Уморин Алексей Виленович : другие произведения.

Назола (1 глава)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Счетчик посещений Counter.CO.KZ - бесплатный счетчик на любой вкус!

  
  1.
  
  
  
  Отмель продолжалась. Он шел и шел, и голые ноги, исцарапанные о береговые ракушки, перестали уже гореть, и даже песчаные волны, намы?тые морем на мелком дне, так приятно надавливающие на серединку подо?швы, - там всегда болело и требовало прикосновений - уже несколько раз попали на нужное место, а глубина не приближалась. Он оглянулся. Все верно: бабушка уже ушла, берег удалялся, куда положено, и лишь глуби?на не приближалась.
  Конечно, он жульничал. По правде идти полагалось ровно, не замед?ляя, не уменьшая шаг, ногу ставить сразу и плотно, а уж попадет или нет под серединку ступни гребешок песчаной волны, немедленно начинав?ший осыпаться, щекоча кожу, вызывая сладостную боль, от которой сжима?лось что-то возле самых ушей, "в уголках" - зависело не от него. Но, как почти и всегда, он не выдерживал: песчаные бугорки как со зла ле?зли то под пальцы, то под пятку, нарочно избегая серединку ступни, от ожидания он затомился, солнце жгло плечи, ноги устали - вода и вода - и вот взял, незаметно прицелился и - сократил шаг. Потом другой раз, потом шагнул шире, медленнее и, наконец, попал. Оправдываясь за обман, чуть вскрикнул от удовольствия, хотя оно было меньше обы?чного, к тому же большой прозрачный пласт воды поднялся и окатил но?гу аж до трусов. Наказан. Тогда, уже не скрываясь, начал шагать эдак и так, даже прыгать, но удовольствие всё уменьшалось, он рассердился совсем, встал и, чувствуя, как тает под ногой очередной песчаный гребешок и покрываясь гусиной кожей от напрыгавших на живот крупных холодных брызг, дал себе слово. И дальше шел ровно. Почти. Потом ус?тал и оглянулся: берег действительно был далеко. А глубины все нет.
  Тогда он сел, оглядываясь. Солнце грело голову сквозь волосы, за?ставляло глаза сжиматься в узенькую щелку. Он притворился, что прячет?ся у себя в голове, как в башне высокой и глядит сквозь бойницу, а всюду внизу скачут враги. Враги подбирались: он видел маленького краба, неспешно и воздушно скользящего через песок отмели, и краб был танк
  Б-щщ! - башня ударила ногой, танк прижух, лег камушком, башня присела над ним - победил. И встал.
  Прозрачная, гладкая вода с редкими островками зелено-коричневых камней была пустынна. Далеко-далеко, за белым гусем спасательной станции выходил из воды какой-то бесцветный от расстояния дядька. Или тетя. Подумав, он тоже повернул и решительно зашагал, срезая воду но?гами: пласты ее поднимались, прозрачные, и стояли как студень, а он был ледокол, был, был, и встал - прямо перед ним на мелководье возни?кли стремительные туннели взмученного песка, и на конце каждого сверкала серебряная пуля живой рыбы. Он широко раскрыл глаза, но рябь от тонких плавников мешала, а когда волны уснули, только посвер?кивающие песчаные дымки говорили о том, что здесь плыли рыбы. Одиноче?ство. Огорчение. Тень упала на него: невысоко над водой, стремясь за теневыми молниями рыб, летела птица. Птица кричала и злилась, и вдруг, покачнувшись в воздухе, уронила вниз белый предметик помета. Он подо?ждал, пока круги от упавшего в воду достигнут ног, подошел ближе, при?сел на корточки и посмотрел: на светлом дне лежала шершавая на вид ле?пешка. Хотелось потрогать, он стал тянуть под воду палец, но отдернул. Однажды на даче у бабушки, босиком, он влез в куриный помет и долго плакал, не смея двинуться: при каждом шаге пальцы слипались и там шмыгало. Тогда его спас какой-то дядька, до самой кухни неся на руках, а он никак не мог перестать плакать чтобы оправдаться и чтобы наказать маму. Но мама варила, его тогда вымыла ба?бушка, и он долго еще оставался печален.
  ...Здесь обмелело уже совсем. Отлив. Море не закрывало щиколоток, и совсем потеплело: солнце взобралось высоко. По утрам, когда они с бабушкой шли на море, шар был огромным, красным, стоял очень низко, и
  бабушка разрешала ему смотреть на солнце, говоря, что так делают и ор?лы. Днем смотреть на солнце запрещали, но сейчас-то бабушки рядом не было.
  Он поднял голову, и острое сияние захлопнуло ему веки, словно двери - сквозняк. На красной изнанке век снова увидел золотое солнце: то быстро блекло. Тогда, не дожидаясь, пока совсем погаснет, снова от?крыл глаза - лучи воткнулись в них как в подушечку для булавок. Глаза дернулись, заперлись на замок, но мир окрасился в желтый, медленно зеленеющий цвет, потом появились синие, красные пятна, он засмеялся от радости и побежал по отмели к берегу, а брызги взлетали и рассыпались далеко по?зади - это пришел южный ветер. "Суховеем" звала его бабушка, суховеем - вода у ног зашипела от врезающегося в нее с разгону сухого песку, и он встал: стыдно выйти из воды в почти сухих трусах. Стыдно перед другими - мокрыми, смелыми.
  Он приставил ладонь горбушкой к бровям и, как капитан, оглядел берег. Никого почти не было. Бабушка убежала к знакомым делать заряд?ку, другим, кто остался, все равно, а трусы можно и тут, у берега, на?мочить. Он совсем было собрался это сделать, даже встал на четверень?ки; но, стоя так, вдруг увидел, насколько все настоящее здесь на море. Светлым, красивым и плотным был южак, суховей и его веера звенящего, колющего песку. А берег был темный и гулкий у самой воды, мяг?чеющий дальше, седой от соли вдали, там, за редкой цепочкой грибков. Плотной, тяжелой и белой была птица, растаявшая в небесах где-то око?ло солнца, упругими, чистыми - рыбы, и рыбаки, неколебимо растущие из воды в блестящей черной резине со струйками удочек в руках - чистыми были тоже. Мир был твердый, синий и золотой, и только он один странно двоил и менял цве?та, собираясь соврать.
  Он замер, ноги не гнулись, руки тоже. Стыд улечься здесь, в малышовской луже, вызвал грубые слова: "Да и с чего бы валиться на бок, как деревянной лошади?" Дома лошадь была такая - зеленая, добрая, на гнутых деревянных полозьях, но мама запрещала качаться и убирала лошадь на антресоли: "под нами тоже люди живут".
  ...Вздохнув, встал с колен, руки вымыл сразу, колени пришлось от?тирать, потому что к правому - или левому - он ещё не знал, прилип кусочек мазуту. Бабушка бы сказала "грязнуля", он же этого не любил.
  Оттирать песком было больно-пребольно и мало толку, он лишь рас?тер большое красное пятно, да размазал по коже мазут. Черно-коричневые полосы устрашающе выглядели на красном, но он не сдавался, взял острую раковину. Дело немножко пошло, и, хотя очень больно, очистилось почти все ниже коленки. Зато испачканы локти и грудь. Это было совсем оби?дно, а царапать грудь так, как чистил коленку, оказалось невозможным.
  И он придумал: пошел к водорослям, чьи толстые кучи нанесло последним северным штормом. Коричневые, с зелёными проблесками башни и бастионы их трудно было перешаг?нуть, и все люди ругались и прыгали, ну и он тоже, хотя сытный запах водорослей нрави?лся, да и стоять в них находил удовольствием.
  - Если не попасть на ракушку, пятка оказывалась на таком мягком и нежном ложе, что мураш?ки по коже бежали, а по краям и снизу подошву все время щекотали морс?кие червяки и крошечные креветки, конечно, когда удавалось ногой не сильно надавливать, удавалось же редко: стоял-то на одной ноге, но упорствовал, ибо искал тут спасения от тромбофлебита - новой болезни, которой опасалась бабушка, ну и он, - нравилось слово.
  "Тромбофлебит" - повторил он, оттирая чуть мылящими водорослями руку и грудь. Места эти тоже покраснели - в водорослях попадались обломки раковин, - но не так сильно, как нога. Там даже выступила кровь,
  зато мазута почти уже не было.
  Окончив дело, он ещё несколько раз осмотрел ногу и руку, каждый раз находя новые грязюки, но продолжать расхотелось. Спина согрелась, и опять захотелось увидеть краба, что приходил, когда он был башней, и хотелось дойти до тех вон камней, где, наверное, крабы живут, да и рыбу там дядьки ловили: вот и сейчас стоял кто-то в резиновых сапогах, продолженных черными резиновыми же штанами по грудь. Подходить было опасно, дядьки ругались, но очень хотелось увидеть серебристую рыбу. Большую. Он повернулся и, высоко задирая ноги в стороны
  и разводя руками, пошагал мелководьем вдаль.
  
   Краба уже не было. Он помнил об этом, пока бабушка ругала его за мазут и пока натягивал короткие штанишки, из-за которых чувствовал се?бя не слитком уверенно, помнил и, когда, взяв санда?лии за ремешки, босиком, пригибаясь на каждом шагу от боли, пробирался по хрусткой, соленой, белесой оттого земле с неудобными, под самую пятку подвертывающимися твердыми ракови?нами, среди которых попадались и стекляшки. Вообще-то дома у него уже жил один краб с Черного моря - великолепный, побольше раз в пять, при?цепленный к картонке проволокой, с широко разведенной правой - или ле?вой - угрожающей клешней, но то - лакированный, а этот, маленький, жи?вой. О, как он нес бы живым краба в банке и все время видел его! Един?ственное, что немного смиряло, было абсолютное отсутствие банки. Впро?чем, - решил он, - завтра банку возьму.
  По обыкновению бабушка так и не дала ему надеть сандалии аж до самых асфальтовых квадратиков, устлавших большую дорогу к морю. Асфальт накалился под солнцем так, что, когда они наконец достигли илистого бассейна, в котором лежал свернутый мрачно-зеленый змей-фонтан, ныря?ли живые лягушки и пахло теплой тиной, ступни так и пылали. Тиной он брезговал и потому неохотно сел на холодный мраморный бортик и, осторожно спуская ноги в темно-зеленую глубину, напряженно следил, не выско?чит ли у самой кожи скользкая буран голова с глазками-пузырьками?
