Пятерка за "фонарь"
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
ПЯТЕРКА ЗА «ФОНАРЬ»
Пятерка за «фонарь»
Вы когда-нибудь дрались за любимых учителей? Если нет, мне вас жаль. А мы вот дрались. Дрался даже Петя Герасимов, которому от нашей Ксении Андреевны доставалось больше всех: у Пети грамота хромала на обе ноги. Но грудь у него была надежная, и он первым подставлял ее задирам и зубоскалам из шестого «Б».
В шестом «В» словесность вела молоденькая Людмила Сергеевна, хрупкая, светловолосая, всегда в широких шелестящих юбках. «В» немел перед ее беззащитной красотой. Девчонки смотрели робко, чуть дыша, а мальчишки втайне надеялись, что если они когда-нибудь полюбят, то только такую — похожую на их Людмилу Сергеевну, Людмилочку.
Нашу Ксению Андреевну они называли бабушкой-ягушкой — ей шел шестидесятый год. Мы тут же закипали и пускали в ход кулаки. И никому из учителей не приходило в голову, сколь доблестны фонари под нашими глазами и каким рыцарем может быть двоечник Петя Герасимов.
Иногда, особенно в начале урока, когда Ксения Андреевна горбилась над классным журналом и что-то насупленно выискивала в наших фамилиях, я досадовала: ну отчего же она чуточку не моложе и не наряднее? Ксения Андреевна всегда носила темный костюм с белой блузой, седые волосы стригла коротко и прибирала гребенкой — будто сошла еще до войны с черно-белого киноэкрана и жила, не замечая, что с той поры утекло много воды и мир стал цветным. Но стоило мне вспомнить, что она вот-вот уйдет на пенсию и нас передадут другому учителю, возможно, молодому и красивому, как я начинала сердиться на себя. Хотелось поднять руку и тут же спросить, нельзя ли вообще не уходить на пенсию, разве это обязательно?
Однажды от учителя рисования мы получили задание по Пушкину, одинаковое для всех шестых классов, — сделать иллюстрации к сказке о рыбаке и рыбке. Через неделю в наш класс подбросили рисунок — столбовая дворянка терзала жалкого мужа-рыбака, и было у столбовой дворянки лицо нашей Ксении Андреевны. Даже очки висели на кончике носа — два кругляшка, схваченных дужкой. Лист пошел по рукам. Я выдернула его у Левки Парина и разорвала на мелкие кусочки.
— Это Селезнев, — сказал Петя Герасимов и погрозил через стенку шестому «В». — Ну, Селезень, получишь ты у меня!
Обещанное Селезнев получал после уроков. Быстроногий шестой «В» примчался на подмогу раньше наших мальчишек. Петю успели повалить в снег, и каждый норовил затолкать ему за шиворот комочек побольше.
— А что мы знаем про вашу бабушку-ягушку! — прихвастывали они. — Сроду не догадаетесь!
— Ничего вы не знаете! Селезень врет, а вы крякаете, как утки! — подавал голос из кучи малы Петя Герасимов.
Я воткнула портфель в сугроб и ввязалась в драку. Портфель полетел мне вслед. Он больно саданул по занесенным кулачкам. Но я честно продолжала выручать Петю, пока не подоспели мальчишки. Они дрались куда напористей, чем я, и тут же отбили Герасимова. Зато я стала в их глазах своим парнем.
Дома, сев за уроки, я вдруг обнаружила, что правый указательный палец плохо сгибается и не хочет меня слушаться. От моего гладкого почерка, которым я так гордилась и который так нравился Ксении Андреевне, добротными остались только точки и запятые. Буквы то заглядывали друг дружке через плечо, то припадали на колени, а то и волокли одна другую, как я тащила в деревне упирающуюся козу.
— Все сделала? — встретил меня утром Петя Герасимов.
— Так себе. Палец болит.
— А ну покажь!
— Что? Палец?
— Да не-ет! Тетрадь!
Он нашел нужную страницу, с удовольствием присвистнул и гнусненько ухмыльнулся. — Как курица лапой. Почерк стал, как у меня. Перепиши мне так же.
— Зачем? — Я и мысли не допускала, что Петя посмеет не выполнить задание по русскому языку. Он протянул исцарапанную красно-синюю руку.
