Толмачев Николай Дмитриевич : другие произведения.

Солнца не надо

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:

СОЛНЦА НЕ НАДО, или материалы для ненаписанного романа






Этот небольшой роман был написан почти 20 лет назад, в конце 80-х годов прошлого века. Получив вежливый отказ из двух толстых журналов, автор отложил рукопись до лучших времен, как говорится. Ему проще и важнее было написать книгу, чем суетиться с ее изданием. Трудно сказать, лучшие ли сейчас времена, но, по крайней мере, появилась возможность без лишних утомительных хлопот разместить книгу в интернете. А нужно ли это читателю - самому читателю и решать.








...Там стыдно жить - пусть Бог меня простит.
Н.Коржавин.


* * *
- Мне сейчас много не надо, - сказал Шрамов. - Непыльную работенку, пусть и не денежную, чтоб одеться, обуться, ну и пожевать что-то, конечно...
- А что, пить не будешь? - спросил я. - Точно?
- Ну как тебе сказать... Пока не собираюсь. Но начать снова права себя не лишаю - клятв не даю, всякие там ампулы вшивать тоже не думаю. По-моему, никто не может быть уверенным в себе до конца...
- Ну хорошо, - сказал я. - Нашел ты себе работенку... А что дальше? Женитьба, семья и тому подобное? Рыбалка, кружок "Умелые руки", художественная самодеятельность?..
- Иронизируешь... А все так живут. Я тоже не против такой жизни и не вижу в ней ничего ни смешного, ни постыдного... Только вряд ли получится у меня такая жизнь - вот в чем беда, не из того я теста сделан... Не выдержу... Нет, займусь другим... Буду писать роман, потихоньку, неспеша. Есть кое-какие мысли...
Так мы беседовали со Шрамовым. Кто такой Шрамов? Можно было бы, держась старых известных правил, хоть кратенько представить его: портрет, анкетные данные, прочие мелочи... Еще ввернуть остренькую запоминающуюся деталь, характерный штришок - делалось же так по старинке, и неплохо делалось. А можно и по-новому: закрутить бесконечный поток сознания, где все исходные данные зашифровать в текучих мыслях о физиологических отправлениях, добре и зле, смерти и бессмертии...Тоже получается подходяще, современно. Или придумать что-то еще поновее, понеобычнее. Но стоит ли? Какая разница, блондин он или брюнет, или даже совсем лысый, высокий или низкий, толстый или тонкий, какой у него цвет глаз или размер обуви... Все равно нынешнего искушенного читателя не проведешь, он наперед знает, что герой мой - плод моего вымысла, и примет его не как живого человека, а именно как плод моего вымысла. И судить он будет не так моего героя, как меня, - насколько удачно я его выдумал и преподнес. И правильно сделает. Потому что если бы даже я не выдумывал героя, а с невероятной дотошностью срисовывал с натуры, и то абсолютной копии никогда не вышло бы. Живой человек бывает один, он неповторим, а во всех его изображениях больше от того, кто изображает, чем от оригинала, - тоже не новая мысль, известная, и доказывать нечего. Так что зачем играть, притворяться, пусть каждый представляет Шрамова таким, каким он ему представляется, думает о нем что думается.
Итак, Шрамов решил писать роман. Не сегодня и не вчера решил, многие годы зрели в нем эти мысли - о романе или о чем-то подобном, то проблесками, намеками, чуть пошевеливаясь в глубине сознания, то навязчиво преследуя, лишая спокойствия и мешая жить. Его не очень заботил вопрос многих: о чем писать. Он знал, что должен и может писать только о себе. Почему - он и сам бы не объяснил и не задумывался об этом. Шрамов так и жил с ранней юности: пройдет два-три года - и он уже обдумывает, как эти годы отразятся в романе, что поподробнее расписать, а что присочинить, какие идеи, мысли выльются из содержания, как строить главы, абзацы, фразы... Иногда даже не годы, а месяцы, дни становились основой планируемого романа, а от них потом уже расходились круги в прошлое, настоящее и предполагаемое будущее. Он кое-что и записывать пробовал, да все не хватало чего-то: времени, усидчивости, воли... Оставались разрозненные листочки с обрывочными набросками, фразами и постоянное раздражающее чувство неудовлетворенности, чего-то недоделанного.
Уверенности, что и последний роман Шрамова, о котором он говорил мне, не постигнет судьба всех предыдущих, оставшихся существовать в ирреальном, так сказать, мире, у меня нет никакой. Но мне не безразличен Шрамов и его романы; а если еще откровеннее - он очень близок мне, настолько, что у меня хватает смелости рассказывать с подробностями и о Шрамове, и о содержании его романа. Ну в самом деле, если уж не материализуется его роман, то пусть хоть материализуется сырье, из которого он собирается его лепить, это и я могу попытаться сделать, без самоуверенных претензий на художественные красоты, а чтоб хоть какой-то видимый след остался от шрамовских романов.
Свой последний роман Шрамов задумал начать с того дня, когда его увезла "Скорая".


Глава 1.

А неладное началось еще накануне вечером. Шрамову не привыкать было к плохому настроению, но тут уж совсем ненормальные, дурные предчувствия завладели им. Такого не бывало - он боялся ложиться в постель, оттягивал этот момент, слонялся в непонятной тревоге по квартире, мешал спать отцу. Но когда прошла полночь, все же решился: снял покрывало, взялся за подушку. Так и есть: и подушка, и одеяло, и простыня - все засыпано мельчайшим порошком стекловаты. Пропитанная ею ткань липла к ладоням, скользила. Шрамов перетряхнул всю постель - без толку. Но ложиться надо, и он осторожно, стараясь не делать лишних движений, залез под одеяло, притих. Сон не шел. Даже просто прикрыть глаза казалось невозможным. Почитать бы что-нибудь, - скользнула вялая мысль. И, как по волшебству, - пожалуйста, прямо перед глазами на одеяле лежит журнал, "Юный техник". Этот журнал Шрамов выписывал в детстве, но откуда он сейчас? А впрочем, почему бы не почитать, когда-то Шрамов находил в нем для себя много интересного. Он потянулся к журналу, пальцы уже коснулись растрепанной обложки, но вдруг журнал исчез, растворился в воздухе. Что за шуточки! - слегка удивился и разозлился Шрамов и приподнял голову. Ага, вот он, уже на другом конце кровати, в ногах. Пришлось вставать. Но и на этот раз журнал ускользнул от него, перепрыгнул на кресло. Ну, не уйдешь! - подумал он и стал осторожно, на цыпочках подкрадываться к креслу. Журнал лежал спокойно, как бы даже нахально, вызывающе поджидая его, но когда Шрамов, изловчившись, резко накрыл его рукой, он невесомой дымкой, туманом протек между пальцами и исчез уже без следа.
В соседней комнате зашевелился, закряхтел отец и крикнул:
- Ты с кем там воюешь?
- Спи, спи, - рассеянно ответил Шрамов.
Он снова лег и с трудом прикрыл глаза. С улицы донесся чей-то неразборчивый крик. Шрамов прислушался. Похоже, звали его. И звали настойчиво, жалобно, словно прося о помощи. Шрамов встал и подошел к окну. Несмотря на глубокую ночь, на улице все хорошо просматривалось. Внизу по пояс в снежных сугробах стояли друзья Шрамова по работе и жестами звали его к себе. Они кричали что-то непонятное, но Шрамов знал, что они нуждаются в его помощи и он должен им помочь. Ближайший путь к ним - через окно. Шрамов попробовал ногтями обдирать бумагу, которой на зиму заклеили щели.
- Ты что, с ума сошел? - Это уже разборчиво за спиной - тревожный голос отца. Подрагивающей рукой отец взял Шрамова за плечо. - Успокойся и ложись! - Он неуклюже развернул его и подтолкнул к кровати.
Что-то объяснять, доказывать ему не имело смысла, потому что он был совсем из другого мира, и Шрамов не сопротивлялся. Пока он осторожно укладывался, отец не уходил. Встревоженное лицо в седой щетине, сутулая старческая фигура, а еще эти обвислые бледно-голубые кальсоны - все казалось лишним. Но избавиться от него Шрамов не мог. Он не мог заставить его уйти, потому что чувствовал себя полностью от него зависимым. Шрамов отвернулся к стене и попытался закрыть глаза.
- Свет я не выключаю, - неуверенно сказал отец.
- Угу, - пробормотал Шрамов.
Глаза открывались помимо воли, сами собой. Неясные, но настойчивые голоса звали откуда-то из-за стены. Или из-под кровати? Шрамов прислушался. Ну да, это Петро, его напарник, ему нужен разводной ключ. А вот и ключ, под рукой. Но как далеко забрался Петро. Чтоб дотянуться до него, надо переставить кресло, отодвинуть стол и трюмо. А тут еще дорожка мешает...
Явился отец, словно из горячего тумана вынырнул, что-то говорил, не доходящее до сознания, хватал Шрамова за руки, куда-то тянул.
- Пойми! - отпихивался Шрамов. - Петру надо помочь...
Чтобы как-то отвязаться от отца, он проглотил таблетки, которые тот ему совал, и снова лег в постель. Отец сел рядом. Шрамов лежал и смотрел на потолок. Там происходили увлекательные вещи. Шевелились тонкие ажурные тени, они вытягивались, переплетались, расцвечивались, превращаясь в человеческие фигуры, растения, дома... Ходили и разговаривали люди, плыли облака и летали птицы. Все виделось отчетливо и ярко, как в хорошем мультике. Картины сменялись легко, свободно, плавно переходя одна в другую, повинуясь малейшим колебаниям настроения.
Шрамов уже не думал, что надо бы уснуть, но сон подобрался незаметно. Или не сон, а что-то вроде забытья с рваными виденьями, погонями и страхами. А когда Шрамов открыл глаза, в комнате уже стоял серый утренний полумрак, от замороженного окна тянуло уличным холодом, в голове что-то как бы позванивало, гудело, давило тяжкое чувство бесприютности. Что со мной? - с усилием пытался соображать Шрамов. Что было на самом деле, что привиделось, что приснилось? Грань между реальностью и кошмарами восстанавливалась медленно и трудно.
За дверью разговаривали. Слабый, подавленный голос отца и другие - перебивающие его громкие мужские голоса. Говорили, кажется, о нем. Незнакомые голоса спрашивали, а отец невнятно что-то отвечал. Шрамову слышалось: "давно?", "работает?", "сколько?", еще что-то. Он вспомнил о стекловате и оглядел и пощупал постель. Нет, чисто. Значит, галюники. Так, - подумал Шрамов, - дождался... Как-то бесчувственно подумал - ни страха, ни растерянности. А в общем-то он уже давно внутренне настраивался, готовился принять любые последствия того образа жизни, что он вел в последние годы, который не мог тянуться бесконечно и к хорошему привести не мог.
- Все правильно... - сказал себе Шрамов.
Заглянул отец.
- Проснулся? Тут с тобой поговорить хотят...
Оттесняя его, в комнату по-хозяйски прошли трое в белых халатах: молодая женщина с медицинским чемоданчиком и двое мужчин, один постарше, с седой головой, другой молодой, высокий и с наглым лицом. Они были такие бодрые, свежие, здоровые, такие уверенные, решительные, что Шрамова пробрал озноб, он съежился и натянул повыше одеяло.
Они измерили Шрамову давление, заглянули в рот, прослушали сердце и легкие, обстучали резиновым молоточком. Шрамов равнодушно подставлял им нужные участки своего измученного тела, а на все их вопросы: давно ли пьет, случалось ли с ним такое раньше - отвечал неопределенным мычанием. А они торопились и на подробностях не настаивали.
- Одевайтесь и поедем с нами, - сказали они под конец.
У подъезда стояла машина "Скорой помощи". Рядом с шофером сидел молоденький милиционер. Он с любопытством посмотрел на Шрамова и поправил на поясе кобуру. Отец с ними не поехал, он сказал, что придет потом.
Конечно, Шрамов знал, куда его везут. Подсознательно он, кажется, даже хотел этого. Когда он иногда забредал в те места и видел серое пятиэтажное здание психбольницы с зарешеченными окнами (наркологическое отделение находилось на втором этаже), вспоминал рассказы знакомых, успевших побывать здесь, в его душе возникали тяжелые предчувствия. Судьба, от нее не уйдешь, а на какую другую судьбу мог надеяться Шрамов? Теперь он даже чувствовал какое-то облегчение. В ближайшие месяцы он не будет принадлежать себе, и это было хорошо.
В санпропускнике Шрамова еще раз по-быстрому осмотрели, опять задавали вопросы: фамилия? где работаете? давно пьете?.. Молодая женщина-врач, брезгливо морщась, измерила давление.
- Такой молодой, - сказала она, - и так опуститься...
- Этот хоть работает, а есть такие, что совсем человеческий облик потеряли, - бодро отозвался милиционер, который ни на шаг не отходил от Шрамова.
- Есть... - рассеянно кивнула врач.
А пожилая медсестра, угрюмо оформлявшая историю болезни, сказала вдруг с неожиданной злостью:
- Неужели нельзя собрать их всех вместе - и куда-нибудь подальше, в тундру, в тайгу! Лопаты в руки - и пусть работают! А то нянчимся, лечим, деньги тратим, а он отлежится здесь, выйдет - и снова за старое...
- Почему нельзя? Есть у нас для таких ЛТП, - добродушно ответил милиционер.
- Мало их, ваших ЛТП, - буркнула сестра.
Потом мужиковатого вида санитарка провела его в холодную мрачную душевую. Шрамов долго не мог подобрать воду, нервничал оттого, что санитарка ждала за дверью, и только для видимости намочил волосы. Когда он выскочил, дрожа от холода, санитарка сунула ему застиранное вафельное полотенце с черными клеймами. Шрамов не испытывал ни стыда, ни унижения, стоя перед ней голый и дрожащий, да она и внимания на него не обращала, а равнодушно пробежав по нему пустым взглядом, продолжала рыться в шкафу с бельем, выбрала оттуда трусы, рубашку, пижаму - все клейменое, застиранное, мятое. Она же и провела его потом на второй этаж, в отделение, где сдала с рук на руки дежурной медсестре, толстой молодящейся бабе с крашеными в фиолетовый цвет волосами. Та сделала еще какие-то записи, порылась у него в волосах, заставила приспустить штаны - никакой заразы не принес? - и повела в палату.
- За этим приглядывайте, - сказала она санитарке, делавшей вид, что готовит для него постель. - У него галлюциноз...
И вот Шрамов лежит. Что постельное белье подозрительной свежести и воздух в палате спертый - мелочи, не стоит внимания. Не очень важно и то, что и в душе ощущается какая-то нечистота, что нервный тик то в одном, то в другом месте дергает тело, а мысли в голове путаные и ненужные. Главное, наконец пришло что-то определенное. Теперь эта койка - и ничего другого в мире. Можно ни о чем не думать, ничего не планировать, ни к чему не стремиться. Ничего тебе не нужно, и ты никому не нужен. Как хорошо, хорошо, хорошо... - повторил несколько раз в мыслях Шрамов, заставляя себя расслабиться.
Но полного покоя нет. В коридоре громкие голоса, веселые ругательства, беззаботный смех, кто-то заглядывает в палату. Новенького привезли? - это о нем, Шрамове, конечно. Откуда у них это любопытство, эта бодрость? Ведь все они здесь одним миром мазаны, все презренные алкаши. Шрамову уже и не верилось, что и он может быть таким - ожившим. Вроде даже и не хотелось уже.
А тут совсем рядом женский приятный голос: спит? Шрамов приоткрыл глаза: молодая красивая женщина смотрела на него.
- Не спите? Сейчас вам сделаем капельницу...
Два алкаша в одинаковых синих пижамах втащили в палату и установили рядом с койкой громоздкое приспособление на ножках, на которое сестра укрепила большой стеклянный флакон с прозрачной жидкостью.
Быстрыми привычными движениями она перетянула резиновым жгутом Шрамову руку повыше локтя. "Поработайте кулачком". Потом очень ловко и почти безболезненно ввела толстую иглу в вену, приклеила ее кусочком пластыря, отрегулировала подачу жидкости.
- Присматривайте, - сказала она кому-то из алкашей, вертевшихся рядом, и вышла. Шрамов закрыл глаза.
Может, капельница как-то Шрамову и помогла, без нее, может, ему было бы еще хуже, но все же во второй половине дня, к вечеру, с ним опять стало твориться что-то ненормальное. В какие-то неуловимые моменты реальность вдруг ускользала от него, путалась с видениями, бредом, он начинал разговаривать с отцом, с друзьями, даже от предметов - кроватей, тумбочек - исходили какие-то сигналы, потом спохватывался, видел вокруг незнакомые лица и понимал, где находится, пытался взять себя в руки - на какое-то короткое время это удавалось. Медсестра с фиолетовыми волосами несколько раз грозилась привязать Шрамова, когда он просил выпустить его на улицу к друзьям, кто-то отводил его снова в палату, уговаривал. Шрамов послушно ложился, закрывал глаза, временами даже задремывал. В девять часов ему сделали укол - он запомнил, потому что по телевизору начали передавать программу "Время". И тогда уже Шрамов заснул до утра.


Глава 2.

