Аннотация: "В мирные дни ты не преуспеваешь, в дни войны ты истекаешь кровью". Франц Кафка
Им нужны были деньги. Тридцать тысяч крон. Сразу. И ещё двенадцатая часть от всех работ.
Я послал их. Они что-то кричали мне вслед, когда я уходил. Отец говорил: "Мы в ответе за тех, кого посылаем". Но и они в ответе за то, что заставили произнести меня эти слова, которые уже никого не спасут, слова, после которых нужно драться или уходить. На пороге я остановился, чтобы запомнить их лица. Они что-то почуяли и тоже замолчали. Так мы стояли и смотрели друг на друга. Потом я ушёл.
Не знаю, сколько прошло времени, когда я понял, что иду по Вацлавской площади в противоположную от дома сторону, что болят ноги и уже вечер. Я взял пару "козела", папиросы, и сел на скамейке в тени. Я пил пиво, курил и смотрел, то на растущие тени деревьев, то на раздавленные гильзы папирос у себя под ногами.
Когда стало смеркаться, и ненависть сменилась тоской, я пошёл на мост и долго стоял там, глядя на тёмные воды Влтавы. Интересно, доплыву до берега, если спрыгну? Вода в реке уже остыла, с другой стороны, я неплохо плавал, в юности был лучшим пловцом в отряде катеров...
-
Здесь нельзя останавливаться.
-
Что? - я не сразу понял, что обращаются ко мне и, оглянувшись, увидел полицейского.
-
Нельзя останавливаться на мосту. Продолжите движение или вернитесь назад.
-
Но почему?
-
Это предписание властей.
-
Простите, я вовсе не собираюсь нарушать предписание властей. Я только хотел понять его смысл.
-
Это опасно. "Опасно шествие на ту сторону, опасна дорога, опасен взор, брошенный назад, опасны колебание и остановка". Параграф девятый Правил движения. Что тут ещё понимать?
Я извинился ещё раз и пошел обратно, так и не пройдя мост. На последнем трамвае я доехал до дома, взял в ночной лавке бутылку сливовицы, хлеб, банку сардин и пошёл к себе, в тёмную маленькую квартиру, в которой меня никто не ждал. Я разжёг камин, открыл вино, распечатал консервы, нарезал хлеб и долго сидел так, глядя на огонь.
Когда вино кончилось, и огонь потух, я достал аккордеон. Эту песню я слышал от одного лётчика в пивной "У Флеку":
"Я свободен, словно птица в небесах,
Я свободен, я забыл, что значит страх.
Я свободен, с диким ветром наравне,
Я свободен, наяву, а не во сне..."
Соседи застучали снизу по батареям, они кричали что-то неразборчиво, но сердито, и я решил их не злить.
Я убрал инструмент, выкурил две папиросы у открытого окна, глядя на высокие башни городских замков, совсем чёрных в синем ночном небе, и лёг спать.
Утром я ушёл из города. Никто меня не провожал. Стояло раннее воскресное утро. Улица была пуста, только дворник шаркал метлой по булыжнику, белая пушистая кошка умывалась на подоконнике, да несколько голубей, нахохлившись, сидели на карнизе. Никто из них не обратил на меня внимания. На перекрёстке я остановился, чтобы пропустить трамвай.
Я хорошо помню тот день. Это было три года назад, - столько я живу на болотах.
Я живу на болотах четвёртый год, меня зовут Йозеф, они так и прозвали меня - Йозеф Болотный, сначала в насмешку, а потом, чтобы заглушить страх, который я им внушаю. Ходят слухи, что по ночам в город приходит чудовище с болот и жрёт людей. В этих слухах, половина которых - просто бабьи сплетни, есть, однако, одна маленькая истина.
Чудовище действительно убивает людей, но оно живет в городе и притворяется человеком, внешне оно выглядит как человек. Если уж кто похож на чудовище, то это я - обросший, в рваной одежде, с закопчённым лицом, пропахший запахом болот, - но только снаружи. Мне здесь гораздо лучше, я сразу полюбил болота, их неброскую красоту, скромных болотных жителей, так непохожих на наглых лесных хищников и ленивых домашних животных.
Старый эсминец, по палубу утонувший в трясине, служит мне одновременно убежищем, домом и крепостью. Здесь никто не мешает, мне не приходится выслушивать надменные отказы, равнодушные ответы и вздрагивать от косых взглядов, я не цепенею от зависти при виде победителей, и не сгораю от стыда, найдя своё имя в конце списка, здесь никто не стучит по батареям, и не приказывает мне убраться с моста.
Я допоздна сижу на корме, у орудийной башни, смотрю на вечернюю зарю, слушаю пение жаб и играю на губной гармонике, почти всегда одну и ту же песню:
"Так бесконечна морская гладь,
Как одиночество мое.
Здесь от себя мне не убежать,
И не забыться сладким сном.
У этой жизни нет новых берегов,
И ветер рвёт остатки парусов..."