  Обычно этого он избегал, хотя бы тем, что мыл ноги в вытекавшей из того же бассейна теплой проточной луже. Или вовсе не мыл, а шел бо?сиком по припекавшему асфальту до самого дома. Он не боялся лягушек, но один раз рядом с бассейном очи с бабушкой нашли раздавленную змею. Бело-красные ее внутренности, обсыпанные шевелящейся крупкой из мух и муравьев, долго являлись у него в голове при одном приближений к ши?рокой лестнице у фонтана. Но нынче - другое. Странная раздвоенность не покидала его с того самого момента, как он обманул бабушку.
  
  ...Каждое утро поход на море начинался одинаково: набрав у подъезда цветков-граммофончиков, росших на овитых, как нитки, о что-то стеблях у самых гаражей, и перейдя ва руку о бабушкой опасную дорогу, он неизменно отпрашивался попускать кораблики - и бежал сквозь завесы ветвей к ближай?шему срезу поливной трубы, тонкой и ржавой, облитой прозрачной, словно наклеенной неё, водой. Там, замерев, глядя, как скрученный до бугров, мускулистый поток уносит розово-белые пирамидки, он наслаждался одино?чеством без присмотра, пока издали не раздавался зов. Но и тогда медлил, отвечая, не спешил, неохотно, по шажку отдавая свободу. Хотя она уже мало чего стоила под бабушкин крик.
  Вот и в это утро, едва они вышли к просторным ступеням большой лестницы в парк, он убежал вниз по спуску, прыгая через пологую ступе?ньку, а в конце пролета даже через две, чуть опиливая ногтями правой руки гладкий тугв парапета, ловя, сквозь топот своих прыжков, тихий звон текущей воды: поливальщики каждый день меняли места, затыкали
  знакомые ему дырки, открывая новые в аллеях совсем неисследованных.
  Порой приходилось сердиться.
  Но, со вчера все осталось по-прежнему. Место между трех старых ма?слин было так потаенно, что даже каки лежало совсем немного. Главное - правильно ставить ногу. Дошагав, он заглянул в черный с коричневым ободком глаз трубы, торчавший чуть наискосок - глаз мигал бульками, сле?зился песчинками, от радости встречи попрыгивал вверх толстой и сплющенной водяной маковкой . Глаз знал, явно, что готовилось происходить.
  (В тени кожа плеч мерзла, и от тревоги в груди замирало: бабушка... Или, вдруг: чужой дядька... ..уюта нету над водой, но в ней, как пар, клубится волшебство.
  Присесть, не торопиться. Замедлить сердце...)
  ...Проще всего, конечно, ставить кораблик граммафончиком вниз: его не захлёстывает, и, недавно, пустив так на асфальте, он до самого второ?го спуска аллеи бежал вслед потоку из жирного черного шланга - кораблик всё плыл, покачиваясь, устал и не мог утонуть. Зато в триста раз интереснее и во сто трудней, приметясь, откусив зеленый стебе?лек, выбрать месте глубокое и, аккуратно, вниз соском, уронить. Если везло, то судно падало острием вниз и, раскачиваясь, ныряя, мчало по стре?мнине до ближайшей отмели, где его следовало ждать, ловить за желати?новый край и снова, вернувшись к истоку, пускать. Особенность была та, что через несколько рейдов, даже при аккуратности - а он в свое время достиг изрядной сноповки - на лепестке появлялись заломы, да и вода, неизбежно попадавшая внутрь, больше не скатывалась по пыльце, и судены?шко намокало. Это печалило: с кораблями, хорошо ему послужившими, пред?почитав не расставаться, таскал от потока к потоку, если только голос рассерженной бабушки не достигал тона, вслед за которым появ?лялась сама его обладательница. В таких случаях он второпях бросал все и, прощально оглядываясь на свои флотилии, спешил навстречу судьбе, главное было выбежать из кустов: на аллее его почти никогда не били.
  Итак, ко всему готовый, надеясь, однако, на лучшее, он присту?пил, но первый кораблик, который он всегда пускал стебельком вниз, нынче уплыл вверх хвостом, печаль. Однако тут было средство. Он просто называл такие "подводными лодками", и, получается, эта удалась: ловко миновав пороги , да?же ни капельки не намокнув, она исчезла между двумя кустами олеандров, под которые уходил ручей. Другой бы раз опыт немедленно повторил, но не сейчас. Он еще секунд пять посидел, как решил, и тогда выбрал из всех цветков самый большой, - даже края лепестка загибались, губами, наружу, - осторожно взял его правой - или левой - рукой, а другой, сложив пальцы щепотью, капнул в серединку цветка ровно одну каплю, которая и улеглась у фиолетовых точек в глубине нежной чашечки. Подумал, добавил другую, пустил.
  Это была радость. Цветочные кораблики больше не переворачивались, не тонули и, если не бросать с высоты, плыли ровно, степенно покачи?ваясь, как настоящие корабли. В этом покачивании и было дело: он всег?да понимал, что есть разница между тем, как скачут на волнах его кора?блики и - плывут корабли. И вот - добился своего.
  ...Был на вершине счастья: такие хорошие, маленькие, как дети, а почти на?стоящие, и он присматривал, чтобы трава или палка не обидели их, а когда кучка ветвей неожиданно опрокинула одного разведчика, он, не щадя сандалий, влез в холодный ручей и все разметал, а корабль спас, расправив, и, утешая, как-то неопределенно обещал вернуться. После дол?го трудился, расчищая и углубляя русло, лазал в воде, благо бабушка все не звала, кой-где прорыл дощечкой, а один огромный камень даже выворотил руками - вышло отличное озеро, в котором медленно кружился постепенно-постепенно светлеющий водоворот.
  Он даже успел вернуться к себе и чуточку посидел, слушая сердце, охватив колени снизу руками. Хотелось устроить настоящий порт с прича?лами, но странное бездвижие незаметно пропитало его. Замерев в самой невозможной для этого позе - на корточках, послушал плеск воды, всма?триваясь в золотистые клубы мельтешащих песчинок. Вдруг поднял голову, и небо, еле видимое сквозь продолговатые пропыленные листки маслины, исчерченное ветвями елей, с бесконечно плывущей в нем одинокой птицей, устроенной там, живущей, еле заметно переползаюшей голубые лоскуты до белой ваты, чтобы скрыться за листьями, - небо и весь огромный парк: деревья, песок, полынные травы и дикие ежи, обжившие их, бабушка, асфальтовые тротуары, двор?ники, даже море на самом краю - все-все сошлись, как часы, объеди?нились в одну цветную картину, словно выпуклыми мазками рисованную, шершавую и теплую, живую, в которой сам одновременно был частью и - всем.
  И вот когда он, абсолютно не удивленный, стал всматриваться в рас?крывающийся, понятный наконец-то мир и как-то впитывать, запоминать понятое, в этот момент бабушка, сердитая его бабушка продралась сквозь ветви маслин. Тогда-то и обманул он, не сказав - за подзатыльниками, обидой, да просто не мог - что же именно делал он, сидя на корточках у быстротекущей воды...
  Мысль об этом испортила весь поход. То забывал что-нибудь важное, то замирал, то делал, что не хотел. Вот и сейчас он опускал ноги в бассейн еще и для того, чтобы нравилось бабушке. Опустил, поднял руку, положил на колени. Неудобно... Подвигался медленно, неуверенно, забы?вая, что надо дальше. Не ощущал себя. Словно бежал-бежал впереди всех, да так забежал, что уже ночь, и города нет.
  - Звать? А кого? Бегун-то один. И оставалось держаться, как зверь, за округлый мраморный скользкий-прескользкий край, по одной вытаскивать ноги, не вставая, и отползать, ползти...
  Он бы дополз. Недалеко. И уже виден свет. Но бабушка громко сказала: "Куда?", а виноватый спорить не может. Снова ноги спустил в черно?ту. Вода почему-то стала страшно холодной. Он вздрогнул и ясно, то есть достаточно, дабы понять, увидел другое - что должно было быть.
  Например вот: он вовсе не мыл ноги в бассейне - нет, он ссорился с бабушкой, он убегал от ее коричневой крепкой ладони и мчался по парку домой, а там мама.
  ...Тогда оставшийся у бассейна подумал, что мамы-то дома нету, она на работе и ждать до вечера. Но тогда и тот, другой, в коричневом мельтешащем пространстве, где все как должно и лучше, взял и ушел от своей запертой двери на четвертом этаже. Просто взял и ушел на работу к маме. Дорогу он знал.
  И тут, у бассейна, к нему подходила бабушка - он слушал, кивал, торопливо тер ноги, особенно пыльное место сзади, от пятки до щиколо?ток и между пальцами.
  А там - прятался за гаражами, ждал, а после, пригнувшись, огибал гаражи самой надежной тропой, и, хрустя камушками, громко топая сандалиями в асфальт, а после, бесстрашно пересекая дорогу, уносился к маминому институту.
  - Прямо дворами? - ужасался тот, у бассейна. - Опасно ж!
  - Нет, не опасно. Дворами, да, да.
  И - тут он, на слабых от жары ногах, поднимался за руку с бабушкой по большому подъему, не подходя к парапетам, и удивленная послушанием бабушка даже позволила идти без руки. Чуть поотстав, он безмысленно наблюдал, как их отражения согласно заизвивались в темных зеркалах витрин.
  Там он по-прежнему храбро бежал через двор, заляпанный солнцем как известью, но за спиною домов задохнулся и пошел, оглядываясь: опа?сность грозила отвсюду.
  Здесь он по жаре и в спущенных гольфах плелся вслед скорой бабуш?ке сперва по большой лестнице ко двору, потом по высоким корявым ступеням бетонного их крыльца и, уже в спасительной прохладе подъезда на втором этаже, не в силах снести тяжесть двойного пути, попросил бабушку подождать.
  Там - с дико бьющимся сердцем удирал от шайки мальчишек, вечно пасшихся на бескрайнем просторе у школы, месте безжизненном и потому смертельно опасном. Мчался, чувствуя, как слабость отнимает тело, пока жизнь не осталась в одной голове, и без сил, уже с одним воем, как не свои, сбивая колени, валился в пролом забора. Погоня гибла поза?ди.
  Тут он долго сидел под синим металлом почтовых ящиков, не забывая считать бабушкины шаги, потому что она была хитрой и могла, вернув?шись, подсмотреть. А после дальнего хлопка двери, вздохнув, стал отди?рать саднящую кровяную корочку на локте, выдавливая светлый гной.