— Вчера. Наступил кто-то. Только ты молчи. Я еще и дежурный.
— Ладно. Давай. — За две перемены я переписала задание в Петькину тетрадь, и она в общей стопке ушла в учительскую. У Ксении Андреевны возникло окошко между уроками, и она попросила собрать тетради. Петя, довольный, улыбался — успели.
Ксения Андреевна зашла в класс со звонком. Притворяя дверь, пытливо глянула: притихли? приуныли? В ее руках была кипа тетрадей, не поруганных ежедневным листанием, а чистые, с живыми уголками, — для контрольных работ. Значит, проверила наши изложения.
Герасимов грохотнул крышкой парты и никак не мог за ней приютиться. Он оттягивал встречу с очередной двойкой.
Ксения Андреевна пронесла тетради к столу, слегка подавшись вперед. Наверно, груз ошибок в изложении клонил ее к земле. Вспомнилась вчерашняя драка. Что же мог знать о нашей учительнице шестой «В», чего не знали мы?
— Дежурный?
— Я. — Петя снова нервно грохнул партой.
— Какое сегодня число?
— Сегодня? Это... шишнадцатое.
— Ты в этом уверен? — Ксения Андреевна поверх очков оглядела Петю. Сухо и строго. Лишь одно веко будто чуть-чуть подергивалось. Она через очки только читала, а на класс и на доску смотрела поверх стекол. Края окуляров ей мешали, она слегка наклоняла голову, и взгляд получался исподлобья, почти сердитый.
— Да-а, сегодня это... шишнадцатое, — повторил Петя.
— Проверим. Горбунов, какое сегодня число?
— Да, Ксения Андреевна, сегодня шестнадцатое.
— Тебе я верю. Напиши число на доске прописью и расскажи его биографию.
— Шестнадцать... Состоит из двух чисел. Шесть на десять — получится шестнадцать.
— Спасибо, садись. А у Герасимова не шесть на десять, а шиш на десять. Потому и получилось другое число. — Ксения Андреевна уставила исподлобья осенне-серые глаза на Герасимова и даже не улыбнулась. Она вообще не улыбалась. Зато любила высматривать и слушать, кто слаще всех смеется. Странно, но ни на одном уроке мы не смеялись так часто и чисто, как на уроках русского языка, — никого не унижая и никому не делая больно. И мы, любители похохотать, особенно на уроках, всегда знали чувство меры. Стоило Ксении Андреевне уткнуть взор в стекляшки очков, класс затихал, и вмиг наступала тишина.
Нам дали спокойно отсмеяться, урок покатился дальше. Петя облегченно вздохнул, что его не вызвали к доске. Весь урок он был тише воды, ниже травы. Левая рука старательно прикрывала сизопалую правую. Все зря. Да и могло ли случиться, чтобы работа над ошибками миновала Герасимова?
Ксения Андреевна вызвала его к доске вместе с Таней Завалишиной. Петя медленно поднялся, будто у него не рука болела, а разламывало поясницу, как у стариков перед ненастьем. Завалишина уже взяла мел и с готовностью отличницы не сводила с учительницы глаз, а Петя еще раздумывал, шагнуть к доске или нет. Ничего хорошего там не предстояло, но и отказаться повода не находилось: он не знал, чего от него хотят.
— Разделите доску пополам и напишите-ка мне оба: «Олень откинул голову назад».
Предложение было из нашей контрольной работы. Петя зажал в руке мел и начал выводить смешные дюжие буквы. Строчка, выгибаясь, поползла вверх.
— У-у, как ты высоко полез. В генералы метишь! — сказала Ксения Андреевна. — Ты не левшой стал?
— Не-ет.
— Что это у тебя с почерком?
— Ничего-о.
— У него рука болит, — поспешила я с помощью.
Петя повел в мою сторону угрюмым глазом, отвергая всякое сочувствие и помощь.
— Тебя всегда девочки защищают или через раз?
— Не-ет.
— Что с рукой? Подрался?
— Не-ет.
— Что ж, на нет и суда нет. Разберемся, чем отличаются ваши олени. Допиши предложение.
Если бы Петя хоть краем глаза выхватил, как написала Завалишина! Но он не умел подсматривать и списывать, потому что не умел сомневаться. Олень Завалишиной откинул голову назад, а у Пети Герасимова — на зад.
