|
|
||
УРОДЫ
Весна. Пицунда.
Благостная, тихая погода стояла уже вторую неделю. Присмиревшее море вяло толкалось в белую чешую раскаленной гальки. Я часто прогуливался вечерами в предзакатные часы, когда спадала жара; в наступающих сумерках женские лица казались исполненными особой прелести.
Приглянувшаяся мне дорожка пролегала мимо розария, с другой стороны за плотной стеной тростника простирался пляж. По утрам, отправляясь к морю, я уходил налево от волнолома. Здесь было пустынно, над прибрежною полосой возвышался невысокий обрыв. Я старался расположиться по возможности уединеннее, и обычно это удавалось.
Однажды утром я устроился на привычном месте; было не жарко, прохладная после ночи галька еще на успела прогреться. Дремотная истома понемногу овладела мной, и тут послышался звук приближавшихся шагов. Возле меня расположились двое.
Я с раздражением покосился в их сторону. Но уйти сразу казалось все же неудобным. Я перевернулся на живот, полежал и полез в воду. Возвращаясь, разглядел их.
Первому было лет двадцать пять; худощавый, слегка сутулый. Жидкие клочковатые волосы торчали из-под белой шапочки с красным громадным козырьком. Он сидел, поджав длинные голенастые ноги и равнодушно покусывая ноготь.
Второй выглядел постарше. Был он низкорослый, налитой. Плоский затылок и шею густо покрывала растительность. Он походил на человека, уверенного в себе, решительного, но недалекого; однако, когда я подошел ближе, глаза его глянули внимательно и умно.
Проплывали томные пляжные часы. Оба незнакомца были совсем близко, но до меня не долетало ни слова. Они сидели молча, и понемногу я забыл о них.
В последующие дни я встречал их неоднократно. Повсюду они неизменно появлялись вместе. Это могло бы натолкнуть на определенные мысли, но вскоре я заметил их неприязненные, почти враждебные отношения. Они обменивались лишь самыми необходимыми фразами, в остальном стараясь не замечать друг друга.
Вскоре любопытство мое еще более усилилось.
Как-то в послеобеденный зной я заметил эту пару на скамейке под навесом возле теннисного корта. "Голенастый" дремал, откинувшись на спинку, второй, обливаясь потом, читал. Внезапно он, словно что-то вспомнив, отложил книгу и поднялся. Шаркая по асфальту своими сабо, он направился к жилому корпусу, при этом дважды оглянувшись на оставленного спутника.
Тот уже не спал; из-под своего козырька он напряженно оглядывался по сторонам.
Я присел на соседнюю скамейку, слегка смущенный своей ролью беспардонного соглядатая, но крайне заинтригованный.
"Голенастый" явно нервничал все время, пока находился в одиночестве. Под конец он едва справлялся с нарастающим беспокойством. На лице его постепенно отразилось настоящее страдание. Так продолжалось, пока вдали не замаячила фигура его приятеля. Тогда "голенастый" мигом прикрыл глаза и притворился спящим, хотя я не сомневался, что он наблюдает за ним сквозь приспущенные веки.
Скоро я уже привычно выделял взглядом эту пару из толпы, их поведение не менялось, хотя причина столь необычных отношений оставалась тайной. Впрочем, не думаю, чтобы еще кто-либо обратил на них особое внимание.
Прошло дней десять. Отпуск мой истекал, и, словно в утешение, стала портиться погода.
Как-то после обеда кажется, то была суббота... впрочем, неважно. Я лежал в своем номере на кушетке с книгой в руках. В дверь постучали. Я никогда не запирался днем, о чем и сообщил громко, сохраняя горизонтальное положение.
Добрый вечер, гость произнес это с порога и остановился, ожидая приглашения.
Бог знает, откуда на отдыхе люди столь хорошо осведомлены друг о друге. Более или менее полезную профессию скрыть положительно невозможно, однако, меньше всего я был склонен заниматься здесь практикой. Убежден, что я вежливо проводил бы за дверь любого, да... но не его.
Он явился один, без своего голенастого товарища. Усевшись возле окна и устроив на коленях небольшой сверток из газеты, сказал:
Вы, я знаю, доктор. Ну так мы коллеги. Послушайте, вы можете мне помочь?
Сохраняя по возможности бесстрастное выражение, я поднялся, пожал плечами, решительно не зная, что ему отвечать.
Что с вами?
Бессонница, обычное дело. Нервы... Напряжение, внутреннее, постоянное, никак от него не избавиться...
Он замолчал, повернувшись к окну, за которым виднелось усыпанное золотыми искрами заката море.
Кажется, здесь неплохой врач. Я не отказываю, но самостоятельно работаю только год. Моя квалификация...
Ваша квалификация! перебил он, скривив губы в жестокой усмешке. Не скромничайте, полно. Местный лекарь даст мне люминал. Мне требуется другое.
Что вам требуется?
Тут мне показалось, что я угадал его желание.
Говорю, я хочу избавиться от тревоги... отдохнуть по-человечески.
Лучше всего устранить причину беспокойства. Вы ее знаете?
Я притворялся непонимающим. Сколько уж таких обращалось ко мне в Москве!
Да, неожиданно ответил он. Да, знаю. Но устранить ее невозможно. Потому я и пришел. Он странно усмехнулся, но как психиатр должны владеть элементарным гипноом. Вот я и прошу внушением снять эту тяжесть...
В принципе это было возможно. Но как я ошибся!
Я колебался единственно потому, что здесь требовалась серьезная работа и соответствующий настрой. Откровенно говоря, я не был к тому расположен.
Беспокойство внезапно отразилось на его лице. Он глянул на часы, и глаза его на мгновение обрели тоскливое выражение.
Во мне пробуждался профессиональный интерес, подогреваемый суетным любопытством. Я согласился.
Ну и славно, сказал он.
Звали его Эхов. Доктор Эхов так он представился.