  Там - мимо помойки, вдоль сквозных ромбов бетонных заборов сума?сшедшей школы, вдоль безглазых торцов пятиэтажек, мимо диких тигров, саблезубых котов, хищных акул, глядящих из каждой клетки-двора, но почему-то не трогающих, - а сил-то бежать почти не осталось! - И опять вдоль забора, по тени от двух деревьев и дальше, по солнцепеку-пеку-пеку - до двуногого столба-странника с подпоркой и походным ящичком, полным электричества, за плечами, мимо него - и вот, как океанский корабль, никогда им не виданный, как рыба-кит, как бомба, как ураган, встал перед ним неправдоподобно большой серый бок девятиэтажного ин?ститута .
  Тут он поднялся, вытер пальцы о стенку и, помогая себе руками, стал подниматься. Добрался до третьего этажа.
  Там добрая тетя, узнав, какой именно мамы он сын, побежала наверх к вахтёру, звонить, и вот, к нему, по солнечной лестнице, как цветок, спустилась мама.
  Тут он услышал, как бабушка изнутри открывает дверь и вскочил в один миг на площадку.
  -Что ты ТУТ делаешь? - спросила его там мама. Обняла. Он уткну?лся в нее.
  - Вот скажу матери, как ты слушаешься, перцу задаст, - сказала бабушка, и он понял, что ссоры не будет. Разулся, прошел на балкон.
  И ТУТ, и там равно пришла радость.
  
  
   III.
  
  Нитка тянулась вниз, как струя воды. Нитка тянулась вниз до первого этажа, натянутая, чуть изогнутая, как огромный тонюсенький лук, потому что дул ветер, а к концу ее он привязал длинный болт с навинченной даже гайкой. Чтобы петелька не соскочила.
  Катушку прибил гвоздем, самым длинным, к перилам балкона, у него было три таких, правда, чуточку ржавые, и еще один, новенький, подлин?нее. Но крутиться на нем катушка наотрез отказалась, пришлось прикола?чивать лучшим из трех. Да все равно: вбить гвоздь в перила давно под?мывало.
  Он долго примеривался, спуская нитку тут и там. Все решила девчо?нка-соседка: вышла и захотела играть тоже. Тогда он и прибил катушку против ее балкона. Правда, Вышло не молодецки, лишь со второго удара,
  он даже обиделся, покраснел, но девчонка как раз убегала, а когда, наконец появилась, его гвоздь уже торчал. Она же просто надела свою катуш?ку на какую-то тощую проволочку.
  Тут и началось. Его катушка крутилась с превеликим трудом, грузик за все цеплялся, а нитки соседки, еле державшиеся на алюминиевой загогулине, сматывались как бешеные, кукла ехала вниз как настоящий водо?лаз, и девчонка смеялась.
  Он переступил - вдруг устали колени, понюхал катушку - дерево пахло сухо и едко, затомился, поняв, что надо бы злиться, и начал - было из-за чего. Водолазов он очень любил, полюбил тотчас, только увидел в скрипучем, душистом от красок и тайн первом томе детской эн?циклопедии. Толстые тома бабушка выписали невообразимо давно, прошлым летом, и теперь раз в месяц ходили их получать на другой конец города, в пятиэтажный дом, в который прямо упиралась прокален?ная солнцем степь того же, что и книги, илисто-желтого цвета, там, далеко-далеко, переходящая в предгорья - столь далеко, что едва видать. - А мо?жет, это просто дрожала рука у того, кто проводил здесь линию горизо?нта?
  Впрочем, неважно. В степь его не тянуло никогда. Тянуло к морю. Поэтому не расставался с первым томом, где было про океан, вулканы и водолазов - самое главное.
  Вот и теперь, болт на конце специально купленной катушки номер 40, из самых толстых, был батисферой, опущенной в глубины, в самую Марианскую впадину. Океан штилел и, опуская взгляд, он видел его си?неву. Ему бы время увидеть рыб! - Не тех, в ладошку длиной, толщиной в два па?льца, что с моря несли рыбаки, нет, настоящих: скатов, акул с дом, китов, но мешала соседка. Ломала игру: так глубоко, как ее кукла, водолаз не мог спуститься. Далее если в жестком скафандре, то все равно: первый этаж был дно. Марианская впадина - одиннадцать километров... Однако, соседка, беззаботно визжа, продолжала куклу спу?скать, а его батисфера стояла.
  Он стал объяснять на соседний былкон про скафандры. ...Ага, поймет она, жди!
  Тогда, спасая остатки ИГРЫ, для себя переименовал куклу в батискаф, но тут она принялась куклу свою поднимать, и он вновь назвал её куклу водолазом, ведь кукла может быть батискафом только внизу, когда не очень видна. А ближе, да разве она батискаф! Батискаф - он ого-го, он целый Триест, вот он какой. Зелёный, огромный. 11 тонн дроби в балласте. 11 тонн дроби - никак не представить. Невозможно!
  У него никогда не было настоящего водолаза, он даже видел их лишь на картинках. Один раз, правда, у дяди Толи двоюродный брат отвел его вечером на причал и там, в соседстве чудовищного борта танкера, в пятне нестер?пимого прожектора, спустил у стены на шпагате цементного серого водо?лаза с тонюсеньким красным шлангом. И когда тяжелая фигурка как-то особенно глубоко занырнула, и ему, державшему шпагат, передался страх одинокого там, в мутной тьме, посланника, брат сжал невидимую ему прежде резиновую грушу, и рядом с бечевой крупными виноградинами выпучились
  воздушные пузыри.
  Нефтяная вода, пробитая пузырями, сыграла зелено-красно-фиолетовую гамму в свете корабельного прожектора. Он был поражен, онемел от восторга...
  ...Соседка вновь начала водолаза спускать. Игра безнадежно ру?шилась. Девчонка этого не замечала, таская куклу вверх и вниз, он же тяготился. Уйти, оставить игру другому - словно бы струсить, и, улыбаясь жалкой улыбкой, что-то ещё говоря, он попытался начать снова сам, опускал свою батисферу, шептал себе про корабль и - не мог. Игра дер?жала, словно был должен, долг был - держать игру.
  Бабушка рассказывала, что в молодости, в общежитиях рабфака, они собирались в ОГРОМНЫХ комнатах, брали друг друга за руки, крайние - за спинки кроватей, а через кровати пускали ток. Ток не убивал, но было больно. И не расцепиться: сводило руки. Так соревновались на выдержку. Бабушка выдерживала долго, а сейчас и его черед пришел цепляться судорожно за растресканные перила, забыв о катушке. Вообще обо всем. Только смотрел.
  Между тем, девчонка крутила. Водолаз поднялся до Мильборисовны, покачался и начал спускаться, целя в настил у тети Розы, не попал, ПРОСКОЧИЛ мимо опасных веревок первого этажа, продолжая закручиваться на глубине тройной гибели. Он молча глядел, и нечто росло в нем, слов?но открывалась пасть, растягивалась тугая резина. Оказывается, он дол?го не замечал этот бесшумный, с каждой секундой все более напряженный ход, басовитое гудение опасных белых жил. И вдруг понял: сейчас. Ветер ударил, кукла рванулась по широкой дуге и свилась ниткой с веревка?ми Мильборисовны. Оторвалась. Девчонка заорала, а он - освободился.
  Самое главное, он этого не хотел. Даже сам чуточку испугался.
  Ведь требовалось только, чтобы она играла вместе, а вышло... Девочка немножко поогорчалась, он даже думал ей помочь, но бабушка не отпусти?ла, да и Мильборисовну он не любил. Мильборисовна была грязная.
  Обошлись без него. Когда все успокоилось, он поднял батисферу, опер?ся спиной о перила и стал смотреть вверх. Там грубый песчаник стены, чисто вымытый, желтый, живой, близко упирался в нависающий коричне?вый козырек. Под ШИРОКОЙ полосой железа через одинаковые промежутки взлезали хвоста СТРОПИЛ. Массивные треугольные кончики с аккуратно опиленными краями вместе с оржавленной, но все еще жесткой жестью карнизов - он точно знал: лунатики здесь не проваливались, - все это, прочное, словно прочерченное по линейке, вознесенное на крепчайшую стену, гово?рило о какой-то особой способности дома, о которой никто не мог знать. А он догадался: могучий дом ел небо. Огромное небо, голубевшее над до?мом, просто не существовало. Дом его съел.
  Он еще отогнул голову, лопатками опершись о перила, и заглянул назад так, что открылся от напряжения рот. Теперь он мог видеть небо наоборот, внизу, как голубую землю с провисшей крышей соседского дома над ней. Дом упирался в небо узкими вентиляционными трубами, казавши?мися почему-то военными, и, будь у него канат до балкона напротив, он бы креп-ко-накрепко его привязал, чтоб ходить высоко, как циркач из "Трех толстяков". Все бы смотрели...
  Он увидел себя красивым и храбрым, в облегающем пестром трико, с длинным шестом, на страшной высоте пересекающим двор. Тонкий канат под ногой перечеркнул лица глазеющих внизу, и сделалось жутко и сладко. Он еще подержал в голове этот вид, мусоля его как конфету, добавил выбежавшую на балкон бабушку, подождал, пока та протянула к нему руки, и понял: мало. Надо бы еще маму. Мама тут же явилась, крича, но не в слезах, - нельзя слёз, не надо, - и он, чувствуя непоправимость всего, воспарил на недосягаемую ВЫСОТУ, до самого солнца - можно, ведь он знал теперь, что нужен, лю?бим! И, бросив шест, с криком упал вниз.
  ...Больно стукнулся коленями. Шестигранные плитки полированного цемента, которыми неизвестный мастер выстелил их балкон, были в любую погоду холодны и тверды. На них отлично выпрямлялись гвозди, а теперь вот - ух-х! Даже на бабушку, глядевшую через балконное стекло, вой его произвел впечатление, и, ободренный, он прибавил еще, пока не осознал, что на улице все слышно. Сразу оборвать не решился, тем более что колено действительно ныло, особенно правое - или левое - ему даже каза?лось, что коленная чашечка треснула, как кость в магазинчике у мясни?ка, и под родной его кожей красной трещиной хрустит сахарная твердь. Но разойтись в горе ему не дали. На кухне стыл суп, и стонущего, хромо?го, повели человека за стол.
  Было очень обидно.
  Бледные зеркальца жира, висящие в прозрачном бульоне, интересуют больше всего. Они самостоятельно убегают от блестящей ложки, и можно съесть почти все, не мучаясь и не замечая даже. Довольно быстро, впрочем, он научился сливать два, а то и три зеркальца в большие округ?лые чешуи, и тогда обнаружилось, что наименьшие из них похожи на малень?кие вулканы, а большие на старые метеоритные кратеры Луны из энциклопе?дии. Особенно много минут утекло над мясными парами, когда, собрав
  Жёлтых два огромных кратера, от величины своей даже не круглых, и, зацепив краешек одного ложкою, вел перешеек к другому, чтобы потом наблюдать как они сползаются, силясь всосать друг друга.