Класс начал объяснять Пете его ошибку. И какая это часть речь, выяснили, и вопросы к слову ставили, и другие примеры приводили.
— Тебе понятно? — спросила Ксения Андреевна.
— Ну-у, — согласился Петя. «Ну-у» означало «да».
Ксения Андреевна обреченно вздохнула, подала Герасимову тетрадь и отпустила на место. Петя так же обреченно посмотрел на свое изложение, исхоженное красным карандашом, и уже из-за парты спросил:
— А какая разница? Что так назад, что так... Ксения Андреевна долго-долго изучала Герасимова.
Изучала так, словно собиралась шить на Петю костюм, который бы скрыл все его изъяны. — Значит, никакой разницы?
— Ну-у.
— А ну смотри сюда! — она сняла очки и отбросила голову назад так, чтобы концы коротких волос легли на воротник. Седина слилась с белизной блузы. — Вот олень Завалишиной. Видишь, как он откинул голову? Видишь или нет?
— Ну-у.
— А вот твой олень, — Ксения Андреевна согнулась, словно собиралась мыть полы, и одной рукой похлопала себя там, где округло натянулась темная юбка. — У твоего оленя шея жирафа. Вот куда он откинул свою...
— А-а! — завопил Герасимов и радостно стукнул себя по макушке. — Я понял! Понял!
Класс восторженно зашумел: Герасимов понял! Ксения Андреевна удовлетворенно водрузила на нос очки. Один глаз ее хитро сузился, и веко над ним чуть-чуть подергивалось. Вот теперь и она поверила, что Петя понял.
Сейчас бы я, пожалуй, не приняла грубоватое объяснение Ксении Андреевны. Но сейчас и Герасимова бы затерли в трудные ученики, и ходил бы он в кандидатах на отчисление. Тогда же мы все были в какой-то мере трудными — поселковые, барачные дети из полуграмотных семей. Наших родителей согнали в котлованы Магнитки в тридцатых годах — кого сманили по вербовке из голодных деревень, кого привезли под конвоем — раскулаченных. Мы знали, почем фунт лиха, были податливой глиной, и учителям с нами легче ладилось.
«Шишнадцать», конечно, стало достоянием класса. Натыкаясь на это число, мы еще долго переглядывались, пересмеивались, и наши поддразнивающие взгляды сбегались к Пете Герасимову. А необидчивый и неизобретательный Петя сделал это слово неожиданно ругательным. Когда Селезнев из шестого «В» в очередной раз позвал мальчишек в коридор для выяснения отношений, Герасимов с вызовом спросил:
— А шиш на десять не хочешь? Греми мимо!
— Карась, выходи, чего-то скажу, — совал Селезнев голову в классную дверь.
— Тебе надо, ты и заходи, — предложили ребята и тут же втолкнули Селезнева в класс. Дверь закрыли и поставили на стреме Сашу Горбунова. — Выкладывай!
— Говори, говори, — милостиво разрешил Герасимов, сидя верхом на парте. — Говори, чего хотел.
— Ваша баба-яга в церковь ходит, — торжественно выдал пленник из шестого «В».
— Ври дольше, получишь больше, — предупредил Герасимов.
— А вот и не вру. Сам видел. Не веришь — спроси у Вершкова.
— Вершков тоже соврет — недорого возьмет.
— Честное пионерское не вру!
— Нет, врешь. Учителя в церковь не ходят. Им нельзя. — Мы взяли Селезнева в кольцо, но он и не думал вырываться. Это настораживало.
— Обознались вы с Вершковым, — бросил со своего поста Саша Горбунов.
— А вот и нет. Мы даже поздоровались, — радостно выдохнул новое доказательство своей правоты Селезнев.
— Вы что, шпионите за ней?
— И не думали. Мы в магазин шли.
— Да врет он все! — твердо заключила наша староста Таня Завалишина. — Не может Ксения Андреевна в церковь ходить. Она партийная. Узнает директор, знаете, как ей влетит? Катись, Селезнев, и не трепись. Сказки все это. А мы не маленькие, чтобы в сказки верить.
— А только богомолка ваша баба-яга. Атаманский кулак Герасимова пустился в работу.
