Веселова Ольга Георгиевна : другие произведения.

Свидание за гробом

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

  По обширному асфальтированному двору психушки неспеша разгуливали "ребята" (как их называл персонал) - живописные индивиды от восемнадцати до семидесяти в одежде разной степени оборванности. Группка сидела на скамейке у крыльца здания, курила и лениво материлась. Мимо прошли вразвалочку несколько парней здешней элиты - крутых, неглупых, из отделения реабилитации, которых с помощью воспитателей старались дотянуть до нормального уровня и выпустить в жизнь... Только выпустить почти никого не удавалось. Место в современном мире находили очень немногие.
  Они гордо и независимо поглядели на "низший сорт людей", выползающих во дворик из отделения "Милосердия", кто как мог. Таких называли "лежаками". Вот по команде санитара двое ребят перетащили через порог коляску с безногим стариком и один из них, Куличков, с толстым задом, похожий на бабу, повез его катать под июньским солнышком, в блаженном затишье летнего утра. Затылок на куличковской бритой голове был словно срезан, отчего голова не круглилась привычно, а высилась в форме башни. Молоденькое, бессмысленное лицо тихо улыбалось, но отсутствие зубов делало улыбку то ли старческой, то ли младенческой.
  Вслед за безногим парни вытащили еще одну синюю инвалидную коляску - с Сашенькой, но почему-то бросили у порога и помчались за кем-то. Беспомощно оглянувшись, насколько позволяли перекривленные плечики, Сашенька вцепился ладонями в поручни и крикнул, щурясь от солнца:
  - Вовка!
  Куличков продолжал весело улыбаться, вилять на ходу своим огромным задом и при этом катить старика всё дальше, к выходу со двора. Они быстро удалялись.
  "И зачем он его туда тащит? Еще укатит на улицу, как меня прошлым летом, да бросит. С него станется". Сашенька снова, насколько мог, вцепился пальцами, судорожно оглянулся и начал, срываясь непослушными руками, сам крутить колеса, но коляска мало продвигалась вперед. Хоть на голове его и красовалась старая кепочка с козырьком - подарок санитарки Сонечки - все же стоять тут, на солнцепеке, становилось тяжко. Он прищурил свои огромные зеленые глаза, обведенные тенями. В такие моменты бледное, худое лицо со впалыми щеками принимало мученическое выражение; впрочем, жизнь отучила его жаловаться, и он молчал, изо всех сил пытаясь сам отъехать в сторону, где под тенью карниза, не замечая его, курили, ржали, беззлобно давали друг другу тумаки парни из реабилитации. Никто не подходил к маленькой, скрюченной фигурке в коляске. Сашенька крутнул колеса сильнее, руки напряглись, коляска рванулась. Но от этого движения он подпрыгнул и чуть не вылетел с сиденья - ведь ног у него почти не было: маленькие, загнутые конечности не давали даже сесть, он стоял на коленочках, держась за спинку сиденья.
  В этот момент во дворе показались две женщины в белых халатах. Одна, Сонечка, его палатная санитарка, сутулая, в химзавивке, ойкнув, бросилась к нему и назойливо, суетливо, как всегда бестолково начала упихивать его поглубже в коляску, приговаривая, даже оцарапала при этом. Как она его раздражала!
  - Ой, Сашенька, что ж ты так! Вот бы кувыркнулся!
  - А кто это, Соня? Это та самая новая воспитательница, да? Тут уже все про нее говорят. Даже многие жениться хотят. Я тоже, - затараторил подоспевший Куличков, осклабив розовые десны, как две толстые карамельки.
  Сашенька молча уставился по направлению куличковской руки с пальцами-обрубками. Вот она - та женщина... Странно... Он ее уже видел, много раз видел. Это она! Она улыбалась с экранов, с обложек журналов, она кокетливо позировала перед фотокамерами. Сашенька прекрасно понимал всю нелепость своих ассоциаций, но никак не мог от них избавиться. Он даже сморгнул несколько раз, но она не исчезла. До чего же она не вязалась со всем тем миром санитарочек и сестер, что суетились здесь ежедневно, с миром, к которому он привык с тех пор, как сознательно взглянул на окружающее... Сашенька не мог еще постичь, почувствовать, в чем тут дело. В экранной красоте? Ну нет, такое объяснение его бы не устроило. Он даже мотнул головой. "Примитивно, пошло..." Так в чем же? В ее взгляде? Что в нем такое? Сочувствие? Сострадание? Он не знал, не умел объяснить даже себе самому и... молчал.
  - Ну, чего ты так уставился? - хлопотала Сонечка. - Да держись же ты, а то опять упадешь. Я сейчас не могу тебя покатать. Серега!
  - Давай я. Жарко тут ему.
  У Сашеньки внезапно зашумело в ушах, казалось, он сейчас потеряет сознание. На минуту от этого шума он перестал слышать, только кровь стучала в висках толчками, окружающий мир сделался немым, как на старой кинопленке. И в этом странном немом мире она, именно она произнесла последние слова. Потом взялась за ручки коляски. Мягко покатила ее в сторону спортплощадки, где на дорожках под деревьями лиловела тень.
  
  После обеда, в час летней разморенной лени, в психушке спит большинство блаженных душ; впрочем, не только они, - даже кое-кто из подвыпивших санитаров. Однако рабочий день у воспитателей продолжается.
  С помощью Куличкова Сашенька перебрался через порог и начал всматриваться в сторону площадки, но стена еще загораживала скамейку. Он нервничал, крутился, понукал:
  - Скорей, Вовка, давай туда!
  Под деревьями, за площадкой, где пряталась в тени старая скамья, разместилась группа из реабилитации. Кто устроился прямо среди подорожника и ромашек, кто сидел на скамейке и сосредоточенно слушал, кто-то бегал за кузнечиками. Один бродил у заросшей площадки и собирал букет для воспитательницы. Но большинство облепило ее, женщину в белом халате с ярко-красной помадой на губах. Она то читала газету вслух, то отрывалась, что-то комментировала, смеялась вместе с ними, снова погружалась в чтение. Огромный рыжий Колька, у которого пламенеющее лицо спорило по яркости с помадой, прижался к ней сбоку, всем своим видом показывая, что никого ближе не подпустит. Лукавый Славка-цыган разлегся у ног, по-гусарски закручивая усы и пытаясь обратить на себя внимание. Мишенька, толстенький, лысый, похожий на политика в очках, со скрюченной на груди рукой, слушал и делал глубокомысленные замечания. Она на полном серьезе отвечала.
  Сашенька подъехал с помощью Вовки (тот-таки порядочно растряс его на ухабах, колеса путались в траве), остановился сбоку. Робко спросил:
  - Можно мне тоже послушать?
  - Ну конечно, чем больше людей, тем лучше. Мы тут читаем об алкоголизме. Тема, конечно, избитая, но для наших ребят никогда не устареет. Кстати, вчера кто это из нашего отделения так хорошо "поддал", что попал в "наблюдалку"?
  - Так это Хвостов, Женька, он вообще наглый, - пробасил огромный Колька и попытался прикрыть плечи женщины своей курточкой поверх белого халата. Она отстранилась - спокойно, властно, но без брезгливости, как от ребенка, который позволяет себе лишнее.
  - А вот у меня алкоголичкой была мать, - вступил в разговор Дима. Он до сих пор стоял рядом и задумчиво катал ногой футбольный мяч. И вдруг поднял свое доверчивое детское лицо с кукольными ресницами, потом снова сунул руки в карманы, потупился, замолчал. Но она потянула его за локоть, усадила рядом с собой, подвинув глубокомысленного Мишеньку, и одобрительно коснулась плеча:
  - Ну, Дим, садись, продолжай...
  - Да, так вот, мать... Я ее и не помню. Родила она нас двоих с братом и поотдавала куда попало. Мне рассказывали, что, как только родила меня - так сразу водочкой и напоила, попотчевала, так сказать.
  Он судорожно усмехнулся одним ртом. Лицо подростка, с прыщиками на подбородке, а в огромных ресницах застыло нездешнее выражение. Что-то давнее, смутное по-прежнему довлело над ним.
