Борис Каценалленбоген, москвич, фотограф, прилетел в Нью Йорк в семдесят девятом году, с чемоданчиком, в котором помимо одежды лежали два довольно дорогих фотоаппарата. Самолет приземлился в аэропорту Кеннеди в ночь перед рождеством. Шел снег. Настроение было торжественным. Притихший и оробевший, Каценалленбоген был встречен знакомым, который отвез его через мост Квинсборо в Манхэттэн. Знакомый говорил о тревожных, неродных Каценалленбогену вещах - о ценах на бензин, на квартиры, о безработице. Тон его был смесью хвастовства и жалобы. Каценалленбоген молчал, глядя в окно. Неведомое окружало его. Прошлое ерзало, чувствовало себя лишним, готовилось исчезнуть насовсем. Город-призрак всплыл на отрезке шоссэ Квинс-Бруклин горящим миллионами глаз сновидением, сгинул за смешными, словно укрытыми белыми простынями домиками Вильямсбурга, и возник снова разверстой пастью, в которую, скатившись с моста, влилась машина с потерявшим всякое ощущение реальности Каценалленбогеном. Город проглотил его, оглушил, переварил. Каценалленбоген изменился навсегда, а город остался прежним.
Через знакомого Каценалленбогену удалось черезвычайно дешево, даже по тем временам, снять квартиру на Ист Пятидесятой Стрит - крохотную клетушку на втором этаже, в которой Каценалленбоген впервые встретил гигантского, в палец длиной, летучего таракана. Таракан удивил его лишь слегка - все вокруг было одинаково огромным и чуждым - машины, дома, арбузы. Улица оказалась сравнительно тихой, лишь к востоку, у самого шоссе ФДР темнели громады государственных домов для бедноты, грохотала из переносных ящиков музыка без музыки, а по ночам стреляли. Хип-Хоп и эпидемия крэка только начинались. Уже разложены были по мостовым картонки, на которых подростки в кедах с развязанными шнурками крутились на головах, уже не осталось в городе стены не замаранной графитти, уже хрустели под ногами зловещие пластмассовые капсулы, и бродили по ночам, покачиваясь на каблуках, женщины с безумными глазами, продающие себя за три доллара. На город, и вместе с ним на маленького, потерянного, никому не нужного Каценалленбогена, неудержимо наваливались восьмидесятые годы.
Каценалленбоген нашел работу в фото-лаборатории в районе Парк Авеню и двадцатых улиц, куда он ходил пешком. В то время там было пустынно и гулко. Возникали и исчезали клубы без названий, огороженные веревками, как загоны для скота. По ночам туда стояли очереди одетых в черное привидений. Сам похожий на призрак, Каценалленбоген проводил пять дней в неделю в темноте, пропахшей кисловатыми химикатами. Перед ним, ошалевшим от одиночества, не говоряшим по-английски, заросшим черной библейской бородой, возникали в красноватой полутьме бесконечные, чужие, необъяснимые образы. Во тьме Каценалленбоген потерял ощущение времени, которое не возвращалось и при свете. Единственным якорем, туннелем в прошлое, были ежемесячные разговоры с отцом, который остался в Москве и превратился в трудно узнаваемый, ничего не понимающий голосок.
В свободное время Каценалленбоген отдавался чистому исскуству. Прославиться или погибнуть - другого пути не было. Каценалленбоген влюбился в город, испугался его и вступил с ним в единоборство. Он был уверен, что выйдет победителем, а город коллекционировал таких как он. Как все влюбленные, Каценалленбоген отказывался видеть правду, не верил, что городу этому он был безразличен, и в этом была его сила, которая не знала преград. С камерой на шее он путешествовал по городу, объятый надеждой и страхом, мучимый предчувствиями и ложными откровениями, и сама искренность которых обрекала его на неудачу. Он рисковал. Он жаждал запечатлеть то угрожающее и непонятное, что происходило вокруг. Везде, всюду видел он следы насилия, порока. Он снимал проституток на Одинадцатой Авеню, мужчин переодетых в женшин на Четырнадцатой и Уэст Сайд, где на рассвете рабочие в окровавленных фартуках вешают на железных крюках туши животных, где мостовая выложена брусчаткой, по которой машины едут, трясясь как в падучей. Он забредал в Гарлем, скитался по завывающему ветром Южному Бронксу - зимой Бронкс напоминал ему окраины Москвы, родной Теплый Стан. Он сфотографировал девушку с исполосованным бритвой лицом, женщину с отрезанными ногами, которую столкнули под поезд, истекающего кровью мексиканца с разбитым в драке носом, бездомную негритянку, нагую, обернутую мусорным мешком. Она сидела с открытым ртом, прислонившись спиной к стене, мертвая или без сознания. Колени ее были раздвинуты и меж ними высилась горка засохшего кала. Его самого грабили на Канал Стрит и на Тридцать Четвертой. Ему грозили ножом в Уашингтон Хайтс, на Сто Тридцать Пятой ему прострелили рукав, по Авеню Ц за ним гналась толпа озверевших доминиканцев с бейсбольными битами. Он фехтовал с сумасшедшим крышкой от мусорного бака. Перед лицом опасности он отказался отдать камеру. Вся комната его была увешана фотографиями, увеличенными до размеров картин, портретами жертв. У всех было похожее выражение, но лица, которое он искал, среди них не было.