А на другой день, проснувшись, Шрамов почувствовал, что самое тяжкое и неприятное кончилось. Была глубокая душевная пустота и телесная расслабленность. Он с отвращением и стыдом вспоминал то, что происходило с ним накануне. Закутавшись до глаз одеялом, он лежал лицом к холодному окну, за которым синела пустота, и слушал, как оживало отделение, как грубо вторгались в его сознание звуки нормальной жизни. Кто-то мыл полы - шлепала швабра, плескала вода, звякали ведра. По палатам ходили санитарки, громко пересчитывая больных.
- Поднимайтесь, заправляйте койки! - кричали они визгливыми голосами, от которых хотелось заткнуть уши. Алкаши отвечали им матюками, слали их подальше, но все без особого зла, со смехом. Где-то в коридоре гудели электробритвы. Шрамов подумал, что и самому не мешало бы умыться, почистить зубы, побриться. Он знал, что такие простые действия помогут взбодриться, придадут уверенности, притупят ненужные мысли. Но он вспомнил, что с ним нет никаких туалетных принадлежностей, что в отделении холодно, гуляют сквозняки. И эти причины показались достаточно вескими, чтобы не вставать до завтрака. Да и его палату, предназначенную, как он понял, для свежедоставленных белогорячечников, не очень тревожили, только одна санитарка почти неотлучно дежурила при них.
Кто-то крикнул здоровым зычным голосом:
- Вторая палата, за завтраком!
И сразу новая волна оживления, звяканье ведер, топот, перебранка. Шрамов обернулся к двери и видел, как мимо палаты прошли несколько алкашей в клейменых стеганых бушлатах и в тряпочных шапках, похожие на зэков, с пустыми эмалированными ведрами. За ними, прихрамывая и широко размахивая правой рукой, пробежал невысокий человечек в длинной обтрепанной пижаме и босиком. Встретившись взглядом со Шрамовым, он притормозил и завернул в палату.
- Ну что, очухался? - спросил он участливо, подойдя к Шрамову. Его выпуклые, с неестественным блеском глаза, радостная бездумная улыбка, ни на мгновение не сходящая с лица, шевельнули у Шрамова опасение: не сумасшедший?
- Ты не бойся! - продолжал человечек торопливо. - Такое с каждым может случиться... Тебе ничего не надо? На завтрак пойдешь? Если нет, я могу в палату принести. Принести?
- Вертолет! - крикнул заглянувший в палату длинный худой алкаш. - А ну брысь отсюда! Не мешай людям отдыхать!
- А я что? Я ничего, - забормотал человечек, пробираясь к выходу. - Я только помочь хотел...
- Без тебя помогут! - Алкаш легонько щелкнул человечка по затылку, весело посмотрел на Шрамова, но не подошел.
Через какое-то время принесли завтрак: снова, но уже в обратную сторону и с полными ведрами прошли мимо палаты алкаши в бушлатах и шапках, румяные с мороза. И сразу усилился шум в отделении - затопали чаще, громче заговорили, послышались звуки передвигаемой мебели - расставляли столы и стулья. И разнеслись голоса:
- Первый стол! Первый стол!..
С соседней койки поднялся всклокоченный сонный парень.
- Ну что, будем хавать? - сказал он как бы самому себе. - Ты пойдешь? - Он взглянул на Шрамова мутными глазами.
- Пойду, - сказал Шрамов и тоже сел.
- Ну а этих, - парень кивнул в сторону, где лежали привязанные к кроватям, еще не отошедшие от бреда, - покормят санитарки...
На завтрак дали по тарелке жидкой ухи из хека, по вареному яйцу и по маленькому кусочку масла. Аппетита не было, но Шрамов, давясь, съел, протолкнул все, потому что сильно ослабел за последние дни.
Компания за столом подобралась пестрая и шумная: и разных лет, и разной комплекции, и разного нрава. Громко переговаривались, шутили и смеялись. Ругались тоже: кто-то занял чужое место, кому-то не хватило хлеба, у кого-то утянули ложку... Видно, что обжились, и никакие переживания и комплексы их не тревожили. Казенная еда многим шла чем-то вроде добавки к домашнему - на столы выкладывали колбасу, рыбу, сметану, булки... Разносили тарелки, убирали со столов сами алкаши - дежурные, как понял Шрамов.
- Лекарства, пить лека-арства! Кто поел, пить лекарства! - протяжно закричала медсестра, важно проходя по коридору. За ней потянулись алкаши, выстроились в очередь в дальнем конце, у сестринской.
А Шрамов направился уже к своей палате, но его остановила санитарка.
- Пойдемте со мной, вас вызывает врач...
Она открыла ключом дверь и вывела Шрамова в другой коридорчик - тихий, уютненький, с роскошной ковровой дорожкой, постучала и заглянула в одну из дверей - с табличкой "Заведующий отделением".
- Михаил Федорович, к вам можно?.. Идите, - слегка подтолкнула Шрамова в спину.
Вот и он, Михаил Федорович, тот, кто будет его лечить. Чисто выбритый, моложавый, подтянутый, в накрахмаленном, до мельчайшей складочки, шовика выглаженном, ослепительно белом - в солнечном свете от окна - халате, - как с картинки. Он что-то писал, а Шрамову жестом указал на стул перед собой. Лицо при этом непроницаемое и вид неприступный. Что такой человек может дать ему, Шрамову, чем помочь?
- Как себя чувствуете? - без всякого выражения спросил он, не глядя на Шрамова.
- Ничего... - пожал тот плечами.
Врач положил ручку и внимательно посмотрел на Шрамова.
- Вы понимаете, что с вами произошло? Вы перенесли делирий...
- Понимаю, - сказал Шрамов.
- Вам необходимо пройти курс лечения, ну и самому задуматься о том, что пора расстаться с алкоголем. Белая горячка - очень плохой симптом, на этот раз она прошла у вас в сравнительно легкой форме, но очень часто она приводит к большим бедам. Вы здесь еще увидите всякое...
Он говорил размеренно, не меняя интонации, с одним то ли сосредоточенным, то ли отсутствующим выражением лица, как заученное.
- Долго мне придется лежать? - спросил Шрамов.
- Примерно три месяца. Сначала - дней за двадцать - мы проведем общеукрепляющее лечение: витамины, успокаивающие, затем спецлечение - условно-рефлекторная терапия, ну а в конце, для закрепления, лечением тетурамом. Такая у нас методика. Ну а в процессе лечения какие-то изменения могут быть в зависимости от вашего состояния... Главное - вы должны сами осознать необходимость лечения. Вы давно пьете?
- Давно...
- Как давно? Сколько лет?..
И пошли нудные расспросы: где работает, с кем живет, когда развелся с женой, встречается ли с ребенком... Шрамов не часто сталкивался с таким по видимости углубленным интересом к себе, но отвечал коротко, по возможности уклончиво, а врач, видно, и не ждал подробностей. Он, казалось, заранее знал все ответы: только Шрамов открывал рот, согласно кивал головой, и на подходе был следующий вопрос. Так спрашивал, словно какую-то анкету заполнял. Потом предупредил, чтоб Шрамов соблюдал распорядок, не бегал в самоволку, не поддавался на предложения сообразить по глотку. Но Шрамову понравилось, что слишком уж он его не воспитывал, моралью не мучал.
- Скажите дежурной медсестре, - сказал он напоследок, - чтоб перевела вас в другую палату...
В отделении сестра задумалась было, куда его определить, но подвернулся шустрый, общительный алкаш.
- Давай к нам! - сказал он. - Нам люди нужны: скоро палата будет дежурить, а двух человек не хватает!..
- Вот! Идите с ним! - обрадовалась медсестра.
Шрамову было все равно. А новый знакомый казался простым, компанейским парнем, на вид лет тридцати пяти - почти ровесник Шрамова. Звали его Андрей.
- Первый раз здесь? - спросил он.
- Первый, - сказал Шрамов. - А ты? - спросил без интереса, чтоб разговор поддержать.
- О-о! Я четвертый!.. Тут есть такие, что и по шесть, и по восемь раз лежат, так что не удивляйся. У тебя что, белка?
- Белка, - сказал Шрамов. - А у тебя?
- Нет! Я сам сдаюсь - на зиму, чтоб холода пересидеть, - засмеялся он. Шутил, что ли?
На месте Андрею не сиделось, и, оставив Шрамова в палате, он опять убежал куда-то в отделение. А Шрамов облегченно вздохнул, сел на койку и осмотрелся. Палата как палата: семь коек почти впритык друг к другу - так, что только узенькие проходы между ними оставались. И на всех три тумбочки. Чисто, правда, светло. Ну что ж, жить можно, - подумал Шрамов, приучая себя к мысли, что на ближайшие месяцы здесь его дом.
Кроме него из обитателей палаты на месте оказались еще двое: один лежал на койке у стены, с головой накрытый одеялом, изредка глубоко вздыхая и постанывая, другой - пожилой, с бесформенной оплывшей фигурой и болезненным цветом лица - листал журналы "Здоровье", их у него на койке лежала целая пачка. Когда вышел Андрей, он сказал Шрамову:
- Ты ему особенно не доверяй, он на вид такой простой, а сам себе на уме, кого угодно обведет вокруг пальца...
Шрамов пожал плечами и ничего не ответил - никакого ему дела не было до таких тонкостей, пусть обводит кто кого хочет. Ему-то что?
- А что с ним? - кивнул Шрамов на лежащего.
- А-а, - пренебрежительно скривился пожилой алкаш. - Сера выходит... И завтракать не ходил. - Николай! Ткаченко! - неохотно окликнул он. - Может, хоть чаю выпьешь?
Из-под одеяла со стоном высунулось красное мясистое лицо, блестящее от нездорового пота, и выругалось:
- Пошли вы... Ну, Сичкарь, ну, удружил, ничего не скажешь, молодец... - бормотал он, грузно переваливаясь на другой бок, поправляя подушку и одеяло.
Шрамов лег и закрыл глаза. Хорошо бы сейчас забыться, отрешиться от всего, попытаться вздремнуть. Но выздоравливающий мозг уже помимо воли включался в будничную реальность. Пришла мысль, что следовало бы позвонить на работу, там же ничего не знают. Ну, удивить их этим вряд ли получится. За последние месяцы Шрамову не раз намекали, что не пора бы чуть сбавить дозы. Ладно, как-нибудь после... А как там отец? - вот заноза в душе. Старик совсем никудышный. Мало что телом сдал, и голова стала отказывать: путает дни, забывает вовремя умыться, побриться... От сынка он, конечно, видел мало хорошего, но хоть в магазин за продуктами тот ходил. Теперь самому придется думать и шевелиться, а для него это нелегкий труд.
Знакомый женский голос позвал Шрамова. Он открыл глаза: в дверном проеме стаяла манипуляционная сестра - Люба, которая делала ему капельницу.
- Пойдемте на укольчик, - сказала она.
В манипуляционном кабинете она быстро и ловко сделала Шрамову внутривенно горячий укол и в ягодицу витамин. В ягодичку, - ласково говорила она. Приятная женщина - чистая, свежая, внимательная. И достаются же кому-то такие, - подумал Шрамов.
- Хлористый внутривенно через день, а витаминчики ежедневно, - сказала Люба, отмечая что-то в журнале.
После обеда Шрамова позвали пить лекарства - таблетку седуксена и поливитамины. Многие прятали таблетки под язык, а потом выплевывали в туалете. Но Шрамов решил, что от витаминов и успокаивающих вреда не будет, и проглотил. Правда, потом вспомнил, что, говорят, от пяти-шести таблеток седуксена в один прием можно забалдеть, как от наркотика, и неплохо бы подкопить несколько штук и попробовать. Надо сделать, - подумал он мимолетно.


Глава 3.

Вечером, часов в пять, пришел отец. Шрамова позвали к нему в комнату свиданий. Поминутно вытирая скомканным носовым платком слезящиеся глаза, отец расспрашивал Шрамова о самочувствии и жаловался на сильный мороз.
- Ты не обижайся, что я вызвал "Скорую", - сказал он. - Куда ж было деваться...
- Ладно, что там принес? - перебил его Шрамов. Расслабленное бормотание старика действовало ему на нервы.
Отец подрагивающими руками открыл хозяйственную сумку и стал неловко доставать оттуда электробритву, мыло, зубную щетку и пасту, тапочки, полотенце. Даже ложку и кружку зачем-то принес.
- Вот за это ты молодец, - сказал Шрамов.
Отец достал еще пачку печенья и виновато улыбнулся.
- А больше из еды ничего не принес... Не знаю, что тебе надо...
- А-а! Пока ничего не надо, - сказал Шрамов. - Ты вот что: принеси почитать что-нибудь - купи журналов в киоске, свежих газет. Еще ручку принеси и большой блокнот. Сигареты не забудь!
Хотя на чтение Шрамова еще не тянуло, но он предчувствовал, что скоро начнется скука, и тогда чтение поможет, развлечет. А там, глядишь, и записать что-нибудь придется. Мысль о романе уже зарождалась, брезжила в его сознании. Он уже чувствовал, понимал, что как бы там ни было, к чему бы ни привело лечение, а в жизни его наступил некий рубеж, пребывание в этом доме не может не отпечататься на дальнейшей его жизни, так и останется он в глазах всех леченым - как прокаженным. Значит, и роман об этом должен быть.
Чтоб старик ничего не забыл, не перепутал, Шрамов взял у санитарки карандаш, которым она подписывала передачи, и все записал на клочке газеты.
- Не потеряй!
Отец положил записку в кошелек с деньгами.
- Меня никто не искал? - спросил Щрамов. - Из знакомых, с работы?..
- Нет, - сказал отец. - А если кто придет, как говорить?
- Говори как есть...
Когда отец ушел, Шрамов подумал, что надо со стариком быть поласковее. Он представил, как отец бессмысленно совается из комнаты в комнату по пустой запущенной квартире, в одиночестве смотрит телевизор, не вникая и не запоминая ничего, и скрипнул зубами. Не дай Бог самому дожить до такой старости, - подумал Шрамов. Он было подумал еще, что хотел бы видеть отца сильным, твердым, - да и был же он таким когда-то, - но тут же одернул себя. Тогда бы это был уже не его отец, а у них с отцом своя судьба, и нечего на нее пенять.


Глава 4.

Перед ужином пришел еще один обитатель палаты. Его имя было Костя, а называли его все шутливо Кистинтином. Мужик он был крепкий, жилистый, по виду трудяга. Он сразу же тяжело рухнул на койку, от него шел густой, жирный запах кухни.
- Замахали! - устало сказал он. - Шестьсот порций курицы нарубал! Рук не чувствую... - Он всем напоказ потряс большими красными кистями.
- Любишь кататься - люби и саночки возить! - насмешливо откликнулся Андрей, который обутый лежал на кровати и невнимательно, одним глазком просматривал старую газету. Его, кстати, все называли не по имени, а Капитаном. Как потом узнал Шрамов, он и вправду был капитаном-танкистом, служил в Германии, но из армии его выгнали, - за пьянку, наверное, догадывался Шрамов.
Лежал здесь еще маленький худой грек по имени Мефодий. Развлечения ради он в ванной стриг и брил желающих. Когда он зашел в палату, Капитан спросил его, хитренько, с подковырочкой:
- Вот я лежу и думаю: у тебя брата Кирилла случайно нет?
- Нет, - ответил Мефодий простодушно. - А зачем тебе?
- Ну, все ясно! - рассмеялся довольный Капитан. - Это такая шутка...
Других его шутка не рассмешила.
К ужину немного оклемался и Коля Ткаченко. Стонал и кряхтел он весь день, посылал матом всякого подвернувшегося - так что насмехаться над ним уже начали, не то чтоб сочувствовать. Да и вправду - почти каждый по себе знал, что такое сера, но чтоб так маяться... И не верили особенно Коле. А под вечер он и сам, видно, понял, что пора и меру знать. Ну и голод тоже не тетка. Но казенными харчами он побрезговал, а притащил из комнаты свиданий, где на каждого полагался отдельный ящичек, большую сумку и ел прямо в палате, выложив на тумбочку и на кровать белый хлеб, копченое сало, яйца, сметану, открыл банку маринованных огурцов.
- Гад Сичкарь, - ворчал он с набитым ртом, помогая себе глотать судорожными движениями и шеи, и плеч, и даже ног. - Два куба всадил, креста на нем нет...
- А это чтоб поменьше в самоволку бегал, - неприязненно сказал Милютин - любитель журнала "Здоровье". - Это ж надо - два дня как положили, а уже где-то мотаешься...
- Поменьше б трепались! - От возмущения Коля чуть не поперхнулся, закашлялся и побагровел. - И никто б не знал!..
- Кончайте ругаться, - примирительно сказал Кистинтин, который так и лежал пластом, то вроде задремывая, то приоткрывая тусклые глаза. - Не ты первый, не ты последний...
Но Милютин упрямо продолжал, назло Коле:
- Разве это сера? Так, игрушки... Помню, лет пять назад я лежал - тогда делали серу по-настоящему: в четыре точки - в обе ляжки и под лопатки. Как парализованный, с места не сдвинешься! Температура за сорок... А это - тьфу!..
На ужин дали немного безвкусной, липкой, похожей на клей овсянки, по стакану чая и по три печенья. Молодой парень, худой и желтый, не осилил и того. Поковырял ложкой кашу, кривясь и бормоча что-то под нос, отхлебнул пару глотков чая и встал из-за стола. По коридору он шел, придерживаясь одной рукой за стену, другой за живот.
- Неделю как привезли, - кивнул в его сторону другой сосед по столу, отсутствием аппетита не страдающий, - и до сих пор почти не ест.
Шрамов для приличия горестно покачал головой.
Шрамов смотрел, слушал, старался какими-то жестами, фразами включаться в эту новую для него жизнь, но и жесты, и фразы получались вымученными, фальшивыми, так что самому становилось стыдно за них. Ощущение внутренней скованности, не покидавшее его почти никогда, избавление от которого приходило лишь с опьянением, настигло его и здесь. Опять заползло в сердце предчувствие чего-то дурного, неотвратимого. Ну что ты, что ты, - уговаривал Шрамов сам себя, - чего тебе здесь бояться, здесь ты среди своих. Здесь-то уж ни у кого не может быть оснований что-то от тебя ждать, требовать. Все здесь одинаково ушиблены. Здесь-то наконец можешь ты позволить себе расслабиться, вздохнуть свободно, оглядеться...


Глава 5.