Ну что ж, раз нельзя устранить причину вашего состояния, я, по крайней мере, должен представлять, в чем она состоит. Поподробнее.
Он опять отвернулся к окну. Помолчал.
Нет, не получится, выдавил, наконец, из себя. Вы извините...
И развернул газету. На свет явилась поллитровка.
Придется... иначе я не смогу, даже просто рассказать...
Он налил полстакана. Выпил, налил еще, глянул на свет и сглотнул единым махом. Хмелея, откинулся на спинку кресла; злая усмешка вновь рассекла его лицо. На миг он прикрыл глаза и потом глянул уже по-другому, уверенно.
Ну, слушай...
... После землетрясения в тех проклятых горах треть горной страны лежала в руинах. Но даже когда улеглась подземная буря, несчастье не минуло.
В беде на ЭТО не обратили внимания. Еще и высмеяли в газетах. Когда случаев стало двадцать, сто двадцать, двести ужаснулись. А некоторые подумали, что землетрясение было меньшим злом...
Объявлять открыто казалось немыслимым. Развернули войска и закрыли все щели. Огромная растерзанная территория как бы перестала существовать для остального мира.
Все снабжение земли бедствия по воздуху. Пилоты в гермокостюмах. Дезинфекция. Отстраненные лица посланцев с Большой земли. Груз сброшен и сразу на взлет. Скорее, скорее покинуть черную землю, стряхнуть с себя черные взгляды тех, кто остается.
Да, конечно, там оставались. Работать.
Комендантский час. Спецвойска, только из добровольцев. Пустынные улицы, ветер гонит вдоль домов пожелтевшие обрывки газет, на полосах видны фотографии людей, которые еще ничего не знают... На уцелевших перекрестках разбитых городов боевые машины пехоты. Контакты с населением минимальные; ночные выстрелы, лай овчарок...
Бригада врачей состояла из трех человек. Практически те трое гинекологов, трое мужчин представляли здесь едва не верховную власть; вероятно, впервые в истории.
Офицеры были почтительны, но, казалось, избегали их. Возможно, они имели на то указание, или была еще какая причина? Снабжение и охрана врачей не оставляли желать лучшего. Бесспорно, что их побаивались. Разведчики (которых регулярно ловили и убивали жители) присылали доклады, в каком поселке или ауле вскорости ОЖИДАЕТСЯ. И еще -- у них в доме стоял шоколадного цвета, похожий на черепаху, телефон, по которому в любой час можно было связаться со столицей.
-- Сами мы не звонили. Но уж там нас не забывали...
Эхов сидел, глубоко вжавшись в кресло, не выпуская пустой стакан из пальцев. За окном на море стремительно падал вечер, снизу доносились голоса людей, негромкая музыка...
-- На операции ездили по двое. Третий отдыхал. Это был фронт, понимаешь? Настоящий фронт.
...Они отправлялись на бронетранспортере, что постоянно ждал под окнами. Неслись всю дорогу, содрогаясь под тяжестью титановых жилетов. На головах -- шлемы. Противогазовые коробки висли в сумках на поясе. В блестящих пеналах заперты инструменты. Люди молчат, и вой перегретых моторов заполняет десантное отделение.
Комендантский патруль обычно встречал их на въезде. Сквозь молчаливо-угрюмую толпу они проходили к ТОМУ дому.
Двери. Пустые комнаты, домочадцев мало, мужчин подавно не встретить; кто и остался помочь несчастной -- женщины.
Крестясь, они снуют возле, с надеждой и страхом глядя на грузных пришельцев.
Те -- словно крестоносцы. Замкнутые лица, в глазах истовая решимость. Кажется, сейчас в руках мелькнет огненный меч...
Роженица лежит, ноги напряжены, челюсть скосило судорогой. Глаза... не глаза -- пустыня. Люди стараются держаться подальше. Даже самые близкие.
И вот начинается. Ремнями ее прикручивают к столу. От нее отгораживаются бронещитами. Руки врачей неподвижны; в металлических перчатках их пальцы кажутся манипуляторами машины. Вязко тянется время. Не разобрать лиц врачей за жаростойкими прозрачными экранами.
Внезапно женщина начинает биться, гортанно выкрикивая незнакомые слова.
Руки пришельцев недвижны. Тяжелые, бронзовые, словно у статуй; пальцы сжимают инструменты, совсем непохожие на акушерские. Вот иззубренные сверкающие крючья, вот огромный, отточенный до влажной синевы скальпель, кривая пила, которой можно развалить хребет и быку... Шприцы с непомерно толстыми иглами.
Ползет время, ходики на стене, наверное, сбились со счета и меряют не часы, а века.
Она все не может родить.
Голая лампочка на витом шнуре, висящая под низким потолком, освещает залитый кровью стол. Та, что на нем, уже не слышит и не видит; и нет ничего человеческого в животном, со стонами рвущемся из намертво затянутых ремней.
Она одна со своим страхом и болью. Одна...
Врачи не прикасаются к ней. Они ждут. Лишь изредка дрогнет сталь в бешено стиснутых пальцах.
Но вот уж близок конец... И когда в горячих потоках крови и слизи новая жизнь вырывается на свет, вот тогда начинается их работа.
-- Самое главное -- не дать уроду опомниться, -- Эхов поднял глаза и посмотрел на меня... -- Трудность в том, что среди них редко встречались похожие. Не угадаешь. Разные они бывали... Случалось, урод пускался наутек, точно бесенок. Порой оторопь брала. Особенно поначалу, после как-то свыклись. Но сперва... да. Представь -- лежит этакий розовый круглый блин. А по краям из складок кожи выползают десять, двенадцать головок, похожих на детские, только без ртов. Моргают. А в центре словно щетина, шевелится, ходит волнами... Урод переворачивается на нее, и ходу.
Он неожиданно хихикнул.