  Однако и эта забава погибла, уступив место другой, стократ опаснейшей с точки зрения обнаружения бабушкой, но и стократ же сладчайшей. Однажды он капнул бульон в центр новорожденного кратера и не поверил глазам: прорубь вспыхнула золотом. Он даже покачал головой туда-сюда, позвал бабушку, помня, как звездой загорались стекляшки под солнцем на пляже, а шевельнешься - прощай. Но здесь было не то: хоть качай головой, хоть ПРИ бабушке - кольцо стояло. Чудо.
  Он тогда, в тот раз, съел даже незаметно для себя весь суп. А по?сле долго экспериментировал, и понял: кольца являлись, когда, капая в кратер, саму каплю берешь из другого кратера жира. Значила и высота, на которую задирал ложку. Бабушка, конечно, сердилась, но прелесть жи?вого золота, играющего, плывущего - а он научился делать одновременно до семи золотых колец - соперничала даже с красотой их огромного двора, пустынно-свободного в ранние утренние часы. А ведь двор узким проливом тек между крепостей-домов в бесконечность парка и моря, был обильно залит солнцем, и в нем он знал каждый удивительный уголок. А ведь во дворе росли тутовые деревья с их неуспевающей поспеть, раньше съедае?мой, хотя и красной от недозрелости пупырчатой ягодой, и жили травы-кораблики вокруг нагретых солнцем железно-красных гаражей, по острым гребням ко?торых так звонко бахают круглые, рядом лежащие камешки; и во дворе белая, высокая стена наглядно делит мир на две неравные части - верхнюю с нижней, потому ходить по стене есть настоящий подвиг, и даже искусство, един?ственным из дворовых, в коем он преуспел и чем гордился... И вот все-все-все это поле, дробно видимое в широком проеме окна их четвертого этажа, он менял, готов был сменять на одно лишь такое золотое кольцо. Потому что оно ТАКОЕ! Пусть, пусть в супе...
  Ясно, что и сегодня, неделю СПУСТЯ, он не отказался порадоваться. Бабушка же озлилась и сказала... Это, конечно, сто раз говорилось, но, как джинн в бутылке, не потеряло силы: "Ну подожди. Вот .явится мать, я расскажу, как ты слушался", ну и он испугался.
  ...Суп съедал торопливо, подавившись. Жесткий шарик воздуха прыгнул из горла, ударил в корни носа и, заплутав там, в ходах и пе?щерах, страшно, как гвоздь, стучал. Голова наполнилась огнем, и , каш?ляя, жмурясь, вдруг увидел свой череп напросвет: зарево текло из глаз. На секунду явилась мысль, что так умирают, но для погибели требовался покой, он же его не имел: прибежала из комнаты бабушка, била по спине, бабушка испугалась тоже. Этого оказалось достаточно.
  Он еще кашлял, читал, но провал остался позади. Выпил молоко, не все, полкружки - ровно, чтобы не ругались, и, получив передышку, наконец смог для успокоения потискать знакомую каплю краски, одну из многих, сосцами отвисших у подоконни?ка внизу. Поразительно, как долго эта краска не засыхала, он с зимы давил и мял блестящую мягкую пипку, наслаждаясь ощущением еле замет?ной ее податливости. Первое время мял абсолютно бездумно, а после - поддав?шись домашнему духу труда, то есть уже одержимый идеей массажем добиться полного иссыхания капли. Он даже усмотрел, для своего оправдания, реальную, казалось бы, опасность маме испачкать платье об одну из этих капель, ведь мягких было несколько, и многократно и больно всовывал локоть в опасную зону над ребрами батареи, стараясь угадать вредную для мамы позу. Поза получалась неудобной, да маме было бы и узко - его рука с натугой пролезала, но он все равно пихал сюда локоть, пренебрегая болью и наклеенными под подоконником собственными козюлями: все, касательно матери, и куда большего стоило.
  И потому теперь, лишь только редел надзор, он с озлоблением уже тискал надоевшие выступы, каждый до сорока раз, брезгуя перепачкать руки, если сразу каплю содрать, а когда ошибался, считать полагалось
  сначала.
  Дело неизменно затягивалось, но на сей раз из-за стола его турну?ли, не успел он сосчитать до ста. С огромным удовольствием ушел: паль?цы уже болели.
  Ходить босиком по гладкому, нагретому полу было истинное наслажде?ние. Только иногда не разрешали, но на запрет он не обижался, а прос?то смотрел по сторонам. Там, на серо-зеленых панелях косыми полосами сгорал, ворвавшись в окно, полдень жаркого южного горо?да, и в однокомнатной квартирке на самом верху огромного белого дома бабушка как по шприцу гнала его испытанным маршрутом: кухня-умывальник-постель. Только успевай пошевеливаться.
  ..."Пошевеливаться". Не любя непонятных слов, он отказывался их принимать. - Ну как пошевеливаться на ходу? Это же чем-то еще шевелить,
  когда надо двигать ногами, ну ладно, руками, может быть, головой, хотя трудно всем сразу, но даже и эдакого для "пошевеливаться" мало.
  Он точно зная, что занавесь, "пошевеливаемая"- ветром, плыла вся, не оставалось ни кусочка, который бы не извивался, не трепетал на свой лад, но он так не мог. Пробовал как-то, чуть не упал, повторять явно не стоило, однако, чтобы показать бабушке, ну и еще разок попытаться, вдруг на?чал "пошевеливание": головой, руками, плечами, ногами, всем по очереди - вместе не выходило. Когда постарался объединить самое дальнее: двигал головой, одно временно дрыгая ногами, согнулся и. наконец, свалился на шкаф, чуть не разбив стекло, удержался только на корточках. И встал и пошел в коридор.
  Ручка кухонной двери напоминала рог. Для червяка она слишком бле?стела, да и мерзко было бы браться за червяка, пет, рог в самый раз. Кривая, никелированная, с острым загнутым концом, она не держалась в ладони, выскальзывала, и только там, где зеленая дверная краска испачкала хитрящее железо, удавалось взяться: удобно, шершаво. Зато некрасиво, поэтому он миновал, не закрывая, дверь, и ступил на длинню?щие коридорные доски любимого вишневого цвета.
  Говоря и думая цвет, он сознавал, что взаправду вишневыми они были лишь у Анастасии Дмитриевны, подруги бабушки с нижнего этажа, у которой так удивительно пахло и стояли резные шкатулки, а за стеклом книжного шкафа жила чешуйчатая мозаика из чужой страны Греции, но уж очень любил теплый вишневый цвет вот и придумал, что и у них в коридоре то же, тем более хотелось этого, что, если подошва точно вмешалась между забитых мелом канавок-границ доски, то сразу стукало у самого входа: доска была длинная. Впрочем, из-за спешки сегодня не удалось, он всег?да немножечко мухлевал, не по разу чуть-чуть сдвигал ногу, отыскивал точку, нацеливаяcь. Нынче же бабушка шла за спиной, да и в голубых носках делать то было вовсе невможно: вишневое с голубым не сочеталось. А вот окажись пол белым или зеленым, полетать носкам, босиком не пойдешь: холодно, цвет такой.
  - Вот и выбирай тут!
  Сердито вошел в ванную, запер дверь. Теперь
  у него было минуты три, чтобы пописать и отдохнуть от бабушки.
  Пользоваться унитазом выучился сравнительно недавно. И стоило: оставались сухими ноги - из горшка брызгало. Правда, сильно недоставало звука, который производила пися, крутясь в горшке, который он нес к унитазу, нежнейшее "уу-ни, у-ни..." словно бы мышьими лапками касалось спины, по позвонкам перебиралось на голову, потом в черепе что-то щелкало, макушка делалась легкой-легкой, и он переставал КРУТИТЬ горшком. ".Уу-ни, у-ни..." само продолжало звучать: его всегда околдовывала вода. Зимой мама брала его на работу, и там он увидел огромный макет нефтяного завода из разноцветного плексигласа. В большой комнате, где пахло спиртом, а дым лежал как песок, макет обстоятельно жил на трех сдвинутых
  столах, светился, играл красным и зеленым на солнце. И он мог бы долго рассматривать прозрачные плексигласовые штучки, а там были сделаны даже деревья, но зала
  в окнах стояло море. Он никогда еще не видел его так открыто, с высоко?го этажа и в лицо. Огромное серое лезвие - море всегда казалось ему ножом: берег был очень полог - тусклое, без маленькой блестки, плашмя покоилось. Спало. Он тут же стал всматриваться, совмещая себя с морем, но мертвая гладь не отвечала как обычно яркими картинками: лунами, зе?леными рыбами. .Лишь сонная муть и песчинки равномерно перемываемого дна. Мелководье. Сон.
  ...От толстого, в грязных полосках стекла его оттаскивали. Ведь он не знал, как море живет без него. Очень скучал.
  ...Мать еще что-то показывала. Макет - а, да, он и думать забыл! Что- то еще объясняла - колонны, цеха, эстакады... Но солнце, освещавшее всю муравьиную роскошь, исчезло. Дырку в небе заткнула туча, и плекси?глас погас. Они ушли. Запомнилось море - запоминалось всегда - и, поче?му-то, химическое слово "процесс".
  ...У него еще оставалось немного времени, чтобы помыть руки, и ещё он собирался посидеть на краю огромной ванны, в которой лежала синеватая вода, хранясь, пока насос отключали. - Может быть потопить гребнястую красную мыльницу, вшитую и спрятанную загодя? Развлечение не ахти, но большего ванная предложить не могла. И вот уже выплыли две алые половин?ки такой яркости, что вода мигом вылиняла, стада прозрачной, но сча?стье улыбнулось: мама забила на раковине тонкую целлулоидную лейку с длинным носиком для поливки цветов. Струя води вытекала из лейки такой долгой и плавной линией, что, если встать на унитаз, она точно долета?ла до умывальника. Вид подвешенной в воздухе прозрачной беззвучной дуги однажды уже приводил его в восторг, ну ясно, каким делом он занялся.
  Время же шло. Только-только успел вылить две лейки, как мимо дверей прошла бабушка. Он замер. Еще раз прошла. Потом подкралась. Он к тому времени был внизу и старательно топал по деревянной решетке, лежавшей на це?ментном полу. Подействовало: обманутая бабушка не стала ругаться, а просто спросила:"Ты СКОРО?", подождала и погасила в ванной свет.