  - А что брат твой?
  - Он погиб на пожаре. Помните, в том году сгорел интернат на Вологодчине? Ходячие-то все убежали, а он не мог, он ходил - еле-еле ноги переставлял, вот так вот... - и он медленно зашаркал.
  - Страшно как... Сколько брату было лет?
  - Двадцать. Он меня старше на год. Я еще ездил тогда на похороны, меня отпустили. Только я его не узнал в гробу.
  Она (ее звали Ингой) почувствовала, что надо как-то направить разговор поближе к теме занятия, но на ум приходили лишь горькие истины, от которых некуда было деться.
  - К сожалению, - сказала она тихо, зная, что не вся аудитория ее поймет, - к сожалению, у многих из вас такие судьбы... Вот вы находитесь здесь из-за алкоголизма родителей. Если бы они не пили...
  Сашенька усиленно задышал, почти задыхаясь, ему не хватало воздуха, он заерзал на своей коляске. Куличков поддержал его под мышки привычным движением.
  - А я, то есть моя мать, не была алкоголичкой! - выкрикнул Сашенька. - Нет! Она была труженица. У нее уже было трое детей, я - четвертый. У нее работа такая была - она лазала на высоту, на столбы, когда меня носила, - это Саша уже почти прошептал, он не мог продолжать из-за спазма в горле.
  Инга подошла к нему, наклонилась, погладила успокаивающе. Ее длинные темные волосы упали прядями на его плечи и виски. Его обдало запахом духов, чем-то незнакомым здесь, из той жизни, что проносилась за стенами интерната и была ему неведома... Духов, - а может быть так пахло женское тело, еще более тревожащее, до сих пор неизведанное и, наверно, никогда-никогда ему не предназначенное... Сашенька еле дышал. Он не мог говорить.
  - Так что же случилось с твоей мамой?
  - Она... Она... ну, в общем... она упала с высоты. И вот я... я родился таким.
  - Сашенька (позволь тебя так называть), Сашенька, милый ты мой, пойми меня правильно. Я же не говорила о твоей матери. Но большинство из вас действительно находится здесь по этой причине. Из-за алкоголизма родителей. И вот поймите, ребята, для чего мы все это читали, обсуждали отдельные судьбы. Единственно для того, чтобы среди вас не было алкоголизма.
  Инга прекрасно понимала, что пить они все равно будут, втихаря, кто сможет достать, но долго еще говорила с убедительными примерами, то смешными, то трагичными, убеждала, пугала, выслушивала, как они ее поняли. Такая работа. Как ни странно, ей все больше нравилось здесь. Пришло вдруг немыслимое раньше чувство общности с этими "ребятами". И легкости - она нужна здесь с ее способностями, как нигде раньше. И всех их она любила. И всем хотела бы сделать добро. Если бы только смогла.
  Донесся из здания чуть слышный звонок - все рванули дружно на полдник. Инга собрала газеты и книжонки, встала, потянулась. Нужно было сопроводить оставшихся, самых беспомощных, до столовой. Куличков распутывал с колес вьющуюся повилику, бегал вокруг коляски, сопел, торопился. А Сашенька застыл в странной задумчивости. Его зеленые прозрачные глаза смотрели внутрь себя, в какое-то свое измерение, в свою даль.
  - Что, Вовчик, помочь?
  - Не, я сам.
  - Инга! - Сашенька внезапно, судорожным движением руки схватил ее пальцы. - Вы могли бы приходить к нам, в отделение "Милосердия", хоть когда-нибудь, если будет время?
  Она непонимающе посмотрела на него. Только успела освоиться на новой работе, разобраться во всех своих обязанностях, как вдруг еще новые просьбы. И так нагрузки выше головы, одна отчетность чего стоит...
  - Я... ну ладно, как-нибудь, не сегодня, конечно.
  - Побеседовали бы с нами. Мы же тоже люди. Там есть такие, которые и не встают, не гуляют никогда.
  "Вообще-то это не моя работа. Нагрузить на себя еще лишние обязанности... И так не успеваю все сделать за смену, всем письма написать. Задерживаюсь". Но Инга неожиданно для самой себя сказала:
  - Приду, Сашенька, приду.
  Он потянулся к ней худой рукой с утолщениями на суставах, и Инга просто, без содрогания, пожала эту руку.
  
  Солнце проходило через зеленые ветви перед окнами и заливало палату приглушенным светом, зеленоватым, как в аквариуме. Сашенька редко смотрел в окно - его кровать пряталась за стенкой шкафа. Он лежал и глядел на тени ветвей - это никогда не иссякающий калейдоскоп на потолке. Такой привычный. Всегда, так будет всегда. Пока он будет жить. Всегда одни и те же стены, этот потолок, шкаф за изголовьем. Его мир. На кровати у окна постанывает спящий Вася - одна голова, огромная, торчит из-под одеяла. Тела почти нет. Он никогда не встает. Зато, как может, тиранит всю палату своим характерцем.
  Мимо со странными движениями, как-то задом наперед, прополз Андрюша, весь извиваясь на ходу и вздергивая подбородком. Умница Андрюша, он мог бы стать настоящим ученым, какая ирония судьбы!
  Сашенька вздохнул тихонько и попытался перевернуться на живот, тихо, чтобы не разбудить спящих. В зеленоватом полумраке скользнула санитарка. Он нащупал книгу под подушкой, но не стал читать, силясь понять, что происходит. Его мир, ежедневный, неизменный, к которому он прикован до самого конца... Но что-то ворвалось в этот мир, он уже не тот, нет привычного равновесия. Нет больше христианского смирения, которое ему так тщательно вдалбливали. Сейчас он готов был закричать от бессилия, от невозможности побежать, побежать, как все, на нормальных ногах, куда-нибудь туда, где обалденно пахнут травы под солнцем, куда-нибудь в широкое поле, - там, непременно там, в разнотравье, будет бежать с ним рядом она, смеяться, убегать, потом позволит догнать себя...
  ...Нет, нет, нельзя думать об этом. А почему нельзя? Это ведь всё, что у него есть - уйти в свое измерение, в свой параллельный мир, и в нем жить. Там будет ветер, солнце, движение, сила мышц, вера в себя, там будет она, она...
  Сейчас должна ввалиться эта грымза толстая Ленка с таблетками, от них голова такая дурная и трудно становится бороться со сном. Нет, он не станет принимать сегодня. Уж лучше как-нибудь выплюнет в подушку. Сегодня нельзя спать беспросветным, тупым, обычным сном. Нельзя. Сегодня должна придти она. Это непременно произойдет сегодня. Случится чудо: вот эта вот дверь распахнется и она, высокая, в белом, с черным плащом волос по плечам, появится вот здесь. Он будет ждать сколько нужно, он будет ждать весь день и завтра тоже. Она придет. Это так ясно. Он знал это. Как зеленеющее трепетом теней марево июньского сада за окном, как задумчивая, будто в водорослях, игра солнца естественно вошла в его существование, в его тридцатое лето жизни, так же етественно вошла и она, Инга. Он знал каждой капелькой своей крови, дрожью пальцев и нервным дыханием своих изуродованных легких, знал всей своей убогой и мудрой душой, знал, что она придет. Придет сегодня.
  
  "Лето шло к закату" принято говорить о такой поре. Но на севере нет "пышного природы увяданья", а сразу, как-то безжалостно быстро, начинает лить неуютный дождь на фоне почерневшей зелени, отрезвляет и уносит летнее легкомыслие. Становится зябко и думается совсем по-другому.
  Сашенька не гулял во дворе уже несколько дней. Натянул свитер, а то в палате становилось совсем холодно. Серый свет за окнами неудержимо мерк, как, возможно, уходящая жизнь. Но Сашенька не хотел сегодня осознавать это. Он ждал. Каждый день ждал. И не напрасно. Она приходила. Все уже привыкли к ней, тоже каждый по-своему ждали ее. Андрюша готовил какую-нибудь книгу по восточной философии, а иногда теософскую, крутил головой, многозначительно выпучивая глаза, делал свой странный набор извивающихся движений, будто в индийском танце, и изрекал что-нибудь с трудом, гортанным, диковатым голосом; но он знал - она выслушает терпеливо его медленную речь, возможно, поспорит, но никогда не унизит.
