Поезд тронулся, плавно отправляя в небытие очередной полустанок. Незаметно ускоряясь, мимо поплыли опоры контактной сети, тополь, под тополем зевающий сержант-транспортник, бомж, фонарь, кусты - за ними досчатый покосившийся сарай, над ржавой вывеской лампочка, "р-д 560 Куйб.ЖД". Дежурный с желтым флажком. Ларек, еще фонарь, еще тополь. Переезд, зилок с полным кузовом чего-то сельскохозяйственного. Отдельно от стада домишек силикатного кирпича - один, деревянный, окошко сиренево мигает от телевизора в сгустившихся сумерках. Все. Снова темная летняя степь, дикие ароматы разнотравья, пологие предгорья неблизкого еще Урала.
Из переходного тамбура раздался лязг замка, кто-то вошел, остановился. Я потянул носом - духи, пот, угольная пыль, шампунь и влажное полотенце. Ага, проводница.
- Эй, молодой-симпатичный, дверь смотри не забудь.
- Не забуду, хозяюшка, не волнуйся.
- Не выпади...
Ушла. Постояла немного, может, что отвечу - и ушла. А, вон что пристала - с душа в ресторане идет. Не, мать, прости - стара. Все тридцать-тридцать пять, а то и того больше. Но хорошая ты девка, ушла без злобы и плевков: нет так нет. Удачи тебе.
Завернув дверь своим ключом, я сложил газету, на которой сидел на подножке, и вернулся в свой отсек. Мужик уже тяжко сипел открытым ртом, выставив из-под серой МПСовской простыни ноги в детских носках. Пацан еще не спал, глядя с верхней полки в ночную степь, врывающийся в щель ветер жестко трепал его белесый чубчик.
- Малой, ты спать когда соберешься, закрывай. А то продует тебя ночью, и батя твой будет меня потом материть.
- Ладно.
А молодец хлопчик. Резкий растет, и не болтает; не в батю. Когда с батей традиционную дорожную раздавили, батю-то эге как сморило, насилу отвязался, не переслушаешь. Хотя может просто водка такая. Я вспомнил теплую водку, взятую в Кинели на перроне - ух, мазутная, да по жаре, да под вареные яйца, выложенные мужиком... Трудно чего гадостнее вообразить. С другой стороны, а что вон в командировках жралось, ужыс, чичи какой только хренью не банчат, или вон на Моздоке, та же осетинская "Казацкая" - ее хоть над горами распыляй, не хуже зарина.
Эх, пиво-то. Забыл, дурья башка. Теперь теплое, и выдохлось. Да и ладно, было б чего жалеть - не пиво, а моча какая-то. Что у нас там следующее, Казаяк, кажется, или что там... Это уже все, это уже будет ЮУЖД. Урал. Вот там и возьму свеженького. А пока спать, спать. Может, уснется...
Не уснулось. Странно, я всегда хорошо засыпаю в поездах; даже лучше, чем у деда, под старым, чудом сохранившимся байковым одеялом, которое едва уловимо пахнет всеми известными с детства запахами. Эх, дом... Когда у меня будет свой дом, и никуда больше не надо будет ехать, я сделаю все, как было у деда. Чтоб мой сын... А что, и сын скорее всего тоже будет. Вот уж моему-то сыну не придется...
- Ты думаешь, я тебе кто? - спросил меня однажды дед, когда мы с ним шли с первомайской демонстрации.
- Дед. - изумился я, тут же поправившись: - Дедушка.
- Да? - удивился дед, странным образом остановившись посреди тротуара. - Я... Я себе-то никто...
Дед замолчал, уперевшись застывшим взглядом в стену милиции. Мне уже хорошо был известен этот взгляд в никуда, дед иногда так забывается на минутку, и мама шутит над ним: мол, а сегодня сколько? Это она так про розовых слонов, которых, по ее мнению, считает дед на невидимом для остальных горизонте. Дед ничего, не обижается, иной раз даже сам пошутит: Галочка, чего-то сегодня совсем много, аж со счету сбился, и продолжает хлебать суп или возвращается к недошитой подошве. Дед у меня сапожник, и мы живем у него каждое лето, когда долго, пока мне не пора в школу, а когда и чуть больше недели, но каждый год, без пропусков. В тот год мы приехали одни, без папы, который испытывал очередное изделие.