Или просто невесть что вывалится. Словно яйцо костяное, все в морщинах. Торчат какие-то крючки. Я поднес руку -- резекционный нож пополам. Вот так. Но ни один урод у нас не сбежал! Мы их сперва... прекращали, после мерили, фото-видео там всякое...
Эхов опять засмеялся, фальшиво и неприятно.
Сперва мы науку делали. Смешно? На железнодорожной станции загнали в тупик рефрижератор, в нем мы и хранили первые... экземпляры. Возле часовой. Один любопытный попался, дурак. Сунулся поглядеть. А какой-то из ЭТИХ ожил, видать... Солдата после нашли в вагоне. Без кожи. Что? Да вот так, впрямую, без кожи, и все тут. Хоть студентов води. А оболочка, так сказать, в стороне разложена. Трудно представить, как его... гм, освежевали. Наша вина. Потом мы напоследок стали им кислоту впрыскивать. Ну, конечно, коллекцию пришлось ликвидировать. Да, смешно...
Он задумался, закурил. Затянулся дважды и торопливо смял сигарету. Глаза его безостановочно двигались: дверь, окно, стена, снова окно. Казалось, он сделался крайне возбужден, и только огромным усилием подавляет в себе... Что?
Откуда они брались, мы выяснить не смогли. Мужчины, по крайней мере, здесь ни при чем. Будто ветром надуло... Вот аул, дома рядом: в одном накануне рождается ребенок, на следующий день в соседнем урод. С землетрясением, может, и связано, но как? А горцы говорили, будто в первый день из разломов вытекал дым, тяжелый, вязкий. От него у людей кожа зудела. Может, и врут.
Знаешь, женщины те... это, конечно, ужасно... Им было хуже всех. Невозможно передать... крики, мольбы. Сознание, что в чреве чудовище, многих ставило за грань... Они не виноваты, бесспорно, но... но мы их обвиняли! Можешь ли ты это понять -- женщины в наших глазах были союз... нет, как бы в сговоре, что ли. Хотя и это не точно... Словом, мы постоянно рисковали, и наш страх заглушал сострадание, и нам хотелось найти виновного... Нет, жалости не было. Была работа. Тебе бы понравилось? Ну, конечно! Однако ж теперь ты знаешь достаточно, чтобы помочь мне заснуть!
Сказанного было достаточно. Я видел, что возбуждение его возрастает.
Разумеется, я знал о землетрясении, из газет. Но там ни слова не говорилось об УРОДАХ.
Что же, вы их просто резали и убивали? Не пытались как-то понять?
Он покачал головой.
-- Нет.
-- В таком случае, зачем туда отправили гинекологов? Патологоанатом был бы наверняка уместнее.
С неподдельным удивлением он посмотрел на меня.
Не понимаешь? Так ведь рождались и... обычные дети.
Но не проще ли тогда было всех беременных абортировать... хотя бы и принудительно? Какое-то время.
-- Нет. Ты не понял. Хотя мы тоже так думали. Но ничего бы не вышло. Во-первых, все сроки полетели к чертям. Рожали, когда и ждать никто не мог. А во-вторых, надобно знать этих людей. Чтобы все организовать, как следует, пришлось бы женщин подходящего возраста осматривать практически поголовно. Да нам бы головы поотрывали!
Звякнуло стекло. Он наполнил вновь стакан. Выпил. Подмигнул неожиданно.
-- Осуждаешь? Ну-ну, кха-а, кх-ха...
Он судорожно закашлялся, потом выпрямился и поглядел со внезапной злобой.
-- Ты бы там быстро от страха! От ненависти! Горцы... ох, горцы нас ненавидели! Но это не самое... К середине ноября вызовы посыпались один за другим, и мы сбились с ног. О, сколько я насмотрелся!
Беременных обходили за квартал, вот что меня поразило! Родные обтирали бумагой перила, которых могли коснуться их руки. Но ведь что значит мать для горца -- представляешь? Да у них мир перевернулся. Они не знали, зачем жить. Святое, сами основы рушились... Страна скорби... Мы тоже ею заразились.
... Десять тысяч лет и всего двадцать восемь километров отделяли их от мира людей.
Рассудок не в силах постигнуть то, с чем уверенно и каждодневно справлялись их руки, однако в его услугах теперь нуждались все меньше; и рассудок тогда стал постепенно отступать, съедаемый скользким туманом, поднявшимся из древних и диких глубин.
Чем жили трое мужчин эти долгие месяцы? О чем думали, заполночь укладываясь в ежедневно сменяемое, но все равно кажущееся липким и чужим белье?
Наверно, они привыкли к ужасу каждодневных убийств. Попривыкли сердца, не разрывались уже от страха, когда из тела человеческого в муке и воплях нарождалось нечто, ждавшее, возможно, своего часа миллионы лет.
Наступило изнеможение души.
"Мы скоро сменим вас", -- говорила столица.
"Еще немного", -- подбадривали их.
"Вы -- герои, и страна ничего для вас не пожалеет", -- так говорили.
Не жалели. Только замены не слали.
Мало-помалу стало очевидно, что обратно их не выпустят вовсе. Обреченность, глухая старуха с паутиной вместо лица, поселилась в их доме. Водки и денег же было в избытке.
Как старший, Эхов вел журнал. Ему это было не в радость, но положено.
Время тянулось бесконечно. Им запрещалось звонить домой. Нельзя было писать. Все общение с миром через шоколадный телефон.
Все равно, что питаться сквозь соломинку.
Коршак отрастил волосы до плеч. Ваня Люлин стойко пренебрегал мылом, что было несколько странно для сотрудника известного столичного вуза.
Они поселились порознь, в отдельных номерах местной неказистой гостиницы. Вечерами собирались, но не всегда, и не все. Коршак, к примеру, часами лежал на кровати, просунув босые ступни сквозь прутья спинки, и созерцал глаз немыслимых размеров. Чудовищный этот глаз он вырезал из одного "экземпляра" и заключил в склянку. Вероятно, игла света в циклопическом черно-фиолетовом зрачке имела воздействие наркотическое...