После ужина Шрамов недолго смотрел телевизор. Показывали какую-то незнакомую, далекую от него жизнь. Кого-то зрелище чужих забот, радостей и печалей увлекало: Шрамов слышал за спиной и вокруг взволнованное дыхание, короткие реплики, ругательства, смешки. А ему ни экранная, ни театральная, ни книжная жизнь давно уже не казалась настоящей, потому что никогда не напоминала его собственную - несуразную, путаную, без обобщений, выводов и морали. Иногда, под настроение, Шрамов не прочь бывал почитать книжку, посмотреть кино, но уже больше по привычке, чтоб убить время. Это когда-то находил он особый смысл в хитросплетениях чужих слов и картин, нужный, близкий ему, чему-то учился, над чем-то задумывался; но сейчас чужие проблемы оставляли его равнодушным, потому что никакого отношения не имели к нему настоящему, живущему сейчас. Оттого, что он посмотрит или не посмотрит тот или иной фильм, прочитает или не прочитает ту или иную книжку, изменится ли что-нибудь в нем и в его сиюминутной жизни? Трудно сказать. Зато Шрамов точно знал, что бутылка вина безусловно сделает его жизнь легче и светлее вот сейчас, сию минуту... И зачем какие-то проблемы.
Шрамов побрел в дальний конец отделения, в бильярдную, по пути мельком заглядывая в палаты. На первом его месте уже лежал другой, и тоже под капельницей. В бильярдной толкались человек пять, играли без особого азарта "на высадку". Из-за своей застенчивости Шрамов так и не научился играть в бильярд. Вечно случалось, что учиться ему выпадало в компании более или менее опытных игроков, и он уклонялся от игры, стыдясь своего неумения. И теперь вот ему доброжелательно, по-свойски предложили подключиться. И здесь распоряжался, задавал тон Капитан. Веселый, общительный, он сказал Шрамову, подмигивая как старому знакомому и поигрывая кием:
- А куда еще деваться? Телевизор, домино, бильярд...
Шрамов играть отказался и стал рассматривать стенд с фотографиями. Фотографии хоть и черно-белые, но четкие, яркие, большие. И стенд чуть не на полстены, с броскими крупными надписями ослепительно-синей гуашью. ТАК МЫ РАБОТАЕМ - под одной из фотографий, на которой брызжущие оптимизмом алкаши вскапывают цветник. ТАК МЫ ОТДЫХАЕМ - и на фотографии улыбающиеся алкаши за шахматной доской. ТАК МЫ ЛЕЧИМСЯ - и радостный алкаш подставляет обнаженную руку для укола такой же счастливой медсестре. (А почему не задницу? - подумал Шрамов.) ЛУЧШАЯ ПАЛАТА - и интерьер палаты с полированными тумбочками, с картиной на стене, с аккуратно заправленными койками. Вроде и похоже, но как-то слишком уж уютненько, чистенько, как может выглядеть только на фотографиях.
Резкий перестук бильярдных шаров, выкрики, смех играющих болезненными толчками отдавались у Шрамова в мозгу, он чувствовал себя здесь лишним и тихонько, бочком, стараясь не помешать играющим, вышел.
Покурить, что ли, - подумал он, хотя курить не хотелось. Но сам процесс курения представлял ряд целенаправленных действий и тем вносил какую-то определенность в бессмысленное течение времени. Курили здесь в туалете. Шрамов пристроился у зарешеченного окна с выбитыми стеклами, на грязном подоконнике, с наслаждением вдыхая и выдыхая дым в морозный воздух. Давно стемнело, в далеких домах светились прямоугольнички окон, где-то беззвучно двигались и мигали огни автомобилей, размеренно чередовались красный, желтый, зеленый цвета далекого светофора. Там была другая жизнь, неожиданно отодвинувшаяся от Шрамова так далеко, что он уже и связи никакой с ней почти не ощущал и не хотел ощущать. Ерунда, все ерунда, - подумал Шрамов, сам не зная о чем, так, вообще, как-то безразлично.
Кто-то осторожно, робко подергал его за рукав. Шрамов оглянулся: Витя-вертолет, тот самый, что хотел чем-то помочь ему утром. Все с той же своей восторженной улыбкой, с радостно-вопросительным выражением бесцветных глаз, он попросил закурить. Шрамов протянул ему раскрытую пачку "Примы", Витя коричневыми от никотина дрожащими пальцами аккуратненько вытащил сигарету и у него же прикурил. Когда он затянулся и выпустил изо рта и из ноздрей густые клубы дыма, лицо его расплылось и засияло от блаженства, а глаза остекленели, застыли в отрешенности.
- Что, Витя, прибалдел? - насмешливо окликнул его кто-то из курящих. - А кодеинчику не хочешь?
- Хочу, - тотчас отозвался Витя, выходя из блаженного оцепенения.
И все посмеялись - лениво, как бы нехотя. В тесном коридорчике перед кабинками с унитазами народ толпился почти постоянно, курили - кто на корточках у стен, кто у окна, кто просто стоя. Дым не успевал выходить через разбитое окно, стоял вонючим туманом, пропитывал одежду, волосы, почти ощутимо обволакивал тело. Румяный алкаш с роскошной белокурой шевелюрой до плеч громко рассказывал, как его зацепили менты, когда он пытался вынести с завода деревянные рейки.
- Падлы! - ругался он. - На заводе мы их машинами палим, а вынести и употребить на дело - нельзя!..
Его слушали не очень внимательно - кого волнуют чужие заботы, но все же спрашивали для поддержки разговора:
- И что тебе было?
- Что? Они могут - оштрафовать на полсотни, премия, тринадцатая полетели...
- Вот видишь! - засмеялся кто-то. - Какой доход от таких несунов!..
- Голову на плечах надо иметь, не попадаться, - говорили еще.
И опять смеялись - вообще здесь много смеялись, по делу и без дела, но как-то не от души, словно по обязанности.
С вороватым видом, зыркая глазами по сторонам, оглядываясь, вскочил в туалет молодой алкаш, почти парнишка. Он что-то придерживал за пазухой. Его ждали и сразу кинулись к нему.
- Ну что, есть?..
- Есть!.. Чуть не спалился! - возбужденно и гордо заговорил парнишка, бережно вынимая из-за пазухи увесистый газетный пакет. - Обыскать хотела, сука! Еле уболтал!..
Пакет быстренько распотрошили: оттуда выскользнули четыре зеленых флакона с лосьоном "Огуречный".
- Так! - радостно потер руки румяный блондин. - По фанфурику на рыло!..
Сразу и стакан появился, и кусок черного хлеба, и яблоко на закусь. Всего в туалете столпилось человек восемь, но участвовали четверо: шумный румяный блондин, чернявый всклокоченный парень, знакомый уже Шрамову, парнишка-гонец и еще один - низенький полный мужичок с железными зубами. Все правильно: они договаривались, сбрасывались, рисковали, а остальные ни при чем, пусть облизываются. Хотя Шрамов сейчас бы от глотка чего-нибудь такого не отказался. Один флакон как раз входил в стакан, наполняя его до краев. По туалету растекся свежий запах огурцов, перебивая на время табачно-унитазную вонь.
- И закуси не надо, - сказал чернявый парень, потягивая ноздрями и жмурясь. - Один запах чего стоит!..
Шрамову пить лосьоны, одеколоны в тяжкую минуту тоже доводилось, но полными стаканами и без воды он не решался и теперь с интересом и даже с уважением наблюдал, как они по очереди подносили стакан с пахучей жидкостью ко рту, задерживали дыхание, прикрывали глаза, крупными ровными глотками опорожняли его и, морщась и мотая головами, торопливо закусывали хлебом и яблоком, закуривали. У всех пошло хорошо. Только парнишка-гонец в первую минуту побледнел и покрылся потом и, отвернувшись, стал быстро-быстро глотать слюну, испуганно тараща глаза. Но и у него пошло благополучно.
- Привыкнешь! - ободряюще сказал ему румяный алкаш, а остальные поддержали его покачиванием голов.
У них пошли свои разговоры, а Шрамов выбросил окурок в унитаз и вышел.


Глава 6.

В девять часов, когда по телевизору началась программа "Время", а медсестра позвала пить лекарства, почти все как по команде засуетились, заволновались, ринулись к комнате свиданий, к шкафчикам с передачами, - санитарка уже была наготове, открыла дверь, - притащили сумки, разложили на столах в коридоре. Глядя на радостное массовое поглощение пищи, Шрамов чувствовал неловкость от того, что сам не принимал в нем участия. Капитан помахал ему рукой, позвал к своему столу - угощайся, мол, без стеснения. Шрамов сначала отказался, но чтоб не обидеть его и не выглядеть уж слишком дикарем, взял домашний пирожок с яблочным повидлом и съел с неожиданным удовольствием. За последние годы Шрамов совсем отвык от домашней еды, все больше столовые да случайный подножный корм, и теперь только это понял. Этот пирожок, заботливо приготовленный чьей-то женой или матерью, напомнил ему о давно утерянном мире, вызвал в душе какое-то смутное беспокойство, и Шрамов скоро и не рад был, что взял его. Мефодий, который, как и Шрамов, не раскладывался за столом с домашними припасами, а скромно достал из тумбочки магазинный пряник и неторопливо жевал его, запивая оставленным с ужина холодным чаем, в этот момент был для Шрамова самым близким человеком, самые нежные чувства испытывал Шрамов к нему. Лежа на койке и стараясь не глядеть на Мефодия, чтоб не смущать его, Шрамов с удовольствием слушал, как тот, коверкая слова забавным греческим акцентом, рассуждал, ни к кому не обращаясь и в то же время обращаясь вроде к нему, потому что других слушателей в палате не было.
- Зачем меня лечить? Ну если б болело сердце, печенка, нога - другое дело. А зачем лечить от алкоголя? Нас не лечить надо, а убивать... Меня могила исправит, а не больница... Переводить лекарства, продукты... Какая польза от лечения? Три месяца полежим, отдохнем - и снова за старое... Сорок лет пил, а теперь брошу? Хе-хе!.. Как маленькие... Лучше б на эти деньги больше домов строили, заводов... Когда выйду, первым делом куплю ящик вина... Или лучше водка?..
А сам же, между прочим, добровольно пришел сюда, чуть не на коленях просился, - Милютин успел уже рассказать. И все же Шрамову нравилась простодушная незатейливость его рассуждений, без каких-то задних расчетов, хоть наивная хитринка и проглядывала в его скользящем взгляде и осторожных движениях. Но раскусить его не составляло труда, и поэтому все относились к нему снисходительно и несерьезно. С такими людьми просто. Их можно не бояться, не стесняться, принимать или не принимать во внимание в зависимости от собственного настроения. Среди таких людей хорошо бы жить, но их мало, - думал Шрамов. А, может, и хорошо, что их мало, потому что долго среди них жить было бы, наверное, нудновато...
Как раз в это время, в самый момент шрамовского благодушия, откуда-то из дальних палат донесся странный - и не человеческий, и не звериный - рев. Он начался негромко, как бы раскачиваясь, пробуя силу, но быстро рос, пока не превратился в душераздирающий вопль, на грубых басовых тонах, исходящий, казалось, из луженой глотки какого-то доисторического существа. В нем не было и намека на какое-то понятное чувство. Он звучал как сигнал, или как звучит неодушевленная природа: гром, буря, извержение вулкана... Шрамов вздрогнул и сел на койке, тревожно вслушиваясь, но со стороны других никакой заметной реакции не последовало, вроде чуть притих на мгновение гул за столами, или рев его заглушил. А Мефодий захихикал, глядя на потревоженного Шрамова.
- Не бойся! - сказал он. - Это наш Санек дает концерт - время у него подошло...
Рев продолжался с минуту и оборвался. Этого ревуна, каждый вечер в одно и то же время сотрясающего отделение раскатами неподражаемого баса, Шрамов потом видел: во внешности его и впрямь было что-то от неандертальца - коренастая сутулая фигура с длинными руками, крупная выдающаяся вперед нижняя челюсть, приплюснутый широкий нос и низкий лоб. Свои концерты он объяснял просто: находит иногда желание отвести душу, разрядиться - и все. Через несколько дней его выписали, и вечера в отделении поскучнели, чего-то стало не хватать.


Глава 7.

К ночи в палате похолодало. Усиливался мороз на улице, и дуло от окна. Задергивали поплотнее шторы, задраивали форточку, а спать укладывались в пижамах и носках. Шрамов лег раньше других, но долго не мог уснуть, хоть и опять ему сделали укол. Мешал бестолковый шум в коридоре, на полную громкость включенный телевизор, но больше всего мешал яркий электрический свет. Его на ночь не выключали - не положено, как в тюрьме, а общий выключатель находился в сестринской, не достать. Можно было бы слегка приоткручивать лампочки, но сестры ругались - им за это могло влететь от дежурного врача, делавшего иногда по ночам неожиданные обходы. Да и подбираться к лампочкам мешали плафоны. Но выход, ясное дело, нашли. Когда большинство в палате настроилось на сон, Коля Ткаченко, привычно поругивая чересчур заботливых медиков, завязал штанины на пижамных брюках, потуже стянул резинку на поясе и повесил брюки на плафон. Получился своеобразный такой абажур. Просто и удобно - полумрак. А в случае чего, дернул за штанину - и все как было.
Капитан, который и в палате занимал командную должность, вроде старшего был, перед сном сказал Шрамову, что завтра его очередь дежурить по палате.
- Встанешь пораньше, - со вкусом инструктировал он, - возьмешь в ванной веник, ведро, швабру, выметешь и вымоешь полы, пылячку протрешь. Мы все по очереди так делаем...
- Ну, в первый день можно и поблажку сделать, - сказал Милютин. - Пусть привыкнет, осмотрится... - Впрочем, сказал довольно равнодушно, вяло.
- Ничего! Все мы здесь равны!.. - перебил его Кистинтин.
Шрамов с ними не препирался, а настроение подпортилось. И не то, чтоб он боялся или брезговал грязной работой, ему ли ее бояться. Но верно подметил Милютин: необходимость что-то делать в непривычной обстановке угнетала Шрамова. В таких случаях он всегда боялся сделать что-то не так, а когда боишься, что-то не так и делается.
В постели Шрамов опять думал, как отнесутся ко всей этой истории на работе. Сильно удивляться не будут, ясно. Кто-то даже посмеется. А мастер наверняка обрадуется. Пусть радуется, Шрамову в общем-то наплевать. Но почему все-таки шрамовские несчастья ему в радость? За почти два года работы Шрамова в ЖЭКе никаких личных конфликтов у них не случалось, они даже почти не разговаривали, даже когда нужно было по работе, мастер предпочитал обращаться к Шрамову через кого-то. Но его неизменную, стойкую неприязнь к себе Шрамов ощущал на расстоянии, хотя внешне она почти не проявлялась, и никто другой ее, кажется, не замечал. Случалось, к примеру, мастеру наказывать Шрамова, за всякое - за пьянку, за прогулы, за опоздания. Зла на него Шрамов не держал - сам виноват, чего уж там. Наказывал мастер и других, правильно в общем наказывал. Но какой радостью светились его глаза, когда он наказывал именно Шрамова. Он просто балдел от восторга, уловив случай показать свою власть над ним. И это Шрамова долго удивляло, он не мог понять, чем же так не угодил, не показался ему.
За спиной мастер о Шрамове отзывался категорично и пренебрежительно: неисправимый. И радовался тому, что Шрамов такой. Сам-то куда уж какой безупречный, не подкопаешься. Не пьет, не курит, в ладах с начальством, числится хорошим специалистом, к тому же еще общественник - все по каким-то делам мотается, то партийным, то профсоюзным, то какие-то марки распространяет, взносы собирает... И внешне все при нем: рослый, широкоплечий, русоволосый, с правильным мужественным лицом - хоть на плакат. Всегда уверенный в себе, требующий, чтоб обращались к нему по имени-отчеству, а годами до тридцати не дотянул.
А ненавидел он Шрамова, наверное, потому, что чувствовал в нем, в самом его существовании какую-то неясность, загадку, может, даже какую-то угрозу для себя, для своего разумного, трезвого существования. Выбившийся в мастера тяжелым трудом ночных зубрежек, ценою многих протертых штанов (он заочно окончил техникум), он не мог понять Шрамова, слесаря-сантехника с университетским дипломом. Шрамов не укладывался в систему его миропонимания, мозолил глаза и тревожил нервы.
А вот шрамовский напарник Петро, тот, хоть и не начальник и без запросов, а понимал его, ну, может, не совсем понимал (кто ж может до конца понять ближнего), но зато принимал без размышлений и сомнений. У меня своя жизнь, у него своя, - так должен был бы рассуждать он, если б имел к этому наклонности. Если он живет так, а не иначе, - это его дело. Если у нас есть что-то общее (а общее у всех найдется), будем этого общего держаться, а в остальном... - нечего ломать голову. Общего у них немало: способ добычи хлеба насущного - работа, возраст, пол, отношение к вину и женщинам. Чего еще? Вместе починили кому-нибудь водопровод или отопление, почистили канализацию, вместе выпили, вместе сняли баб, вместе попали в вытрезвитель, вместе поматюкали ментов и начальников... О Петре думалось легко. Уж он-то не станет ни злорадствовать, ни осуждать Шрамова, может, даже посочувствует. Но много думать о нем было скучно, да и нечего.
Ночью спалось на удивление крепко. Укол все-таки не напрасно делали - ни снов, ни неожиданных тревожных пробуждений. И утром Шрамов проснулся с ровным, спокойным настроением, когда душа не реагирует на внешние безобразия, а живет как бы сама по себе. И весь день осторожными усилиями воли Шрамов пытался не потревожить, удержать в себе это чувство. Механически вымел и протер мокрой тряпкой пол в палате, умылся, покурил. Все шло нормально, и уговаривать себя не приходилось. Так бы и всегда жить - в безмятежности, в мире с собой и окружающим, но такая редкая и хрупкая эта гармония, обязательно найдется что-то, что сломает ее, иначе не бывает.


Глава 8.

Шрамов ждал отца, он пришел только через два дня и сказал, что не мог прийти раньше потому, что плохо себя чувствовал. Шрамов, конечно, верил ему: выглядел он действительно неважно, еще сильнее дрожали руки, слезились глаза и прерывался голос. И два дня опять не брился.
- Ты не приходи больше, - сказал ему Шрамов. - Оставь лучше немного денег, если что понадобится, мне купят санитарки. Или сам как-нибудь вырвусь на часок...
Отец с сомнением повертел головой, помялся, но пятерку дал. Больше Шрамов просить не решился. Отец принес пачку журналов, блокнот, ручку и кое-что из еды.
- Приходили хлопцы, - сказал он. - Мишка, Грузчик... Я им рассказал, где ты...
- Трезвые? - спросил Шрамов.
- Не знаю... Я уже не разберу, когда вы трезвые, когда пьяные... Задуренные... Привет тебе передавали, говорили, что зайдут. У Мишки опять какие-то неприятности...
Эх, Мишка, друг детства, - подумал Шрамов. Опять у него неприятности... Когда-то вместе росли, купались в море, ловили бычков, дрались и играли в футбол - такое вспоминалось хоть и с грустью, но легкой, приятной, как и все из детства. А потом, когда им было лет по двенадцать, родители Шрамова переехали в другой район, и пути их разошлись на двадцать лет. Очень по-разному жили они все эти годы, и никак не могли пересечься их пути, а теперь так случилось, что пути их переплелись, и очень тесно. Раньше на пути Шрамова было: университет, учительская работа, интеллигентная жена, умница-сын... А у Мишки - тюрьмы, лагеря, ЛТП, шлюхи и триппер, а между ними короткие промежутки свободы, которые заполнялись бормотушным дурманом. Есть, видно, такая порода людей, которые маются, чувствуют себя на свободе не в своей тарелке. А теперь пути их сошлись. Как и не было этих двадцати лет. Словно сразу перешагнули они их - из беспечного детства в сегодняшний взрослый мир, угрюмый и неуютный, где все не так, как надо, а как надо - никто не знает... Опять неприятности, - говорит отец. А когда у них обходилось без неприятностей? И что за неприятности могут быть у Мишки, Шрамов вполне представлял. Опять, видно, менты на хвост сели. Да и в самом деле, загулял что-то парень на свободе, больше года уже, пора идти на отсидку.
- Ладно, - сказал Шрамов отцу, - поздно уже, холодно. Ты иди, отдыхай... Да и мне пора.
- Ты не переживай, держи себя в руках, - сказал отец. - Слушайся врачей - может, помогут...
- Помогут, помогут! - засмеялся Шрамов.


Глава 9.