Гармонику я нашёл в капитанской каюте вместе с кортиком и двумя фотографиями в кленовых рамках, они были под стеклом и хорошо сохранились. На одной из них - молодая женщина в тёмном платье, невеста, жена, а может, мать капитана, - на войне морские офицеры быстро делали карьеру и, возможно, ему не было и тридцати лет. На другой - группа матросов в белой тропической форме, молодые, смеющиеся, только один, с краю, даже не улыбнётся. Наверно, их всех убили, а женщина, если ещё жива, уже старуха, часто по вечерам, я подолгу смотрю на эти фотографии, лежа внизу, у огня, возле котлов, на ложе из снарядных ящиков, покрытых брезентом. Я перебираюсь сюда осенью, когда заряжают дожди, и в капитанской каюте становится сыро и холодно. К счастью, топки в порядке, а угля нам хватит на много лет, - кроме меня здесь живет чёрная корабельная крыса, которую я зову, когда мне хочется поговорить. "Эй, Йозеф! - кричу я. - Выходи, я расскажу тебе о пути созидающего!".
Он никогда не отказывается от приглашения, ещё бы, банка тушёной свинины и пригоршня галет, которые я выставляю возле его норы, лучше любых слов. Он принимается за угощение, а я подбрасываю угля в огонь, устраиваюсь на своем ложе и беседую с ним. "Не собрался ли ты, брат мой, отправиться в уединение? Не хочешь ли ты искать пути к самому себе?" - спрашиваю я, и крыса одобрительно смотрит на меня и трясёт усатой мордой, разгрызая галету, - "Помедли ещё немного и выслушай меня. "Кто ищет, тот легко теряет самого себя. Всякая уединённость есть вина", - так говорит стадо. А ты долго принадлежал к стаду. И в тебе ещё будет звучать голос стада. И если ты скажешь: "У меня с вами уже не одна совесть", - то это будет плач и страдание..."
Меня даже радует, что он не умеет разговаривать, не выношу возражений, я прихожу от них в бешенство и могу наговорить лишнего, а Йозеф только кивает и молчит. Обычно он управляется с едой раньше, чем я - со своей речью, и он никогда не уходит, зная, что получит что-нибудь ещё. Я могу рассчитывать на его верность, поскольку камбуз забит мясными и рыбными консервами. А воду для питья я беру из бочек, расставленных под корабельными надстройками, её всегда бывает вдоволь после дождя.
Так прошло много дней, и ничего не напоминало мне о городе.
Однажды прилетел вертолёт.
Я услышал его издалека и поднялся на капитанский мостик, чтобы встретить по всей форме. Он завис прямо надо мной, так низко, что я хорошо различал фигуру пилота за прозрачным обтекателем. Я ждал, что он подаст мне какой-нибудь знак, но он только смотрел на меня, а потом машина накренилась и ушла в сторону. Он выполнил разворот и обсыпал меня какой-то белой хренью, от которой у меня всю ночь слезились глаза, и борода стала вылезать клочьями.
В оружейной, в промасленной мешковине, я давно припрятал ручной пулемёт и два цинка с патронами. Я разобрал его, очистил от смазки, промыл в керосине, собрал, и снова смазал. Заправил ленту и дал очередь в небо. Лягушки и жабы дружно попрыгали в воду, а я вытер слёзы и улыбнулся: теперь у меня тоже было оружие.
Он вернулся следующим вечером. Он снова прошёл надо мной и обсыпал этой хренью, теперь я знал, что она не убьёт меня, а только сделает сильнее. Я кричал, плакал и стрелял. Я выпустил в него всю ленту. Вертолёт потерял высоту, и упал кабельтов в десяти, норд-ост. В ясную погоду в бинокль можно разглядеть его обломки.
Больше ко мне никто не прилетал, а борода отросла и стала гуще прежней.
Так прошла осень.
Однажды утром я проснулся от постороннего звука. Я сел, отбросив бушлат, и прислушался. Это был звук авиадвигателя, но не вертолёта и не "кукурузника". Это был военный самолёт, одномоторный истребитель. Я узнал его и вскочил на ноги, сразу став молодым и сильным, как в те времена, когда расчёты, сбивая башмаки о железные трапы, бежали к орудиям под вой сирены, а маленькие самолёты с рёвом падали с неба, и вокруг корабля вставали и опадали водяные деревья, я вспомнил всё это сразу, всем телом, и бросился наверх.
Я выскочил на палубу и зажмурился от яркого света, - она вся была завалена снегом. Я ошибся. Это был штурмовик. Когда глаза привыкли к свету, он уже заходил в атаку. Вот и всё. Сейчас он прошьёт меня очередями из пушек и пулемётов, а потом сбросит бомбы и сделает снимки. Назавтра в городских газетах появятся фото останков корабля, портрет лётчика и заголовки - "Конец чудовища" или "Смерть вампира", а тот, другой, всё так же будет выходить в ночь с ножом и верёвкой ...
Самолёт прошёл на бреющем, так и не выстрелив, он что-то сбросил, я видел, что это не бомба и побежал туда. Я поднял из снега сапёрную лопатку с привязанным к ней пакетом из серого картона. Пакет был перехвачен крест-накрест капроновым шнуром, тонким, но очень прочным, я не мог разорвать его. Кроме того, я боялся повредить пакет, ведь неизвестно, что в нём. Может там письмо, известие, ультиматум или приговор - пусть даже суровый, я заранее дорожил им, ведь это было первое послание за все эти годы из города. Мне нужен был нож. Я не сразу вспомнил, что вчера бросил его на кучу угля, когда щипал лучину, чтобы разжечь огонь, - по ночам уже было холодно.
февраль 2010
В тексте использованы выдержки из произведений Фридриха Ницше; песни в исполнении Кипелова.