Дед постоял, крепко сжимая мою ладошку, мигом вспотевшую в его шершавой от сапожного вара клешне.
- Дед! - окликнул я его тихонько. - Де-е-еда! Ты что давишь-то так! Не дави!
На самом деле мне было ни капельки не больно, просто хотелось, чтоб дед не стоял таким покинутым среди деловито снующего народа.
Дед как будто услышал, и немного приослабил хватку, но я точно знал - он не совсем услышал мой голос. Или вот так - не весь. Да, так точнее. Не весь. Сейчас деда здесь не было, он словно обернулся на мгновенье из невообразимого далека, краем глаза разглядел мой голос, как отдельную травинку посреди охапки соломы, и вновь повернулся к захватившему его внимание зрелищу.
Его глаза двигались. Сначала он просто смотрел на желтую облупленную стену, а теперь явно что-то напряженно рассматривал, мелкими движениями переводя взгляд с одного на другое, это не спутаешь. Я видел это всего раза три, может четыре. Ни маме, ни папе никогда не случалось быть рядом, когда дед смотрел на своих слонов не как обычно, а так. Не знаю, что бы они сказали тогда, это немного страшновато, когда человек рядом с тобой явно видит не стену или забор, а огромное, это чувствуется, пространство - чужое пространство, и там явно что-то есть, там не пусто. В такие мгновенья как-то всей спиной понимаешь, что та невидимая тебе жизнь касается и тебя тоже, и сейчас все зависит от того человека, который видит нездешнее, и может, если захочет, вовремя отвести тебя от поезда, может быть, несущегося на тебя ТАМ, на той стороне.
Первый раз, когда я заметил, что дед смотрит не просто в точку, мы с ним сидели в бане, отдыхая между заходами. Дед тогда бросил на полуслове рассказывать про пароход, на котором он служил до пенсии, и начал смотреть ТАК. Я тогда не испугался, и тоже начал смотреть туда же, куда и дед, и мне показалось, что я вижу темные грозовые тучи над ярко освещенным желтым полем, но тут в проходе возле наших шкафчиков остановился маленький толстый старичок, которого я сперва не узнал, потому что привык видеть его в картузе и грязном синем халате. Дед всегда ненадолго застревал возле его будочки на рынке, где этот толстый старичок выдавал торговкам весы и гири, и о чем-то разговаривал. Старичок спросил, все ли нормально, не плохо ли деду с сердцем, а я сказал, чтоб он не беспокоился и с дедом так бывает, это ничего. Тогда толстый фальшиво улыбнулся и сказал:
Ну, коль ничего... Тогда смотри. - и как будто бы показал мне глазами то место на шкафчике, где мне почудилась картинка с этим самым полем. Я тогда подумал, что он приказал мне получше смотреть за дедом, как бы ему не стало плохо после парной. Только когда он прошуршал своей развевающейся простынью мимо, я понял, что не дышал, пока круглый стоял напротив нашего закутка. Взгляд его был настолько неуловим, что моим глазам сразу стало как бы щекотно, и в этой скользкой щекотке было что-то непереносимое, и я старался не глядеть ему в глаза, но и тело его было таким же - если присмотреться, и получилось так, что я смотрел только на его простыню, она была нормальной. В принципе, так уже бывало - тем более, что я только что вышел из парной, где мужики здорово поддавали. Мне тогда очень не понравился его взгляд; можно даже сказать, что я немного испугался - но как-то мельком, невзаправду, и тут же забыл.
Сейчас дед смотрел так же. Я отвернулся от направления его взгляда - мне было ясно, как-то не головой, а всей кожей, что вместо грязной выщербленной стены сейчас там то самое поле, и что-то еще, и кто-то; и этого всего там так много, что нельзя даже внятно подумать без слов, не то, что сказать. Я даже почуял, что могу, если захочу, почувствовать долетающий оттуда ветер - о, какой там ветер, он не здешнее бессильное метание слабого воздуха по пыльным улицам, бессильно перекатывающее стаканчики от колы и ошметки чипсовых пакетиков. Там ветер силен, плотен, прямо как наша вода - он поет, толкает, в нем словно тысяча ярких граней - свежесть недавней грозы, конский пот, кожа седла, едкая пыльца луговых трав, прохлада далекой реки, хвойный дух еще более далекой тайги... Помню, я тогда едва не впустил к себе, к нам, сюда этот брыкающийся и стремительный ветер, успел почувствовать его глубокую прохладу и нежное тепло - но как кино в чужих очках, как сквозь рябь на воде, словно ощупываешь знакомую вещь через пластиковый пакет - вроде все то же самое, но... Сейчас, после военной службы и милицейской лямки я бы, конечно, выбрал другое сравнение - куда более яркое и сочное, но, боюсь, мало подходящее в смысле приличий.