Однажды они собрались за картами. Тасуя колоду, Коршак повел носом. Меча на стол цветные картонки, он наклонился к Люлину и принюхался, точно большой линялый пес.
-- Ты бы, что ли, ноги помыл. Слышно за версту.
Веня, молча улыбался, не бросая карт, стянул с правой ноги носок и вылил на желтую влажную ступню флакон одеколону.
Коршак в бешенстве вскочил и ударил его по зубам. Нежно звякнул и рассыпался хрустальный флакончик. Дверь номера с грохотом захлопнулась за капитаном медслужбы.
По мере того, как люди опускались, записей в журнале становилось все меньше. Втроем им сделалось тесно, и они с радостью устремлялись на недавно ненавидимые операции.
Тихим днем, когда зимнее небо накрыло белесым подолом цепи темных иссеченных гор, под окнами гостиницы остановился армейский вездеход. В комнату Эхова, где в тот час собралась вся троица, постучали. Дверь отворилась.
В комнату ступила Старая Дева. Они не успели произнести ни слова; но именно так каждый мысленно назвал про себя возникшую на пороге особу.
Более всего потрясал коричневый, видавший виды громоздкий пиджак, стоявший как бы отдельно от плеч. Ниже болталась знавшая лучшие времена юбка, вольно охватывая две сухие тощие ноги с пухлыми набалдашниками коленей.
Ноги были обтянуты развратного лилового цвета чулками. Дева оказалась обута в мужского типа болотные полуботинки, видно, специально приобретенные для командировки.
Конечно, она была в очках.
И безо всяких признаков бюста.
Словом, образ ее словно сошел с безвкусной киноленты о средней школе.
-- О Боже!
Тише, тише...
-- Все ладно, но колготки...
-- Сейчас так модно в столицах...
-- Всему ж есть предел!
Эхов, говоривший накануне по шоколадной "черепашке" и знавший более остальных, поднялся и сказал: "Друзья! Знакомьтесь -- Нина Глюк, четвертый член нашей бригады. Так что полку, как говорится, хе-хе... Доктор медицины, между прочим".
-- Я кандидат.
Она внимательно таращилась из-за стекол очков. Увидав ее увеличенный оптикой зрачок, Коршак отшатнулся.
Наутро Люлин заглянул к Эхову.
-- Михаил, она ведь баба, там что, с ума посходили? Туземок беременных им мало, да?
Ощущая непонятную неловкость, Эхов оглянулся зачем-то и, наклонившись к Вене, пробурчал несколько слов.
-- Невинная овца! Ее-то и не хватало в нашей милой компании! -- Люлин удалился, сохраняя на лице удивленно-обиженное выражение.
Первую неделю имя Глюк не сходило у них с языка. Но к концу месяца они выдохлись.
Она оказалась не такой уж противной. Молчаливой, но не занудой. Веня стал давать ей стирать носки и белье. Она готовила еду, когда бывала не занята. Не приставала с замечаниями, не лезла в разговоры. Глюк была превосходным ассистентом, на операциях спокойной и понятливой. Уроды ее не пугали; резала их кандидат медицины мастерски. Эхов полюбил работать с ней в паре.
В центре знали, кого посылать. Психологи, думал Эхов. Мужчина усилил бы раздражение. Привлекательная женщина породила б соперничество. Глюк -- то, что надо.
Людей больше не появлялось, зато их стали технически оснащать; вплоть до томографа. Ему страшно обрадовался Коршак, но потом вышло, что от компьютера мало толку. Отчего-то он не "брал" уродов. Капитан потускнел и вновь подолгу пропадал в своей комнате.
Однажды они распаковали прибор, совершенно незнакомый...
-- Мне работать с ним не хотелось... терпеть не могу все такие штучки. Мне уж поздно... Предложил этим попробовать. Отказались. Тогда пришлось опробовать аппарат нашей Глюк. На операции, со мной. Говорю: будете нашим пионером. Знаешь, как она на меня посмотрела? С благодарностью. С благодарностью!!
Эхов с трудом владел собой. Его глаза лихорадочно вращались, рот переполнялся слюной, которую он поминутно трудно и громко сглатывал. Он был почти невменяем.
Следовало немедленно все оставить. Но дьявольское искушение владело мною. Я хотел узнать до конца.
Еще чуточку. Сейчас договорит, и все. Будет спать.
-- Так давай работай! Слышишь, ты! Уже ночь, довольно! Сделай, помоги мне заснуть...
Он вопил.
Я взял его за руку и заглянул в прыгающие, безумные глаза. Он внезапно оцепенел. И тогда, собравшись, я дал ему легкий ТОЛЧОК.
ДАЛЬШЕ!
Эхов молчал пару минут. Я ждал. И вдруг он заговорил ровным, слегка монотонным голосом, отстраненно глядя мимо меня на стену.
-- Тот аппарат предназначался... для восприятия... общего психомоторного состояния... пациента. Опытная модель...
Мы приехали в аул под вечер. Всю дорогу шел дождь, глина раскисла, машину мотало, как дробину в стакане. Нас сильно растрясло. Когда мы приехали и вылезли из вездехода, Глюк выглядела не лучшим образом.
Под насупленными взглядами толпы солдаты таскали оборудование. Офицер остался в машине, выставив наружу длинные ноги, затянутые в неестественно узкие сапоги.
Неповоротливые в своих доспехах, мы с трудом протиснулись в двери. Женщина лежала совершенно одна в комнате, раздетая, до пояса прикрытая простыней. Она заметно дрожала.
Пока мы готовились, она не сводила глаз с Глюк, словно взглядом надеясь сделать ее союзницей.
Мы включили роженицу в аппарат. Я заканчивал раскладывать инструменты, как тут все началось. В воздухе сразу запахло потом и свежей кровью. На этот раз нарождалось что-то и вовсе необычное, судя по ее животу и конвульсиям.