— Ты обознался. Понял? — спрашивал Петя между делом.
— Ничего не обознался, — так же между делом настаивал Селезнев.
— А я сказал, что ты обознался, — повторял Герасимов. — И вообще это не твое дело. Не суй нос, куда не просят. Ходит, значит, надо. Тебя не спросилась...
— Не обознался! У нее самой спросите!
— А мы и спрашивать не будем! Катись, пока цел! Селезнев бережно понес в свой шестой «Б» фонарь под глазом, а мы любовались Петькиным синяком.
Все следующие перемены до самого урока русского языка мы держали совет, как быть. Класс разделился.
— Мы должны выяснить правду, — сказал Левка Парин, мечтавший походить на Павлика Морозова. — А вдруг Селезнев не врет?
— А что от этого изменится? — недоумевали мы.
— Как что? Если она верующая, ей нельзя работать учителем. Права не имеет.
— Права? Как дам тебе права, вылетишь к Селезневу через стенку, — пододвигал сизый фонарь под глазом Герасимов. — Нам какое дело, куда она ходит? Шибко умный стал, учишь всех!
За Петю было большинство, и мы успокоились. Решили, что делу конец. А Парин возьми да и спроси посреди урока:
— А это правда, что вы в церковь ходите?
Бот так, напрямую. Тут уж драку не затеешь. Мы могли только кулаки из-под парт показать.
— Да, я ходила в церковь, — спокойно ответила Ксения Андреевна.
Левка повернул голову к Петьке Герасимову, довольный, будто гол послал в ворота. Ему дела в эту минуту не было до Ксении Андреевны, он гордился тем, что одержал верх над Петькой, за которым было большинство, за которым почему-то всегда оказывалось большинство.
— А что вы там делали? — уже увереннее спросил он.
Ксения Андреевна привычно наклонила голову и поверх очков смерила Левку неузнающим взглядом.
— У тебя мама есть? — тихо спросила она.
— Есть.
— А у меня давно нет. Она была верующей. Каждый год, в день смерти своей мамы, моей бабушки, она ходила в церковь и ставила свечку. Так делаю и я. Каждый год, в день ее смерти. Как она мне завещала. Это единственное, что я могу сейчас для нее сделать. Очень жаль, если мой ответ тебя не устроил.
— Почему? Устроил, — уклончиво ответил Парин. — Просто, я думал...
Мы не услышали, что думал Левка. Петя винтом крутанулся за партой, где ему всегда было тесно, и ткнул Левку в плечо.
— Лев недотюканный!
— Отстань, карась!
— Шиш на десять не хочешь? Ну молись, я тебя дотюкаю!
— Встань, Герасимов! — сухо потребовала Ксения Андреевна. — В чем дело? С кем недодрался?
— Ни с кем.
— Это тебя Парин разукрасил?
— Бот еще!
— За что ты его хочешь дотюкать?
— За дело.
— Парин, за что тебя хотят побить?
— Не знаю.
Тут уже большинство не выдержало.
— Ага! Не знаешь?! Знаешь ты все!
— Кто расскажет, что происходит? Класс затих.
— Староста!
Примерная Завалишина бесшумно встала, отвела глаза и... словно воды в рот набрала.
— Понятно. Я знаю, что кто-нибудь все равно расскажет. Но можете оставить секреты при себе. Хотя обидно, что остается неясность. Ведь ЧП касается меня. Я правильно поняла?
Конечно, Герасимов мог отмолчаться, и мы бы прижали языки и виновато опустили глаза. Но ЧП ведь и в самом деле касалось Ксении Андреевны. Левка Парин уже наполовину выдал нас, а узнать всю правду не составляло труда. В классе были два-три человека, которые бы выложили все начистоту. Они могли это сделать, если бы даже их о такой услуге не просили. Поэтому никто из нашего большинства не осудил Герасимова, когда он уронил:
— Я сам.
Он рассказывал растянуто, с паузами, как отвечал на уроке, еле-еле вспоминая слова из учебника.
— Мы не хотели вас спрашивать... Это он все... Мы говорили, не наше это дело...
— Спрашивать никому не запрещено. Хорошо, что он спросил и не у кого-то, а у меня. А что ты сам думаешь?