  ...Обрадовался. Теперь, по праву обиды, к его истекавшему времени прибавилось огромное поле покоя. Наверное, столько же, сколько минут было вначале. Точно, наверняка. Он сел на ванну, чтобы расслабиться.
  Окно ванной комнатки светилось совсем высоко. Даже трубы проходили под ним. Сумрак прильнул и сузил пространство едва не до кожи, и ею теперь он ощущал видимый мир. Мир заканчивался где-то на ладонь от лица, а дальше, за тонкой пленкой, неразличимо клубился иной, таинственный организм. Чужой вовсе. Откуда-то.
  ...На секунды он перестал воспринимать. От страха став чрезвычайно рассудительным, он просто, как лампочку, отключил себя, и все стало плоским, ясным, из мрака выступила даже копна зимних пальто в углу, а его детская жестяная ванна отчетливо проявилась где и была, на гвозде, зацепленная за ручку, над головой - там, куда и боялся взглядывать.
  Покой. Да, но все в этом мире было уныло, так скучны неяркие, неживые цвета, что он сразу же задохнулся, словно южак, неслышно подкравшись, бросит в лицо ком горячего, пересохшего воздуху - сил не хватало сглотнуть. Серая, грифельная отчетливость, как на больших листах ватманской бумаги, испугала. Однажды, катаясь на велосипеде в пар?ке, он упал, и в миг, когда голова его боком плыла в сантиметре над асфа?льтом, глаз ухватил серую плоскость аллеи, словно нигде не начатую, продолженную во всегда. Удар вышел сильный. Он даже кинулся к двери, откинул крючок, но боязнь вселить и вовне серые плоскости и углы, оста?новила. Стоя боком к живой темноте, он опять застегнул дверь, вернул себя к месту на ванне и сел, ожидая, пока успокоится воздух - нечто в воздухе, что билось, грозило, вилось. Как прежде, чувствуя кожей выпер?тые извне в его мир мускулы и УЗЛЫ, он покойно ждал, просто не зная, что делать, а потом отвлекся на колыхавшиеся в ванной скорлупки мыль?ницы, в полутьме вовсе неинтересные, темные. Однако, стал их водить, затеваясь на гонки или друг друга объезжать, когда же вернулся из этого, то пленка страха в воздухе уже пропала и в ванной он был один.
  Несколько времени, правда, оставалась неясность с цветами, они явно стали ярче, но, как раньше, или все же поблекли, не узнал. Стало скучно, потянуло в комнату, на большой, настоящий свет. И, громко топая по решетке - сам не зная зачем, - он подошел к двери, откинул крючок и вышел. Даже не оглянулся. Время заставит его пожалеть.
  ...Спать днем кладут под китайское покрывало. Прохладнее одея?ла, но хуже, чем с простыней, мгновенно согревающей тело и ноги, столь нежной, что он капельку даже ерзал, чтобы тонкая ткань гладила кожу пониже трусов, и внутри пробегал холодок. Конечно, такое не прохо?дило с толстым розовым льном из Китая. Он просто лежал вверху, как самостоятельный предмет и ничего не делал. Лежал, раз положили, уйти не мог. Правда, порой удавалось его натянуть, и, пока живёшь под натянутым, сосиской в шкурке, теплело, даже дрема закрадывалась в уголки глаз. Но дреме предшествовали дикие сложности бесшумного закатывания себя в покрывало - на малейший скрип набегала бабушка: ле?жать в кровати полагалось тихо. В этом отношении и мама была беспощадна. Причины он не понимал, просто жил и поэтому просто стаскивал носки, про себя гордясь аккуратными скрутками над щиколотками. Делать их научила Эмма, Эмка - легко, как всё, что она делала, она даже возила его на себе, веселая, крупная, вот только он ее не возил, не мог, неизменно падал. "Слаб", - говорили, - "болен". Становилось обидно.
  Он раскрутил носки и послушал - на улице крикнули, словно синий воздушный шарик пролетел у окна. Там, снаружи редко посвистывали голо?са: зBУK неохотно шел в высоту, на четвертый этаж забегали самые тон?кие, а в полуденный час, когда истома давит, будто ватное одеяло, кто вообще может так заорать? Разве, Юрка? Но не вставать же, смотреть
  ...Носки развесил в ногах на кроватных же?лезках, расправил, упал набок и, замерев, ожидая, пока перестанет качаться мягкая сетка, по-обезьяньи потер подошвы одна о другую, одна чуть теплее другой, и тогда стал укрываться. Громко стукнула дверь, стало совсем тихо: бабушка затворила балкон. Как встану лишь, мигом туда, - решил. И уснул.
  ...Балкон начинался, когда отворяли белую дверь. Она громыхала длин?но, словно товарный поезд, всем полотнищем колыхаясь и едва-едва спер?ва шевелясь. Потом отворялась. Балкон начинался красно-коричневым ее исподом: похожей на терку наружной краской, цементными шестигранниками на полу, кожами ветра в лицо или запахом пыли с тонкой струйкой вина от старого шкафа, от банок, стеклянных бутылей почти в рост ему само?му. Бутыли в укромном углу, вдали, в тишине казались приманчивы и, почти не желая, он мысленно перенесся внутрь самой большой, был сплюс?нут и вывернут там по осьминожьи и, в мутном соусе, возя рукой изнутри по зеленоватому, в стеариновых натеках стеклу, ждал, когда же замечутся, начнут искать. Ничего, кроме этой, видимой наконец, заботы, он не хотел и, конечно же, тотчас бы вышел, чтобы обняли, успокоились, присев, расспрашивали, трогали шею и воротник. Так и будет, только надо дождаться, пока мама придет. От предчувствия грело в животе и странный, будто от этих бочонков-семян из гречневой каш, вкус наполнял горло.
  Однако, ожидание затягивалось, в коротких штанах, рубашке без ру?кавов, становилось холодно. Он недолго терпел, потом пускал время вскачь.
  И время начинало скользить, словно жестяной кролик в тире, стирая как пыль, дымку двух-трех часов, и вот за балконный двойным стеклом слышалось тихое "Чак!" входной двери: пришла мать. Ура! Потом в окне, уже по-вечернему желтом, мелькала ее быстрая тень, задавала и главный вопрос: "А где он?" Конечно, мать называла его по имени, которое он не любил и стеснятся. И начинал дрожать. Холодило стекло, сдавливало, готова устава висеть на ниточке у груди /только подумал, и сразу невмоготу/, меж тем, суеты не было - не бегали, не искали. Потом бабушка высунулась на балкон, осмотрелась, втянулась обратно, исчезла, но, по тому, как неторопливо, вверху и внизу повернулись оба замка, понял, что тревога невелика, еще не жалеют.
  Рано. Дело затягивалось.
  Он на минуту задумался, мир вокруг сразу исчез /потом ему будет жаль, что нельзя, думая, так исчезнуть навсегда/, и, - вот, конечно: в кухне решили, что он незаметно ушел на улицу и значит, станут ждать, ни о чем не беспокоясь и не спеша. Он мог сидеть тут до ночи.
  Растерянно и уже с трудом оставил бутыль, обнаружив себя стоящим все там же, точно в центре балконных шахматных плиток, как деревянный конь. Солнце только-только свесило огненный козырек через карниз их крыши, и левая кисть, наискось перерезанная тенью, грелась, а ноги мерзли, и он чувствовал, как вместе с теплом перетекает в прохладный цемент и сам. ЖИЗНЬ, оказавшаяся наощупь крупяной, зернистой, сочилась сквозь ноги, будто песок из песочных склянок, и он пустел, пустел верхней их скорлупой, но тут солнце, дрожа и троясь от полдневного жара, как мыльный пузырь на соломинке, побагровело, всплыло над крышами целиком. В мир со звоном пошло тепло.
  Напротив, на таком же балконе, только чуть ниже, женщина вынесла таз с горкой синеватого белья и нырнула вниз, за балюстраду: ставя на пол, потом разогнула спину и, выжимая белых червяков - серебристые капли клином слетели, защебетав - начала развешивать. ...Словно ставила паруса. Паруса напряглись, надулись полот?нища, и на оторванном балконе, запряженном в белые паруса, она отплы?ла: сперва качнулась у спины своей стены, разогналась, сделала круг над до?мами там, где реактивные истребители из Насосного дважды в день расстегивали белые "молнии" на пузе неба. и унеслась, помедлив, правда, над дальней крышей, пока он думал: окажется ли за её балконом такой же белый клубящийся свист, как за истребителями? Но нет, следа быть не могло, и она бесследно исчезла по направлению к маминому институту.
  Одиночество.
  ...А вот здорово бы самому туда подлететь и, вместо тетки, остано?вить летучий балкон-квадригу у института, у маминого пятого этажа. Fro заметили бы, пусть и не сразу, искали бы маму, но держать на весу квадригу балкона без движения оказалось тяжко, да и мама, увидев его на такой высоте одно?го, рассердилась бы. И он покинул квадригу.
  ...Вернулся на свой балкон.
  Тетки напротив уже не было. То ли действительно умчалась на запад, то ли, вывесив белье, ушла. Он подергал струны бельевых веревок, чем дальше, тем звонче, но две самые крайние еще не доставал, для того нужна коричневая палочка из-под балконного шкафа, но с палочкой звук другой, не поет.
  Он знал, но попробовал. Бесполезно. Мелодия тут же исчезла, отбросил палку, снова играл руками - а все равно, нечто прошло, и стало нуж?но другое. Где оно? Что? Впрочем, найти способ был.
  Вправо три с половиной шага, втискиваешься за шкаф и, до пояса свесясь в пропасть, заглянуть за угол дома, во двор. Желтый песчаник угла не давал взгляду простора, ну да не так и важно. Главное - вылезти как можно дальше, чтобы испугаться. Спереди через перила не годится, можно и не испугавшись упасть, или бабуля увидит, а между шкафом с перилами он влезал лишь раз, и если не ноги, то попу уж точно держало и, значит, свеситься можно подальше.
  Главное - испугаться. Страх пришел сразу, но штука была в том, чтобы дойти до совершенного "нельзя", вылезти до отказа: на границе "нельзя" и есть страх. Главный. Достать его, потрогать, вот тогда точно не трус, точно справился, и тогда сразу приходит другое.
  У него дома всегда говорили, что новым можно заняться, подведя под старым черту. Жирную черту, - говорила бабушка. Она в тридцать седьмом года, при Сталине, отсидела год. Деда убили, она же в тюрьме играла в шахматы, сделанные из хлеба. Поэтому бабушке можно верить, и он переливался через край балкона, чтобы провести черту и заняться новым, а думал про хлебные шахматы. Сам любил тайком крепко сжать мякоть и потом съесть посеревший комочек, но никогда ничего, кроме колобка, не лепил. А вот шахматы... интересно, лопаются они, высыхая?