Немного времени понадобилось Шрамову, чтоб более или менее приспособиться к новому существованию. Поначалу он боялся повести себя как-то неправильно, не так поставить себя, оказаться чужим в кругу новых людей. Он с детства не терпел, с трудом переносил такую вот жизнь - публичную во всем, каждую минуту на виду. Те месяцы, что пришлось ему когда-то в детстве провести в пионерских лагерях и которые должны были, по замыслу организаторов этих лагерей, осчастливить его, не оставили в памяти ничего светлого; только непрерывное тоскливое ожидание - скорее бы домой, на свободу, подальше от заботливых воспитателей и пионервожатых. С тех пор и боялся Шрамов такой вот коллективной жизни. И очень рад был, когда благодаря университету и работе в сельской школе избежал армии. Он и больниц боялся поэтому.
Но здесь все было проще, чем ожидал Шрамов. Те же алкаши, что и на свободе, с простыми, понятными желаниями, заботами, радостями и тревогами. И ты для них такой же.
В принципе, какая разница, где и как жить? Главное, чтоб никто тебя не дергал и не лез в душу. Но очень это непросто - найти такое место, такое положение среди людей, обрести и удерживать в себе такое душевное состояние, когда никто и ничто тебя не дергает и не лезет в душу.
Среди трогательных детских воспоминаний было у него такое. Когда Шрамов учился в начальных классах, ему случалось по дороге в школу проходить мимо крохотной деревянной будки сапожника, сейчас такие уже вывелись. Осенними, зимними утрами, когда было еще темно и холодно, в будке уже горел уютный огонек керосиновой лампы и топилась железная печка. Маленький Шрамов считался примерным учеником, но в школу его не тянуло, он останавливался у низкого мутноватого оконца и подсматривал, как работает старый одинокий сапожник. Его притягивало все: и избушка, и печка, и неяркий, но живой огонек лампы, и очки в железной оправе, и гладкая матовая лысина, и черные, в трещинах, большие руки, неторопливо и аккуратно делавшие свое дело. Шрамов и себя представлял когда-нибудь вот так же сидящим в теплой уютной избушке и спокойно делающим свое дело, впрочем, тогда уже подозревая, что мечты его несбыточны. Гораздо позже, учась в университете, они с приятелем любили по пьяной лавочке потрепаться о том, что хорошо бы уехать куда-нибудь в тайгу, построить избушку и жить робинзонами, без всякой цивилизации. Они завидовали тем, кто находил в себе силы так жить. А теперь уже и мечтать ни о чем таком не приходилось.
А недавно Шрамов случайно наткнулся в какой-то газете на заметку, где рассказывалось о таком беглеце от цивилизации, выловленном где-то в среднерусских лесах. И что ж? Сразу по нескольким статьям притянули его: и тунеядство, и браконьерство, и нарушение паспортного режима, бродяжничество... Куда уж тут бежать.
В каком-то смысле наркология оказалась сродни вожделенной избушке сапожника. Шрамов был несвободен и в то же время свободен как никогда. Теперешнее положение избавляло его от необходимости что-либо предпринимать и даже просто думать. Он мог, наконец, с легкой душой отдаться независимому от него течению жизни. Он и раньше ему не очень-то сопротивлялся, но всегда испытывал тревожащее чувство невыполняемого долга. А теперь долга никакого не было и быть не могло, от Шрамова в общем-то ничего не зависело.
Но, конечно, совсем не думать он не мог и не хотел. Он мог освободить голову от постылых бытовых забот, от мелких, ненужных мыслей по разным случайным поводам, от которых в обычной жизни никуда не деться; но зато открывался простор для неспешных, сосредоточенных размышлений о романе. С темой, сюжетом затруднений у Шрамова не возникало, все приходило само, непроизвольно вырастая из ежедневных впечатлений. Ну а что до идей, то тут он принципиально ничего наперед не загадывал. Он так считал: всякие идеи, направления, точки зрения не автор должен вкладывать в произведение, а читатели, критики извлекают из произведения - независимо от воли автора. Так что нечего беспокоиться. И над эстетическими тонкостями будущего романа он голову не ломал. Красота, художественность - пусть все это тоже ищут другие. А ему надо выразить в словах то, что он хочет выразить. А красота придет, она есть везде, где нужные слова находятся на нужном месте.
А вот в чем была главная сложность для Шрамова - это в необходимости описывать людей. Роман-то о нем, о Шрамове, но что Шрамов без остальных людей? Он знал, что любой человек представляет собой некий сложный результат, производное от жизнедеятельности, да и обыкновенного присутствия в мире остальных людей, и умерших тысячи лет назад, и современников, и будущих тоже. Хоть малая часть этих людей поневоле окажется в романе. Но как их описывать? Всего не скажешь, надо что-то выбирать, но как отделить главное от неглавного, нужное от ненужного?..
Когда-то Шрамов и с интересом, и с опаской присматривался к новым людям: в каждом он настроен был увидеть что-то особое, неповторимое, неожиданное. Но с годами в нем все больше накапливалось разочарование. Он убеждался, что люди отличаются друг от друга лишь внешними, обычно случайными проявлениями единой в принципе и физиологической и духовной сущности. Все одинаково хотят пить, есть, размножаться; все одинаково боятся смерти, стремятся к физическому и душевному комфорту...- каким бы множеством разных слов ни запутывалось все. Так что же в них главное? Выделить это главное, что делает человека человеком, то есть божественное, вечное, для самого человека обычно скрытое за будничной суетой, - Шрамов не мог. И поэтому он скрепя сердце полагался на интуицию, описывал наугад поступки, жесты, слова... А там уж куда вывезет.
Он начал делать кратенькие наброски в блокноте - о Капитане, Мефодии, Коле Ткаченко... Он их не выбирал, не оценивал с точки зрения типичности-нетипичности, или необычности, оригинальности. Они оказались рядом - и поэтому естественно должны были войти в роман об этом периоде жизни Шрамова.


Глава 10.

Выпить Шрамова почти не тянуло, иногда только чувствовалось, что чего-то не хватает, какая-то пустота добавилась в жизни, но больших лишений он не испытывал. Скорее из интереса, чем из неодолимой потребности одурманиться, Шрамов скопил штук десять таблеток седуксена и однажды вечером проглотил их сразу. Ничего хорошего не вышло - уснул как обычно, зато ночью, во сне, стошнило, и он испачкал блевотиной подушку и одеяло. Одни неприятности от такого балдежа. К таким вещам нужна, видно, привычка.
Попробовал Шрамов и чифир, но тоже ничего приятного. А чифир здесь в ходу, хоть и под большим запретом, как алкоголь. Готовят его просто. Из двух кусков проволоки и двух старых бритвенных лезвий делают маленький, удобный для скрытного пользования кипятильничек, в туалете возле лампочки оголяют провода. Еще нужна банка с водой и пачка чая, конечно. И при небольшом навыке через пять минут готов отличный чифир, дегтярной черноты. Выходя по ночам в туалет по нужде или покурить, Шрамов часто заставал там ребят, сгрудившихся на корточках вокруг банки с густым, дымящимся, пахучим чифирем, покуривающих, ведущих неторопливы свободные разговоры. Подсаживался иногда и сам за компанию, делал несколько терпких обжигающих глотков под насмешливыми взглядами. Но чифир до Шрамова не доходил, как и таблетки, только появлялись сердцебиение и бессонница. Муравьев, бывший морской офицер, а теперь завсегдатай туалетных посиделок, местный авторитет, снисходительно разъяснил ему, как пить чифир, чтоб не переводить добро. Примерно с месяц, сказал он, пей его регулярно, потом сделай перерыв недельку, а потом уже поймешь настоящий вкус.
Пятерка, что оставил Шрамову отец, удержалась недолго. Непоседливый Коля Ткаченко, которого и сера не пугала, каждый день после завтрака находил возможность улизнуть в самоволку. Хоть через замочную скважину, а выскользнет, - сказал о нем занудный Милютин. Проглотив лекарства и уколовшись, Коля начинал метаться по отделению, мелькая своим мясистым красным лицом то там, то здесь, - и скоро исчезал, как испарялся. Появлялся после ужина, как из-под земли вырастал, еще больше возбужденный и деятельный и с запахом спиртного. Ему Шрамов как-то и отдал утром пятерку, а вечером Коля принес две бутылки вина, которые они и оприходовали без задержки.
Как будто свежая кровь влилась в обмякший за последние дни организм, каждый нерв заиграл новой силой, просветлело в глазах. Хорошо бы всегда, каждую минуту находиться в таком состоянии, на таком как раз уровне, не перебирая... - думал о несбыточном Шрамов.
- Ты, земеля, не падай духом, что попал сюда! - начал убеждать Шрамова Коля, когда они вышли в туалет покурить и совместно выпитое вино разбудило в них дружеские чувства и развязало языки. - Я смотрю, ты что-то унылый, все задумываешься. Брось! Не ты первый, не ты последний! Я второй раз здесь - и ничего! Жизнь такая - одному везет, другому не везет...
- Тоже белка? - спросил Шрамов.
- Не-е! Какая там белка! Самому пришлось сдаваться... Прошлый раз с работы помогли, а в этот раз сам напросился. Надо так...
Он помолчал: колебался, видно. Наверное, и хотелось ему пооткровенничать, и чувствовал, что ни к чему это.
- Лимоны подвели... - пробормотал Коля. Взглянул на Шрамова искоса, оценивающе - и решился, заговорил приглушенным голосом: - Я ж под следствием, на лимонах спалился... Я работаю грузчиком в порту, ну и прихватил с собой с работы сумку с лимонами - семнадцать кэгэ, когда взвесили... Чтоб им сгореть, тем лимонам!.. Всегда сходило, а тут поймался!.. Знать бы наперед... Пошел через дырку, а там менты дежурят... И главное ж - сам дурак: всегда сначала проверял, как шел, а тут понадеялся, спешил, дурбецало... Ну и началось: повезли в райотдел, протокол, то, се... Начали раскручивать. Теперь еще и апельсины какие-то шьют... Не знаю, как и выкручиваться...
- Ну а причем дурдом? - спросил Шрамов.
- Как причем? Ну, ты даешь!.. Когда прижмет, за все хватаешься... Время выигрываю: пока я здесь, следствие притормозилось - на лечении! А там, смотришь, и какая-нибудь амнистия подвернется... Или еще что-нибудь... Мотаюсь сейчас, как не знаю кто! В каждую щелку соваешься, все пробуешь...
Коля уныло скривился. Но чтоб сильно отчаиваться - не в его натуре, тут же перекинулся на другое: как бы еще чего-то сообразить, что ли, может, чифирку забодяжить, или одеколончика раздобыть...
Приятно, конечно, было вот так, после бутылки вина покурить и побеседовать. И чужие, и свои неприятности виделись не такими уж безысходными, но раздражающей тяжестью давила на сознание необходимость скрывать свое состояние, а невозможность продлить приятные ощущения лишала их настоящей полноты, законченности. И уже возникали тревожные настроения, хотелось куда-то идти, чего-то искать, делать что-то, чего потом будешь стыдиться... Сейчас бы и глоток одеколона не помешал, - подумал Шрамов и пожалел, что не попросил отца принести флакончик. Впрочем, вряд ли он принес бы, он и дома прятал от Шрамова одеколон себе под подушку.
- В домино сыграть не желаешь? - спросил Коля, докурив. Его мясистое лицо покраснело еще больше, а энергия так и кипела в нем, он уже куда-то порывался, нетерпеливо похаживал по туалету.
- Нет, - сказал Шрамов, - что-то не тянет...
- Ладно, - махнул рукой Коля. - Пойду к Жуку... - И он выскочил из туалета.
Жук - старый Колин приятель, по первому заходу еще, тот самый бедолага, что несколько дней не мог есть. Теперь он потихоньку приходил в себя, и Коля часто бегал к нему в палату, подкармливал чем-нибудь домашним, подбадривал. А тот выкарабкивался с трудом, как бы даже нехотя, - вбил себе в голову, что у него цирроз печени, и смотреть ни на что не хотел. И врачам не верил, что его разубеждали.
В палате Милютин, развесив мокрые губы, листал свои нескончаемые журналы, бурчал что-то под нос, лениво почесывался.
- А этот прохвост все мечется? - спросил он, имея в виду Колю. - Что за неспокойная натура! Ну, выпил, и сиди спокойно. А то ищет приключений... И находит же! Эти его лимоны... У нормального человека такие вещи проходят нормально, а у него из всего мировые проблемы получаются. Родятся ж такие...


Глава 11.

В одну из ночей Шрамова разбудил не совсем обычный шум. Еще сквозь сон слышал он, как звонили и стучали во входную дверь, какие-то быстрые шаги слышались, неразборчивые, приглушенные разговоры. Еще кого-то привезли, - сонно подумал Шрамов и снова уснул. Но утром узнал, что дело в другом.
Приходили откуда-то с верхних этажей, где лежали настоящие психи, вызывать алкашей успокаивать какого-то из них, не на шутку разбушевавшегося. Такое не редкость. Чуть не каждый день, а то и не раз за день, приходится слышать: зондеркоманда, на выход! Зондеркомандой прозвали особую группу алкашей - из тех, кто физически покрепче, - которые тем и занимались, что помогали санитаркам вязать неспокойных, дежурили в санпропускнике, когда их туда привозили. За это их на две недели раньше выписывали. И теперь бы все прошло как обычно, но небольшая накладочка вышла. Дежурная смена, медсестра и две санитарки, так крепко спали, запершись в сестринской, что не слышали ни телефона, ни стука в дверь. Ребятам-чифиристам, балдевшим в туалете, пришлось самим их будить. И опять, никаких бы проблем не возникло, но смена попалась уж очень противная, многим насолившая. Особенно медсестра, молодая, некрасивая и злая, как змея, прохода никому не давала, так и принюхивалась к каждому, чтоб при малейшем запахе бежать и капать Сичкарю. Кобеля ей хорошего надо, - говорили ребята, и это, конечно, было так. Но никого, видно, такая роль не прельщала - уж очень страшненькой, корявенькой уродилась она. Накануне она заложила Муравьева, нажравшегося огуречного лосьона, посадила его на серу, а тут такой случай для мести. И Муравьев ухватился за него. Накатал петицию на имя Сичкаря, где в сильных выражениях клеймил позором безответственных медицинских работников, по вине которых был нарушен покой больных людей. "Какую пользу принесет лечение, если медики так относятся к своим обязанностям?" - патетически писал он. В заключение он требовал сурово наказать виновных.
Все утро Муравьев ходил по палатам, толкался в умывальнике, в туалете, подсовывал каждому свою петицию для подписи. Многие подписывали, а многие и нет: опасались попасть на заметку начальству. Шрамов подпись поставил, черкнул что-то неразборчивое, чтоб не огорчать Муравьева, свой все-таки человек, но всерьез эту затею не принимал. И был прав. Никаких заметных последствий бумага не имела. Сичкарь принял ее вежливо, внимательно прочитал, пообещал разобраться и принять меры. И на том все кончилось. Ведьма-медсестра стала еще придирчивее, а одна из дежуривших с ней санитарок, старая хохлушка с Западной Украины, как-то сказала:
- Я цих чихвиристив, дюже грамотных, ще выведу на чисту воду!..


Глава 12.

Раз в неделю, по вторникам, Сичкарь устраивал общий обход. Его сопровождал другой врач, Принцевский, старшая медсестра, дежурные сестры. Шли белым табуном по отделению, строгие, деловые, трепет нагоняли на алкашей, поджидавших их стоя у своих коек. Каждый раз вопросы следовали одни, всем привычные: как дела? как настроение? жалоб нет?.. И такие же на них привычные, машинальные ответы: нормально, в порядке, нет...
Впрочем, если кому-нибудь взбредало в голову на что-то пожаловаться, чего-то попросить или просто потрепать языком, Сичкарь терпеливо выслушивал, не прерывая, согласно кивал при этом головой, успокаивал, обещал сделать все, что в его силах. Память у него была хорошая, почти всех больных он знал по имени-отчеству, и случалось так, что ненароком вырвавшаяся в его присутствии жалоба вдруг к концу дня оборачивалась новым назначением: таблетками, уколом. И обескураженные алкаши потом кляли себя за длинные языки. Но такое случалось нечасто, лечением Сичкарь сильно не докучал, и с жалобами к нему особенно не лезли. Зато другой врач, Принцевский, постарше и повъедливее, старался за двоих.
- Повезло тебе, что попал к Сичкарю, - сказал Шрамову Капитан. - С ним тебе никаких забот. Не то, что Принцевский - все выпытывает что-то, роет, экспериментирует... Мне так кажется, что он ночами не спит, что-то выдумывает, изобретает, а утром придет - и на тебе, новое лечение! Мне уже раз пять менял курсы, то одни таблетки, то другие... Кому это, спрашивается, надо? Кого, алкашей хотят вылечить, ха! В маразм, видно, старик впадает...
- Пора вам включаться в работу, - сказал Шрамову Сичкарь на одном из обходов. - У нас в отделении все работают. Куда мы его определим? - обратился к старшей медсестре, выжидательно застывшей с блокнотом и карандашом наизготовку. - Чем бы вы хотели заняться? - снова Шрамову.
- Давайте к нам, в зондеркоманду! - бесцеремонно вмешался Капитан, со всеми такой простой, непосредственный. - У нас как раз многие выписались...
Сичкарь недовольно поморщился, но сказал:
- Ну что ж, можно и в комендантскую группу. Он парень крепкий, справится. Клавдия Филипповна, запишите!..
Старшая сестра с радостной готовностью отметила что-то в блокноте. Так Шрамов благодаря Капитану вступил в зондеркоманду. А ему было все равно - в зондеркоманду так в зондеркоманду. А Капитан его еще убеждал, распинался:
- С нами не пропадешь, не перетрудишься! Психи нас как огня боятся! Работка не пыльная, не то, что у Кистинтина: через день по двенадцать часов вкалывать!..
- Зато накормят до отвала, - неуверенно пытался хвастаться Кистинтин. Но тут же признавался: - Хотя и тяжеловато бывает...
А Милютин позже, наедине, говорил Шрамову:
- Это Костя так, для видимости жалуется... Они там неплохо на кухне пристроились: кастрюлю на печку поставят, уберут, а в остальное время чифирят... И питаются не так, как мы, и надзора за ними никакого. А иначе так бы он и согласился там работать! Дураков нету...


Глава 13.