— Я уже сказал. Ну это... Чтобы он не совал нос не в свое дело... А то лезет... Его не спросились...
— Все?
— Ну-у.
— Дай сюда дневник.
Герасимов скривил губы и покорно передал дневник на учительский стол.
— Спасибо тебе, Герасимов, — сказала Ксения Андреевна. — Двойки я тебе не перестану ставить. Но сегодня за поведение тебе пять. У тебя великолепный синяк. Он мне нравится. Честное учительское.
Что началось в классе! Герасимову пять за поведение! За что? За фонарь! За фонарь под глазом!
Дневник пошел гулять по классу. Все в него заглядывали, будто в жизни краше пятерки не видели. Петя крутил головой и не мог дождаться, когда сам увидит пятерку в собственном дневнике — и за что? — за собственное поведение! Он облизывал губы, будто ему несли именинный пирог.
Ксения Андреевна дала нам отпраздновать Петькину пятерку. Дневник доплыл до хозяина, и она построжала:
— Продолжаем урок. Открыли тетради.
Мы с Герасимовым переглянулись. Открыли тетради и снова переглянулись. Под упражнением, которое я выполнила, как курица лапой, в обеих тетрадях стояли двойки, изящные, как балерины, одна заслуженней другой.
— Сами разберетесь, за что двойки, или объяснить? — пытливо спросила Ксения Андреевна.
— Разберемся! — разом ответили мы. Впервые в жизни меня не огорчала двойка. Я ей радовалась не меньше, чем Петя своей пятерке.
Сейчас в поселке другая школа, не семилетка, а махина в четыре этажа, где за десять лет и узнать друг друга невозможно всем. И давно нет церкви, которая смущала и ссорила нас. В ее здании склад. Окна заложены кирпичом, а с крыши окаркивает прохожих воронье. И негде засветить свечку с тихим поминальным словом. Простите нас, Ксения Андреевна...
Куда уходит самовар
I
Ванюшка шагает молча и все время смотрит себе под ноги. Я чувствую, что ему одиноко. Причин для этого много. Какая из них его тяготит, я не угадываю. А может, и все сразу. Во-первых, папа с мамой уехали в Болгарию. Огорчило, что ему нельзя с ними, но еще больше обидело, что он узнал об этом последним, когда дома уже появился новенький чемодан и, холодно сверкнув металлическими застежками, лег на стол.
Во-вторых, отвезти его к бабушке с дедушкой — из Москвы в уральскую деревушку — поручили чужой тете, то есть мне. Конечно, я была маминой давней и хорошей знакомой, но все равно в пути с мамой и папой надежнее. Вероятнее всего отдыхал бы он сейчас где-нибудь в лагере, если бы я не подвернулась со своей командировкой, не зашла к ним в гости по старой памяти и не уговорила отпустить его со мной.
В-третьих, Ванюшка совсем не помнил деда с бабкой: гостил у них лет шесть назад, когда только-только начал ходить в детский сад.
Но не знал еще Ванюшка главного — ему целый месяц предстояло жить во взрослом окружении, без сверстников.
Деревушка — пятнадцать дворов — уютно сидит на холме, вытянувшись в одну нитку вдоль дороги, и вся на виду. Осели в ней егеря и лесники, седые, молчаливые, много походившие по земле. Молодых здесь удержать не удавалось: у них росли дети, а тут — глушь, ни школы, ни больнички, — и все потихоньку перебирались ближе к райцентру, а то и вовсе отворачивались от родных мест. — Бань, ты хоть помнишь, как бабушку зовут? — спрашиваю я, устав от нашего хмурого молчания.
— Настей.
— А раньше ее звали Настусей.
— Зачем?
— Не знаю. Должно быть, так ласковее. Настуся... Правда ведь, ласковее?
Ванюшка неопределенно пожимает плечами.
— Еще зовут Меланихой. Как многих бабушек в деревнях — по фамилии, только фамилию немного переделывают.
— Как в школе, что ли?
— Ну да, как будто поддразнивают. Зато дед у тебя пресерьезный. Его все по имени-отчеству зовут — Фрол Матвеевич.
— А вы откуда знаете?
— Мы с твоей мамой учились вместе в институте. А на каникулы сюда частенько приезжали. Я и сейчас живу недалеко отсюда — четыре часа автобусом...