  Думая так, он решительно перенёс себя через край и очень быст?ро, аж до пупка, оказался над бездной. Половина тела висела горизонтально, только голова задиралась, как завитой стрючок гороха. Вниз он не смотрел, да и зачем? Бугристый асфальтовый ковер сквозь густозелёный клуб кизиловых деревец виделся миллион раз, а две или три ступеньки из длинной лестницы во двор, ступеньки, косо срезанные сейчас углом дома, неровные, ОСТРО И кривовато залитые бетоном, совершенно непереносимым по своей каменистости для босых ног, вообще не стоили взгляда. Хотя бы в отместку за вечноразбитые пятки.
  Тут, совершенно самостоятельно, образовалась и, окутываясь сло?вами, как крупинка жемчугом, явилась мысль, что если он отсюда упа?дет, болями в пятках не отделаться. Мать каждый вечер мазала йодом его дико болевшие его пятки, врач находил отложения солей, а он гордился полосатыми, словно у тигра, ногами, но болело действительно здо?рово, и узнав, что в Китае пытали, бия по пяткам, долго мучился этою мыслью: вот, попадёт им в плен, пусть все, что угодно, даже огнем, лишь бы не по пяткам. Лишь бы... Он вздрогнул, как всегда, когда думал о пытке, и сразу вслед тому, глянув в теплую, пахнущую жареной рыбой пустоту /рыбу жарила тетя Арева, они жили на третьем и были бедные/, ощутил, что совер?шенно недвижим: руки вдруг напряглись, и, хотя сила бежала из них, как вода из перевернутой бутылки, не расслаблялись.
  ...Дальше нельзя? Он не понял, еще пару секунд провисел на слаб?нущих кистях, а потом по-змеиному протек вперед еще на сантиметр.
  - Качнуло. Доселе неведомый кто-то выхватил пол из-под ног и, будто нож, уравновешенный на ребре руки, качнул его на перилах. В самом низу кивка в глазах мигнула серая пелена с яркими пятнами или шарами белого цвета, и ниточка силы, еще остававшейся в правой сползшей ру?ке, напряглась. Он так и видел эту беленькую, загнутую о железку пе?рил с размохрённым концом нитку, даже не светящуюся, словно из тех, которыми штопают белые гольфы. Потом ниточка отвердела, плечо хрустнуло болью и, жарко обдирая открытый живот, тело заторопилось назад.
  - Дальше было нельзя?
  В левой, затекшей, слабо виднелись другие две ниточки, но что она могла сделать, левая? Локтем упираясь ему в бок, она лишь притис?кивала тело к шкафу, мешала, и тело яростно выпячивало живот, чтобы скатиться по перилам с живота на грудь и подтягивалось одной ниточкой.
  Дальше было нельзя? Ответить так и не смог. Поздно вечером он несколько лаз мысленно вернется к этому моменту, но всякий раз упре?тся в серую с белыми пятнами или шарами пенєну, так что в конце-концов просто округлит ответ: "Можно , но только вниз".
  ...Жирной черты не поручилось. За угол не заглянул, и только со?жаления о веревочной музыке ПРОШЛИ, хотя не вовсе. Они теперь виделись как мешок, поставленный у самого угла, и грозили упасть. Он их подви?нул, установил - еще подождут. Вернусь. Потом осторожно потрогал горя?щие, словно бы выкрикивая букву "А" полосы на животе и пуп, торчавший маленький кра?сный шиш. Ободрался. Жгло. Ох! Впрочем, наконец встать ногами на твер?дом, надежном все равно было приятно.
  Продолжая глядеть с балкона вниз, он шарил ногой упавшую тапочку. надел, обер?нулся: вспотевшая кожа оставила на гладком цементе темный, широкий, быстро исчезающий след. Сохнет? Он сел на корточки: нет, влага впитыва?лась. и дождь тоже сперва впитывается, первые крупные капли, но дождей давно нет. И где только берет воду виноград, полупрозрачные баллончики под названием "дамские пальчики", которые любила мать и признавала бабушка? Остальные она не признавала, но ела. Сам-то он все признавал. Особенно тутовник, который глядит из чашки нежными гроздьями блестящих глаз. Правда, если бывал выбор, он предпочитал черный, хартут, а не белый, бугристые бельма которого даже чуть-ЧУТЬ мерзковаты своей насекомостью, впрочем, можно есть и не глядя или думать, что они из фарфора. Но где же тутовник воду берет? Наверно, лезет до страшной глубины, нашаривая воду пальцами ноги корня, как он - тапочку, вытягиваясь, наощупь. ...А вдруг там, внутри, схватит кто? А не найдешь - пропал. Нет, дерево должно лезть под землю головой. Чтобы видеть. Волосы выде?рет, лицо обдерет, главное не задохнуться... Зато вода. А так дерево спасёт только дождь.
  В дождь их балкон обращался в маленькую теплую лужу. Играть в ней не дозволялось, да он бы и не стал теперь, когда привык к ручьям. В дождь важно другое - поймать первый, досягнувший балкона запах мок?рой земли: клейкий, терпкий - листьев, которые вдруг заблестели, едко?ватый - прибитой водой золы давнего дворового костра, смазки из гара?жа ВНИЗУ, кислый бараний пух разложенного на тротуаре и намокающего шерстяного ковра. Запахи выплывали на самом верху горы дождевого пара, вдруг и заметно для глаза исказившей очертания деревьев, пара?петов и крыш. Они ехали, запахи, на этой горе одеялом, одеяла не толще были, поэтому полагалось ждать, не обращая внимания на струйки вдоль позвоночника, на трусы, облипшие попу, даже на капли, что из хитрости проникали в самое щекотливое, подмышку, долго бегая там, собираясь с силами, чтобы наконец прочертить холодящую полосу там, где вообще не стерпеть - по боку, лесенкой ребер. Тем не менее, он всегда стоял и следил; запах, еще не отмытый, жирный, был единственной прав?дой в дожде, все прочие казались похожими на чисто розовый цвет из коробки сухой акварели. Картонки красок покупала мать, но рисовать он не любил: трудно размачивалось, и - мешала бабушка, приходившая прове?рять, не слишком ли стол пачкается, а главное, таких цветов, как в коробке, в жиз?ни не бывает.
  -Розовый... Нету и все.
  Он много раз смотрел на закат, и мать говорила: "Вон, вот!" а он-то видел: неправда, не чисто розовый, а с желтком. Становилось стыдно: мама ошиблась, но как маме сказать? Или - да, розовое, но лишь полоска, ост?ров, который тотчас меняли цвет, совершенно не давая надеяться, твёрдо знать. Цвета не зависели от него и тогда он придумывал корабль там, на месте заката, или кита с фонтаном... Нет, хороши только живые, настоящие запахи и краски. Правда, коричневого, основного, нижнего цвета, главного среди других - запаха каки, он сторонился. Коричневым он покрывал плохие свои рисунки, хороня их, а в дождь, ловя ноздрями край поднявшегося со дна двора запахового одеяла, больше всего надеялся, что коричневого запаха нет. Если был - убегал в квартиру, глядел на цвета или воду, чтобы прошло: тошнило. А вода пахла месяцем - ночью, и аскорби?новой кислотой в сладких таблетках - днём, цветы - смирной живой лягуш?кой, котлеты - руками, балконная дверь - радостью, бабушка - хлебом, а море ничем или всем, море пахло сверкающей радужной дыркой, в которую уходит взгляд, если долго смотреть над водой в горизонт. Море пахло, как большие игрушки за зеркальной витриной, мешком Деда мороза, или - всё теми же какашками, если ветер с юга и городской сток несло на пляж. Но это, конечно, была канализация, а не море. А запах моря по-настояще?му вынюхал только однажды ,далеко от берега на пароме, пересекавшем Каспий. Потаённо вышел он утром, когда мама и бабушка спали, в вишнёвый тунне?ль коридора, нарочно освещенного мягкими лампами, миновал их, и деревянную дверь на палубу железного парохода, где, страшно волнуясь, свернул к давно отмеченной им крутой лесенке на полукруглый балкон сбоку, уже за бортом, на страшной высоте над водой. Там, на белых досках широчайшей палубы, прочерченных вдоль нитками черной смолы, точно в центральном месте между синим - небо, и морем - голубым, огромной тёплой курицей жил простор. И он вошёл в простор, в его белое одиночество, мгновенно переставая бояться, оставив позади всё, но и разом всё получив. ...Словно надел солнечные очки.
   Оно касалось волос, трогало руки, морозцем бегало по позвонкам. Он поглядел и сразу же различил остроколючую радужную дырку на линии синего с голубым, здесь это не требовало внимания и сама дырка казалась ему ближе, и он смотрел, а отверстие расширялось, разделяя цвета, протягивая зыбкие дорожки к глазам. Потом отчётливо заиграло семицветие, и , будто ресницы глядящей, зрачок в зрачок ему волшебной дыры, скользнули по щекам щекочущие лучи. Лицо, а потом всю голову охватило цветастой, сужавшейся к горизонту трубой, будто заглядывал он в рукав тёплого пальто, только снятого великаном. От того тепла томило, даже жгло в груди, а после стало так радостно и свободно, словно весь он стал наконец воздухом пополам с солнечным светом, узнав и исполнив тем всё, что хотел.
   И сразу жар в груди исчез, потому что жаром задышало всё, жаром стал сам, тотчас потеряв свою тяжесть, труд дыхания, усилие жить -обычно неощутимые, они вдруг оказались заметны и были сброшены, как плащ, когда до пят окутал его протянутый от горизонта рукав - нет, подол яркой юбки свиток тканей из цветных лучей.
  И он уже без усилий удерживал на себе сияние и, всунувшись головой в дыру, радостно схватывал открывающийся мир.
  -Что там?
  Голубые купола под синим небом будто шлемы над тёмно-красными плечами и шеями домов, внизу широкая площадь с блестящей брусчаткой, с которой к иным зданиям поднимаются ступени крылечек. На площади женщины, похожие на кондитеров или врачей, и он уже кинулся вглубь раскрывающейся с мелодичным звоном невероятной чистоты двери, и какой-то смеющийся ребёнок вскинул руки навстречу, но тут одна из женщин, увиде?ла и строго сказала: "Ты кто? Откуда?" И, нечто поняв, дальше с гневом: "Иди!" Он получил мягкий толчок в грудь увидел перед глазами концентрические круги, как бывает на воде от брошенного в озеро камня, и остал?ся один.