  Даже ворчун и матершинник Вася, которого бесили все: и приходящие, и соседи, особенно бестолковая Сонечка, - и тот не злился на Ингу, не "рычал", а тоже часто просил ее о чем-нибудь, и она выполняла. И странноватый Женечка в углу палаты тоже теперь выползал к ней на согнутых ногах, улыбался младенчески, просил, как и Вася, написать письмо маме. И она выполняла.
  Сашенькина мать этой весной перестала откликаться на письма. Оборвалась последняя нить. Братья давно его потеряли. Больше нет никого. Он не знал, что было бы с ним, если бы не Инга. Но она рядом, ей можно всё рассказать. А что еще человеку нужно? Он сносил удары жизни с молчаливой покорностью. Лишь бы она была рядом. Тогда он мог всё. И утраты, и тревогу, и свои мучительные судороги он терпел тогда молча. Потому что ждал ее.
  Каждый обед, где-то в 12, она прибегала, запыхавшись, всем улыбалась, тут же привычно поправляла косметику на лице перед маленькой пудреницей, легким взмахом откидывала расческой волну смоляных, отдающих синевой волос, усаживалась к нему на постель и говорила:
  - Ну что, твоя Сонька опять зарылась куда-то, не покормила тебя? У-у, крокодилиха! Голодный, Сашунчик? Ути-пути-пути-пу! (она с нежностью вытягивала губы трубочкой). Лапунчик ты мой! Ну, давай кушать. А сегодня ничего, жить можно, супчик приличный, я сама такой люблю. Но вот эта перловка на гарнир... Чтоб они ее сами ели.
  Сашенька, как правило, лежал, накрыв грудь полотенцем. Есть сам он не мог, разливал, руки плохо слушались. Санитарки, зная, когда Ингины смены, даже и не утруждались. Она все равно придет к своему Сашунчику, покормит. Ему доставляло невыразимое удовольствие лежать, ощущая ее рядом с собой, и есть незатейливую пищу, которую она ловко, не разливая (не то что Сонька, половину выльет на грудь), подносила ему ложкой. Пусть она вскоре исчезала днем, но он знал: еще в конце смены зайдет попрощаться, посидит, поболтает, и всем станет проще и легче после этого. И сегодня к вечеру тоже будет. Он ждал. Сегодня особенный день.
  Машинально поправил на горле свитер, серый, индийский, - она принесла, со своего сына Олежки. Да сколько еще шмоток мальчишеских - не перечесть. Сашенька не был жадным, никогда не заботился об одежде, но сейчас его распирало какое-то новое чувство гордости: в шкафу рядом лежит целая гора одежонки, притом такой модной, - его собственность, впервые за всю жизнь. Даже спортивный костюм яркий. Не стыдно и на улицу показаться.
  - Сашка! - в дверь всунулась голова со срезанным затылком. - Слышь! Дай мне магнитофон, скорей, надо переписать Наташу Королеву.
  - Кыш отсюда! - зашипел Вася из своего угла. - Ничего мы тебе не дадим. Ты всё ломаешь, придурок лагерный!
  - Ну Саш, - не унимался, ныл Куличков, - я же в тот раз не сломал, оно само...
  - Не могу. Инге тоже нужен магнитофон. Она берет его, когда музыкальный час проводит. Так хотя бы все потанцевать могут, а ты... Хватит, уже два раза сломал.
  - Ну и ладно! Инга! Инга! Нужен ты твоей Инге! - шепелявил беззубо Куличков. - У нее теперь тут поинтересней ухажер завелся - сам Михалыч на нее глаз положил. Не отходит: куда она, туда и он, как будто ему сильно интересно на занятии посидеть, на истории. Ага, как же!
  - Пошел вон, козел вонючий! - Сашенька весь дрожал, всем своим маленьким телом. Сердце истошно било в клетку ребер, как жалкий воробей, залетевший в застекленные людские хоромы, - с разлету и плашмя, не жалея себя.
  - Врешь, это неправда, - прошептал он еще раз для самого себя.
  - Может, думаешь, она теперь придет к тебе? - Куличков захихикал, слюни полетели на рубашку, набрал было воздуху для новых разглагольствований, но тут его прервал башмак, метко запущенный Андрюшей. Голова взвыла, оскорбленная в лучших чувствах, неистово заматерилась, но побыстрее исчезла за дверь.
  - Суки вы все! Я Михалычу скажу-у-у! - раздавалось из дверного проема, затихая.
  Сашенька лихорадочно передвигал по койке какие-то открытки, книжонки, ронял на пол и не замечал.
  - Подыми, чего развалил-то!
  Но он не слышал Васю. "Михалыч, Михалыч, главврач. Значит, он. Ханжа, сладкоречивый праведник. Приходит сюда, садится, высоченный, с постной физиономией в кругленьких очёчках, изображает внимание и христианскую любовь, во всё лезет, всем интересуется, расспрашивает, дарит крестики и иконки, иногда свои старые кепочки, цитирует тексты из Писания и, закончив душеспасительную миссию (чью душу спасает? Нашу, что ли? Уж скорее - свою), важно удаляется, как индюк, делая движения шеей вперед на каждом шагу, выпячивает щеки, коротенько, по моде, постриженный, в ботинках на толстенной резной платформе".
  Мысли прервались стуком в коридоре. Чьи-то шаги. Сердце замерло и сильно, с болью, ударило, панически, будто выпрыгивало. Но нет, не то. Это всё Сонька там шурудит.
  "Значит, Михалыч. Вот чего она стала какая-то не такая, нервозная, более таинственная, а в последний раз, кажется, была угнетенная. И не сказала, почему. И убегает быстрее. Вот чего... У него же работа заканчивается в 4, а у нее - в 7. Говорят, он теперь задерживается. Ага! Ждет конца ее смены и идет провожать. Понятно... Если бы у меня были ноги! Он же младше ее. Индюк! Что ему надо? Неужели она могла пойти на это? Нет! Никогда. Она вообще не здешняя, она... совсем не то... Не знаю, наверное, это какая-то вечная хрупкая душа из того, из мира теней, душа, которую Создатель перенес для чего-то на Землю. Может быть, чтобы она жила, а, значит, страдала, и разделяла страданья других. Она не отсюда. Она ему не пара".
  - Сашунчик, что-то ты шепчешь? Даже меня не заметил?!
  - Неужели ты пришла? А я думал, ты с Михалычем...
  "Как это вырвалось? Не надо было этого говорить!" Но буря внутри тут же стихла.
  - Как же я могла не придти? Ведь у тебя день рожденья!
  Он болезненно заулыбался тусклой улыбкой.
  - Ребятки, милые, привет! Давайте отпразднуем сегодня. Я кое-что принесла.
  Она достала бутылку земляничного вина (такая крамола в этом заведении), колбасу, бисквиты, кулек конфет.
  - Да зачем ты тратилась? Это же так дорого теперь. Лучше бы ребенку.
  - Перестань, Сашуня, можем мы хоть когда-то гульнуть? Сейчас как напьемся! Может, надо было водки купить?
  - О, тут, кажется, пьют? А я как раз для такого случая припас кое-что с пенсии.
  Это в дверь просочился Витек, быстрый, востроносый, в боевой раскраске. На сей раз его волосы стали рыже-красноватого петушиного цвета и образовали панкский гребень, видно, для максимальной крутизны. Он всегда нюхом чуял любую подпольную пирушку. И теперь, гордо обведя всех глазами героя, торжествующе бахнул об стол бутылкой водки.
  - Ну ты молодец, Витька, конечно. Только смотри, если кто-то узнает, нас тут всех разгонят.
  - Ну что вы, Инга, что вы, что вы, - расшаркался он галантно.