Я взял мощные крючья с фиксатором. Я видел боковым зрением, что Глюк надевает на голову обруч с проводами от аппарата.
Женщина кричала непрерывно. Новый удар изнутри потряс ее тело. Она выгнулась, опираясь о стол затылком и пятками, и захлебнулась своим воплем. Послышался характерный рвущийся звук и мои перчатки залило теплым.
-- Наркоз!
Я пожалел несчастную, хотя вообще против искусственных приемов. Покачивая увенчанной блестящим ободом головой, Глюк ввела ей иглу в вену. Я думал, она выражает неудовольствие. Но тут же заметил, что с ней неладно. Глюк стояла желтая, точно лимон.
Вдруг зашаталась.
Я ничего не понимал. Крикнул: "Что с вами?" Она не отвечала, согнувшись и руками обхватив живот. Потом застонала, и, скрючившись, стала пятиться от стола. Я же не мог оторваться, прикованный к операционному полю.
Вдруг она издала низкий утробный звук и повалилась навзничь. И лишь когда задрались ее содранные в коленях ноги, я сообразил, что, собственно, происходит.
Зрелище старой девы, бесплодной, словно сухой стручок, корчащейся в родовых муках, было чудовищным, противоестественным, и одновременно несло в себе, несмотря на всю обстановку, нечто комичное.
Она билась головой. Раздирала одежду и выла... Главное, я никак не мог оторваться, чтобы помочь. Нужно было лишь сдернуть обруч. Но урод сейчас лез наружу и показался уже наполовину. Конечно, его можно было просто выдернуть, но я боялся за женщину. Я стоял с ланцетом наготове, чтобы сразу с ним покончить, и чувствовал, как мороз продирает по коже от каждого крика Глюк.
Это тянулось с час...
Я смахнул урода, точнее то, что он него осталось, в таз на полу. И только тогда подошел к своей ассистентке. Она была в сознании, но словно пьяная и ничего не отвечала. Я сделал укол. Она быстро заснула, и мне на руках пришлось тащить ее к машине. Охране я сказал, что доктору сделалось плохо на операции.
На следующий день проспал до обеда. Когда спустился в столовую, там уже сидели Люлин и Коршак. Капитан сразу поинтересовался, как показала себя новая техника. Я отвечал уклончиво, решив сперва побеседовать с Глюк.
Она еще не проснулась, и ждать мне пришлось до пяти часов вечера. В очередной раз постучав в ее дверь, я наконец услышал слабое "войдите".
Вид ее взывал к состраданию. Сна была, как тряпичная кукла, забытая хозяйкой в кустах и обнаруженная на следующий год.
Я спросил о самочувствии. Она пожаловалась на боли в пояснице, внизу живота, на ломоту в затылке. С трудом ворочала языком после амитриптилина и смотрела на меня тихо и скорбно, словно икона. В некотором замешательстве я спросил, помнит ли она вчерашний вечер, и что за ним последовало.
Глюк ничего не помнила -- должно быть, теряла сознание? Ранее с ней такого не случалось. Чувствовалось, она стесняется меня и своей слабости, и неизвестно еще, чего сильнее.
Я пообещал лекарства и вышел.
-- Оч-чень любопытно, -- проговорил Люлин, когда я рассказал им о случившемся. -- Какие будут соображения?
-- Ну, -- сказал Коршак, -- наверно, состояние той дамы транслировалось нашей Глюк в полном, так сказать, объеме. Не думаю, чтоб так и должно быть. Сдвинулся аппарат, от тряски по здешним дорогам.
-- Его на вертолете привезли, -- напомнил Люлин.
-- Тем более, -- отрезал Коршак.
-- О его работе велено отчитаться перед центром, -- не унимался Веня.
-- Отчитаемся. Эка невидаль. Но!
Коршак внушительно поднял палец.
-- Опыт требует повторить.
-- Ты серьезно? -- спросил я.
-- Естественно. Каждому ясно, что ежели мы зарубим новую технику на основании однократного неудачного применения, то нас высекут. А нам это надо? То-то.
Он издевался, это ясно. Нашел время...
-- В общем так. Аппарат не трогать. Когда вернемся... -- я невольно запнулся, -- когда вернемся, можно сделать интереснейшую работу. Если вдуматься -- событие из ряда вон...
Коршак неожиданно сложил дулю и выставил мне на обозрение.
-- Видел? -- осведомился он. -- Вот тебе научная работа. "Из ряда вон!.." Да у нас тут каждый день из ряда вон... Потому и не пускают отсюда. Хватит кривляться! Мы тут намертво влипли, намертво. Когда время придет, нас упекут в лагерь. Таких как мы на волю не пускают. Их ИЗОЛИРУЮТ, в лучшем случае.
Назревал бунт.
-- Прекрати истерику! -- заорал я. -- Болван! Коршак расхохотался.
-- Ну-ну. Говорите-говорите. Только я такую потеху не упущу. На первую же операцию заберу с аппаратом, как оклемается.
-- Попробуй, -- ледяным голосом процедил я. -- Я тут же напишу докладную твоему командованию в Академию. И тебя мигом оставят без погон. Ты ведь так за них переживаешь.
-- Ах ты гнида... -- Он даже задохнулся. -- Я... в гарнизоне лямку двенадцать лет... чтоб потом каждая сволочь командовала... Сделаю, как сказал! А будешь мешать... -- тут слов не хватило посыпались брань и угрозы.
Вдруг подскочил Люлин. От возбуждения он пританцовывал, быстро переступая детскими своими башмачками.
-- Эхов, ты это брось! Ничего тут такого нет. В конце концов мы тоже врачи, нам тоже надо посмотреть. Ты не мешай, Эхов.
И еще что-то он говорил.