Рядом со Шрамовым на пустовавшую койку положили нового алкаша. Его привели прямо из санпропускника, еще мокренького. Белобрысый такой, свеженький, розовенький, как поросенок, и на алкаша не похож. Первые часы он был как бы ошарашен слегка, поглядывал вокруг с опаской, что в общем-то не удивительно - Шрамов сам помнил свои первые томительные часы. Но и какое-то превосходство, даже что-то вроде презрения улавливал Шрамов в его быстрых взглядах. Сразу по-хозяйски он отделил себе уголок в одной из тумбочек, куда выложил туалетные принадлежности: электробритву, зубную щетку, тюбик с пастой, какие-то пузырьки и среди них флакон с дорогим одеколоном, - ничего не забыл же, не растерялся прихватить. Вежливо представился: Голицын, Владимир.
- А одеколон в палате держать нельзя, - заметил наблюдавший за ним Капитан.
- Да? Почему? - встрепенулся новенький.
- Есть такие, что и выпить могут... - кто-то сказал многозначительно.
- Неужели? Вот это да! - неподдельно восхитился Голицын. - Надо ж такому... А как же теперь быть? - Он с наивным, недоверчивым удивлением оглядывался по сторонам.
- Ничего, - успокоили его. - Просто спрячь получше, чтоб санитарки не нашли, когда будут делать шмон. А то заберут или заставят отдать в сестринскую...
Когда он на минуту вышел, Мефодий озадаченно сказал:
- Подозрительный тип... Не знает, как одеколон пьют! Ха!
И в самом деле, очень уж не похож был он на обычного алкаша. И внешность не та, не пропитая, а даже наоборот, свеженькая не по возрасту, с юношеским мягким пушком на круглых розовых щеках, а лет-то ему уже далеко за тридцать, - сам сказал, удивив всех. И повадки, слова не привычные всем, простецкие, а все рассчитанные какие-то, осторожные. И медики как-то сразу стали выделять его: уважительно на "вы" обращаются, по имени-отчеству - Владимир Сергеевич. А вскоре и сам он, узнав, что Шрамов бывший учитель, раскололся перед ним: мол, только между нами, чтоб никто не узнал.
- Понимаешь, - с неприятной Шрамову назойливой доверительностью рассказывал он, - я член партии, а тут так получилось, что я два раза подряд попал в вытрезвитель... Вообще-то я мало пью. Врач спрашивает, когда я начал похмеляться, а я не знаю, что это такое, я после хорошей выпивки дней пять не могу на спиртное смотреть... А тут так совпало - то у шефа день рождения, то у сотрудника... Ну и встал вопрос об исключении из партии, а меня это никак не устраивает: как раз наклевывается хорошее местечко, а без партбилета туда нечего соваться. Что делать? Вот я и подумал: полежу-ка я здесь, может, обойдется... Можно будет сказать: раз добровольно лечился, значит, осознал, исправился. Авось обойдется... А сколько пришлось побегать, пока направили сюда! Всех знакомых на ноги поднял. Дожились: в наркологию - и то без блата не всунешься!..
- Это кому как... - сказал Шрамов и подумал, что и правда дожились: кого прут сюда силой, через милицию, а кто через хитромудрые лазейки, и здесь что-то выгадать хочет.
Коля Ткаченко, тоже скрывающийся в наркологии от неприятностей, был понятен и близок Шрамову, как брат, он и был ему братом по несчастью, а этот скользкий тип с аристократической фамилией и хозяйскими замашками вызывал неприязнь, чужим он был Шрамову всеми своими привычками, манерами, мыслями - до физического отвращения. Он пришел с насморком и натащил с собой кучу всяких микстур, полосканий, приспособлений для ингаляций. В палате, до этого напоминавшей обычную общежитскую комнату, сразу запахло настоящей больницей. Он натягивал на себя по два свитера и по трое штанов - Шрамов такую нежную заботу о своем здоровье видел впервые. А разговоры Голицына так и сводились к разным способам лечения простудных заболеваний, большим спецом оказался он по этой части.
К назначениям врачей он относился подозрительно - как и все.
- Витамины, общеукрепляющие принимать можно, - солидно говорил он. - А всякие рыгаловки, тетурамы - ни-ни! Во что бы то ни стало надо от них как-то отвертеться!..
И отвертится, - думал Шрамов.
На ночь Голицыну давали родедорм - легенькое успокаивающее, но он его не пил, а отдавал желающим наркоманам - были и такие, в основном молодые пацаны, все клянчили у алкашей: оставьте колесико, глотали, что ни дашь. А алкаши насчет этого не жадничали.
Лечащим врачом его стал Принцевский, и как-то очень они подружились. Почти каждый день Принцевский вызывал его к себе, или просто в коридоре отходили в сторонку, о чем-то негромко переговаривались - почти по-приятельски. Некоторые даже подозревали: не родственник ли Голицын Принцевскому? С первого же дня Голицыну разрешили держать в палате верхнюю домашнюю одежду, в любое время отпускали домой. И работку ему подобрали подходящую: в кабинете главврача настраивал какую-то аппаратуру, по целым дням там пропадал, но и крупно погорел однажды на этом. Кто-то там из персонала унюхал от него запах спиртного и настучал Сичкарю. А у того разговор короткий - сразу кровь на анализ, и анализ подозрение подтвердил. Как ни клялся, ни божился Голицын в невиновности - Сичкарь ему не поверил. И если б был он лечащим врачом Голицына, сидеть бы тому на сере, но Принцевский согласился с Голицыным, что случаются досадные ошибки и при анализах, то реактивы некачественные, то молоденькие лаборантки думают не о чем надо, и замял дело. А Голицын так убедительно изображал оскорбленную невинность, что Шрамов и сам склонялся ему поверить.
Каждый день к Голицыну приходила жена, школьная учительница, как он сказал, женщина представительная, с мощными бедрами и высокомерным взглядом. Они подолгу засиживались в комнате свиданий, а возвращаясь, Голицын со снисходительной усмешечкой рассказывал:
- Бабы - они и есть бабы. Приходит, плачет, зачем, говорит, согласился лечь сюда? Кто-то ей наплел, что после антиалкогольного лечения все мужики становятся импотентами. И теперь она в панике. Что я буду делать? - плачет, - я еще молодая, зачем мне муж-инвалид? Толкуй ей, не толкуй - все как об стенку горохом, раз вбила что-то в голову!..
Но и сам сомневался, подстраховывался:
- Что-то, видно, есть в этих слухах... Надо будет поосторожнее с тетурамом...
Шрамов пытался представить, как бы вела себя в такой ситуации его бывшая жена, и не мог. Она просто не создана была для таких ситуаций, она никак не могла в ней оказаться. В одном из немногих писем, отвечая на его нерешительную просьбу увидеться с сыном, она раздраженно писала: "Ты сам виноват во всех своих несчастьях. Если бы ты не забивал голову ненужными мыслями, не пил, жил обыкновенной земной жизнью и уделял больше внимания жене и сыну, все могло быть по-другому". Конечно, по-другому, но Шрамов тогда был бы не Шрамов, а кто-то другой, и такого другого она себе быстро нашла. Их брак с самого начала представлялся Шрамову не совсем нормальным, несерьезным каким-то, обреченным. Она не могла оказаться в положении жены пациента психбольницы, а Шрамов не мог жить благоразумно и "уделять больше внимания жене и сыну".


Глава 14.

Отец больше не приходил, зато как-то морозным скучным вечером явились Мишка с Грузчиком (Грузчиком прозвали давнего шрамовского приятеля по школе, когда он несколько дней поработал грузчиком на кондитерской фабрике). Они пришли уже порядочно пьяные и долго скандалили у входа с дежурной медсестрой, которая не хотела их пускать. И в отделении, через дверь, слышались их хриплые, неразборчивые голоса, которые Шрамов сразу не узнал, потому что прихода их в общем-то не ожидал, и визгливый крик медсестры: "Пьяным никаких свиданий, пьяным никаких свиданий!.." Но в конце концов она сдалась, позвала Шрамова: "Иди, полюбуйся на своих дружков! Только недолго!.."
Они сидели в комнате свиданий распаренные, красные, в пахучем облаке спиртных паров. И сразу кинулись к Шрамову обниматься, тискали, заглядывали в глаза, а ему, трезвому, было неловко от таких бурных пьяных проявлений эмоций. Грузчик достал из-за пазухи литровую банку с персиковым компотом.
- Вот! - сказал он, тщательно выговаривая каждый звук, с преувеличенной важностью. - Пользительная вещь!.. А больше ничего нет... - И он печально показал пустые руки.
- Спасибо, спасибо, ребятки, - говорил Шрамов, тронутый и довольный видеть их и такими.
Мишка смотрел мокрыми тусклыми глазами и бессвязно восклицал:
- Ну как? Надолго захомутали? Ты держись, поправляйся...
Потом он нехотя рассказал, что участковый опять раскручивает его. Прицепился к заявлению соседки, которую Мишка обложил матом по пьянке и даже вроде угрожал ей. И вот теперь горит новый срок.
- На четвертую ходку пойду, - сказал он.
- И ничего нельзя сделать? - спросил Шрамов.
- Можно вообще-то свалить куда-нибудь на полгодика... Кто меня разыскивать будет? Ну а зачем это надо? Все равно дорога туда... А-а, как будет - так и будет... Я уже и на работу бросил ходить... - Он говорил равнодушно, как не о себе. Хотя не о себе он говорил бы, пожалуй, с большим интересом.
- Ну а ты, - спросил Шрамов Грузчика, - ухо еще не отрезал?
Их постоянный ходячий анекдот, вечная шуточка - это ухо. С детства тянулся Грузчик что-то рисовать, потом все порывался выбиться в художники, даже учиться куда-то поступал, но всегда находилось что-то отвлекающее, что-то мешало, чего-то не хватало. Но он собирался когда-нибудь, по примеру Ван Гога (где-то услышал или вычитал), отрезать себе ухо и твердо взяться за дело. Пусть только жизнь немного устроится.
- Мольберт надо сделать, - сказал он. - Сделаю мольберт - тогда посмотрим...
И этот мольберт он делал уже не первый год, главная загвоздка была в мольберте.
- Да! - вспомнил Мишка. - Знаешь, кого я на днях встретил - Бразильца! Ну! Еле узнал - шапка пыжиковая, пальто кожаное, дипломат импортный! Нос отвернул - вроде не видит! А я не стал подходить - ну его, мы ему не компания...
Бразильца Шрамов помнил. Еще из далекого слободского детства - с нехитрыми играми на грязном побережье, беспричинными драками улица на улицу, побегами из дома - ненадолго, конечно, на денек, для разнообразия впечатлений, с туманными мечтаниями о какой-то другой жизни. В один осенний день, когда они сидели на перевернутом баркасе, синели от холода и придумывали, чем бы заняться, к ним подошел незнакомый пацан их возраста, но одетый куда аккуратнее, чище, как на праздник. Он так и назвался: я Бразилец, приехал из Бразилии, помогите мне, чем можете. Сразу все опешили, никто ему не поверил - откуда тут взяться Бразильцу, в их затурканной слободке, где все друг друга знали, а всякий новый человек был диковиной. Но Бразилец со слезой в голосе рассказывал, как работал от зари до зари под сжигающим солнцем на кофейных плантациях у богатого злого помещика, как били его плетками надсмотрщики, как издевались над ним хозяин и его красавица-дочь. И как однажды он не выдержал мук, зарезал хозяина и его дочь и сбежал к ним, в Советский Союз, где власть принадлежит трудовому народу. Сами разносолами не закормленные, в рваных штанах и фуфайках, пацаны слушали его разинув рты, начинали верить и сочувствовать. И даже его незатрудненный русский язык ни у кого почему-то не вызывал уже подозрений. Бразилец заикнулся что-то насчет еды, и тотчас кто-то смотался домой, притащил кусок сала, луковицу, хлеб. Но Бразилец на еду не набросился, а рассовал запасливо все по карманам. А тут еще Мишка, заметив, что у Бразильца на пальто не хватает одной пуговицы, не задумываясь оторвал пуговицу от своего бушлата и протянул ему: на! И Бразилец с достоинством принял подарок. А Мишка был доволен, что хоть этим услужил несчастному Бразильцу.
Долго Бразилец с ними не задержался.
- Пора идти дальше, - важно сказал он. - В Москву надо съездить, в Кремль...
Да, конечно, понимающе соглашались все, завидуя его необычайной судьбе. А он ушел как-то быстро, вроде чего-то побаиваясь, оставив хлопцев в волнении и растерянности.
А потом как-то случайно узналось, что он всегда жил в центре города с начальствующими родителями, поссорился с ними однажды - и устроил себе такое маленькое приключение, экскурсию в известный бандитский трущобный район. Шрамов встречал его несколько раз, узнавал, но не затрагивал. Посмеяться бы вместе, но ему почему-то было неловко. А помнили они Бразильца все. Один из многих обманов детства, но зацепился в памяти покрепче других...
Ребята ушли, а Шрамов ел персиковый компот и завидовал им, зная, что сейчас они наберут вина, пойдут домой к Грузчику (после смерти матери он жил один в двухкомнатной квартире), будут много пить, слушать записи Высоцкого, эмигрантов, много и с удовольствием говорить, перескакивая с темы на тему, с предмета на предмет, не заботясь быть услышанными, а потом уснут одетые, как потухнут, незаметно для самих себя, и никакого дела не будет им до всего мира, а миру до них... Так бы жить всегда, если б не приходило в наказание за счастливые минуты неизбежное мучительное, поганое похмелье.


Глава 15.

Забежали еще как-то ребята с работы: напарник Шрамова Петро с Вишневским - химиком, не по профессии, а из тех "химиков", что везут по приговорам "на стройки народного хозяйства". У них в ЖЭКе таких "химиков", по разным причинам не подходящих для работы на стройках, а чаще всего просто умеющих крутиться, ошивалось несколько, перебивались кое-как до освобождения. Они зашли во время рабочего дня, с инструментами, торопились. Разговаривать особенно было не о чем. Так просто - как самочувствие, долго ли продержат, чем лечат... Вялые расспросы Шрамова, как дела на работе, Петро пропускал мимо ушей, отмахивался:
- А-а! Кому ты там нужен! Лежи спокойно, отдыхай!..
И рассказывал совсем не интересную Шрамову историю, как он на днях ремонтировал сливной бачок какой-то одинокой пенсионерке, а та пыталась его соблазнить.
- Наштукатурилась, стол накрыла, коньяк выставила! - восторженно заливался он, не обращая внимания на скучную морду Шрамова. - А я коньяк выжрал - и слинял по-быстрому!.. - И так довольно смеялся - ну прямо-таки выдающееся дельце провернул.
Вишневский, мужичок пожиловатый, тщедушненький, с неуловимым хитроватым взглядом, тихонько посмеивался, как бы про себя. Таким прикидывается простоватым, недалеким растяпой, да и по разговору небольшого ума. Но исполнительный, и на глаза никому не лезет, а сам себе на уме, - однажды Шрамову довелось услышать от него такие речи, что до сих пор не возьмет в толк, что ж за человек на самом деле этот Вишневский. А он больше не открывался, или случая подходящего не находилось, и не искал он такого случая. А для романа тот эпизод не лишним будет, - думал Шрамов.
Тогда, чуть больше года назад, дело происходило так.
В ЖЭК Шрамов только поступил, свою будущую профессию представляя очень приблизительно, поступил случайно - где-то работать нужно было, а тут еще поджимали алименты, судебный исполнитель повестки слал. Ну и сунулся в первую попавшуюся шарагу, куда взяли. На диплом - Шрамов понял - пришла пора плюнуть, и сделал он это без особого огорчения - применить его он нигде не мог, кроме школы, а школа уже давно стояла у него поперек горла.
В первый день Шрамова приставили к двум рабочим поопытнее, Вишневскому и Шевчуку, тоже химику, цыганского вида парню, осужденному за поджог собственного дома. С женой поругался, - неопределенно бормотнул он, а Шрамов и не вникал. Им дали задание: почистить канализацию и заменить вентиль в какой-то квартире. Справились они быстро, часам к десяти, а когда вышли на улицу, на мороз - стоял декабрь, - Шевчук сказал, нетерпеливо притоптывая и неуверенно косясь на Шрамова:
- Ну, вы давайте в подвал, а я минут через двадцать подскочу...
Вишневский молчал и кивал согласно - они понимали друг друга с полуслова.
- А ты как вообще-то, пьешь? - осторожненько, как бы между прочим, поинтересовался Вишневский у Шрамова по дороге.
Шрамов перед этим недели две не пил и такого уж особого желания выпить не испытывал, поэтому и ответил уклончиво: бывает...
Они залезли в подвал одного из домов, где было оборудовано нечто вроде слесарной мастерской: обитый помятой ржавой жестью верстак с тисками, на нем вразброс ключи, старые и новые вентили, резиновые прокладки, куски труб, болты, гайки, пакля, замасленное тряпье, еще и какие-то сухие огрызки, мутные стаканы... Полуразваленный старый диван у стены, застеленный рваными телогрейками, голая запыленная лампочка под потолком. Грязновато: на земляном полу окурки, смятые бумаги, опять огрызки, что-то еще непонятное... Ну а в общем-то терпимо, главное - тепло, тихо, безопасно.
- Будь как дома, - сказал Вишневский, осторожно устраиваясь на диване и облегченно вздыхая, не торопясь расстегнул бушлат, смачно закурил. Тогда Шрамов не мог догадаться, что как в воду он смотрел, этот подвал потом и в самом деле служил ему частенько за родной дом: и ночевать пьяному не раз здесь приходилось, и просто от тоски иногда укрывался в подвале с бутылкой вина.
Примчался возбужденный, свежий и румяный Шевчук. Он принес за пазухой две бутылки самогона, из карманов выложил несколько вареных картофелин, три соленых огурца, полбуханки хлеба - обычная закуска, все, что надо для полного счастья, как сказали бы многие собутыльники Шрамова, и сам он так подумал. Заблестели весело глаза у Вишневского, и Шрамов почувствовал знакомый подъем настроения и словно физически ощутил, как со стороны увидел, что заблестели глаза и у него самого. А когда выпили по полстакана, загрызнули огурцом и картошкой, закурили, совсем похорошело. Вишневский похвалил самогонку, а Шевчук сказал:
- Для себя гоним, не для продажи!..
Он жил здесь с какой-то женщиной, и та регулярно снабжала его самогонкой, - узнал Шрамов позже.
- Ты не стесняйся, закусывай! - подбадривали они его, такие сразу дружелюбные, заботливые.
Уходила скованность, забывалось, что на улице трещит мороз, а они в общем-то числятся на работе, и подвал с каждой минутой становился уютнее. Ну вот, и так живут люди, - размягчено думал Шрамов. - Поживу и я...
А у ребят языки развязывались все бойчее, Шрамов же только покуривал и слушал вполуха, расплываясь в теплом балдеже. Вишневский, с настороженной хитроватой усмешечкой поглядывая на Шрамова, в несколько ловких приемов распотрошил папиросу, прямо на ладони смешал табак с буровато-зеленым порошком и смесью забил папиросу снова.
- Ты опять за свое! - сказал Шевчук. - Нет, я не буду! - Хотя ему никто не предлагал.
- А ты как, покуриваешь? - спросил Вишневский Шрамова.
- Можно попробовать, - сказал Шрамов и сделал пару затяжек. Он и раньше, вот так в компаниях, баловался иногда, пробовал эту дурь, но не доходила она как-то до него, привычки, видно, не было, не втянулся. И теперь не дошла, только вялость разлилась в ногах. Но пряный и сладковатый запах дымка нравился Шрамову.
- Это еще чепуха, детская забава! - махнул папиросой Вишневский. - Вот морфий - да! Не пробовал морфий? Балдеж от него - никакими словами не опишешь, лучше всякой водки! Как в другом мире побываешь!.. Но и отходы - не дай Бог! Всего ломит, выворачивает, во рту как свиньи ночевали...
Шевчук возразил, что всякие морфии и другие наркотики люди употребляют по глупости, а самое лучшее - наша русская водка, от нее и настроение поднимается, и большого вреда она не приносит - если в меру, конечно. Вишневский снисходительно улыбался и не спорил. А Шевчук горячился и доказывал, что водка - это природный русский напиток, мы на нем, как на молоке, выросли, а после еще одного стакана полез в историю, литературу, - так что Шрамов и уши развесил, не ожидал здесь, в этом подвале, наткнуться на такие познания. Ну, когда Шевчук вспоминал общеизвестное "веселие на Руси есть питие", рассказывал об оргиях Петра Первого, из Пушкина примеры приводил: "Выпьем с горя! Где же кружка? Сердцу будет веселей!", что-то из Есенина декламировал кабацкое, Шрамов еще не очень удивлялся. Но когда он в запале процитировал древнерусское "Слово о бражнике", то место, где Иоанн Богослов говорит бражнику: "Ты еси наш человек, бражник! вниди к нам в рай", - то Шрамов растерялся окончательно - куда попал? Зато Вишневский все себе улыбался, как ни в чем не бывало, покуривал. А Шевчук опять заговорил о пьянстве наших великих писателей, помянул молодого Льва Толстого. И тут Вишневский перестал улыбаться и перебил его, начиная вроде злиться, словно больное место ему затронули:
- Толстого ты не цепляй! Ты знаешь, кто был Толстой? Толстой был штунда! А кто такие штунды, ты знаешь своим пьяным умом?
Шевчук приоткрыл было рот, но Вишневский поднял голос:
- Молчи и сопи в дырочку! Ничего ты не знаешь!.. Штунда - это такой человек, который все божественные книги изучил, белую и черную магию, и до всего своим умом дошел. Нам с ним не равняться!.. Если хочешь знать, штунды и сейчас есть, особенно на Западной Украине. Они не пьют, не курят, не ругаются, а только читают Библию. Спроси их - они все тебе растолкуют: что было, что будет, все приметы, и когда конец света, они знают!.. Так вот! От властей они скрываются, потому что власти их боятся и преследуют - слишком умные! Это такие люди - э-э-э! Да что тебе говорить - темнота! Они почти как боги!..
- Богочеловеки... - вставил с умным видом Шевчук.
- Не-ет! Опять ты ничего не понимаешь! - раздраженно осадил его Вишневский. - Богочеловек был один - Исус Христос! Он произошел от Бога, и Он сам был Богом в облике человека. У Него был только облик человеческий, а Сам Он был Богом... А есть человекобог - это обыкновенный человек, как ты, как я, но который приближается к Богу, стремится стать таким, как Бог, но Богом никогда не станет. Он только после смерти может слиться с Богом, приобщиться... Штунды такие - они к Богу стремятся...
- Тут я с тобой не согласен! - решительно прервал его упрямый Шевчук - нашла коса на камень. - Иисус Христос, конечно, был Богом, но только наполовину, а наполовину Он был человеком. Мать Его Мария - человек? Человек! Так что Он был не Богом в облике человека, а наполовину человеком, наполовину - Богом!
- Ну, ты даешь! - саркастически воскликнул Вишневский. - Что ж, по-твоему, Исус Христос не настоящий Бог? А кто чудеса делал, больных исцелял, мертвых оживлял?
- Ты не путай! - сказал Шевчук. - Когда Он стал чудеса делать? Когда на Него снизошел Святой Дух! А до этого Он от простых смертных ничем не отличался. Тридцать с лишним лет прожил как обыкновенный человек! Наверное, и баб имел - а чем Он хуже других, а?..
Он довольно засмеялся, с нехорошей ехидцей, а Вишневский, насупясь, буркнул:
- Это нам неизвестно...
- Вот-вот! - радостно подхватил Шевчук. - Неизвестно! С того б и начинал, а то учить все мы можем! Бог - это гипотеза, ее еще надо доказать, и никто пока не доказал, есть Он или нет...
Вишневский что-то хотел возразить еще, подвигал губами, но раздумал, а только безнадежно махнул рукой, хмыкнул: темнота, мол. И снова взялся за бутылку, он и раньше примеривался к ней.
Они выпили еще, и разговоры пошли бессвязнее, прыгающие, незапоминающиеся. Вмешивался, что-то доказывал, объяснял и Шрамов, уже не запоминая что, на него смотрели с удивлением, как часто в компаниях, когда он перебирал и распускал язык. Но Бога вроде больше не касались, и потом к этой теме не возвращались, других проблем, земных, хватало. Но всякий раз, встречаясь с Вишневским и вспоминая тот случайный пьяный разговор, Шрамов присматривался к нему и думал, что в любом человеке есть, должно быть что-то скрытое, неожиданное, чего никто никогда может и не узнать. Все зависит от случая. И в нем, Шрамове, тоже есть такое, скрытое от всех, и с ним оно умрет. Хорошо ли это, плохо? А может, что-то и не умирает?
А Вишневский оказался вообще-то человеком неразговорчивым. Он и сейчас, зайдя к Шрамову (и по скучному лицу видно, что без охоты, - Петро, видно, затащил), только поздоровался сдержанно и помалкивал, слушал Петра, без всякого намека на желание вставить что-то и от себя. А Шрамов понимал, что сейчас, в этот момент, его с ними ничего, в сущности, не связывает, да и они, видно, сумели почувствовать это, скоро начали прощаться. Если б за бутылкой, в спокойной обстановке, они б нашли о чем поговорить, а так...