  - А мне можно? - раздался тихий бабский голосок. Вслед за Витьком в дверь попытался влезть Леня, но это ему не сразу удалось. Леня был не просто толст, а толст фантастически. И как он ухитрялся передвигать свое шарообразное тело, да еще пересекать двор и работать в швейной мастерской, для Инги оставалось загадкой. А как на таком шаре могли держаться штаны - тем более.
  Он медленно вплыл - тихий, вежливый, привыкший к насмешкам. Одутловатое лицо с грустными глазами. "Умные глаза, - отметила Инга. - Он был бы смешон, если бы не этот взгляд умной, часто битой собаки".
  - Ну конечно, заходи. Сейчас отпразднуем Сашкин день рождения.
  Инга разливала по стаканам и чашкам вино, водку, кому что, разливала с какой-то лихостью. Ну и пусть ее в этом упрекнут. Но они же тоже люди. И у них должен быть когда-то праздник.
  Витек, крепкий парень из реабилитации, помогал ей, разрезал колбасу, притащил откуда-то сало, всем отмерил по куску, разнес бисквиты. Редкое для сего заведения великолепие!
  Инга подошла к Васе, улыбнулась, поставила на тумбочку угощение и нежно поднесла к его рту вино. Ей было немного не по себе. Она смущалась при виде еще большей беспомощности и уродства, чем у Сашки. Из-под одеяла торчала одна голова - огромная, со вздутым водянкой мозгом и усохшим конусом личика, но при этом голова умная и злая. Впрочем, сейчас глаза смотрели на нее устало, даже как-то обреченно. Смертная тень легла под веками. Но он силился улыбнуться. Глотнул, водка потекла по тоненькой шее, поморщился, поблагодарил, заедать почти не стал. Ел он вообще очень мало. Его крошечное, как у трехлетнего, тельце еле угадывалось под одеялом. Он даже не шевелил своими руками-палочками. Инга покормила его еще немного, поборов в себе все горькие, противоречивые чувства, все, кроме жалости и любви.
  - Спасибо тебе. Ничего, что я "на ты"? - спросил он.
  - Конечно, так проще.
  Она подошла к Сашеньке. Все уже весело галдели, забыв о нем, а он терпеливо ждал ее.
  - Ну, зайчик ты мой, чего не пьешь? Меня ждешь? Давай с тобой чокнемся. Я тебя поздравляю, мой родной, мой хороший, будь всегда здоров. Чтобы тебе было хорошо!
  Она не знала, что сказать еще. И что тут можно пожелать? В его-то положении... У нее в горле то появлялась, то отпускала судорога, с которой начинается плач. Но она боролась с этим, улыбалась. Сашка гладил ее руку, перебирал пальцы и, как всегда, неотрывно смотрел в глаза. Они выпили по глотку водки - всё, что осталось от компании.
  - Спасибо, Инушка, за поздравление. Милая моя, - он не находил слов, запнулся. - Ягодка ты моя! - сказал первое попавшееся, но сказал это так, глядя в глаза, что таящиеся в глубине слезы все-таки выступили у Инги.
  - Как я тебя люблю, - продолжал он шептать. - Это на всю жизнь. До тебя у меня никого не было, никогда. И не будет после тебя. Только ты.
  Неужели это водка так ударила в голову, нет, в самое сердце, - горячо, дико, примитивно? Так бывает, когда ничего не страшно, летишь, будто во сне, и не упадешь, и можешь всё, ты всесилен, всевластен, ты никого не боишься. Безумие, полет в огненном мареве и нахлынувшая радость, радость ничем не объяснимая, такая, что в нее нельзя не верить... Глаза у Инги ничего больше не видели от слез, они искрились, лицо раскраснелось, губы, уже без помады, приоткрылись сами.
  - С днем рожденья тебя...
  Она наклонилась к его лицу. Он не верил, не мог еще понять, что это правда, но губы неизведанным до сих пор движением потянулись к ее губам. Кто подсказал ему это? Кто научил? Но руки вдруг стали послушны. На миг, один лишь миг ему показалось, что он здоровый, что он - мужчина, он всё-всё может, и всё еще в жизни будет... Он целовал ее жадно, исступленно, впивался ртом в ее хмельные губы, как бы прощаясь навсегда, не желая отпускать, тискал руками плечи и грудь впервые и так, словно знал - другого такого мгновенья у него уже не будет. Не дано будет. Жизнь не баловала его. Не изведать больше ничего, никогда. Но сейчас он ощущал всем существом - она его, его любимая, покорная, она его женщина, хоть на миг, хоть чуть-чуть... Она была бы его женщиной, женой, навсегда, если бы... Если бы... "Благословляю тебя за этот мираж, за мгновение, единое мгновение настоящей жизни. За то, что ты дала мне это мгновение! О, не прекращайся эта минута, не уходи же, не отрывай губ, дай притронуться к тебе всей, дай ласкать твои волосы. Они пахнут так, как на поле снопы трав в лиловых цветах, на том поле, моем, по которому мы когда-нибудь пробежим, взявшись за руки, пусть не в этой жизни. Запах трав - это твой запах, неповторимый. Дай же твою шею, твою грудь, и зачем она скрыта чем-то тугим? Боже, неужели другие бывают так счастливы, и часто? Как я хочу всегда смотреть в твои карие глаза, детские, с ресницами до бровей, чуть размазанные слезами, блещущие, говорящие твои глаза. Не уходи, только не уходи!" - молил он беззвучно.
  Но вот она уже отстранилась, сидит, смущенно поправляя волосы, воротник, вытирая углы глаз, а он по-прежнему лежит рядом и только взглядом еще молит о чем-то. Она не смотрит на него, не может, нарочно куда-то отворачивается. Откровение кончилось. Ей страшно. Может, стыдно. Невольно оглядывается - никто не видел? Но все или пьяные, шумят о своем, хохочут, или, как Андрюша с Леней, отвернулись, философствуют над книгой. "Душевной тонкости у них бы поучиться здоровым".
  Но Инге все-таки не по себе. Отрезвление дает себя знать. Что-то она сейчас здорово-таки нарушила, какие-то устои перешла... А может, просто сошла с ума, как и все здесь?
  
  Ну почему осенью всегда так холодно, хуже, чем зимой? Может, зимой мы лучше одеты? Или просто готовы морально? Ингу внезапно охватил ледяной ветер, пронизал до костей, курточка ничуть не спасала. У нее даже зубы застучали. Тяжелые сумки резали пальцы и не было свободной руки, чтобы откинуть длинные волосы, которые облепляли глаза и щеки.
  Дождь кончился. Только рябь бежала по лиловым лужам в свете дневных фонарей. Инга ненавидела этот свет - холодный, сиренево-зеленоватый, выставляющий все твои недостатки, свет неестественный и безжалостный, такой же, как этот вечер в охватывающем, порывисто пеленающем ветре.
  Позади остались ворота интерната, крики толстого Женьки "до завтра", она быстро шла к остановке, склонив голову, отбрасывая на ходу волосы то локтем, то сердито дула на них.
  - Куда спешишь? Я тебя тут ждал-ждал, замерз уже. Запропастилась.
  - А я тут с тобой и не назначала свиданье. Впрочем, правильнее будет сказать: "с вами, Виталий Михайлович".
  - Что вдруг так немилостиво? То дружили-дружили, вели культурнейшие душевные разговоры, даже "на ты" перешли, а теперь вдруг...
  Стёкла его кругленьких модных очков блеснули в свете фонаря. Инге вдруг вспомнилось, как в каком-то фильме давным-давно, в детстве, она видела такого доктора, в таких же очёчках, кругленьких, на щекастой, с самомнением, морде, ужасно интеллигентного, одного из ярых служак Вермахта.