Люлин меня особенно поразил, признаюсь. Они обступили меня с боков. Капитан, выставив покатый лоб, стискивал кулаки. Было видно, что он с трудом подавляет страстное желание врезать мне между глаз. Люлин, чтобы казаться выше и значительнее, приподнимался на носки, оскалив кривые гниловатые зубки. Он словно готовился впиться в шею, как упырь. Я с ужасом и удивлением глядел на этих людей. Что сделалось с ними за каких-то четыре месяца?! И только ли с ними?
-- Черт с вами! -- я отвернулся.
Мне стало страшно. Да, страшно. А что оставалось делать?
... Они развлекались с ней почти каждую неделю, на следующий день обязательно делясь подробностями. Эта игра их захватила совершенно, и оба ревниво оберегали свое право на очередность. Мне они запретили работать с Глюк.
Откровенно сказать, я был рад этому. Мне было трудно даже встречаться с ней. Она ничего не понимала. Выглядела Глюк с каждым разом все хуже, очевидно, организм ее не успевал восстанавливаться. Самая большая гнусность заключалось в том, я уверен, что она ничего совершенно не понимала! После наркоза она забывала происходившее, итак повторялось раз за разом.
И без того тощая она стала еще костлявей.
Новым испытанием для нее сделался страх. Как медик, Глюк не могла не заметить расстройства своего здоровья; не зная причины, она стала подозревать у себя самый зловещий недуг. Поначалу она, возможно, как со старшим бригады, делилась со мною наблюдениями, иногда мы просто разговаривали на отвлеченные темы. Ныне, чтобы замаскировать невозможность совместных операций, я вынужден был учинить ей разнос за низкую профпригодность. Я пошел на это через громадное усилие, однако разнос, против ожидания, получился очень натуральным. Обнаружилась невесть откуда взявшаяся резкость, и целый ворох грубых, конечно, незаслуженных упреков обрушился я на Глюк. Мне было трудно остановиться.
Глюк потрясенно молчала. С того дня она окончательно замкнулась и больше уж не заикалась о самостоятельной работе.
Это походило на изнасилование, совершаемое с регулярностью расписания. Продолжаться бесконечно так не могло, но я надеялся, что им наскучит в конце концов.
И тут случился звонок из столицы.
Нас отпускали. От-пус-ка-ли!
Люлин тогда был на операции. Капитан заплакал, когда я вбежал с этой новостью к нему. Мы обнялись. То была сцена, достойная Хичкока.
Венечку мы ждали под утро. Но он воротился раньше. Вернулся один. Едва он появился, облизывая сохнувшие губы, с царапиной над правой бровью, у меня испортилось настроение.
-- Рассказывай, что стряслось, -- потребовал Коршак.
Нас охватила тревога, которая была так некстати.
-- Она... они... сбежала... -- выдавил наконец тот.
-- Что?
Люлин принялся рассказывать. Он путался, подбирал слова, устремлялся в ненужные подробности, которые нас теперь просто бесили, и был совершенно неуправляем. Он трусил и вместе с тем с наглостью всем видом показывал, будто ничего не случилось.
... У него на операции погас свет. Не напряжение упало, а именно вырубилось освещение. Глюк уже была включена в аппарат, и представление шло вовсю; когда случилась эта неприятность. Люлин стоял в полной темноте, по звуку пытаясь сообразить, что происходит на столе перед ним. О Глюк он как-то сразу позабыл. Было не ясно, КТО нарождается. Он прокричал охране, но его не услышали.
Он ждал.
Роженица, получившая наркоз, безмолвствовала. И вместе с тем роды продолжались, и надо было что-то предпринимать. Тогда Люлин рискнул выйти из-за бронеэкрана и поискать спички. Едва он ступил назад, как раздался вопль такой силы, что Веня похолодел. Кто кричал, разобраться он не сумел. Потом донесся звук опрокидываемых стульев, звяканье металла, хруст, и вдруг по лицу его, не прикрытому, мазнуло чем-то влажным.
Он тоже заорал и бросился к выходу -- наугад. С фонариком Люлин воротился назад и обнаружил, что Глюк и новорожденный исчезли, аппарат перевернут, а роженица продолжает пребывать без сознания. Наспех проведенные поиски результата не дали, и пришлось возвращаться.
-- Во что бы то ни стало ее надо поймать!
-- Да чего, -- огрызнулся Люлин, -- сама придет. Или кордоны изловят.
-- Никаких кордонов! Никому вообще ни слова! Или ты уже разболтал? -- выкрикнул Коршак и замолк, сознавая никчемность вопроса.
-- Офицер и солдаты, естественно, знают. Я сказал им, что у доктора припадки, вот и сбежала. А что еще оставалось?!
-- А про младенца сказал? Что тоже пропал?
-- Н-нет...
-- Господи, хоть здесь ума хватило! Ах, черт, так ты ведь еще новости последней не знаешь!
Услышав ее, Люлин помертвел. На него было жалко смотреть.
-- Кончено, -- прошептал он, -- все пропало, теперь уж все -- никуда не отпустят. Как только узнают...
-- Чего это они узнают? Искать ее надо. Давай, показывай, поехали! Вставай, говорю!
Коршак орал ему прямо в уши.
Мы быстро собрались. Капитан сидел за рулем. Я и Люлин позади, подпрыгивая на жестком сиденье "УАЗа". Мы никому ничего не сказали. Коршак захватил рацию, два пистолета и укороченный "Калашников" -- для себя.
Глухой ночью мы выехали в тот аул. Фары выхватывали клочья тумана, черные туши домов походили на огромных животных.
Искать ее сейчас, в темноте, было бесполезно. Собственно, мы поторопились. Однако ж сидеть там, в гостинице, было непереносимо. Напряжение не дало никому заснуть; почти не разговаривая, мы просидели в машине до рассвета. Погоня началась с наступлением утра.
Колеса мотали километры. Мы мчались от аула к аулу, за каждым поворотом надеясь увидеть знакомую нелепую фигуру Глюк...