Глава 16.

Лучшие здесь часы для Шрамова - вечерние: после ужина, когда уже на улице стемнело, разошлись врачи, дежурные вымыли полы, включили телевизор, дежурная сестра с санитарками чешут языки где-то в сестринской или на кухне пьют чай, а алкаши убивают время кто как может. Хочешь - смотри телевизор, хочешь - играй в домино, бильярд, шахматы, читай. Читателей, шахматистов находилось немного. Коля Ткаченко, например, так и сказал:
- Не понимаю, как у людей хватает терпения за шахматами высиживать! А от книг у меня через минуту глаза слипаются...
Больше доминошников, бильярдистов, особенно доминошников: стучат и стучат весь вечер по отделению, то какую-то "рыбу" делают, то "дуплятся", то вообще "отходят"... Один заядлый позвал как-то и Шрамова составить партейку, а когда он отказался, мол, не играет, страшно удивился и с недоверием сказал:
- Первый раз вижу, что за человек - в домино не играет! А зачем тогда жить? От скуки сдохнешь!..
Есть такие, что от телевизора не оторвешь, как приклеенные днями и вечерами, только сестры их и отгоняют, когда самим надоедает телевизионный галдеж.
А чаще трепались, вели в палате ленивые, беззаботные разговоры обо всем, что на ум взбредет. Население здесь подбирается такое, кому есть что порассказать, что вспомнить. Но чтоб плакаться, жаловаться на жизнь - такого нет. Кому-то, может, и хотелось бы излить душу, напроситься на пару сочувственных, вроде успокаивающих слов, но от кого их дождешься, если своих бед хватает у каждого. Покуражиться, пошутить, посмеяться, подковырнуть кого-то - дело другое, тут охотники всегда находятся. Пусть в жизни что-то с собой приключилось и неприятное, но вспоминать всегда лучше со смешком, с иронией.
Мефодий, например, рассказывал о себе. Жил он в пригородном совхозе, работал кем придется - то скотником, то в строительной бригаде, то в огородной, то куда-то на заработки мотался, шабашничал. И все силился, из кожи вон лез, чтоб как-то изловчиться, похитрее других оказаться, но редко везло ему, такая натура - весь наружу, все хитрые замыслы.
- Родной брат, - рассказывает, - директор совхоза, а хуже милиционера. Раз увидел, как я тащил с поля мешок картошки, - все равно б сгнила, никто ее уже не убирал, - так не поленился, отвел меня с этим мешком на склад и заставил там высыпать. Партийный!..
Рассказывает он с простоватым юморком, полусерьезно, в лицах изображая всю сцену, - и как картошку из земли выковыривал, и как под конвоем брата тащил мешок на склад через все село. И все смеются, возмущаясь и удивляясь его брату-дурачку, - встречаются ж еще такие.
- Страна чудес! - презрительно сказал и Голицын. - Мне тесть рассказывал - он агрономом работает, - как у него в колхозе запахали целое поле кукурузы, потому что ожидали приезда крупного начальства, а об этом поле успели отрапортовать как об убранном... И хоть бы кому что!
- А я через три дня два мешка утащил, - хвастается, успокаивает всех Мефодий. И все одобрительно смеются вместе с ним.
И есть у Мефодия одна заветная мечта - найти клад, любой, лишь бы клад. Об этом он тоже любит поговорить. Как встретится ему какая-нибудь газета с заметкой о нашедших клад или вообще о кладах, чуть не наизусть выучит, и днями ходит сам не свой, все разговоры о кладах. Вспоминает, что где-то в окрестных полях видел курганы, вроде скифские, и планирует какой-нибудь тайком раскопать. Очень не нравится ему, когда клады сдают государству.
- Ну а ты б что с ним делал, с кладом, если б нашел? - спросил его раз Капитан.
- Что? Зарыл бы еще подальше, чтоб уже никто никогда не нашел! Пусть себе лежит! - не задумываясь, ответил Мефодий.
Коля Ткаченко гордился своими тридцатью четырьмя записями в трудовой книжке. Немного, наверно, осталось предприятий в городе, куда бы он не совался. Выгоняли по-разному: и со скандалами, и тихо, по-хорошему, а иногда и сам уходил, не умея надолго привязываться к одному месту. Он и сапожничал, и чебуреки продавал, и официантом был, и таксистом, и электриком, и слесарем, и сторожем, ну а грузчиком где только не подрабатывал. С молокозавода, где он работал кем-то вроде шофера-грузчика-экспедитора, его выгнали за то, что перепутал адреса: сметану, предназначенную для рабочей столовой, отвез в горкомовский буфет, а горкомовскую - рабочим.
- Э-э! Да ты террорист! Партийное руководство отравить хотел! Враг народа!.. - накинулись на него все, развеселившись.
Ну а больше говорили, конечно, о спиртном. Чего ни касались, все как-то само собой перекидывалось на спиртное. Тут и споры разгорались нешуточные, и глубокие, неожиданные познания выявлялись - родная, за душу берущая тема. Большинство сходилось на том, что белые крепленые вина лучше красных, а из белых лучше те, в которых меньше сахара. Но встречались любители и других напитков. Голицын, например, предпочитает сухие марочные вина. От крепленых, мол, у него болит голова. Его не очень-то понимали и смотрели как на дурачка - не болен ли чем?
- А я, - прямо сказал Капитан, - пью все подряд, лишь бы градусы были! Могу и одеколончика хлебануть!..
Это да, по-нашему, согласились остальные, когда душа горит, ничем не побрезгуешь, ни одеколончиком, ни денатуратом, ни стеклоочистителем...
Коля Ткаченко и Мефодий, перебивая и дополняя друг друга, очень аппетитно, красочно рассказали, как приготовить отличный напиток из арбуза. Значит, так. Находишь спеющий, еще на корню арбуз, вырезаешь небольшое отверстие, наталкиваешь туда немного дрожжей, снова аккуратненько заделываешь дырку и так оставляешь арбуз на несколько дней, дозревать. Потом разрезаешь его, ешь ложкой и балдеешь лучше, чем от любого вина. Вкус, говорят, непередаваемый. Тут самое главное - набраться терпения, выдержать эти несколько дней. Хорошо бы как-то попробовать, - подумал Шрамов. Но будет ли в его жизни еще и бахча?
Под общее настроение однажды и Милютин разоткровенничался, нашло на него - стал жаловаться на жизнь: не повезло с бабой и пасынком. Пасынок - семнадцатилетний лоб - дома палец о палец не ударит, только пожрать приходит, попивает, травку покуривает, уже и на отчима руку поднимать не стесняется. А баба - мегера, то из дома гонит, то на лечение время от времени сдает. Так и живешь - неприкаянно, никчемно, как и не мужик, не хозяин. Только радости, что выпьешь, а менты - вот они, тут как тут. А на что-то решиться, что-то изменить - и годы не те, и силы, и здоровье. Скучная, с мелкими вариациями давно известная история.
Его выслушали молча, с серьезными лицами, но безучастно, и никто не откликнулся, не высказался хотя бы шутя. Не тот тон взял он - и сам, видно, догадался потом.
- Смотреть надо, на ком женишься, - всего и проворчал Капитан недовольно.
Сам он в воспоминания вдавался нечасто - а, наверное ж, было и в его армейской жизни что-то занятное. Но он так, иногда, к слову что-нибудь выдавал. Когда в очередной раз кто-то клял вечные наши нехватки - в продуктах, в тряпках, он засмеялся: нет, подождите. И вспомнил такой случай:
- Раз проходили у нас политзанятия на тему "Рост благосостояния советских людей". Ну, спрашивают: приведите пример роста нашего благосостояния. Все задумались, а один лейтенантик - не знаю, но, кажется, поддатый он был, - встал и говорит: что далеко ходить? Раньше как было? Велосипеды воровали! А сейчас? Велосипеды уже почти не воруют - машины угоняют! Чем не показатель роста благосостояния советских людей!..
А еще говорили о том, как бы так сделать, чтоб не попадать в наркологию. Всякие планы строили: поменять место жительства, уйти от жены, родственников, до того додумывались, чтоб давать взятки врачам, украсть историю болезни, а то и просто сбежать без следа куда глаза глядят, на край света. Насчет последнего разочаровал Капитан, он вспомнил анекдот, что сейчас, мол, и в тундре вводится такая система: строят по два чума рядом, в одном живет охотник или оленевод, а в другом - обязательно нарколог. Так что пути перекрыты, и осталось только смеяться.
Милютин, с обиженным видом молча уткнувшийся очками в свое неизменное "Здоровье", все-таки не удержался, брякнул для всех неожиданно:
- А может, лучше бросить пить?..
И все на миг растерялись, но быстро нашелся Коля Ткаченко, ответил стихами:

Все может быть, все может статься,
Машина может поломаться,
Невеста может изменить,
Но бросить пить - не может быть!..

И все молча с ним согласились, а Милютин опять надолго замолчал.
Часто по вечерам разносится гитарный перезвон и пение Жука - ресторанного певца и музыканта. Теперь он уже совсем очухался, посвежел, повеселел, забыл про свой выдуманный цирроз. Стал следить за собой - аккуратно подстриженный всегда, подбритый, надушенный, в шикарном домашнем костюмчике, модной импортной рубашечке, туфельках. А перед кем ему тут красоваться? Привычка, видно, уже такая. Ничего плохого в этой привычке, но у Жука она чересчур назойливо выпирала, до приторности. Репертуар у него пестрый: то что-нибудь блатное поет, вроде "Гоп-стоп, мы подошли из-за угла...", или "Поспели вишни в саду у дяди Вани...", то эстрадное - из Мартынова, Антонова, а то вдруг такое что-нибудь политическое-патриотическое заведет, что с души воротит. Коля Ткаченко, хоть и друг ему, и тот однажды не выдержал, когда Жук затянул неестественно бодрым комсомольским голосом: "Слышишь, время зовет - БАМ-м-м!..", и побежал его утихомиривать, на ходу матеря без разбора и Жука, и комсомольцев, и тех, кто им песни сочиняет.
А так, вообще, парень он оказался неважный - наглый, высокомерный, вроде все ему что-то должны. Шрамов таких всегда сторонился - не его круг. А такой же жалкий был вначале, на ладан вроде дышал, таким прибитым, просящим взглядом провожал каждого. А теперь: в здоровом теле - здоровый дух, все сходится. А в наркологии он уже в седьмой раз.


Глава 17.

Подошло Восьмое марта - праздник, Международный женский день. По календарю весна, а на улице мороз, все заледенело, потеплением и не пахнет. И не верится даже, что когда-то придет настоящая весна. В последние годы - примечал Шрамов - посуровели зимы что-то, весны приходят поздно. Видно, климат меняется, и опять же - в худшую сторону. Когда же начнет что-то меняться в лучшую, - думал Шрамов.
Он смотрел на глыбы снега и льда под окнами, на подбегающих ко входу посетителей с синими носами и думал, что в такое время дурдом - не самый худший приют для него. Самый настоящий, успокаивающий, умиротворяющий приют - без шуток, без иронии. Лучше, по крайней мере, чем шляться по морозу, не зная, куда деть себя, что-то соображать, давиться, глотать из горлышка холодное вино в незнакомых подъездах, где каждая собака вправе тебя облаять, прятаться по вонючим подвалам, решать бесконечные, изнурительные денежные проблемы, ночами страдать от бессонницы и кошмаров...
С праздником ему поздравить некого, чем Шрамов в общем-то доволен. Он всегда боялся привязываться к женщинам, предчувствуя, что рано или поздно придется расставаться. Тогда новые разочарования, тревоги, ощущение невольной вины, бессмысленные мучения добавятся, а к чему они ему. Да и женщины его не очень-то любили. Женщины любят мужиков сильных, победителей, и тут ничего не поделаешь - такова их женская психология, так должно быть по природе. А Шрамов не победитель, он знал и много раз убеждался в том, что обречен всегда терпеть поражения, и давно с этим смирился. Наверное, нужны в жизни и такие, кто-то же должен и поражения терпеть. При случае можно и этим утешиться.
Праздничные дни для алкашей хуже всяких будней - прижимают их дальше некуда. Санитарки, сестры прямо-таки сатанеют - оттого еще, что самим приходится в праздники работать. Посетителей, прежде чем запустить в комнату свиданий, чуть ли не ощупывают, передачи перетряхивают, обнюхивают. За дверь никого не выпускают ни под каким предлогом. И до невозможности трезвый пьющий народ бродит по коридору, по палатам, собирается в туалете, томится, страдает от неутолимого желания выпить за здоровье женщин. Выглядывают подходящего посетителя, кто согласился бы сбегать в магазин и передать бутылки через окно в туалете. Как бы там ни было, а к вечеру, глядишь, кое-кто уже и навеселе. Изобретательный, находчивый наш пьющий народ, ничего не скажешь. Как тут поверить, что алкоголь разрушает интеллект? Сестры, санитарки все злее и злее, под подушки, под матрасы залазят, в туалет не стесняются неожиданно врываться, а алкаши посмеиваются невинно, пьянея потихоньку неизвестно от чего.
А Капитан, прохиндей, как сбежал вечером седьмого, так сутки и не появляется. И отсутствия его никто как будто не замечает. Ясно, что все заранее улажено - через конфеты там, цветочки. Умеет человек, таким только завидуют. Шрамов не думал, чтоб в это время Капитан где-то пил - не те у него на нынешний день правила: следит за здоровьем, пульс по несколько раз на день щупает, диету соблюдает, режим, даже зарядку по утрам делает под всеобщий и собственный тоже смех - сил набирается перед новыми жизненными передрягами.
А к Шрамову под вечер, уже после раннего голодного ужина, вдруг нежданная гостья забрела - Верунчик. Уж ее-то он никак не ждал. Правда, незадолго до наркологии он как-то по пьянке переспал с ней и даже, задуренный, обещал жениться, сам себе веря, но утром разошлись с больными головами и больше не виделись. Мимолетный, смутный эпизод пьяной жизни. Кто только эту Верунчик не таскал. Года три назад ее бросил муж, и она, повесив двоих маленьких детей на шею родителям, пошла, что говорится, вразнос, по рукам. А красивая ж была когда-то девка. Но быстро они, бабы, теряют форму. Теперь ей, кажется, и тридцати не исполнилось, а по лицу дашь и под пятьдесят, обрюзгла, синие жуткие мешки под глазами, старушечьи морщины по лицу, по шее. Но тело, на удивление, оставалось молодым и красивым. Шрамов помнил, с каким интересом, почти с эстетическим наслаждением разглядывал он ее гладкие матово-белые плечи, стройные ноги, трогал аккуратные, нежные, в меру мягкие груди. Только сильно коробили ее похабные замашки, уже, кажется, окончательно впитанные ею. У Шрамова всегда пощипывало сердце, портилось настроение, когда он видел таких женщин, перестающих быть женщинами. Он серьезно думал иногда, что если б мог, то женился б на каждой из них, каждой бы дал дом, семью, все, что нужно им, чтоб не старели они раньше времени, не грубели, не становились рассадниками всякой венерической заразы и беспредельного - не по-мужски мерзкого - цинизма, необъяснимой жестокости... Но Шрамов не мог дать ничего и одной из них.
Верунчик пришла слегка пьяненькая, до безобразия размалеванная жирной косметикой. Неестественный блеск слезящихся глаз - от мороза, что ли? или от водки? - неестественный румянец рыхлых щек, неестественная, пустопорожняя какая-то говорливость... Все неестественное, все чужое, ненужное, далекое. У Шрамова знакомо сжималось сердце, и он не знал, что говорить, что делать, и жалел немного, что сам трезвый.
Она принесла две котлеты с вермишелью в литровой банке, еще теплые, несколько крупных красивых яблок и кулек печенья. Еще две пачки сигарет с фильтром "Космос", дорогих, но некрепких. Шрамов такие не курил, и она могла догадаться об этом, но все же принесла, хотя лучше бы принести подешевле и покрепче. И вообще, прилично она растратилась, яблоки сейчас тоже в копеечку обходятся, - думал смущенно Шрамов, чувствуя себя в чем-то невольно и ненужно виноватым.
Она уговаривала его поесть при ней, но он отнекивался, хоть и был голоден. Кусок не полез бы в горло, он нервничал, отводил глаза, глупо посмеивался. Шрамову казалось, что если он станет есть при ней, то этим как бы признает их особые, как бы родственные отношения. А она заботливо подсовывала то яблочко, то печенье и все говорила что-то неважное, пустое.
- ...принести почту, а там открытка от мужа - с праздником решил поздравить! Додумался, фуфло! Мне его открытки до одного места, лучше б алиментов побольше платил...
- ...а отсюда позвонить можно? Запиши мой телефон, позвони, если что надо будет...
Дежурная сестра, крутившаяся неподалеку, с интересом посматривала на них, даже с какими-то советами встревала, настораживала ушки, прислушиваться пыталась, а Шрамов ерзал как на плите и страдал оттого, что боялся, как бы Верунчика не приняли за его жену. Он обещал позвонить на днях, зная, что не позвонит, заранее оправдывая себя за ложь, - мол, для нее это не горе, она и ждать его звонка не будет, таких, как он, у нее пруд пруди...
Капитан пришел поздно вечером, когда укладывались спать. Позвонил условно, его сразу впустили, даже какие-то довольные игривые смешки слышались, а он прошмыгнул тихонько в палату, плюхнулся прямо в дубленке на койку рядом со Шрамовым. И на всю палату сразу запахло морозцем, свежестью, свободой - такой он был здоровый, жизнерадостный. Но встретили его неприязненным молчанием. А он так и исходил страстью поделиться переполнявшими его чувствами, порывался что-то рассказывать, словно всем очень хотелось знать о его отношениях с женой и тещей, о том, что теща пообещала купить ему "Жигули", если он год не попьет, а жена, мол, на руках носить будет... Не находя ни у кого отклика, он осекся, сплюнул и ушел в туалет курить. Потом его громкий голос слышался из коридора.