  - И вообще, я хотел с тобой поговорить. Ты, конечно, женщина проницательная, должна понимать ситуацию. У нас все видели, как я тебя провожаю, судачили об этом. В здешнем заведении ничего ведь не укроешь, а люди, и здоровые, и больные, только и делают, что сплетничают, уж это здешняя специфика. И вот сейчас у сплетен появился неожиданно пикантный привкус: оказывается, ты завела особенно нежные, даже интимные отношения с Сашенькой Б. из 105-й палаты. Уж санитарки растрясли про вас Бог знает что, прямо любовницей тебя называют. Как все это понять? Я тебя спрашиваю. Ты забыла, что ты воспитательница! Значит, ты неправильно понимаешь суть отношений с больными!
  - Может быть! Может быть, я и очень плохая воспитательница. Но ты тогда - врач, опустившийся до уровня своих санитарок, потому что питаешься ихними сплетнями!
  "Ну и индюк, - подумала Инга, - не может даже сумку поднести до остановки, не видит. Как рука болит!"
  - Я не имею права не слышать и не знать, что творится в интернате! Я за все здесь отвечаю.
  "Как заговорил! Где трибуна?" Она с размаху бухнула сумки на скамейку в загороженной автобусной остановке. Хоть от ветра чуть укрылась. Он, нахохлившись, стоял рядом, скрипя кожаным плащом.
  - Вот что, - глаза под очками неприятно сузились в деловом прищуре, - работать тебе здесь больше не стоит. Сама, я думаю, понимаешь.
  - Кишка тонка меня уволить! - Инга вдруг начала хохотать, даже чуть истерично, эта нервная веселость всегда опьяняла ее отчаянным безрассудством. В такие моменты она уже ничего не боялась, видя, как попала в цель. - Меня не уволят, Виталик, любовь моя, увы! Не тебе здесь чинить суд и правду, не тебе. Всё, что ты можешь, это стучать директору на меня да гадить помаленьку. Что тебе еще остается...
  - И это после того, что было...
  - Ах, хочешь в лирическом ключе побеседовать? Хорошо. Если уж серьезно, то скажу тебе прямо: да, вначале ты произвел на меня впечатление своей образованностью; возможно, я и увлеклась тобой. На какое-то время. Но только потом я узнала - из первых рук, подчеркиваю, а не из каких-нибудь третьих...
  Он презрительно скривился: "Ну и что за сенсационное разоблачение века?"
  - Узнала от того мальчика, которого ты бил головой об шкаф в своем кабинете, желая сломить его волю... Не от одного его. Ты бил многих. Скажешь, не так? Неправда? Клевещут злые языки? Все, все больные, самые разные, не сговариваясь, показывают одно и то же. Я еще не до конца верила, я еще колебалась, но в прошлый четверг в садике я сама увидела, как ты выбежал за Колькой Маркиным, схватил его и заломил ему руку, так, что тот завопил. Уж это я видела своими глазами, "проповедник христовых истин". Кому здесь не место, я спрашиваю? Знаешь, когда я была маленькой и однажды при мне мальчишки издевались над кошкой, я бросилась в драку, не особенно думая, сколько сама получу синяков. Теперь - теперь я буду защищать этих несчастных столько, сколько смогу.
  - Браво! Только, послушай, у тебя какая-то маниакальная идея. Кстати, такие показания никто не подпишет - они неправомочны. А ты сама во власти сплетен. Я делаю столько добра, столько пожертвований для интерната, телевизор свой отдал вместо украденного...
  - Советский "Горизонт" 70-х годов...
  - ...разъясняю Писание. Тебе каждый расскажет. Моя жизнь - в этом скорбном месте, среди этих больных, да я ради них... Это такой женщине, как ты...
  - Знаете что, уж лучше быть блудницей, чем надевать на себя личину благочестия... с вашей-то сутью, Виталий Михайлович, дорогой! Перед кем вы "комедь ломаете"? Думаете, те же общительные санитарочки не поведали мне, как вы охочи до молоденьких да красивых? Не брезгуете и из их среды. А я... что я, не знаю, что ли, - она зашептала как пьяная, сверкая глазами, своими итальянскими черными глазами, как он сам их называл, глазами, которые может породить только южная бархатная ночь с бриллиантами звезд, - если бы я позвала вас сейчас к себе, вы не только пошли бы, вы бы ноги мои целовали, делали бы всё, что я захочу... Но вот беда - я вас не зову.
  В автобусе она села у окна, долго невидящим взглядом смотрела на знакомые улицы в будничной тоске, полутемные улицы дымного, затихающего уже промышленного города. Ехать приходилось далеко, на окраину. Постепенно спадало лихорадящее нервное напряжение, но в ушах еще стояли обрывки фраз, слова еще выстраивались боевыми рядами. Потихоньку, остановка за остановкой, приходило сосредоточение, мысли неслись уже вперед. И только громче обычного звучал внутренний голос, казалось, его слышат все вокруг: "Ну и ладно, плевать, работу потеряю - невелика беда, найду что-нибудь. Свет клином не сошелся на ихнем гадюшнике. Но Сашенька! Как же я его тогда буду навещать? Правда, некоторые вахтеры пустят по старой памяти. Но некоторые твари ведь и нет, я ему не родственница".
  
  Солнце снова пригрело. Вернулась иллюзия лета. Бледная, грустная иллюзия, всего лишь до вечерних отрезвляющих холодов, но все же Сашенька с жадностью ловил такую живую, теплую радость солнца. Мелькали, прощаясь, рыжие, желтые, бурые и с краснотой листья, ребята мели их и сгребали в кучи во дворе, а ветер нес, смеясь, всё новые снопы осеннего великолепия. И запах костров был томительно тосклив, как сон о лете, как само умершее лето... В эту пору казалось, что с чем-то навсегда прощаешься.
  Но Сашенька бодро щурился, его только что вывезли после ужина во двор. Лужи сверкали и пестрели заплатками листьев. Он поежился, натянул поглубже Сонину кепочку и стал ждать. Его юное худое лицо с черными усиками чуть порозовело на ветру, глаза стали совсем зелеными. В них плескала то тревога, то сменяющий ее отзвук тайной радости, своей, затаенной, никому здесь не ведомой, то снова эта вечная, одним только калекам свойственная понурая привычка к страданию. Привычка не слишком-то верить своим мечтам...
  Вдруг он весь напрягся и закрутил руками колеса - туда, к выходу. Вот и они. Соня и Инга выходили, обе с сумками, посмеивались, усталые, такие разные. Маленькая сгорбленная Сонечка как всегда суетилась, жестикулировала, забегала вперед. Инга молча шла, высокая, на платформах, как на пьедестале, с волной своих ночных волос и этим взглядом... Сашенька только сейчас подумал о противоречии: ее фигура вызывает сексуальные ассоциации, но взгляд - это же взгляд сострадания, скорее, наоборот, монашеский, всепонимающий и горький. Даже когда она смеялась, в глазах не исчезала тоска. Как бы ей ни было весело, но отзвук какой-то мировой скорби, будто дань всем, кто вокруг нее, скорби по несбывшимся жизням, оставался.
  Вслед за ними в дверь выломился, вроде бегемота из трясины, Женька Быков. Немного постройнее Лени-Шара, громадина с громовым голосом и срезанным затылком. Догнал вперевалку, заорал на весь двор: "До свиданья, Инга! До завтра!" - гаркнул так, что за стеной на улице обернулись прохожие.
  Она попрощалась с ним, с улыбкой пожала огромную красную руку, но ему всё было мало. Он бежал следом, с трудом переставляя слоновьи ноги, и пыхтел:
  - Инга, до завтра! Ты завтра будешь?
  - Да, да! Всё! Иди, Женечка, поздно уже гулять. Иди в палату.
  - Нет, я провожу до автобуса.
  Отбиваясь от Женьки, который силился поцеловать ручку, она увидела Сашу.
  - А ты тоже решил погулять к вечеру?
  - Да, немножко. Ты сейчас уходишь - будь осторожна, хорошо? - и шепнул: - Ягодка ты моя... - Глянул на рокочущие автобусы за стеной, - береги себя.
  - Пока.
  - Инга, Инга... Если бы у меня были ноги... Я бы побежал за тобой. Пошел бы провожать, куда угодно, пусть хоть до конца города. Я бы всюду шел за тобой.