Вечереет. Солнце наполовину скрылось за лесом. Кажется, оно давно бы скатилось целиком вниз, если бы не зацепилось ненароком за колючие верхушки сосен.
С первого же двора проворно выглядывает пожилая женщина и радостно любопытствует:
— Ай в гости к дому?
— К Меланиным, — отвечаю я.
— Не худо. Враз к парному молочку, — женщина остается у ворот, вытирая фартуком руки.
— Чего это она?
— Да ничего, Ваня. Интересно ей. Они же здесь все друг друга знают. Вот стоит она сейчас и гадает, кто мы, откуда мы и надолго ли...
Ваня оглядывается и растерянно бормочет:
— И правда стоит...
У второго двора нас весело облаивает замызганная собачонка. Глаза у Ванюшки распахиваются. Он приседает перед собакой на корточки и доверительно шепчет:
— Ну чего ты, чего? Псючка, псючка... Чумазенькая...
Собака непонятно ухмыляется и уползает в подворотню.
Крупная беломордая корова стоит против избы и сонно двигает челюстями. Она еще ненасытно косит глазом на траву вдоль забора, но щипать ей явно лень.
В меланинском палисаде буйно сияют васильки. Под ними копошатся непривычно рябые и пестрые куры. У притворенной калитки ходит важный и нарядный петух, весь в немыслимо синих отливах. Он несет свой гребень высоко и гордо, как королевскую корону.
— Вот это да! — восхищенно замирает Ванюшка.
— Никак Ленка! — Меланина поднимается с крыльца, на котором она чистит картошку. — Каким путем-дорогой?
— Здравствуйте, тетя Настя! Вот внука вам привезла из Москвы.
— Ай-ай! Так это Ваньча?! Какой вымахал! Да сымай ты котомку, сымай! Дай гляну на тебя!
— Это не котомка, а рюкзак, — Ванюшка оскорбленно держит свои вещи.
— Пошто не котомка, ежели мешок? — ласково удивляется бабушка. — Надо же, как снег на голову... Ну деду утеха будет! Пойдем в избу, пойдем. И дом-то у меня не обихожен нынче. И покоровничала я только-только, — сокрушается она. А глаза сияют. Привыкшая к несуетной размеренной жизни, она сейчас торопится, кружится у печи, хватаясь невпопад то за одно, то за другое. Белый платок сбит набок, и тетя Настя смешно, как тюбетейку, берет его пальцами за макушку и сбрасывает на лавку. Голову туго обхватывает простенькая серая гребенка. Меланина проводит ею по разлетевшимся волосам, собирает их в пучок, калачиком закрепляет на затылке той же гребенкой и остается без платка, помолодевшая, осветленная улыбкой, очень похожая на ту, давнюю, из поры моих студенческих каникул.
— Ополоснуться вам с дороги надо. Я сейчас, — и уже гремит во дворе рукомойником. Через минуту доносится: — Выходите, водичка хорошая, в бочке протеплилась. Ваньча, прихвати там на гвозде полотенце браное!
— Это как — браное? Которым вытирались?
— Да нет, скорее вон то, другое, шитое красным, — не очень уверенно показываю я Ване.
— Это, это, — радостно кивает бабушка внуку. — Ну вот и обмывайтесь, а я в погреб слажу. Ой, утеха-то деду будет, ой, ей-богу! Мы тебя сроду один раз видели и то махоньким...
Ванюшка с любопытством горожанина обходит двор. Трогает разбросанные у сарая обечайки, покосившуюся двуколку, деревянное корыто с водой, заглядывает с надеждой в пустую, почерневшую от времени конуру.
— А почему у вас собаки нет? — встречает он вопросом бабушку.
— Да как нет? Есть собака. С дедом блукает.
— Как это?
— А так. Дед на двоих, а собака на четырех.
— А-а, — успокаивается внук.
Я осторожно интересуюсь здоровьем Фрола Матвеевича. Знаю: привез с войны не очень чистые легкие и не раз лежал в больнице.
— Да оно б ничего, Лен, вот только на глаза худой стал. Два Демида и оба не видят. А служить надо. Хотя и на покой уже не грех. Однако ж как на него идти? Погибель ведь — тоска припадет, враз ноги протянешь. А пока ничего: хлеба край и пошел в рай. Леса-то вон какие красивые...