Глава 18.

Ночами Шрамов стал плохо спать. Снятся алкогольные сны: кажется, что пьешь вино, стакан за стаканом, такое вкусное и с такой жадностью, как никогда не пил наяву, а потом просыпаешься с чувством реального похмелья и долго не можешь уснуть снова. В такие глухие ночные минуты всякое лезет в голову и особенно остро чувствуется одиночество, ненужность, бесцельность собственного существования. Самое подходящее время для самоубийства. Шрамов думает об этом без волнения, отстраненно, до мелочей представляет, как бы делал это практически, испытывая тягучее какое-то, тяжелое влечение к чему-то неведомому, и не понимает, что его удерживает.
Он выходит в туалет покурить - там почти каждую ночь торчит Витя-вертолет. Несчастное существо, - человек или не человек? - смотрит блеклыми заискивающими глазами, машинально просит закурить. Шрамов вспоминает, что на воле встречал его, - грязные, оборванные, полусвихнувшиеся, бродят такие по пивнушкам, допивают из кружек, доедают огрызки, кривляются дуракам на потеху. Всеми презираемые, никому не нужные, в принципе ничем почти не отличающиеся от бродячих собак, - а все же живут как-то, существуют. Значит, и для них создан этот мир, и они в нем нужны.
Их несколько в отделении, подобранных с улицы. Есть совсем старик, по прозвищу Беломор, окурки в урнах выуживает и всем предпочитает "Беломорканал", за что и прозвище получил. Так тот Шрамову даже чем-то нравится. Всегда абсолютно спокойный, невозмутимый, бесчувственный до неестественности, не реагирует ни на какие замечания, оскорбления, издевательства. Но свое дело знает крепко: хорошо выспаться и пожрать. Пожрать - главное. А жрет все, что ни предложат, и притом в огромных количествах, при возможности и хлеб со столов ворует, прячет под подушку, под матрас, а потом жует втихомолку, отвернувшись к стенке или зарывшись под одеяло. Когда кишка забита до предела - вырвет и снова жрет. И крепкий, как молодой бычок. Шрамов завидует его спокойствию, бесстрастности. Но вот зачем только их тянут сюда, в наркологию? Дураку понятно, что никакое лечение их не возьмет, хоть все запасы серы и тетурама на них изведи. Для них здесь отдых, курорт на время зимних холодов - вот в чем дело, они сами сюда рвутся, когда поджимают морозы. Шрамову рассказывали, что в прошлом году Беломора хотели выписать пораньше, в марте, когда еще не стаял снег, - так он упирался, цеплялся за койку, за двери. Но чуть зазеленела травка - и он ушел сам.
Шрамов думает, что если можно так жить, то к чему его дурные мысли? Да и сам он, и все другие, самые умные, самые удачливые и почитаемые, чем лучше того же Беломора или Вити-вертолета? Или даже любого животного? И чем мы вообще лучше животных? Перед жизнью права у всех равные. Да и стоит ли сама жизнь того, чтобы терзать себе душу? Каждому судьба отмерила свою долю испытаний и радостей, бейся не бейся, крутись не крутись, а что положено - получишь. И совсем уж бессмысленно соизмерять свои проблемы и беды с чужими. Каждому свое.
Ну и мысли, - усмехается сам себе Шрамов, - с ними как раз и место в психушке...


Глава 19.

В середине марта в отделении устроили выездной показательный суд - совсем как настоящий, со всеми положенными атрибутами: судья, заседатели, секретарь, без адвоката, правда, но зато с прокурором. Заранее никого не предупредили, а вскоре после завтрака всех, кто еще оставался в отделении, повыгоняли из палат, из туалета, из бильярдной и рассадили на стульях в холле перед столом, покрытым ради такого случая красной скатертью. Наскребли от силы человек двадцать - остальные успели разбежаться, кто куда - под видом работ или вправду работать. Только инвалиды остались, сачки всякие да зондеркоманда.
Шрамов сначала поверил, что и в самом деле будет настоящий суд, но быстро раскусил, что показывали им что-то вроде спектакля, проигранного много раз, так что исполнители действовали почти машинально, вроде кукол.
Судья - деловая баба с озабоченным лицом, куда-то спешащая, - монотонной скороговоркой оттарабанила, сообщила, что, дескать, выездная сессия районного нарсуда рассматривает дело о направлении на принудительное лечение от алкоголизма Бурцева Александра Николаевича, такого-то года рождения, проживающего там-то и там-то, и т.д., и т.п., и об ограничении его дееспособности. Этот бедняга Бурцев сидел здесь же. Суд этот и для него оказался неожиданностью. Шрамов видел, как он бледнел и как дрожали у него губы и руки. И видно, что горемыка, - изможденный, как из концлагеря, и к тому же какой-то полупарализованный: ноги не гнутся, передвигается еле-еле, с костылем. Даже на унитаз нормально сесть не может, ребята ему помогают, поддерживают. И вот судят. Прокурор начал выступать и такое наговорил, наворочал, что хоть святых выноси, просто убить мало Бурцева, выродок - и все тут. И старушку-мать, и сестру терроризирует, бьет, деньги вымогает, и вообще - весь пятиэтажный дом от него рыдает. Вот какой на поверку злодей этот на вид беспомощный калека. А ведь ни за что не подумаешь. Хотя кто знает, Шрамов в таких случаях сомневался. Доверить сестре получать пенсию и направить на принудительное лечение, - потребовал прокурор. А то, что он здесь, вроде и не лечение, что ли? - подумал Шрамов. Потом и сестра выступила - и она здесь оказалась. Толстая баба, и не скажешь, что родная сестра доходяге Бурцеву, нафуфыренная, агрессивная. А к Бурцеву она и не подошла, не поздоровалась. Братишку она поливала еще похлеще прокурора. Шрамов попробовал представить, как Бурцев бьет ее своим костылем, и чуть не засмеялся. А самого Бурцева никто не спросил, и рта раскрыть не дали ему. А так сразу и решили, уже заготовлено было: пенсию сестре, а мужика на полгода на принудлечение. Один Сичкарь пожалел его, сказал после, что отпустит на несколько дней домой развеяться.
Судили одного из отделения, но каждый без труда представлял себя на его месте, даже невольно чужая судьба прикидывалась к своей, и всем было невесело.
- Ох, ох! - вздыхал Мефодий. - И что они с нами делают! Скоро расстреливать начнут...
А однажды среди бела дня в отделении появилась милиция. Ментов здесь не любят. А за что алкашу их любить? У каждого хватало мрачных воспоминаний о встречах с ними, которые не вели ни к чему хорошему. У каждого вытрезвители, штрафы, у кого-то и КПЗ, ЛТП, суды, лагеря... И везде менты, менты, менты... И Шрамова судьба не раз с ними сталкивала. Попадал он и в вытрезвители, и штрафовали за распитие в неположенном месте, и за "появление в нетрезвом виде в общественном месте, позорящем человеческое достоинство", - как записал в протоколе один мент-грамотей, и просто предупреждали. Такой путь, как у него, не обойдется без этого. У них у всех и рефлекс такой выработался - обходить ментов стороной, от греха подальше, даже если и трезвый, и ничего предосудительного не делаешь и не замышляешь.
Но у Шрамова был и такой случай с ментами, который он любил вспоминать, рассказывал о нем, если к месту, а то и не к месту, и в роман собирался ввести, потому что иначе - только плохо - о ментах было бы писать нечестно: что было, то было. Случай из того времени, когда Шрамов еще работал в школе. Как-то после уроков, чем-то расстроенный и взвинченный, он, как часто бывало, зашел в знакомую шашлычную, засиделся там лишнее, а когда вышел, его уже заметно пошатывало. А тут и менты - не вовремя, как всегда. С машиной, с рацией. Под руки Шрамова - и поехали. Был Шрамов пьян, но соображал еще, что попасть ему в вытрезвитель теперь - значит с треском, с нехорошей статьей вылететь с работы. И он испугался и стал объяснять ментам свою ситуацию, и они, молодые ребята, поверили ему, посочувствовали и отвезли не в вытрезвитель, а домой, в самую квартиру вежливо провели, в постель почти уложили, пожелали впредь быть предусмотрительнее и даже не "тыкали". Было со Шрамовым и такое, почти неправдоподобное - не замнешь, не забывается.
В отделение пришли два милиционера и один в штатском. А штатский в милицейской компании всегда настораживает - что-то, значит, затевается. Сначала они посидели у Сичкаря, о чем говорили - неизвестно, а слухи, тревога уже просочились, потекли из палаты в палату. Так просто менты не придут, кому-то их приход точно выйдет боком. Потом Сичкарь привел их в одну из палат, и они забрали с собой какого-то новенького, еще никому как следует не знакомого, растерянного и испуганного, но не протестующего. А за что, почему - так и не узнали. Да и мало ли причин найдет милиция, чтоб забрать алкаша. Поэтому не очень-то и догадки строили. Главное, меня не тронули, - каждый, наверное, или прямо думал, или чувство соответствующее испытывал.


Глава 20.

Выписали Милютина, на очереди Кистинтин. Милютин уходил равнодушно - ни радости, ну и уж, конечно, ни сожаления. Выписали - ну и выписали. Нового и хорошего он, видно, нигде не ждал. Журналы "Здоровье" он сложил в тумбочку. Читайте, просвещайтесь, - сказал напоследок.
- Ишь, добренький какой, - ехидно сказал Капитан, когда он ушел, - журналы нам оставил! А журналы-то не его, казенные!..
И еще рассказал Капитан кое-что неизвестное о Милютине. Не таким-то он тюхой, размазней оказался, как думал Шрамов. Как-то не обращал Шрамов внимания на его довольно частые, но тихие, незаметные отлучки из отделения. А всезнающий Капитан раскрыл: исчезал-то он по заданиям Сичкаря - имел какие-то связи, возможности доставать тому разные дефициты, в основном по автомобильной части. Полностью обновил Сичкарю "Жигули", - рассказывал Капитан. Ну и выписали на месяц раньше срока. Ему завидовали, но одобряли.
- Хочешь жить - умей вертеться! - с серьезной поучительностью сказал Коля Ткаченко, рассмешив Шрамова. Сам-то он, бедняга, вертелся юлой, даже с лица спал за последние дни, все в бегах находился, пытался как-то уладить дело со своими проклятыми лимонами. Но каждый раз возвращался все мрачнее, раздерганнее. А тут еще в отделении неприятность ему подвалила. Кто-то накапал Сичкарю, что Коля с ребятами распивали вино в подвале, где они работали по сантехнике. У Колиных собутыльников сразу взяли кровь на анализ, но самого Колю не нашли - как раз в отлучке был, что, возможно, и к лучшему. Правда, Сичкарь сделал ему хороший втык, последнее предупреждение, - признался Коля. На пару дней Коля притих - сестер слушался, лекарства пил, и на час из отделения не пропадал - как подменили человека. Ну а потом все пошло по-старому - нестойкой получилась подмена.
А Кистинтина выписывали со скрипом. Он нигде не работал, и Сичкарь поставил ему условие: сначала походи, найди работу, а потом и выпишу. Вроде ляпнул он как-то Сичкарю сдуру, что запивает, когда скучает без работы.
И целую неделю Кистинтин уходил с утра, а возвращался к вечеру измочаленный, еле таща ноги. Дефицитных специальностей он не имел, а проработал всю жизнь так - то по колхозам, то грузчиком, разнорабочим, то по шабашкам. И теперь туговато ему пришлось. Имелись у него еще шоферские права, но после наркологии в шофера нечего было и рыпаться. Он нехотя, с обидой рассказывал, как встречают их брата-алкаша в отделах кадров:
- Люди требуются, уже считай и договорился, берут, а только заикнешься, где лежал - все! О! - говорят. - У нас своих таких хватает, не знаем куда девать!.. Как и не человек вроде...
В конце концов его отпустили и так, без работы.


Глава 21.

Умер Черненко. В коридоре закричали:
- Зондеркоманда, на выход! Траурные флаги развешивать!..
Шрамов сразу так и понял, что умер Черненко, - если умирал кто-то рангом пониже, траурных флагов не развешивали. Капитан дремал и спросонья не разобрался в чем дело.
- Что случилось? - крикнул он, подхватываясь.
А среди алкашей хватает шутников - кто-то в коридоре засмеялся в ответ:
- Давай на выход! Черненко с белкой привезли!..
Большого интереса эта смерть не вызвала, ее можно было ждать каждую минуту - пришла пора: все видели по телевизору, в каком состоянии, не в силах трех слов связать, выводили Черненко на люди. И показать себя он как-то не успел - что был, что не был. После Андропова осталась хоть андроповская водка да память об облавах в пивбарах и кинотеатрах - почему, дескать, среди дня не на работе. И от неизвестного будущего вождя чудес не ждали. Узнали, что Горбачев, - ну и ладно, поживем - увидим. Что в Америке делается - и то интересней. Один алкаш с транзистором поймал "голос" из-за бугра - что-то о новом генсеке передавали такое, чего у нас не говорят, - так старшая сестра, как раз проходившая мимо, пристыдила:
- Как вы можете слушать! Это же враги!..
Вот для Коли Ткаченко смерть очередного вождя не безразлична - желанный, своевременный шанс: наверняка будет амнистия, и очень вероятно, что попадут под нее и Колины лимоны.
По телевизору смотрели похороны. Шрамову неприятно на трезвую голову, да еще отсюда, из наркологии, видеть эту нудную церемонию, полную лицемерия. Даже самому как-то стыдно делалось за ее участников. Зато одна из медсестер, жирная баба с фиолетовыми волосами, которая принимала Шрамова в первый день, очень обильно пускала слезы, когда играла траурная музыка и опускали гроб в могилу. И откуда такие сентиментальные дуры берутся, - думал Шрамов. Знал же, что не от доброты сердечной плачет она, не от жалости, - сам видел и слышал, с какой ненавистью, бледнея и выпучивая дурные глаза, поливала она похабными ругательствами и пинками гнала в ванну еле живого больного, который в забытьи оправился под себя...
Часто подмывает Шрамова уйти куда-нибудь, спрятаться, закрыть глаза, заткнуть уши, чтоб не видеть и не слышать никого и ничего. Побыть в одиночестве, не думая, не переживая ни о чем, ни на что не реагируя. Но здесь такое невозможно, даже в туалете ты на виду. А помнил же Шрамов, что на свободе, когда одиночества искать не приходилось, а само оно приходило непрошено, когда не с кем было словом переброситься, или просто побыть, пообщаться с живым человеком, он выходил на самые многолюдные улицы, в переполненных автобусах многими часами колесил по разным городским маршрутам, чтоб хоть так - боками, случайными репликами, взглядами - осознать, ощутить присутствие людей, передохнуть, уйти от себя...


Глава 22.