  Они, наконец, вышли. От Женьки удалось отделаться ценой конфетки, хотя и не сразу. Он успел еще поорать на остановке, послать сто воздушных поцелуев, и только тогда нехотя поковылял домой.
  - Дак слушай, Инга, я давно хотела тебе рассказать, - вздохнула облегченно Сонечка, оглядываясь, - сегодня было у них там, в верхах, закрытое заседание. Я случайно слышала, как Тамара Ивана рассказывала Антонине Семене, что там Михалыч (паскуда в очёчках) хотел тебя выгнать. Представляешь? Вот сволочь!
  - Хотеть не вредно, - фыркнула Инга, - ну и что дальше? Мне уже собирать манатки? Видишь ли, Сонюшка, я с моим образованием работу найду, не бойся за меня. В школе, в ПТУ, где угодно.
  - Дак нет, слушай, все обошлось! За тебя там вступились - повыше его.
  - Неужели директор?
  - Нет, директора не было, он в Москве. Его заменяет Ирина Николаевна, зам.
  - Так она?
  - Ну да! Она вообще очень хорошая, я ее сильно уважаю, еще с тех пор, как Михалыч меня хотел перевести в изолятор, а там зарплата хреновая, работа куда тяжелее, да и привыкла я с нашими ребятами. Дак я - к ней. Просила, объяснила всё. Аж...
  - Подожди, не тараторь, Сонька. Значит, ты говоришь, это она не дала меня уволить?
  Инга живо представила эту красивую, немного массивную женщину лет сорока пяти с достоинством на умном лице. Ей давно казалось, что они похожи, она видела, как совмещается в Ирине деятельное добро с той же самой грустинкой, как у нее. Однажды замдиректора обмолвилась: "Как же я могу уйти отсюда? А они, ребята? Как же они без меня?"
  - И что она возразила нашему индюку?
  - А что-то вроде (я уж точно не помню, но вроде), что та, другая воспетка, Олимпиада Павловна, дак та действительно не работает ни хрена, только чаи с подругами пьет весь рабочий день в швейной мастерской. Ее с ребятами никогда и не увидишь. Не занимается она ими. Только на праздник показуху делает. А вот ты все время с ними возишься, обучаешь, на речку водишь, только и находишься в их кругу весь день.
  - И даже перерыв. И еще, - да ладно...
  - Она так хорошо сказала за тебя! Во! Михалыч сразу язык в жопу засунул и не возникал больше.
  - Ну спасибо, Сонюшка, ты меня успокоила, зайка. Все-таки легче как-то стало.
  - Пошли ко мне! Чаю попьем, у меня наливка есть вишневая, щас рулетик возьмем в магазине.
  - Да знаешь, я бы с удовольствием. Но скажу тебе честно, как самой близкой подружке, боюсь я твоего Сережку. Достал он меня в прошлый раз. Что он у тебя такой сексуально озабоченный?
  - Ой, Инга, я ж тебе говорила, не обращай ты на него внимания. Я дак привыкла уже: он, когда выпьет, дак ко всем бабам лезет целоваться, особенно к новым. Ну что с ним сделаешь?
  - У него что, запой перманентный?
  - Какой-какой?
  - Ну, значит, постоянно водку жрет, без продыху?
  - Нет, бывает тверезый. Только тогда злющий, никого не замечает.
  - Понятно. Не обижайся, Сонюшка, но я уж лучше в другой раз. Когда его дома не будет. Вот тогда мы с тобой и посидим. Не нравится мне, чтоб меня в прихожей сходу зажимали.
  - А я и не видела. Я тогда клюкнула маленько. А то б я его по башке веником! Или, может, я к Нинке вышла, к соседке? Он, если выпимши, дак и Нинку, соседку, часто зажимал. Я уж привыкла в общем-то.
  - На мое счастье он уже еле на ногах стоял, не сумел с меня трусы снять. Я его отпихнула - и к лифту. Он еще, слышу, в шахту лифта орет сверху свой служебный телефон. Мать его так... И, хоть убей, не пойму, как ты все это терпишь, Соня? Я скажу тебе честно: я тебя очень люблю - ты такая простая, мне так с тобой легко. Но очень жалею. Как ты живешь с ним? При том, что он еще и дерется. Где ты силы берешь?
  Они уже подошли к остановке.
  - Я не пойду дальше. Тут сяду на 101-й, как раз до дома. Сонюшка, милая, я не обидела тебя?
  - Нет, что ты. - Сонечка еще больше ссутулила спину, тонкое личико с мелкими птичьими чертами стало как у старушки, и непонятно было, сколько ей лет. В рыженьких жидких волосах-кучеряшках заметна преждевременная седина.
  "Какая она маленькая, слабая, - подумала Инга. - Ей еще хуже живется, чем мне. И как она плохо, по-старомодному одета... Вот получу деньги, непременно куплю ей кофточку модную. Может, ей и моя черная юбка подойдет".
  - Я знаю, все верно, ты правду говоришь. Спасибо, Инга, когда-то же нужно было это сказать. До сих пор много было всяких его штучек-дрючек, но чтоб такое, чтоб уже...
  - Плюнь ты на него, не расстраивайся из-за дерьма. Ведь сама же живешь с ним, никуда не уходишь. Хотя и могла бы. У тебя есть мать, есть, куда уйти. Детей нет, ничто не удерживает. Ты - вольный человек. Ан не уходишь. Значит, любишь, привязана, а, может, квартиру жалко. Или нет сил сломать весь уклад своей жизни? Ну так терпи. Не обращай внимания, не замечай всего этого...
  - А как бы ты поступила, Инга?
  - Я не имею права давать тебе советы. Я - это я, а ты - совсем другое. Тебе мои советы не пригодятся. У меня тоже был муж не из лучших. Не шлялся, правда, но так скандалил и психовал, что жить было невозможно. Вот я и ушла. Вот и живу с малым в общежитии. Тоже далеко не семейное счастье.
  - До чего же мы с тобой обе... - Сонечка не нашла слова, только горестно скривила бледное, подрумяненное личико. - Жисть какая-то... - вздохнула она еще раз.
  - И вот потому, что я на такое "добро" натыкалась, и не раз, я и люблю Сашеньку. Тебе это кажется смешным, да?
  - Нет, Инга, нет. - Снова вздох, молчание. - Я тебя понимаю. Он - лучший из мужчин. Если бы не... ты сама понимаешь... я бы только за него вышла замуж, - она мечтательно улыбнулась бескровными губами.
  - Он просто, я думаю, откуда-то из тьмы веков, из тех времен, когда мужчины умели любить. И за свою любовь, за честь женщины готовы были пойти на эшафот. А теперь... тянут за резинку от трусов, вот и вся любовь.
  - Я знаю, Инга, давно замечаю, как он ждет тебя. Как Бога! Ты заходи к нему почаще. Однажды было, что я тебя отвлекла разговорами, он так злился на меня. Это всё, чем он теперь живет. Я смотрю на вас с восхищением. Какой бы он ни был изуродованный, но это же любовь! Я так радуюсь за вас.
  - Чему тут радоваться, Сонечка, милая? У этой любви ведь нет будущего. И я тебе скажу, пора уже сказать, только ты ему не говори пока, ни в коем случае, слышишь, не говори: я скоро уеду.
  - Как!!!
  - Уеду. К мужу. Не логично, да? Видишь ли, он приезжал. Зовет меня к себе, в Москву, он там унаследовал жилье. А мне ведь здесь тяжко с Олежкой вдвоем. Да и общага, сколько можно вот так вот, без квартиры... Хоть он мне и присылал денег немного, но все равно не хватает. Олежек и то хочет, и другое, модные игрушки, как у всех мальчиков, а я, - она развела руками, - увы! Хоть ради ребенка надо переезжать. Отец родной хотя бы у него будет.
  Они помолчали. Автобусы проносились мимо, останавливались, отъезжали снова.
  - Знаю, Соня, знаю всё, что ты мне сейчас скажешь. Я - сволочь. Я предала его. Я уезжаю ради нормальной обеспеченной жизни. Хоть нет у меня там любви никакой, конечно. Но все же уезжаю. Я сама себе противна. Буду процветать там, в Москве, а он здесь... навсегда... Погибнет ведь?