  Сразу донёсся смутный рёв, потом повторился, еще... и только на какой-то раз он понял : слова, это слова. Из невидимого репродуктора ему, пока еще вежливо, но с нарастающим раздражением приказывали удалиться, он понял: с волшебной дырой кончено, насовсем. Сдержал себя, чтобы не прыгать через ступеньки - он же не трус! - полез с балкона вниз, перебирая руками полированный ствол дерева, охваченный горячими от жары черными кольцами - перила. Мимо рывками плыла белейшая стена корабля, грядки с проросшими из железа грибами заклепок, утопавшими в толстых даже на взгляд геологических пластах масляной краски. Натеки краски, как одеяла, круглясь, просили, требовали прикосновений пальцем, трещинки - так просто манили залезать в них ногтем, но - почему-то не желалось. В другое время все показалось бы красивым, особенно волна воды, косо отлегающая глубоко под ногами от сыто круглящегося борта. Его заинтересовала сама возможность глядеть вниз сквозь решетча?тые ступеньки, крепко привинченные к белому железу на страшной парохо?дной высоте, испуг, возможность побояться-поиграть, насильно отцепляя одну или другую руку от перил в раздумьи: сдюжит ли рывок оставшаяся, когда решетка провалится под ним.
  Он на миг ужаснулся и вдруг заметил, что начал дышать, и тоска свалилась на него, как чучело пыльной птицы. Оттого он пошел к краю палубы, где за обвисшими размохренными веревками ограды уходил вдаль и за горизонт белый след их упорного парохода, которому дела не было ни до чего. Постоял. Тихое море всегда успокаивало. Покой - вот запах моря. И, видимо, дальше будет,
  Вернулся... Поглядел вверх на птицу, квартировавшую у них под крышей. Очень хотелось, чтобы это оказался сокол, но видимо, все-таки голубь, хоть он и открыл несколько раз хищно загнутые крылья, когда подлетал к дому. Хорошо жить под крышей. Свобода. У матери была твердая черная пластинка для радиолы, где баритон долго-жалобно спрашивал на красивом украинском: "Чому я не сокил, чому не лiтаю?"
  Ему очень хотелось летать. "Бабочкой?" - спросил кто-то из глубины. Нет, бабочкой не хотел. Кто-нибудь, раз - сачком.., или накроет ладошкой, а после за крылышко - цап-царап! Вот соколом... "A воробьем? " спросили опять.
  Ну, привязался, подумал он. Воробьем побыть можно, но недолго. Мальчишки во дво?ре ловко стреляли воробьев из рогаток, а противогазы, из которых рези?на, привозили с заводов сами, издалека. Заводов хватало и он не раз он видал за домом, на усыпанном мелким галечником пустыре костерок, над которым азербайджанские мальчики жарили на палочках коричневые, плохо ободранные тельца.
  Нет, воробьем почти точно БЫТЬ не хотел. Вздохнув о соко?ле, он поглядел в комнату через стекло, оттенив отраженье ладонью. Бабушки не было. Осторожно толкнул дверь плечом в стекло и вошел в дом.
  Цветы живут на стене в остроконечных, похожих на домик моллюска горшочках, цветы длинные, коленчатые и уже свисли почти до пола, так что приходится стебли подвязывать. А горшочки фаянсовые. Раз в два-три дня мать поливает цветы, приговаривая нежное, в такие минуты он становится чуть-чуть горшочком и цветком, урывая часть ласки, а цветы, верно, от счастья, пускают вниз длин?ные прозрачные струи, которые сперва совершенно бесшумны, даже ?падая прямо на половую тряпку, а потом истончаются и, в конце-концов, рвутся - тут он весь каменеет, пытаясь продлить чудо натянутой вода каким-то внутренним, собственным натяжением. - Нить восстанавливается.
  Еще короткое время цельная вода скатывается с невидимой катушки И вдруг - он остро предчувствует этот момент - все. Тогда опять смотреть вверх, где вода отлипает от припухшего с темной дырочкой внутрь горшечного соска. Каждая капля рвется в талии пополам, низ рушится, а верх упруго окольцовывает родной сосок и, хотя через мгновенья вторая поло?вина соберется за первой вслед, - найдут ли друг друга те, чьи объятия разорвала тяжесть прозрачной, ежесекундно удлиняющейся капельной головы?
  Он представлял, как они там цепляются друг за дружку, как сколь?зят по глазури горшка когти водяных человечков, и ладони не прилипают - мок?ры... Так они с мамой уезжали т Новой Плотнировки, где дух луж и сытой дож?дём земли подтекал к самым железным колесам, а поезд стоял всего полминуты, и сперва всё грузили тяжелые от картошек мешки, а он стоял рядом и лишь сосчитал до десяти, как зелёный пыльный вагон чуть замет?но пополыл, поплыл и тогда толстенький дядька, помогавший грузить, просто бросил его самого наверх, за страшную крутизну вагонных резных ступенек, животом на груду десяти их мешков с картошкой. Наверх швырнули еще один, после того лег легкий, с луком, но он все равно уже не шевелился, смотрел, ТОЛЬКО ВЫДЫХАЛ ИЗ СЕБЯ, ИЗНУТРИ: вздох?нуть от удара под грудь не МОГ. Не МОГ И помочь, когда рука матери, мелко трясясь от ее бeгa внизу, по камням, заелозила низко-низко по гладкой оковке железной двери, протирая на пыли темно-зеленые полосы, но поезд наддал, а он все смотрел и ждал, глядя на эту руку, и надежда колебалась простыней на ветру. .Но в дверном проеме гулко-гулко только убегала чужая земля, норовя начать свое поездное круговращение, и призрак в дверях слабел, рука исчезла совсем, а он выбирал: лечь лицом вниз на колючий мешок или выбираться из тяжелой могилы, чтобы потом биться, орать, хватать за руки неизвестных людей, но зачем? Да он и не умел. И так было ясно: мать отстала, и он уже склонялся к первому, когда мелькнуло вверху глаза, на границе зрительного ноля. Какая-то тень, он нехотя поднял голову, а это была мать.
  Несостоявшаяся катастрофа потом долго снилась, варьируя места, отчетливее других был сон об автобусе - старом, с нахмуренным лицом и красною полосой на боку, который его от матери увозил. Мать тоже цепля?лась за дверь, почти волочась, но не могла лететь, падала на коленки и отставала. В сне был и странный дядька, но без мешков, и матери он не помогал, а уводил его самого от провала дверей мимо сидений, и сидящих в них, к шоферу, в чью толстую спину дядька указывал, говоря "Пух-пух". Ладонь дядька складывал пистолетом, этот пистолет вдруг оказывался и у него, но ничего кроме "Пух-пух!" оружие не делало, а он не мог вырвать руку у дядьки, только смотрел, как легковесные звуки тукают о шоферскую спину, повисая на ней комочками ваты: "Пух-пух"" А мать отставала.
  Проснувшись, он от обиды додумывал сон и так, наконец, останавливал, только уже не автобус, а троллейбус, - наверное потому, что троллейбусом чаще ездили, на копейку дешевле, и тот замирал синею глыбой наискосок дороги, пока к дверям, развевая юбку, как кисть на ветру, добегала мать. Но правдой - ли, или только додумкой ли радость была? Покой не приходил, и, значит, правдою оставался пустой проём гармошки дверей, чужая земля и влажный след на запястии от руки. Помня об этом, он присаживался у стены с цветами и, щурясь от иногда залетавших в лицо грязных брызг, всматривался в прозрачные, вскакивающие в луже на крашеных досках пола, гвозди капель.
  "...Должно, встречаются, однако". И ещё: "Объятия, однажды разорванные, сомкнуты не бывают", - то, что промолвила Анастасия Дмитриевна. А она знает. Но тут было еще страшней: водяные человечки, стремясь, по неведомому ему закону, сначала медленно, а потом изо всех сил, ехали по блестящей краске пола к размо?кшей тряпке. Она их магнитила и жрала? А они не знали? А может, они любят поры и норы, чтобы уже там не разрывать объятий? Ему очень хотелось понять, а главное, не быть одному, и, одолев на секунду тряпочный мокрый запах, он тоже нырнул в тряпку, заглядывая в опушенные махрами ниток провалы ходов, скользя беше?но вместе с другими водяными. И уже становилось понятно, зачем они здесь, яснели их лица, но захотелось еще подплыть к обрывистому, возвышенному берегу вдалеке, однако, поглядев на него издали, блаженно колыхаясь в скользкой одноликой толпе, он, как-то вдруг, не удержавшись, стал ещё и самой тряпкой, заодно мокро воняя и втягивая сквозь зубы в себя грязную воду
  Такого вывести не умел, не смог и позорно бежал, внезапно встав - едва не угодил годовой в подбородок незаметно подкравшейся бабушке.
  - Что ты тут делал?
  А как объяснишь? И он стал молчать, молчать, и домолчался: она заругалась, все расходясь, потом за грозила жалобой маме. За что? На что? Он попытался дознаться, но она, подумав, опять закричала, теперь уже грозя коричневой, наискосок вниз отогнутой ладонью, а он все просил, как не просил, может быть, никогда, увлекаясь идеей доказать: не на что жаловаться, незачто шлепать, незачто, не... - и был крайне расстроен, когда ударила.
  По лицу. Еще никто, никогда... дважды. Справа больней. Горячей -
  он поправил себя, пытаясь играть, но было неловко, и его опущенные ру?ки застыли, все в мурашах, будто он их до плеч отсидел. Мир разом опал, накрыв его, как парашют, а выход только один; тоннелем, в лицо кричавшей безумное бабушке. Но он еще молча смотрел, а бабуля орала, потрясая руками, превратись в птицу-галку, потом в разлохмаченный, вихрем крутящийся тряпочный ком. После она разрослась, стала просве?чивать, серое гало раскрыло веер над ней, будто пыльный павлин, и от пыли он задохнулся, глядя сквозь нее и видя цветы традесканции на стене - сплетнями называла их мать, и он с усилием думал про сплетни. Сплетни распускает соседка. Откуда? Должно быть изо рта - зеленые, коленчатые, длинные из разинутой теть Фаи усатой пасти. Слово "соседи" всегда казалось ему коляской и звуком ее, а еще оно с привкусом мела. Вот тут бабушка назвала его странно - "свиньей", и тогда, будто разом бросясь в туннель, он сбил ее с ног головой в живот, странно легкую, и, вместе с ней, полетел на тахту. С клопами, подумал. Кло-па-ми.