Было лето. Весь день, несмотря на гибельную жару, Каценалленбоген кружил по даунтауну, как гиена в поисках падали. Трайбека была пустынна - железные, с круглыми стеклянными линзами плиты мостовой, брусчатка, прорывающая тонкий покров асфальта, млели от жары. Чайнатаун кишел народом. Рядами лежали во льду, закатив тусклые глаза, трупы рыб с вспоротыми животами, с безнадежно ищущими воды ртами. Каценалленбоген сделал несколько снимков их лиц. К вечеру он так устал, что едва доплелся до дому. Там он сьел безвкусный бутерброд с тунцом, выключил свет и лег на узкую кровать, занимающую пол-комнаты. Занавесок у него не было, он их не признавал, и по лицам, которыми были залеплены стены и потолок, проплывал, освещая их причудливо, изломанный углами комнаты свет фар. Бесшумно, в открытое настеж окно влезли двое. Каценалленбоген настолько удивился, что замер на кровати, не зная что делать. А вдруг его не заметят? А впрочем, заметят, куда они денутся. Вот оно - то, чего он так ждал, к чему все катилось. Он исчезнет сегодня ночью, на глазах у своих созданий. Окруженный жертвами, он сам станет одной из них. Нельзя так долго бродить вокруг да около безнаказанно. Гниющего, его найдут через месяц по запаху и зароют в безымянной яме. Отец будет удивляться, почему он не звонит.
Включился фонарик, ослепив нищего духом, лежавшего неподвижно на кровати Каценалленбогена.
Прятаться было бессмысленно и Каценалленбоген заявил о себе, пробормотав по-английски, - Уот ар ю дуинг?
Ткнули ему в ухо холодным дулом, перевернули на живот, стянули за спиной руки и усадили на кровати. Негр в косынке, с алмазом в кругленьком ушке, выпучил глаза, сложил губы бантиком и приложил к ним указательный палец, на котором сидело толстое золотое кольцо. В другой руке он держал пистолет.
Каценалленбоген моргнул. Негр был похож на пирата из "Одиссеи Капитана Блада", которую Каценалленбоген читал в детстве шестнадцать раз. Второй был посветлее, испанец. На шее у него болталась цепь с плоским святым, погоняющим узловатой палкой плоского барашка. Блистая золотым зубом, испанец шарил фонариком по фотографиям на стенах и время от времени повторял, - Уау! Уау! Мэн! Уау! Мэн! - Кончив выражать восторг, он занялся делом: обыскал ящики, вывернул из Каценалленбогенова бумажника деньги, нашел в кладовке камеры, и весело взглянул на Каценалленбогена, - Йоу, ю фотографер?
Каценалленбоген кивнул.
Негр, тем временем, присел на корточки, включил радио и стал крутить кнопку. Забухал рэп.
- Пааарти, йо! - пропел испанец и оба заулыбались. Каценалленбоген тревожно их разглядывал. Это были первые беззаботные лица, виденные им за много месяцев.
Негр уселся рядом с Каценаленбогеном на кровать и больно хлопнул его по колену. Появился кисет, из которого была вытянута сигара Филли Блант и прозрачный пакетик с чем-то зеленым, пахнущим как крепкий чай. Негр достал из кармана нож, рассек сигару вдоль, выпоторошил табак и набил ее травой, которую предварительно искрошил. Высунув длинный язык, он лизнул вдоль перерожденной сигары, облизал толстые губы, потом опять любовно сигару, щелкнул зажигалкой, закурил, передал испанцу. Комната наполнилась душистым дымом. Испанец, прикрыв ресницы, с видимым наслаждением затянулся, потом еще раз, передал обратно.
- Кул, йо.
Негр ткнул сигарой Каценаленбогену в зубы, - Смоук, ниггер!
Каценалленбоген, никогда прежде не куривший марихуаны, закашлялся, так что дым пошел у него носом.
- Смоук, ниггер!
Каценалленбоген послушно втянул в себя еще благоуханной, горьковатой отравы. Все качнулось, и на мгновение он совершенно забыл, где он. Перед ним извивалась незнакомая комната, полная недовольными лицами. Чем они так недовольны, идиоты? Недовольство - смертный грех, хуже лени, обжорства, похоти, и еще чего-то там. Недовольство это вопиющая неблагодарность, а нет ничего гаже, ничего непростительней неблагодарности. Все удивительно, таинственно. Каждое мгновение - драгоценность. Это только кажется, что страшно. От страха, собственно, весь и кайф. И страшно-то от того, что волшебство это может в любой момент, без объяснения кончиться. Вот два странных существа, которые это понимают, которым поэтому весело.