Мне не хватило тогда самой малости - или совсем наоборот, как раз хватило; одним словом, я оставил все на своих местах, разделенных тончайшей, как оказалось, пленкой, неизвестно кем проложенной между беспокойными и полновесными мирами.
Отдернув обожженное другим миром внимание, я обнаружил деда приходящим в себя. Виновато глянув на меня, дед тронулся дальше, на ходу приветствуя толстого начальника милиции Ережепова, курившего на крыльце в парадном кителе.
- С праздничком, Нуржан.
- И вас, уважаемый, с пырмаем. - гортанно прогудел Ережепов, морща в резиновой улыбке щербатый обветренный блин. - Вынук, э?
- Да, приехал погостить. Что прячешься, поздоровайся.
- Здрасте. - буркнул я из-за дедовой спины. - Спразником.
- Э-э, бола, пасып; и тэппе тожы с пырмаем! - все так же сладко и фальшиво осклабился милиционер, и мне почему-то показалось, что вот сейчас дай ему волю - и он меня схватит, и увезет в степь, к диким, негородским казахам, и они обдерут меня как барана, и станут жарить на костре перед юртой.
Возле поворота в наш переулок дед снова остановился.
- Нуржана запомни. И берегись его.
- А зачем, деда? - удивился я.
- Чтоб он не съел тебя, когда большой будешь.
- А... А что, разве он людей ест? - не поверил я. - Он же милиционер?!
- А ему так еще ловчее. - серьезно ответил дед, и я почему-то сразу поверил ему.
Какое-то время я молча плелся за дедом, переваривая эту неожиданную информацию. Может, кому-то это и покажется смешным, но мне тогда смешно не было, ведь шутка ли сказать, рушился весь мой мир. В старом мире милиционеры были неподкупными Глебами Жегловыми и добрыми Шараповыми, которые были готовы закрыть меня от пули собственным телом, и мешало им лишь то, что в меня никто не стрелял; государство вообще представлялось мне сплошными чернобыльскими пожарными, про которых тогда прожужжали все уши. Мне казалось, что государственные люди, затаившись где-то до времени, только и ждут, чтоб подвернулся случай спасать мирных граждан ценой собственной жизни. Мысль о том, что государственную службу можно использовать для каких-то своих целей даже не приходила мне в голову - я все-таки был советский ребенок, а тут... Ведь что тогда получается? Если Ережепов на самом деле ест людей, то... Остальные милиционеры с ним заодно? Ведь они же не могут не знать... Или могут и не знать? Тогда выходит, что людей можно есть под носом у милиции?! Да нет. Дед все же, наверное, пошутил...
- Деда. А, дед! - задумчиво окликнул я деда метров через триста.
- Чего?
- А ты не пошутил?
Дед остановился и с каким-то странным выражением посмотрел на меня.
- Ты пока забудь об этом...
- До когда?
- А время придет, сам вспомнишь.
- Когда большой буду?
- Да. Когда большой.
- А дядя Ережепов еще тогда будет?
- Будет. - непонятно усмехнулся дед. - Еще как будет... А ты что, сильно боишься уже?
- Я не боюсь! - я гордо отверг подозрения в трусости. - Только хорошо, если его не будет.
- Это меня не будет. - улыбнулся дед, поддразнивая меня. - А Нуржан, Нуржан никуда не денется.
- Тогда я буду военный! - решил я тогда свою судьбу, не подозревая о силе детских зароков. - Военные же главнее, чем милиционеры?
- Это смотря какие военные... - снова развеселился дед. - А то вон сам знаешь, какие бывают военные! - это он намекал на моего отца, который вообще-то являлся подполковником войск связи, но в форме я его видел два или три раза.