В кабине, несмотря на включенный отопитель, было холодно. Коршак безостановочно гнал машину, словно прикипев задом к сиденью. Люлин несколько раз принимался дремать, просыпаясь, испуганно косился на меня и тут же с преувеличенной старательностью начинал вглядываться по сторонам.
В те минуты я ненавидел Глюк. Было невыносимо вспоминать эту уродку, из-за которой рушились наши судьбы. Все могло 6 кончиться хорошо... Ведь главное -- нам разрешили вернуться! Значит, поверили. Сказать, что один из бригады сбежал с ЭКЗЕМПЛЯРОМ -- означало самоубийство. Боже мой, в последний почти день! Нас ждали семьи, работа, деньги, наконец, очень немалые деньги. Все пошло прахом.
Машина остановилась.
-- Послушайте, -- сказал капитан, впервые обернувшись. -- Чего это мы мечемся? Не будь толку. Кругом горы. В аул ей путь заказан. Ну? Если она имеет мозги, то сообразит... если, конечно, решилась... одно у ней спасение -- идти к ближайшей заставе. Перехватим -- наше счастье. Вот что я думаю.
-- Ни за что она туда не пойдет, ни за что. Просто смешно даже слушать, как такое говорить вообще можно, -- возразил Люлин, без особой, впрочем, уверенности. -- Уверен, она тащится где-нибудь по дороге. Надо быстрее ехать.
Мне показалось, он говорил скорее для того, чтобы просто как-то возразить, и тем проявить свое участие.
-- Нет. Едем к заставе, -- упрямо ответил капитан.
Машина тронулась.
Прошло около часа. Дорога петляла по дну широкой лощины, метрах в двухстах бежала небольшая речка, медленная здесь, и, должно быть, обжигающе холодная.
Впереди нас в ее течении вертелся и прыгал какой-то предмет. Я потянул бинокль.
Это была крохотная металлическая плоскодонка. В ней, скорчившись на дне, лежала Нина Глюк. "УАЗ" взревел. Коршак свернул с дороги, и мы понеслись вдоль берега. Галька фонтаном летела из-под протекторов, била по днищу. Мы поравнялись, обогнали лодку.
-- Стой, сказал Люлин. -- Здесь мелко, я ее поймаю. Дай автомат.
-- Зачем?
-- Дай, говорю, -- в его голосе появилось что--то незнакомое. -- Там же урод. А вы на всякий случай езжайте дальше, ниже. Ладно, я виноват, дайте исправить...
Шум реки ему мешал, он напрягался, почти кричал.
-- Ладно... -- Капитан протянул ему автомат. Люлин спрыгнул и побежал к воде. Мы двинулись. Проехав еще метров сто, Коршак остановился.
-- Тут я выйду, -- крикнул он, -- надо наверняка. А ты поезжай на третий рубеж.
Я перебрался за руль. Метров триста проехал, остановился, выбрался наземь. Далее ехать было нельзя, река делала здесь поворот и уходила в скалы. Я присел на шершавый тугой валун, и, достав пистолет, положил рядом. Вытащил опять бинокль.
Люлин стоял по колено в воде, расставив ноги, и глядел, как приближается лодка. Оружие болталось на груди, нелепо, как бы отдельно от него.
Судя по всему, там, где стоял Люлин, было достаточно мелко, чтобы дотянуться до лодки. Глюк сидела на дне, и кажется, что-то кричала.
На миг Люлин обернулся, и я увидел его бледное, мокрое лицо; он неумело перехватил автомат, повел стволом, и вдруг пламегаситель озарился бледными сполохами. Донесся треск очереди.
Еще.
Глюк исчезла.
-- Что ж ты делаешь, гад! Ах ты гад!
Капитан несся к нему, делая огромные неуклюжие скачки на мокрой гальке. Лодка проплывала мимо. Вениамин через плечо поглядел на нее и пошел к берегу. Увидев Коршака, он вновь вскинул оружие и выстрелил дважды.
Капитан на бегу сковырнулся и въехал лицом в камни.
Тогда Люлин направился в мою сторону.
Я залег за валуном. Затрясло. У него автомат! Нужно было вскочить и бежать -- как можно скорее -- к машине, но я лишь плотнее вжимался в камни. Взял пистолет, дослал патрон. Потом (на всякий случай) вытащил магазин, посчитал... Семь штук. Когда я вставлял его обратно, магазин скользнул из пальцев и полетел вниз, в реку.
Тихий всплеск.
-- Ха-ха! Поверь, я рассмеялся... ну, не поверишь... плевать. Страх вдруг исчез, да и не было его вовсе... Я поднялся. И крикнул ему... Я крикнул...
Эхов вновь взвинчивался. Его лицо пылало, речь становилась все менее ясной. Но я чувствовал, что скоро развязка.
-- Я подумал, что он убьет меня все равно. Но Коршак, наш капитан, как в кино... он был, значит, жив... Когда Венечка с ним поравнялся, он его -- паф! -- застрелил. В затылок. Наповал!
Издали было видать его залитое кровью лицо. Он закричал и замахал руками, я опять не разобрал слов.
Тогда Коршак вновь заорал. Я обернулся... Злосчастная лодчонка была совсем рядом... Из нее, приподнявшись и опираясь на руки, дико смотрела на меня Глюк.
Я понял, что она кричала.
"Пустите меня!"
Нас разделяло метров десять. Рядом с ней. лежал предмет... в тряпках каких-то... Он шевелился.
У меня оставался один патрон, их было ДВОЕ. Я увидал ее лицо. Словно из скорлупы... и прямо в него, и прямехонько в него я... влепил пулю... В лицо!
Ее швырнуло за борт!
Ты испугался? Н-ну... А я помню, как изо лба ее брызнуло красным, и это были ее проклятые мозги! Я ее убил! И еще раз убил бы, хоть сейчас... тварь...
-- А урод? -- спросил я.
-- Убил бы! Хоть сейчас! В про... проклятый...
Эхов рычал, содрогаясь.