Накрытый стол манит здоровой простотой. Ванюшка поглядывает на необычно высокую булку хлеба и плотную, как масло, сметану, которая не растеклась по тарелке, а стоит белой круглой горкой. Рядом лежат свежевымытые, с капельками воды, редиска, лук, укроп. На сковороде шипит яичница, в чугунке варится картошка, и вода под ней яростно подпрыгивает. Ждем хозяина. Фрол Матвеевич начинает разговор из-за порога:
— Ну поглядим, что за гости. Вся Лысовка знает, что у Меланиных гости, один Меланин не чует, даром, что с собакой. Вот те на! Я уж думал, что ты с кавалером, раз много шуму по деревне. А тут... Здорово, Лена батьковна! Что смеешься? Лысовка она и есть Лысовка: я еще не чихнул, а мне уже говорят: «Будь здоров». Здорово, мужик! Ты чей будешь?
Тетя Настя цветет:
— Вишь, старый, и Лысовка не все знает. Ванюшка это, внучек наш. Из самой Москвы к тебе на каникулы приехал!
— Вот это да! Так ты внук? Дай же обниму покрепче! Ну уважил, так уважил! А ничего, масластый растешь! И руку крепко держишь. А где же батька с маткой?
— В Болгарии они. Отдыхать уехали.
— Ишь ты! — Фрол Матвеевич отпускает внука, садится на стул и, сняв картуз, надевает его на колено. — Ишь ты!
В этом коротком «Ишь ты!» прежний дядя Фрол, с хитрецой, с подвохом, с мелкими, неострыми, но камушками за пазухой. «Ишь ты!» может означать и высокое уважение: ишь, куда махнули! И обыкновенное презрение: ишь, променяли свое на что! Тетя Настя в его коротком молчании схватывает что-то недосказанное или, может, сказанное промеж собой, без нас, и, чтобы избежать продолжения разговора, тормошит мужа:
— Чего ты расселся, как в гостях? Хлеб заждался, и мы тоже.
— Я что? Фрол за стол всегда готов! Пойду малость почищусь.
— А можно, я собаку посмотрю? — робко идет Баня за дедом.
— Чего ж нельзя? Можно, конечно.
— Она злая?
— Если тронешь больно, может и озлиться. А так — небось, не укусит.
— А как ее зовут?
— Шайтаном кличут. — Поймав мой вопросительный взгляд, Фрол Матвеевич добавляет: — Шайтан — внук того Шайтана.
Пока их нет, тетя Настя тихо оправдывается:
— Обижается старик — редко дети наезжают. Троих народили, а ни детей, ни внуков не видим. А уж Ванюшке ра-ад! Да ты сама, чать, видишь. — Тетя Настя смахивает слезу углом передника и начинает сливать воду с картошки. Помолчав, она опасливо спрашивает о дочери: — Как они промеж себя — хорошо живут? Разладицы нет?
— Хорошо, тетя Настя. Работой довольны. Квартиру новую ждут. Да что ж я буду рассказывать? Вот приедут через три недели за Ванюшкой, сами поговорите.
— Оба-то, чать, не приедут?
— Наверно, Наташа прилетит, погостит у вас. Отпуск у нее подлинней.
— А малец вроде зовкий, небалованный?
— Ванюшка? Да нет, парень прекрасный...
Ужинаем шумно. Должно быть, давно в меланинском доме не было так весело. Только Ванюшка стесненно помалкивает. Он вслушивается в речь деда и бабки с любопытством и недоверием.
— А что, старая, в праздник и у воробья пиво водится, — заводит жену Фрол Матвеевич.
— И так полушатом ходишь, а все туда же. Да и усы обмочишь — совсем поседеют. На кой ты мне полинялый нужон? — и, отмахнувшись от мужа, Меланина снова и снова виноватится перед нами: — Вы уж не обессудьте, стол у нас скорый да нелакомый...
— Ваньча, не слухай бабку, — хлопает дед внука по спине. — Лакомый, нелакомый... Ешь все подряд, ежели мужиком родился. И не ломайся. Ломливый гость голодным остается. А ты, бабка, на завтра блинов поставь, да квашню одень потеплее.