  "С-сильный стал, сволоченок", - она возилась под ним. Ему стало жалко, хотел встать, да она не давала, вцепилась, подняться же не мог?ла: тяжело, а после ударила. ...Простил, понятно ведь, разозлилась. И обмяк, и лег рядом с ней на боку, потом отодвинулся и так лежал, буд?то прилег отдохнуть, а она встала и била его везде, больно, конечно. Снова грозилась, что все расскажет матери: "Как ты себя вел?!" А он не знал, чем было плохо. Чем? Надежда, что, отругавшись, поймет, про?пала. А ведь побила, он дался. Могло он и хватить, но, грозясь, она ушла в свою крепость, на кухню, А вот куда бы ему? Под стол - стыдно, на кровать - там покрывало, на тахту бабушкину - даже и думать против?но. Стоял-стоял все там же, ноги устали, а та снова явилась, ругать и грозя донести, и тогда он, страшно устав, но чувствуя ее неуверенность, ска?зал, что сам все расскажет, ничего, пускай не старается. Он только хотел деть понять, что поможет, что не боится, но бабушка вдруг притих?ла, утла, хлопнув дверью, но вскоре вернулась и, не разуваясь, прошла и предложила ничего не рассказывать маме. Подумав, он согласился. Ведь и его, наверное, была вина, ладно, пусть. Они помирились, и он даже пришел в кухню и, чтобы не огорчать, съел комковатую манную кашу. Сло?вом, к вечеру все позабылось, он во всяком случае забыл и крайне был удивлен, когда, придя к нему, после того, как посидела с бабушкой на кухне, мать вдруг стала его ру?гать. За что? И как узнала? Ведь договаривались же
  Он напомнил бабушке про их уговор, но она тут же ушла, а мать сильней заругалась, мол, разве можно такое от мамы скрывать, да что же, что? И тут наконец-то выяснилось: сокрытие, о котором просила бабушка, и было главной его виной. Он подумал и, поскольку краем крыла решение это накрывало и его, в этом он действительно был виноват, значит, мама права. И это хорошо. А мама даже порывалась побить, и он подумал восстать, ведь с бабушкой получилось, но не оказалось сил. И это же мама. А, ладно, пусть бьет. Однако, вопреки своему решению, попытался ей объяснить, но, сказав "и слушать не стану", мама ушла. Беда.
  На кухню за ней он не пошел. Там бабушка. Сел за свой стол и мол?чал. На кухне чуть-чуть говорили, потом рассмеялись: гроза прошла, Что же, хорошо, что все обошлось, наверное, хорошо - думал он, но внут?ри было сыро. Вечером уже не пытался о чем-то сказать. Мать с КУХНИ не выходила, а если да, то быстро скрывалась опять. И дверь закрывала. Ну да, так и надо. Он виноват, ужинать не стал. Конечно, он неправ, но - не мог, и не стал. Перед сном мать позвала к молоку. Ну, молоко - дело другое, тут как бы дело к его пользе, а это проверка послушания. Связан?ность к проверке жестка: не слушаешься - не сын, а не сын - в детдом. Мать однажды уже собралась отвести в детдом, и уже выгнала за дверь: "стой и жди", но почему-то не пошла, и он стоял в их деревянном тамбуре, где подъезд разветвлялся на две квартиры, сты?дно скуля "мама, открой", а кричать не мог, услышат, и плакал, а когда открыла, щёлкнула замком и стало можно вернуться - втек через щелку в прихожую, и бабушка, кажется, ещё на колени его хотела поставить, да мать не дала. Пожалела. А он-то уже был согласен, ужасно боялся детдома, откуда-то про него знал.
  Давно уж старался забыть, но не мог. Страшнее всего, любой порки этот детдом. Надо идти, слушаться, ибо детдом, детдом. Он перестал драть дырочку в черном дерман?тине стола, поднял себя и повел.
  Вышел и почти сразу оказался перед закрытой дверью кухни. И почувствовал в том нечто, вроде свободы, и, на цыпочках убежав, начал опять от своего стола красться, следя, как там ноги: одна догоняет другую, потом одна заспешила, другая начала отставать и плакала и молила, но первая только смеялась пиратски и мчалась быстрей и быстрей. В конце-концов он растянулся в шпагат на полу, но только собрался смеяться, как стало страшно, что увидят, и точно, дверь отворилась, и мать (что это мать, он почуял, как пес, еще до того как открылась дверь), сказала: "Ты это что? Иди", и он встал и пошел, цепляя ногтями за острые бугорки маслом крашеных стен, за косяк двери, за дверцу стенного шкафа, -пахнуло сырыми дрожками, которые втайне лизал, и, как голый, вывел себя на яркую кухню к столу с крошками и молоком в кружке. Молоко с пенкой, а ложки нет.
  Просить шло стыдно, но с пенкой не мог, тошнило, он все же попробовал, но только коснулся губами, как горло раздул кислый ком,
  - Ложку.
  - Зачем тебе ложка? Пей так.
  Он побоялся сейчас про пенку, соврал, что горячее, а врать-то нельзя. Сейчас они...
  - Ничего не горячее. Пей.
  Пронесло. Стал пить. Кислый ком не ушел, но он с силой впихивая внутрь глоток аа глотком, глядя в темное окно, за которым рядами го?рели чужие окна. Неужели и там заставляют? Хорошо еще пенка оказалась старая, цельная, уперлась в верхнюю губу, прилипла, а из-под нее мож?но сосать молоко. И все же тошнилка подкатила. Сдерживая от кон?вульсий желудок, словно всего себя, валящегося с высоты парапета пла?шмя, он использовал поочередно все: сжал веки, чтобы не видеть темных пятен от ометенных паутин на витом шнуре раздетой кухонной лампочки, свел болящие пятки, напряг икры до судорог - проще, конечно, вызыва?ются судороги в пальцах, но толку меньше. А так на правой - или ле?вой, он не знал - ноге боль вздулась и, быстро наливаясь, каменела, отвлекая на своя. Потом он ссутулился, как орел Орлан из книжечки про лисенка Лиско, зеленый цвет книжечки было помог, но оранжевый - самого Лиски, - некстати вспомнившийся, чуть не прорвал запоры, и он приоткрыл глаза, вглядываясь в мрак за окном, гася им оранжевый, в него погружая силу внезапной тошнотной волны. Жаркие огоньки чужих окон, конеч?но, мешали, но мрак южной ночи оказался глубок, шел день вторник, костры на помойке не жгли, ж он спасся, но только почти, ибо белёсое, пенящееся еще клокотало в опасной близи от горла, держась за густой запах кухни. Поэтому пришлось преодолеть еще три ступеньки; вспомнить ажурную мачту морских спасателей, ноту ми четвертой октавы и, на?конец, взобраться внутри себя, уже не особенно желая, а скорее из любопытства, еще куда-то, где, без слов и названий что-то светило ему, как клотиковый огонь, освещая и кухю, и мать с бабушкой, присмиревшей, маленькой, волшебно убрав отчуждение.
  Он вернулся в себя мгновенно, назад, но чудо уже произошло, и мать, из яично-крепкой, напряженной, стала обычной, усталой, пыталась его удержать, забрать отвратительный стакан, но от упрямства - теперь все мог! - допил белое и даже пенку ссосал, как герой: кислый ком сдох, только побулькивало изнутри, будто от газировки. Поставил стакан и невиданно для себя, спокойный, собрался идти.
  Да, улыбка уже кислила в уголках, но он сохранил видимое равно?душие, и, когда мать коснулась его макушки, то, дивясь себе, мотнул головой и пошел, вернее, стал поворачиваться, конечно, намеренно медленно, чтобы успела обнять, возможно даже попросить прощения. Но она уже слишком устала, ничем не издерживаемый, подчиняясь решению, будто бы на пружинке выскочившему, он, всей силой желая остать?ся, тем не менее, продолжил увод себя от рук и плечей, потом ведя ногу, наконец, упрямея, как пружина, голову. Впрочем, немедленно оглянулся, и успел уловить разочарование на материном лице, ведь опять вел себя "не так", но - иначе уже не мог. И, уходя, убирая с кухни себя, напоследок слушал, как в пробитую им, для него, для себя брешь маминой жалос?ти и тепла с напористым клекотом чёрной курицы хлынула бабушка.
  ...Спать сегодня ложился сам, нехотя повинуясь указам с кухни, до обиды остро ощущая зависимость. Мать указывала редко и невпопад, слов?но ей стало все равно: жив ли, слушает ли. Ну, будь бабушка толще, он назвал бы ее Карабас Барабас, а сам тогда стал Пьеро, чтобы сразу видать кто - кто, но Пьеро ведь так и не женился на Мальвине, а он-то хотел, да и худенькая бабушка никак не дотягивала до мощного бородача, и потом, где золо?тая дверца? Впрочем, зубы он почистил, решив стать хорошим всегда.
  Слово "всегда" повторял пока шел, перебирая босыми, только что вымытыми но?гами в комковатых внутри, от старости, тапках, повторял, ложась в новую кровать с мягкой сеткой и блестящими плоскими колечками от спиленных дядь Мишей спинок, повторял, валясь задом на простыню и раска?чиваясь в свое удовольствие, благо нынче никто не бежал ругать, и с ним и лег, сожалея, что нельзя на сетке попрыгать: запрет. Зато кровать теперь предоставляла неисчерпаемые глубины во всём, что касалось неслышного раскачивания, вертикальных тихеньких колебаний, затихающих, как "ау!" в диком лесу, как гул улетающего самолёта, и колебания эти были прекрасны, но они не были то, что открывало тайный ход в жаркую горловину сказок. Колебания приводили в тупик, оканчивались во тьме сном или глухой стеной, а рядом, на грани всего, жили сказки, которые по ночам рассказывал сам себе - до тех пор, пока бабушка или мать с грозным вопросом "Шепчешь, а?", не садились рядом, перекашивая чуткую сетку кровати.
  Впрочем, сегодня сказка почему-то не шла. Наверное, все же больше, чем думал, он ждал мать. Обычно она приходила погладить по голове, поправить одеяло и - он ещё падал ночами с кровати - проверить матрас. Сейчас он ничего не хотел: ни поглаживаний, даже с мурашками по затылку, ни подтыканий ватного пирога под собой, просто - чтобы пришла, но, видать, ей хорошо было с бабушкой на тёплой, яркой кухне, где в духовке сидит пирог... Что ж, он виноват.
  Он послушал их голоса, поёжился от одиночества, поднял глаза: приоткрытую раму большого окна темнота и луна - цементная, скучная. Никого на ней нет. Хотел плакать, не смог и уснул.
  
  Алексей Уморин
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"