  - Типун тебе на язык!
  - Н-да, буду писать ему утешительные письма, душеспасительные, как Михалычевы беседы, буду слать посылки, но только все это...
  - Не уезжай! Хотя что я говорю? Прости меня, дуру. Так будет лучше для тебя, для Олежки. Езжай смело, ни о чем не думай, только меня не забывай. И Сашеньку, главное. Пиши нам.
  Инга тронула ее тоненькую руку с узловатыми от работы пальцами.
  - Поддерживай его без меня, хотя бы на первых порах...
  И опустила глаза. Сейчас она как бы видела себя со стороны, в какой-то новой проекции - злого гения чьей-то судьбы. И это оказалось хуже любой потери или стычки. Ей давно уже не было так паршиво, даже когда приходилось скрещивать шпаги словесных дуэлей в "гадюшнике". Теперь гордиться больше было нечем, - она осознавала и себя частью этого "гадюшника".
  
  Тетя Галя, ворча, отперла огромный амбарный замок, половинки грязных дверей разлетелись в стороны. По ступенькам балюстрады, которая обшарпалась и наполовину развалилась уже с 30-х годов, в больничный садик хлынула толпа - в обносках, кто в тапочках, кто в ошметках какой-то обуви, в странных, по давнишним модам пошитых, уже потерявших видимость фасона пальто.
  Этот внутренний садик летом служил местом выгула для самых ущербных. Летом им здесь, под деревьями, было раздолье. "Смотри, яблоки цветут", - сказал ей здесь в первый день работы один из многочисленных здешних мальчиков, скривленный, всегда веселый, указывая грязным пальцем на осыпающиеся лепестки. Инга нечаянно взглянула на его ноги и отшатнулась: сине-красные распухшие ступни не вмещались даже в разрезанные тапки. Потом ей объяснили, что ноги у этих людей гниют от нейролептиков. Можно ли не допустить у них гангрены? Таких врачебных тонкостей она не знала. Только с этого дня к горечи, накипающей у нее внутри, прибавилась еще капля.
  В теплые летние дни сюда, на скамейки, под деревья выползали самые слабенькие, сидели, чирикали, чаще всего дразнили слепого и забавлялись, когда он в ярости становился на четвереньки и лаял на них на всех.
  Те, кто был посильнее, работали под присмотром Инги. Она сама учила и как копать, и как таскать сухие листья на носилках, бегала, указывала (иначе не туда высыпят), покрикивала, подбадривала, хвалила, рассказывала к слову анекдоты, смеялась со всеми, за работу вознаграждала сигаретами.
  Много здесь проходило и тихих предзакатных часов перед ужином, когда просто сидели на скамейках: и отделение "Милосердия" (ссорились, как дети, мочились под кустиками тут же, строили рожи), и Инга с ее группой - кто слушал политинформацию в ее пересказе, кто бродил, покуривал. Сашенька всегда перебегал из своего отделения к ней и сидел на своей коляске рядом, боясь пропустить хоть слово. На его место уже никто и не посягал.
  Куличков, если не дразнил слепого старичка (за что получал от Инги по мозгам, но не обижался), то собирал лиловые колокольчики. Их здесь никто не сажал, но они буйно вырастали каждый год. Вовка, отставя зад и сладко улыбаясь, подавал огромные охапки крупных колокольчиков, просто заваливал ими Ингу; она смеялась, брала, потом уносила в кабинет. Обычно в такие моменты он делал предложения руки и сердца.
  Но сейчас о лете с его цветами напоминали только иссохшие былинки некогда буйных трав вперемешку с такими заметными теперь сигаретными коробками и бутылками. Толпа шла вниз испуганно, кое-кто старался незаметно повернуть назад. "В такой одежде, - думала Инга, - да тут же околеть можно". Ей стыдно становилось своей длинной замшевой дубленки, песцовой шапки и сапог на платформе. А у них у многих тапочки на посиневших босых, в язвах, ногах. "Кто в чем... Одеть их не смогли по-человечески и выгнали во двор. Сами бы в таких опорках погуляли. Михалыч да Тамара Иванна. А ведь когда говоришь им: нельзя так вести гулять, раз одежды не хватает, заболеют! - так и слушать не хотят: ты - не медик, и молчи здесь!"
  Рыжий Колка по знаку Инги взял обеими руками коляску с Сашенькой, поднял мощным рывком и снес по ступенькам. За Сашеньку она не опасалась. Он, благодаря ей, одет был тепло - в курточку на меху и ушанку, даже сапожки с ее мальчика пришлись впору на крошечные подобия скрюченных ног. Он, как всегда, занял место рядом с ней, ребята молча расступились, Колька так его и поставил у скамейки.
  Первый снег запорошил уже дорожку, ряд скамей, газоны, яблони. Мелкими шариками снежинки стучали по плечам, казалось, звенели и отскакивали.
  Сашенька ждал, что она сейчас сядет рядом. Но она всё с кем-то говорила, ходила, распоряжалась. Молодой санитар в теплой вздутой, как сизая опухоль, куртке поверх халата покрикивал, погыркивал на толпу, чтоб побыстрей шевелились, да повеселее там, уроды, а то замерзнете. Ребята только болезненно оскаливались в его сторону и испуганно шаркали мимо со злобным матерком.
  Инга, издерганная, всё перебирала их взглядом, наконец, села на скамейку, руки в карманы. Сашенька протянул ей свою сухую ладонь, она ответила пожатием и бледной улыбкой, словно возвращаясь к нему откуда-то издалека, снова в их мир, им одним ведомый и никому больше не доступный.
  Говорить ей сегодня не хотелось. Он смотрел на нее, как всегда, и молчал, но мысли неслись так неудержимо, что слова бы все равно не поспели за ними.
  Сонечка сегодня проговорилась. Должна же она была когда-то не удержаться и выболтать это. Вот так вот. Всё когда-то кончается. Закончится и эта сказка любви, такая недолгая. Одна-единственная в его монотонной жизни. Вот и всё.
  Он оставался на удивление спокоен, даже внутренне сосредоточен. Старался не пропустить ни одного мгновенья, ни одной минуты близости, подаренной судьбой. Запоминал каждую мелочь. Навсегда. Каждую черточку. Осыпанную снежными блестками, как сверкающий ореол у снегурочки, меховую шапку, яркий цветок напомаженных губ, ресницы в тающих снежинках. Малюсенькие белые шарики ударялись, всё так же отскакивая от его собственной бежевой куртки. Говорить он тоже не спешил, зачем нарушать этот монолог ранней зимы?
  - Я уже все знаю, - наконец прервал он молчание.
  Она вскинула огромные накрашенные ресницы, и черные отпечатки так и остались размазанными лучами до бровей.
  - Ты не бойся. Я, как видишь, перенес это нормально. Ничего, не жалуюсь, не скулю. Я все понимаю. Хотя душа протестует. Конечно, тебе здесь плохо одной. В семье тебе будет лучше. И сыну. Что ж тут доказывать... Я хочу только, чтобы тебе было хорошо. Ты и так много страдала. Это главное.
  - А ты?
  - Да не думай ты обо мне.
  - А ты не откажешься снова от пищи, как тогда, когда я болела? - Инга живо вспомнила, с каким лицом бежал за ней по коридору тогда Михалыч. Она только пришла с больничным в руках. "Скорее к нему, только вы поможете!.."
  Саша смущенно молчал. Она машинально, чтобы успокоиться, достала зеркальце, вытерла тушь под глазами, выкрутила малиновую помаду. Всё механически, не понимая, зачем. И вдруг появилась одна только мысль: вот эта помада - это Сашенькин подарок. Тушь - тоже, и пудреница. Его пенсия - 80 рублей в месяц, смешно. Из них где-то 50-70 он тратит на подарки мне. Господи! Если бы какой-то миллионер тратил на даму сердца такую часть своего дохода! Кажется, такого еще не было и не будет.