— Учи, учи, как квашню ставить. А то ведь я молодушка, не знаю, — ворчит тетя Настя. — А квашню и впрямь нелишне поставить. Пойду-ка я закваски у Иванихи возьму...
— Ну, ну, — хитро покачивает головой Фрол Матвеевич и подслеповато подмигивает мне: видали мы таких. Я тоже прячу улыбку — на столе хлеб домашней выпечки, и закваска в доме, конечно, есть.
Возвращается хозяйка с гордой усмешкой:
— Завидует нам, дед, Иваниха-то. Хорошо, говорит, внук у вас погостит.
— А сам что делает?
— Запил сам-то, суббота в доме. Об чем ему тужить? А чего пьет, чего пьет?
Фрол Матвеевич, расстроенный, отодвигает свою тарелку. Благодушная улыбка медленно, но тает, морщинки сереют, и в голосе сквозит злинка:
— С горя пьет — соли не на что купить. Опять на неделю. Кто за него работать будет? Черт лысый! Лишь бы елось да пилось, да на боку лежалось. Работнички! А-а! — Тряхнув тяжелой кистью влево, должно быть, в сторону пропащего соседа, старик Меланин обнимает внука. — Давай-ка, Вань, мы по горячей картошине положим. Да маслица добавим, а?
— Мне уже некуда, — смущается внук.
— Слабоват ты на еду. Бот прокачу тебя по лесам, проголодаешься, поглядим, что за столом запоешь.
— А на чем?
— Верхом.
— Правда?
— А кто ж нам мешает?
— А речка у вас есть?
— Есть тут одна лыва: дураку по пояс, а умный сухим пройдет. А так все леса.
— Как это — лыва?
— Да лужа большая.
— А ягоды есть?
— Куда ж им деваться? Вон тот опупок видишь? Со всех сторон ягоды, — тычет дед в окно.
— Как это — опупок? — безудержно и звонко хохочет Ванюшка.
— Опупок? Да... пригорок что ли... — Меланин растерянно смотрит на меня. Выпустив внука из-за стола — тот сразу бежит во двор к Шайтану, он озабоченно чешет мизинцем под усами. — Вот дожили. Поговорить с внуком толмача надобно, не понимаем друг друга. И как же, Лен, это называется? Сближение города и деревни? Так что ли?
И снова тетя Настя мягко уводит мужа от разговора. Она, ахая и охая, разглядывает блестящие обертки московских конфет, которые я горстью выложила на стол. Фрол Матвеевич, вздохнув, начинает спрашивать о дочери и зяте, допытывается, какая же у них такая сложная работа, что совсем нельзя оторваться от столицы. Сидит от сутуло, уронив руки меж колен, и еле заметно покачивается на стуле взад-вперед. Время от времени ухмыляется из-под жестких усов: «Ишь ты!» И как всегда непонятно, затаил ли он уважение под этим полувздохом-полувосклицанием или же, напротив, прячет глубокое неодобрение. И думается мне, что вот так покачивается он и в лесу, целыми днями сидя в седле, и даже коню нет-нет да и бросит: «Ишь ты!»
— Ну а сама как живешь? — вдруг резко поворачивается он вместе со стулом в мою сторону. — Там же, в райцентре? Как дети?
— Нормально, Фрол Матвеевич. Мама тоже держится. Дети с ней остались. Ждали меня сегодня, наверно, да вот задержалась на день.
— Так ты что же, не погостишь у нас? По ягоды не сходишь?
— Нет, мне завтра к первому автобусу выйти надо.
— У-у-у! Чего же мы сидим? Тогда спать. До большака три версты пехом топать. Ваньча! Притих что-то...
— Да с Шайтаном шепчутся, — будто что-то запретное, тихо подсказывает тетя Настя. Ванюшка, усталый, обмякший, сладко позевывает над растянувшимся у его ног Шайтаном.
— Вань, а хочешь спать там, где мы с твоей мамой спали?
— Где?
— На сеновале.
— Как это?
— Пойдем — узнаешь.
— И что хорошо — ноги мыть не надо, — посмеивается над ним бабушка, отправляясь за одеялом.
— А я уже вымыл, — кричит ей вслед внук и поднимает розовую пятку. Его полосатые носки валяются на нижней ступеньке крыльца, а в голосе слышится сожаление...