердцем, помогали случайные люди. Ей рассказывали, что профессор из coceдней экспедиции говорил им: вашему сотруднику надо помочь. Но своя партия ничего не сделала для его спасения. Вскрытие показало: очень здоровый организм. Вспоминаю: "историю партии изучать... в нашем роду все мужчины... писать мемуары... если доживу... если можно будет писать."
Наверно, наверняка еще не можно писать то, что я пишу. А я пишу. Тайком. Себе на память. И спрячу подальше. Сейчас по радио ругают абстракционизм. Доклад Ильичева.
Вчера я опять проходила мимо того дома. Он все еще стоит - черный остаток гнилого зуба. Два мощных столба - из свежего дерева поддерживают стены.
И почти каждый день по дороге с работы я делаю крюк, чтобы посмотреть: стоит ли еще "тот дом"? И стоят ли еще два белых неприлично голых молодых столба? У темнокоричневых от дряхлой старости бревен "того дома"? И не хочется знать, что однажды я увижу на этом месте кучу обломков и дымок от костра - их сейчас много в Москве. Ломают и сжигают. Счастливчики прощаются с коммуналками.
Только что ходила в тот дом, чтобы навестить Ленину мать. Надо записать, чтобы выплеснуть, чтобы вылиться, отдать. Чтобы из меня ушло хотя бы в бумагу. Опустошиться хочу.
Дверь в дом была не заперта. Вошла в сени. Это именно широкие сени, а не прихожая, ни коридор. Вошла в комнату. Дверь была не заперта_
Вошла. В углу, в полутемноте на кровати лежало что-то белое. Большая белая мумия Гипсовая мумия. А лицо было свободно. Она увидела меня и, будто ждала, сразу стала рассказывать.
Заговорила таинственно, будто рассказывала сказку тихо, приглушенно.
- Вчера вечером я вот также лежала. Дверь в дом была заперта. Я точно знаю, заперта. И вдруг... Вдруг вон на том: месте, где ты сейчас стоишь, вдруг открываю глаза. А тут стоит молодой человек и что-то на меня наводит. То, что в руке держит. Что-то маленькое, в ладони держит. Постоял, постоял и ушел. Исчез. Подержал в руках какую-то коробочку, что-ли и исчез. А? Ты говоришь, что со мной случилось? Я вышла пройтись. Я каждый вечер выходила пройтись. И как всегда, по мосту через Яузу, ну знаешь, мост через Яузу в конце нашей улицы. Я с левой стороны хожу, которая на Матросскую тишину смотрит. Там вид вдаль. Огоньки. Темно уже было и вдруг...А я шла у самого парапета и не было никого.. Как вдруг из-за поворота быстро примчалась машина. Черная, без огней. И прямо на меня. Я отшатнулась, к изгороди прижалась. Вот, вся в переломах. А вчера в темноте одна тут лежала...
Она возвысила голос.
- Я одна здесь лежала, вот как сейчас. В гипсе не больно, что кости переломаны. Дремала. Нет, мне не почудилось.
Жаль, что не сумею передать тон каким она говорила. Не было в ее тоне не то чтобы жалобы, а наоборот, гордость что-ли. Будто она чуть ли не рада, что так ее изломали. Что машина мчалась прямо на нее. И никого кругом. Она - единственная цель. Прижалась к чугунным перилам изгороди. И все. Ничего больше не было.
Ни о чем больше мне не рассказала, мол, неважно.
А вот то, что произошло вчера - она повысила голос, возбудилась, - а дверь была заперта. Открываю глаза - стоит. На меня какую-то коробочку наводит.
Не дает мне покоя: где я видела такую же ухмылку? Или похожую? Помнится ярко, но откуда?
Леня Тетерев прожил 26 лет. Был невероятным человеком. Пытаюсь вспомнить: какое у меня было первое впечатление от него. Считается, первое впечатление - верное. Не знаю, так ли. Попробую вспомнить. Коричневая кожаная куртка. Да, вот впечатление: Удивление: а ведь он очень молод! Высокий лоб с залысинами, очки и очень серьезное выражение лица маскировали молодость. Потом мне казалось, что его серьезность это насупленность сосредоточенного ребенка.
Еще одно из первых впечатлений: не то непосредственность, не то самоуверенность, не то наглость. А может, весь букет? Это я судила по тому, как он начал ходить ко мне почти незнакомому человеку, как запросто держался с моими домочадцами. Я сразу стала относиться к нему как к старому знакомому. С доверием.
Пожалуй, тот случай был символический. Я все пыталась его охарактеризовать. Внезапно, без договоренности он пришел ко мне в лингофонный кабинет, где я занималась в институте иностранных языков. Я у магнитофона слушала фразу, которую следила по учебнику. Так легко читать, но на слух понимать гораздо трудней. Он подошел ко мне. Я сказала:
- Не поняла на слух. Надо еще раз. Как повернуть обратно?
Леня с неподвижной и даже мертвой уверенностью в лице начал нажимать кнопки. Очень скоро стало ясно - наугад. Магнитофонная лента взвилась кудрявой пеной. Все испортилось. Я испугалась за казенное оборудование, - придется платить? А он, оказывается, совсем не умел обращаться с магнитофоном! А так уверенно нажимал на клавиши. Почему? Как это назвать?
Сейчас середина декабря. Год 1964. Когда он пришел первый раз? В декабре 1960 года. Погиб он летом 1962 года. Значит, мы были знакомы всего полтора года.
Помнятся его отрывистые слова.
- Симуляция самоубийства... дед. отец... все в нашей семье... не своей смертью...
Ухмылка. Веселая? Нет!: Жутковатая. Ах да! Вспомнила - в кино. Квазимодо Собор Парижской богоматери. И сверху вот с такой ухмылкой он бросается вниз. И следующий кадр - в воздухе. Уже не ухмылка, а ужас. Мертвый ужас в лице.
Последнее в памяти - его ноги, которые не хотят уйти. Как бы приросли к полу. И мне перед ним стыдно. Это последнее чувство - стыд. Вообще стыдно. А конкретно - за тот случай. За мою провокацию.
Меня отвели на подпольную выставку живописи. Только что отстроили Сиреневый бульвар и в пустой незаселенной квартире развесили картины. По всем стенам. Я с интересом смотрела на то, что называли абстракционизмом, слушала тихие слова малочисленных посетителей. Меня предупредили: о выставке никому, ни слова.
А я разболтала. Провела эксперимент над Леней. Что будет, если узнает Леня? И скоро узнала. На следующий же день пришли туда из райкома партии и велели выставку закрыть.
Я опять сделала крюк, чтоб посмотреть на тот дом. Подпорок не было и дом усмешливо скривился. Его начали ломать. Остались лишь стены. Между черных бревен - старых морщинистых - выбилась пакля. Один длинный клок мотается по ветру.
Мочальная борода скомороха? Скоморох усмехается? Той же ухмылкой. Я скорей ушла.