  Ветер усилился. Он уже не сыпал хрустальными шариками, не порошил по-есенински, а кидал снег злыми порывами. Те, кто еще сновал по дорожкам, подпрыгивая в куцых пальто, теперь сбились кучей у запертых дверей, подняли кулаки и стучали. Кто посмелее - впереди бил в самые двери, хоть сорвись они с петель, кто потише, в своем вечном полузабытье - топтались сзади и подвывали с жалобной бранью. Все подпрыгивали, временами растирая бесчувственные ступни.
  Санитар тоже злился, поминутно смотрел на часы, оглядывался, явно не зная, можно ли заводить всех обратно так рано. Не положено. Там директор совершает обход. Надо поторчать здесь еще полчаса.
  - Валера! Что такое? Почему ты не стучишь Галине? Люди же замерзли! Не видишь?
  - Рано еще. Она не отопрет.
  - Да пошли вы все к... Погуляй сам здесь разутым!
  Инга растолкала ребят и начала кричать и барабанить в дверь ногами изо всей силы. Никакого ответа. "Старая сволочь! Преспокойно ушкандыбала на чаепитие с такими же вешалками". Инга стукнула еще раз каблуком и бросилась назад, в обход всего здания по покрытой снегом дорожке.
  Сашенька один остался у скамейки. Он тихо ждал. Подошел Колька, предложил перетащить его поближе к дверям (по всей вероятности сейчас откроют, раз Инга помчалась ругаться, она не остановится, директора на ноги поднимет, но двери откроют).
  - Ничего, оставь, я подожду ее здесь. Не хочу ужинать.
  Колька понимающе хмыкнул, втянул свою рыжекудрую голову поглубже в воротник джинсовой курточки, так что торчал только один красный пористый нос, и помчался к заветным дверям. Там били ногами уже взбеленившиеся, на пределе, люди. Валерка-санитар вопил что-то, оттаскивал, только его голос внезапно потонул в общем гаме, затрещины перестали останавливать этих хилых, с горящими глазами оборванцев.
  Сашенька один смотрел безучастно. Он ждал. Вся кутерьма перед дверями отзывалась в нем привычной тоскливой ломотой. Его ничем нельзя было удивить. Сколько он видел всего этого: бесправие, несправедливость окружающего, ложь сверху донизу, грубость, обиду, бессильную горечь, грязь человеческих тел, вонь гниющих ног... Как он привык ко всему этому! С самого детства, с того самого момента, когда начал помнить себя. Первое, самое ясное и осознанное воспоминание: однажды он выполз в коридор, лет пяти, а было это зимой, холодный ветер выл и пронизывал коридоры; ему стало плохо - начинался грипп, озноб бил все сильнее. Он попросил санитарку помочь ему добраться до палаты, но она плюнула и ушла, - уж очень ей мало платили, чтобы обращать внимание на всякого там малыша-калеку. Потом его, конечно, нашли, только уже в обморочном состоянии, при смерти...
  У него давно уже не было злости, не осталось возмущения. Он привык. И знал, что протестовать бессмысленно. Что он навсегда чем-то обделен и, сколько бы ни качал права, этого попросту никто не услышит, никто не заступится. Заступников типа Михалыча он не хотел. Только она. Только ей он мог рассказать всё. И она слушала. Ей никогда не было скучно или противно. Только она слушала л его детстве, о маме, обо всем - обо всем.
  "Почему так безумно жесток этот мир, в который я явился? Ведь даже ее - всё, что у меня было дорогого, что наполняло хоть каким-то смыслом мое существование, этот мир у меня отнял. Теперь снова будет пустота. Как до нее. Как после. Только теперь в тыщу раз невыносимее. А надо ли жить в этой пустоте?" - Сашенька бормотал, сидя неподвижно. Снег заносил его шапку и плечи, но холода он не чувствовал в своем странном воодушевлении.
  "Вот Михалыч вечно запугивает церковными доктринами. Дескать, Бог покарает! Бог не приемлет к себе душу самоубийцы. Чушь какая! Не верю! И никогда не поверю в это. По Библии Бог - это воплощение добра и любви. Так неужели же Он не поймет того, кто страдал, кто уже больше не мог жить? А Инга? Не покарает ли он ее за меня? Нет! Нет, никогда! Я сам готов гореть в вечном огне, лишь бы она жила счастливо. Нет, Господи, услышь меня, милосердный, только ее прости, она ни в чем не виновата. Я - один! Но не она. Дай ей, Господи, земного рая, долгой жизни..."
  Так он бормотал что-то, вцепившись в спинку коляски, не слыша холода и шагов по снегу. Рука в варежке коснулась его плеча.
  - Вот мы и одни. Немного уже нам осталось быть вместе. Я приду еще, конечно, попрощаться, куплю вина, угощу вас всех обязательно.
  Он оглянулся. Толпа наконец-то почти уже ввалилась в здание. Галина стояла на крыльце и, подбоченясь, крыла, как умела, и ребят, и Валерку, и Ингу, жалобщицу сердобольную, что аж к директору побежала (подумаешь, померзли бы немножко, не сдохли бы). Потом двери захлопнулись, нарочито громко, злорадно лязгнул замок. Но Инга этого не заметила.
  - Замерз, зайчик?
  - Нет, мне хорошо. Побудешь еще минутку?
  Она села, придвинула коляску поближе.
  - Я тут молился за тебя сейчас. Ты не думай обо мне в своей будущей жизни. Чтобы тебя это не расстраивало. Обещаешь?
  - Сашенька, - сказала она тихо и задумчиво, как бы выверяя нравственную правоту каждого своего слова. Слова звучали немного растерянно. - Ты же понимаешь сам: в земном мире нам не суждено быть вместе. Физически мы никогда не смогли бы соединиться. Даже если бы я всегда здесь работала. И ты, как человек верующий, понимаешь, всё понимаешь, - где мы с тобой сможем соединиться навсегда. Где и когда это будет...
  Он вместо ответа поднял голову к серому, нависшему снеговыми облаками небу. На его дрожащие веки падали неспешные снежинки, таяли в уголках слезами. Он произнес совсем просто:
  - Значит, надо умереть поскорее. И нечего бояться. Я буду ждать тебя там, за гранью. Я тебя всегда ждал здесь. Буду ждать тебя и там. Ведь там нет уродства, нет болезни. Никто не посмеет встать между нами. Мы будем равными. Мы будем вместе.
  - Подожди, нет, я не это имела в виду...
  Но лицо его вспыхнуло странной идеей. И Инга подумала вдруг, что всё, что у него было в жизни - это нездешние мечты, но это и есть его настоящее богатство. Такое, какого у вас, куцых (она мысленно плюнула куда-то в адрес респектабельных знакомых дам с одними лишь разговорами о курсе валют), у вас, земная элита, славная когорта рвачей и шкурников, нет и не будет!
  Ветер притих. Они посидели еще в синеющих сумерках, постепенно бледнея от сумрачного света больничных окон, те вспыхивали одно за другим. Сидели, запорошенные снегом, сплетя горячие пальцы. Инга снова коснулась его губ, впалых щек, потерлась лбом о его голову, улыбнулась горько. Посмотрела, прощаясь. Потом вытерла размазанную тушь, шмыгнула носом, постаралась стать веселее.
  Он молча, неотрывно смотрел на нее, не прося больше ни о чем. Только тихо сказал вдруг с особым значением:
  - Так помни про наше свидание.
  Она кивнула и молча тронула ручки инвалидной коляски. Снег скрипел, коляска с трудом продвигалась по рыхлой ненакатанной дорожке, но Инга не стала звать никого. Сама молча, упорно толкала свою ношу. Ей не хотелось нарушать тишь, темень и торжественность этой минуты.
  Нависшее покрывало зимних сизых облаков вдруг рассеялось, и в нескончаемой лиловизне небесной замигали всепонимающие звезды. Резче вырезались тени сугробов. Ребята, чистившие снег во дворе у парадного входа, расступились - к крыльцу медленно подходила высокая женщина с инвалидной коляской.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"