Все было кончено.
Я дотронулся до его лба, и через мгновение он уже спал.
За окном пролилась на землю бездонная южная ночь. Я выглянул в коридор, там было пусто. Тогда я осторожно перенес своего гостя в холл и устроил в кресле.
Стоит ли говорить, что я провел без сна часы, оставшиеся до рассвета. Все услышанное не поддавалось осмыслению; в памяти мелькали отрывки, интонации его голоса, осколки этой дикой истории. Я не сомневался, что все это правда. В сознании проносились образы людей, чужих, но словно и знакомых. Лишь Глюк не представлялась. Странно... Воображению не удавалось схватить ее черты, ничего, кроме нелепой одежды. Она казалась какой-то аморфной, лишенной индивидуальности, хотя, конечно, это было не так. И вместе с тем я ощущал некоторое раздражение против нее, безусловно несправедливое.
Многое в их поведении казалось странным. Зачем Люлин стрелял в Глюк? Зачем та, в свою очередь, пустилась в утомительный путь, вместо того, чтобы искать защиты на месте? Неужели столь сильно было материнство... если только это можно назвать таковым. Неужели столь сильно, что заставило поверить, принять урода, как своего ребенка?
Стоп. Ведь Эхов ни разу не упомянул, что Глюк бежала именно с уродом. Кажется, так. Не с младенцем. Чувствовалось, что такая деталь была для него несущественна.
Да, это интересно. Я стал припоминать... По его словам, поначалу младенцев и уродов рождалось поровну, но потом будто человеческие дети стали исчезать. Скорее всего, Глюк подхватила именно урода. А потому именно его действительно требовалось уничтожить.
"Требовалось уничтожить..."
Я поразился хладнокровию, с которым подумал об этом, и все же... Наверное требовалось, действительно требовалось. Так почему тогда он стрелял в Глюк? Подумалось: может, странность их поведения здесь связана как-то со всем этим? С историей, случившейся в горах. Некая смутная догадка промелькнула...
Мне показалось, что я знаю ответ, что я знал его, когда Эхов еще сидел в моей номере. Пожалуй, я просто тогда не хотел -- или боялся? -- чтобы он прозвучал вполне и внятно.
Когда зародилась у них ЭТА мысль? А может, все вышло случайно?
...На завтрак я не пошел, и потому о случившемся узнал не сразу. Часов около одиннадцати ко мне заглянул сосед по столику в столовой, поинтересовался, отчего я не был, и, не дожидаясь ответа, сообщил: утонул отдыхающий из нашей смены.
Размышляя, я поспешил к морю.
"Ликвидировать обоих коллег -- и все. А иначе -- жизнь в ожидании, что кто-нибудь проговорится. Люлин понял это первый. Или же случай его подтолкнул? Как бы там не было, момент он выбрал наилучший. Его погубила неопытность..."
Утопленник лежал на пляже. Возле суетился местный доктор. Поодаль стояли отдыхающие, переговариваясь и слабо скрывая известное оживление.
Я сразу заметил его. Эхов стоял к утопленнику ближе всех и казался спокоен. Руки он скрестил на груди, плечи поднимались и опускались в такт дыханию, которое с заметным шумом прорывалось сквозь зубы. По этому только и можно было судить об охватившем его волнении.
Я почел за лучшее не прятаться и поздоровался. Он кивнул. Спрашивать, как Эхов спал, я не решился, хотя именно это интересовало меня сильнее всего.
-- Как это случилось?
Он пожал плечами.
-- Поднялся ни свет, ни заря, отправился на пляж. Ногу, что ли, у него свело... Не знаю.
-- А вы в номере оставались?
-- Конечно, -- жестко ответил он и уставился на меня.
Только теперь мне стало ясно, какой ад царил в их душах. Они могли ощущать относительный покой, исключительно когда были вместе, на глазах друг у друга. Отсутствие любого могло означать провал и разоблачение.
Чувствуя, что продолжать расспросы -- выдать себя наверняка, я промолчал. Помнит ли он о вчерашнем? Что мы знакомы, знает. А остальное? Внушение было направленным, он должен был забыть основное. Удалось ли это вполне... Все-таки он был пьян. К тому же Эхов только что определенно солгал. Значит...
Господи, значит он его попросту убил. Коршак оставался единственным, кто ЗНАЛ. Кто мог рассказать, чем они занимались. Как же боялись друг друга эти двое, если ни на миг не упускали из виду!
Но зачем они пошли на это? Трое взрослых, совершенно разных людей. Один, двое, наконец. Но все трое!
И с неизбежностью приходилось признать, что преступление их содержало некое рациональное зерно.
Чем глубже я проникал в их мысли, тем крепче становилась моя убежденность. Догадка была определенно верна; хотя бы потому, что вполне объясняла все кажущиеся нелепости. Их поведение теперь выглядело совершенно логичным.
Мне сделалось страшно. Я горько пожалел о своем любопытстве. Потому что знать такое запрещено. Стараясь выглядеть спокойным, я выбрался с пляжа.
Эхов пошел на крайность; оставаться здесь -- значит дожидаться своей очереди.
Я не осуждал их. Это может показаться безнравственным, и все же. Я думал -- по своей ли воле они ЭТО делали? Да или нет?
Уничтожали всех новорожденных. ВСЕХ. Во избежании ошибок, чтобы не пропустить урода? На всякий случай разрывали стальными крючками слабые человечьи тельца?! Но тогда я теперь представляю для них, -- нет, ныне только для Эхова, -- ужасную опасность.
Чемодан я укладывал как попало. Наконец остановился и оглядел комнату, с которой спешно и навсегда расставался.
Из открытого балкона потянуло сквозняком. Вдруг скрипнула, приотворяясь, входная дверь. Я забыл ее закрыть!
"Спокойно, это ветер. Это всего лишь ветер".
Я неподвижно смотрел на дверь, которая раскрывалась все шире...