Каценалленбоген увидел эти рассуждения издали и признал их справедливость. Прозрачной, замкнутой цепочкой, кристальным хороводиком они проплыли, кичась своей стройностью, по дымчатым, глазастым, носатым стенам и, влетев ему в ухо, оказались собственными его мыслями. А эти мудрые создания (не ангелы ли?) что-то певуче лопотали, смеялись, хлопали друг друга по ладоням. Музыка вдруг стала понятной. В ней открылась неведомая дотоле глубина. Каценалленбоген закивал в согласии головой.
- Лук, йо. Ниггер из дансинг! - засмеялся негр.
Испанец заплясал, кривляя Каценалленбогена, а негр толкнул его, - Йо, ю гуд фотографер, мэн?
Каценалленбоген кивнул. - Гуд фотограф, - подтвердил он сиплым, не своим голосом.
Блеснуло лезвие. Каценаленбоген зажмурился. Было совсем не страшно, даже весело ... впрочем, он уже не верил, что умрет. Вместо ожидаемой боли, он почувствовал, как путы на кистях ослабли. В руках сама собой оказалась камера.
Негр стащил через голову майку, сдернул на бедра джинсы, подтянул трусы, на которых было написано: "Калвин Клайн." Обнажилось блестящее от пота, мускулистое, татуированное тело с тонкой талией и широченными плечами. Повернувшись в пол-оборота, он напряг мышцы, надвинул на лоб косынку, сделал презрительное лицо и наставил на Каценалленбогена пистолет.
Каценалленбоген вопросительно уставился на него. Негр махнул пистолетом, - Пикчюр! Тэйк а пикчюр, йо!
Испанец на кровати хихикал, вытянув ноги, прислонившись спиной к стене.
Каценалленбоген прикрепил вспышку, щелкнул раз, другой. Негр скорчил страшную рожу, закусил золотую цепь, скрестил руки, в одной из которых был пистолет, а в другой - финка. Испанец, изнемогая от смеха, повалился боком на кровать. Фотографии выйдут обалденные! Каценалленбоген вошел в раж. Полуобнаженный испанец оказался тонким, с железными мускулами, с синими татуировками Иисуса в терновом венце и девы Марии, окруженной сиянием. Лицо его было классически правильным. Каценалленбоген затянулся еще сигарой и стал лепить из пришельцев позы - и так, и сяк, и с ножами, и с пистолетом, и по одному, и вместе. При этом он пританцовывал, пучил губы и кивал в такт музыки шеей, выставив подбородок вперед. В холодильнике нашлась бутылка водки и лед. Выпили. Посадили его на кровать, сунули в руку сигару, в другую стакан, сфотографировали. Потом связали его снова, собрали деньги, радио, обе камеры, линзы и вспышки. Прежде чем исчезнуть, негр снова сделал круглые глаза и приложил палец к губам. Испанец подмигнул. Воцарилась тишина и тьма, прерываемые изредка шумом моторов и светом фар, скользящим по покрытым страдальческими лицами стенам и потолку. Каценалленбоген повернулся на бок, свернулся клубочком и заснул.
Проснулся он от солнечного света, бившего в глаза, испуганно вскочил, бросился к окну и заорал, - Хэлп! Хэлп!
Не прошло и полу-часа, как дверь со стуком отлетела в сторону. В квартиру ворвались полицейские, которые развязали Каценалленбогена и усадили его на кровать. Каценалленбоген наклонил голову, тряс нечесанной шевелюрой, и на все вопросы отвечал нечленораздельным мычанием, прерываемым словами "май камера, май камера." Супер что-то кричал, тыча пальцем в фотографии на потолке.
Всю неделю Каценалленбоген бродил как потерянный. Фотографировать было нечем. Хотелось снова душистого курева. Замирая, он купил на углу пакетик за десять долларов. Вечерами он сидел на койке, скрестив ноги, сутулый, томный, с вскрытой и снова завернутой сигарой меж пальцами, и смотрел с тоской и надеждой в окно. Вокруг его всклокоченной головы плавали, свиваясь в таинственные предзнаменования, облака дыма. В водке с едва уловимым звоном лопался непривычный лед. Со стен на него взирали брезгливые лица, на которые ему было наплевать.
В понедельник Каценалленбоген, никогда не получавщий никакой почты кроме счетов, нашел в ящике конверт, адресованный от руки жильцу квартиры 2А, то есть ему. Запершись на все замки, но оставив окно настеж распахнутым, Каценалленбоген вскрыл его и вынул оттуда фотографию, на которой узнал собственное, бородатое, дико улыбающееся, абсолютно счастливое лицо.