Среди прочих надоевших вопросов Сичкарь на обходе спросил еще: как служба в зондеркоманде, не слишком утомляет? Нет, конечно, - ответил Шрамов.
И правда, жаловаться не на что - иногда даже интересно бывает. Разных привозят. Есть шумные, агрессивные, болтливые, словно пьяные. А есть тихие, но себе на уме, каждую минуту способные на пакость - ударить, укусить, плюнуть... Шрамов с коллегами по команде присматривают за ними, пока их оформляют, отводят в отделение, помогают санитаркам привязывать к кроватям, если надо. Психи их боятся. А попробуй не побойся - под дых, по шее схлопочешь, это тут быстро. Кое-кто из алкашей даже радуется, когда попадаются такие, не боящиеся, - есть возможность поразмяться, кулаки почесать.
- А что, - сказал Капитан, - им, дуракам, все равно, они ничего не чувствуют и не понимают...
А ведь грамотный мужик, должен знать, что чушь городит, - и чувствуют, и понимают очень многое дураки. По-другому, может, чем нормальные, да и то, кто знает...
А Шрамов к психам присматривался с сочувственным интересом. Их непохожесть, загадочность, необъяснимость их мыслей, поступков, отчужденность от будничных, всем понятных проблем наталкивали на размышления о том, что каждый из них заглянул в какие-то недоступные нормальному сознанию области бытия, постиг что-то свое, никем еще не постигнутое. Один завернулся в одеяло с головой, как в кокон, и лежал поперек коридора. Зондеркоманду позвали оттащить его на койку. Его уговаривают, тащат, а он из кокона огрызается: - Молчите, нечеловекоподобные! Ваши мысли мне чуждые, враждебные!..
Но замечал Шрамов, что все они страдают. Страдают каждый по-своему: от чьих-то таинственных преследований, от угроз потусторонних голосов, от невозможности уловить убегающую мысль... И еще от многого страдают; сколько людей, столько и страданий, у каждого свое.
Вот вызвали их как-то вечером - не давался один псих укол делать. Молодой симпатичный парень, на вид сложения крепкого, но весь хлипкий, размякший, разболтанный, словно кровь из него высосали, бледный; и в лице, и в глазах обреченность, тоска беспросветная. А уперся на одном - не подставлю, мол, задницу под укол. Личность я или не личность? - твердил уныло, но упрямо, и не давался, как ни уламывали его няньки. Пришлось применить силу. Впрочем, слабак он оказался, весь как из глины слепленный.
А с другим повозились. Еще в санпропускнике начал он куролесить. Молоденькая сестричка прибежала - глаза на лоб, вся дергается: быстрее, быстрее, как бы чего не натворил!.. Ну и побежали. Посмотришь - сопля соплей: молодой совсем, худой, низкорослый. Но шумел и брыкался за десятерых, да и сильный оказался, жилистый. И не поймешь ведь, из-за чего он буянит. С места вскакивает - то к двери, то к окну, и рот на секунду не закрывает - хвастается, какой он здоровый, как его все боятся, требует отпустить, угрожает, иначе всем, мол, плохо будет. И вправду - за стулья хватается, санитарку толкнул так, что та еле на ногах устояла. При враче его не били, только за руки удерживали, но когда, все мокрые и исцарапанные, прикрутили его к койке в отделении, кое-кто из ребят не выдержал, оторвался. А он хоть бы что, кричит: суки, падлюки, душманы!.. - ну и еще в таком же духе, повыразительнее.
Пожилая неуклюжая санитарка, в суматохе схлопотавшая от крикуна по боку, не обозлилась на него, а все сдерживала алкашей, усмиряла.
- Что творится, что творится! - причитала она. - Бедные хлопчики... И что за напасть на них такая! И все ж молодые, красивые... После армии везут к нам. И что там, в этой армии, с ними делают? А этот прямо из Афганистана проклятого...
А Шрамов еще удивлялся, почему он душманами их обложил. Значит, и таких привозят оттуда, не только в цинковых гробах или искалеченных.
- Бросили б на них, на этот Афганистан, какую-нибудь бомбу, чтоб задавить всех, есть же у нас такие, - продолжала сердобольная нянька.
- А может, лучше просто уйти нам оттуда? - не удержался Шрамов.
- Или уйти! - подхватила нянька, на все согласная. - Даже еще лучше: уйти - и пускай сами грызутся...


Глава 23.

А у Шрамова что-то застопорилось с лечением. Все общеукрепляющие уколы поделали, из таблеток дают только витамины. Спит и ест. Заметил, что поправляться начал, жирок на животе завязывается, морда круглеет. Оно и понятно - никогда не думал, что такой аппетит может у него прорезаться. И многие, заметил Шрамов, здесь как заново на свет рождаются - свежеют, бодреют. Только и делают же, что жрут и спят. Жук, тот самый, что в первые дни ничего не мог есть и бродил, как тень, цепляясь за стены, теперь не то, что поправился, а по-настоящему потолстел, белый и сдобный стал, как хорошая женщина. А на воле не до еды, и аппетита такого не бывает. Выпил, загрызнул чем придется, хоть сигаретой, хоть рукавом занюхал - и вся еда. Теперь Шрамов думал, чем же он жил тогда, откуда здоровье бралось? Сам себе удивлялся. А из-за перерыва в лечении Шрамов не переживал - все равно ведь без толку это лечение, но к чему такие перерывы. Курс придется пройти по-любому. Только время тянет Сичкарь.
А между прочим, некоторым удавалось как-то увильнуть и от рыгаловок, и от тетурама. Пройдут общеукрепляющий курс, а потом попивают понемногу всякие витаминичики, жирок нагуливают. И Капитан из таких. Придумал себе какую-то сердечную болезнь, каждые полчаса за пульс хватается, к чему-то внутри себя прислушивается. Так что противопоказаны ему и рыгаловки, и тетурам. Другие тоже находят у себя что-нибудь - то язву, то давление, то геморрой... Но в основном это пациенты Принцевского. Сичкарь в таких случаях разборчивый, анализами замучает, прежде чем пойдет на какие-нибудь поблажки.
На обходе Шрамов намекнул ему, что пора, мол, переходить к УРТ - условно-рефлекторной терапии, а по-простому - к рыгаловкам. Раньше, мол, начнем, раньше кончим. Сичкарь его успокоил: все идет по плану. Попробовал Шрамов было заикнуться на всякий случай, что, дескать, живот побаливает, авось клюнет. Не прошло. Это случается, сказал Сичкарь, от перемены пищи, обстановки. Ничего страшного. И в истории болезни ничего такого не отмечено. Да и жаловался Шрамов не очень уверенно, мямлил, даже, кажется, покраснел. Сичкарь его, видно, и раскусил.
А Мефодий, хитрый грек, сумел-таки избежать рыгаловки. Ему тоже срок подошел, и лечился он у Сичкаря, как и Шрамов, и вслух ни на что не жаловался, но как-то отделался. А на все расспросы только уклончиво, хитренько этак улыбался и отвечал невпопад, невнятно, как бы не совсем понимая, о чем речь. Спрашиваешь, что у него за болезнь, а он начинает охать, плести, как ему тяжело живется, как замучала его работа в колхозе, как пилит его старуха-жена... Все болит, и там и здесь. И хоть кол ему на голове теши, ничего вразумительного не добьешься.
- И зачем меня мама на свет родила, - говорит сокрушенно, - лучше б она аборт сделала...


Глава 24.

Однажды Мефодий вскочил в палату не по-обычному радостно возбужденный, с блестящими бегающими глазками.
- Смотрите, смотрите! - кричит, аж брызги изо рта летят. - Кого я привел! Это ж настоящий поэт, живой! Стихи сочиняет!..
И тащит за собой знакомого всем Леху-тихого. В коридоре, в умывальнике, в туалете Шрамов его часто встречал и обращал внимание на приметную внешность. Хотя что там особого в его внешности - типичный, так сказать, алкоголик, тем, наверное, и приметен. Землистое старческое лицо со многими мелкими морщинками и серой щетиной. Щрамов удивлялся, как поддерживается эта постоянная небритость, - и не только у Лехи. Ходит - сутулится, еле ноги волочит. А особая примета - великий молчун, а если и добьется кто от него слова, то говорит тихо, почти шепотом, и мало, - за что и прозвали тихим. Еще его называли поэтом, но Шрамов думал, что в шутку, за тихость.
Он покорно плелся за Мефодием и слегка улыбался, а Мефодий чуть не прыгал вокруг него, сияющий, гордый своим открытием. Он усадил Леху на свою койку и сразу заторопил:
- Ну давай, давай, где там твои стихи? Ох, и стихи у него, - обернулся к публике. - Сейчас услышите! Таких стихов нигде не найдете, куда там Пушкину!.. Но чтоб никто не знал - за такие стихи и посадить могут!..
Все смотрели на них с любопытством - новое развлечение, что ни говори. А Леха неспешно, бережно вынул из кармана маленькую записную книжку, потертую, ветхую, аккуратно полистал - видно было, что вся она исписана густыми мелкими строчками.
- Что вам почитать? Могу про природу, могу про политику, могу про разврат...
Держался он с достоинством, без суеты, как знающий себе цену.
- Какой природа! - закричал нетерпеливо Мефодий. - Давай про водку!
- Про водку так про водку, - добродушно согласился Леха и, порывшись в книжечке, стал читать, в основном напамять, в книжечку заглядывая так, иногда, - для вида, для солидности, что ли:

Как болит голова -
Не помогут слова,
Не помогут тебе и таблетки.
А поможет она, только водка одна,
Водка та, что послаще конфетки!
И ты станешь здоров,
И завертится кровь,
Боль пройдет,
В голове станет ясно.
И ты будешь опять
Песни петь, танцевать,
И поймешь, что живешь не напрасно!..

Не артист, конечно, Леха, и безголосый к тому же, сиплый, но читал с чувством, старался.
- Ай да Леха, ай да тихий! - шепотом восхищался Мефодий и гордо оглядывался по сторонам. - Кто б подумал! Талант! Гений!..
- Ну как? - спросил Леха, настороженно косясь на слушателей.
Все, конечно, наперебой кинулись расхваливать его, вполне искренне, развеселились, и он расслабился, посветлел лицом, даже как бы помолодел, слегка зарумянился.
- А вот еще послушайте:

Газ, пыль, туман под облаками,
Шумит азовская волна...
Сосите соки, суки, сами!
Мне дайте водки и вина!..

Тут уж даже в ладоши захлопали. Шрамову особенно две последние строчки понравились - ритмом, звучанием, да и смыслом тоже. Они и Лехе самому нравились, он их прочитал погромче, с особым смаком, еще и рукой такт отбивая.
Капитан тоже веселился, похахатывал:
- Надо же! Какие таланты в дурдоме открываются!..
И Голицын снисходительно улыбался, соглашаясь:
- Да, богат наш народ чудаками...
- Ну что, что я говорил? - приставал ко всем Мефодий, не в силах унять восторг.
И потом он все увивался вокруг Лехи, в рот ему заглядывал, словно ждал от него каких-то чудес, откровений. Леха с удовольствием принимал его поклонение и часто сам приходил в палату, чтоб почитать что-нибудь новенькое. Особенно блаженствовал Мефодий от стихов с матюками. А Леха на них был мастак, почувствовав спрос, рифмованные матюки забили из него фонтаном. Он и к Шрамову подходил то в коридоре, то в туалете, - чувствовал, что тот ценитель поопытнее Мефодия.
- Хочешь послушать? - И выдавал что-нибудь забористое, многоэтажное.
Все одобрительно смеялись и смотрели на него как на клоуна. Шрамов тоже смеялся и хвалил Леху, но в душе жалел его. Он знал, что несмотря на солидный возраст - под пятьдесят, а на вид и больше, - Леха мыкался по общежитиям, никогда не имел ни семьи, ни детей, пил одеколоны и лосьоны, страдал многими болезнями. Человек из породы неприкаянных. И впереди ничего не светит. Наверное, бесхитростные его стихи помогали ему удерживаться на поверхности жизни, давали какую-то маленькую опору, без чего никто не живет.


Глава 25.

Начались рыгаловки. Шрамова предупредили заранее, и утром, еще до завтрака, он взял полотенце, как его учили, в умывальнике специальное ведро с надписью "УРТ" и вместе с другими пошел в процедурную. Было интересно. Не верилось, что можно искусственным путем вызвать отвращение к спиртному. И все знакомые Шрамова относились к этой процедуре как к несерьезной игре, придуманной врачами, чтоб оправдать свой хлеб. В медицинских брошюрах еще можно вычитать об эффективности этого лечения, а среди прошедших его Шрамов что-то не встречал таких, чтоб не переносили водку.
Их рассадили по стульям - на полу перед каждым ведро, на коленях полотенце. Сестра делала в руку по укольчику апоморфина, потом они сбивались перед раковиной - пили воду, кто сколько сможет, чтоб было чем рыгать (сестра сказала: не меньше пяти стаканов), опять рассаживались, и начиналось представление - а как еще назовешь, если без притворства?
На стол, так, чтоб всем видно, сестра выставила несколько бутылок из-под водки, с разными наклейками, а в руки каждому дала по стакану, куда плеснула грамм по пятьдесят разбавленного спирта.
- Не пить! - отдельно предупредила она неопытного еще Шрамова.
И даже техника использовалась - магнитофон. Некоторые алкаши просили: не включайте, надоел, лучше б музыку какую-нибудь... - но сестра нажала клавишу - и раздался знакомый тягучий голос Принцевского:
- Дорогие друзья! Вы приняли твердое решение прекратить употребление спиртных напитков. Водка принесла вам много горя, страдания, болезни. Разрушенные семьи, дети-сироты при живых родителях, потеря любимой работы, деградация личности - вот что несет водка. Но вы на правильном пути. Теперь у вас начнется новая жизнь - трезвая, ясная, чистая, без алкогольного дурмана. Сейчас мы приступаем к самому ответственному этапу лечения - условно-рефлекторной терапии. После прохождения курса у вас выработается стойкое отвращение к алкоголю. Внимательно смотрите на бутылки с водкой, нюхайте, вдыхайте пары алкоголя! (Медсестра жестами показывала: давайте, мол, давайте.) Нюхайте, вдыхайте! Вид и запах водки вам противен, он вызывает у вас отвращение, тошноту! Вам плохо! Вы никогда уже не будете пить водку!.. - Слабый вначале, монотонный голос напрягался, звучал назойливее, громче. Принцевский, видно, и сам уже верил своим словам. Но Шрамов никакого отвращения не чувствовал, хотя искренне пытался его у себя вызвать. А голос все убеждал, настаивал: - Водка! Все зло от нее! Вас тошнит! Вам плохо!.. Но вы нюхайте, вдыхайте этот отвратительный запах!..
И все нюхали, вдыхали - многие привычно, со знанием дела, - а сестра негромко еще и подсказывала:
- Помочите губы...
Мочили и губы, кривя лица. Кое-кто, из опытных, блеванул. Ну да, подумал Шрамов, если натощак выхлестать столько воды... У него что-то не получалось, он тужился без притворства и немного стравить все-таки заставил себя. Сестра похвалила его взглядом и кивком головы.
В комнату заглянул Принцевский, как бы материализировался из магнитофонного голоса. Он с минуту постоял в дверях, внимательно слушая себя и любуясь страданиями алкашей. Его квадратное очкатое лицо было довольно.
Так прошел первый сеанс. В конце сестра сказала: водку вылейте в раковину. Но не заметила или не обратила внимания, как алкаши в суматохе слили все в один стакан - почти полный получился - и кто-то быстренько выпил. Шрамов чувствовал себя измученным, но и какое-то удовлетворение было. Наконец-то дело сдвинулось, дни пошли к финишу.


Глава 26.

Между тем наступала весна. Что-то припоздала она в этом году: середина марта, а снег и лед лежат еще толстыми слоями и глыбами. По ночам морозец держался приличный, но днем уже светило яркое солнце и на открытых местах стаивал снег и земля начинала парить. Для Шрамова это всегда было тревожное, неясное время, особенно запойное. Природа оживала, оживать бы и Шрамову, но он не знал, для какой жизни ему оживать, - и томился. В этом году, правда, оказалось иначе, полегче. Природа вроде бы и не касалась Шрамова, они существовали как бы отдельно друг от друга. И яркое солнце, и бойкие ручейки, и радостные воробьи - все это в другой жизни. Сейчас решетки, замки, духота палат... А намечавшиеся иногда мысли, как жить дальше, потом, Шрамов глушил - нечего заглядывать наперед, всему свое время.
В один из самых погожих дней всех выгнали расчищать двор от раскисших сугробов. Некоторые шли с удовольствием, другие находили отговорки, прятались. Мефодий напросился вместо кого-то дежурить по отделению - мыть полы, таскать ведра с кухни - лишь бы не кидать снег. И думал, наверное, что всех обхитрил. А Капитан сказал:
- Не хватало еще, чтоб я здесь лопатой вкалывал! - И сбежал в самоволку.
Зато Коля Ткаченко, как раз на время притихший, и не подумал сачковать, с готовностью оделся в затасканный казенный ватник, взял лопату - куда идти, что кидать? Шрамов тоже не увиливал от любой работы, хотя и предпочел бы полежать с книжкой лишний часок. Он просто не любил хитрить, выкручиваться, притворяться - было неприятно и лень. Им и еще нескольким алкашам досталось сбрасывать слежавшийся снег с крыши длинного приземистого здания, где размещались разные подсобные помещения: склады, мастерские, гаражи.
Это был первый выход Шрамова на свежий воздух за последний месяц. От чистого холодного воздуха, слепящего солнца заломило в висках, перехватило дыхание, выступили слезы. Сразу было неуютно, зябко, работать не хотелось, но потом размялись, разогрелись, и дело пошло веселее.
Шрамов нарезал влажный снег правильными аккуратными кубиками и ловко сбрасывал их с крыши, и скоро работа уже приносила ему удовольствие. Лицо разгорелось, и даже легкая приятная испарина прошибла.
И других работа увлекла. И немудреное вроде дело - бери побольше, кидай подальше, - а после душных палат, нудного лежания встряхнуться, почувствовать силу в руках, горячий ток крови в каждой жилке оказалось в самый раз.
У Коли Ткаченко набрякло и посинело лицо, но трудился он азартно, как заводной, снег мокрыми лепешками летел не только вниз с крыши, но и вокруг, брызгая на всех.
- Давай-давай! - смеясь, подбадривали его. - Сам не свались за лопатой!..
- А что! - беззаботно откликался Коля. - Нам хлеба не надо - работу давай!..
И кто-то тотчас подхватил, продолжил знакомую присказку:
- Нам солнца не надо - нам партия светит!..
Крышу очистили быстро, за какой-нибудь час, и закурили, подставив солнышку горячие лица. Мокрая черная крыша сразу стала парить. Сверху хорошо было видно, как по всему двору развернулась веселая, бойкая работа. Алкаши, психи из спокойных, санитарки чистили дорожки, сгребали в кучи грязный снег, собирали мусор. Шрамов засмотрелся на обнажившуюся прошлогоднюю травку на газонах, зеленеющую свежо, словно и не было зимы. Надо же, подумалось ему, выжила и под такими холодами. И еще будет жить, не то, что слабый человек, жила раньше, переживет и его. Что ей, травке, нужно? Какая-нибудь почва, воздух, солнышко... Это человек ненасытен - поэтому и беззащитный, недолговечный. Чем меньше потребностей, чем проще жизнь - тем она устойчивее, сильнее, - думал Шрамов с ощущением важного, нужного ему открытия. Так надо жить, у травы учиться...
- И что людям надо? Солнышко светит, земля пропитание дает - живи! А понавыдумывали разные ЛТП, держат нас тут, как зверей... - неожиданно созвучно мыслям Шрамова сказал малознакомый печальный алкаш.
- Начальству видно, кому в ЛТП, кому на курорт, кому еще куда! - сказал Коля Ткаченко. - Тебя сюда закрыли - значит, кому-то мешал...
Алкаш глубоко вздохнул, опять уходя в себя. Да, так оно, видно, и есть: все мы кому-то мешали, Коля в точку попал, - подумал Шрамов. Но кому и чем? У каждого свои недоброжелатели, близкие и далекие, случайные и не случайные, откровенные и тайные... А многие и сами себе главные враги.
А Коля уже приметил внизу знакомую деваху из женского отделения и кричал ей:
- Зиночка, покажи ножку!
Зиночка, молодая еще, но грязная, с всклокоченными волосами и тупым лицом, медленно повернулась к ним и потянула кверху юбку, показывая грубый коричневый чулок и начало серых рейтуз. К ней сразу кинулась толстая краснорожая санитарка с ругательствами, дернула за руку, а наверх крикнула:
- И не стыдно вам с больных смеяться?
Никто что-то не устыдился, а все смеялись - это точно. А почему бы не посмеяться, если смешно, светит солнце, играет кровь? А больные тут все.
- Эх, выпить бы! - со страстью, с аппетитным причмокиванием сказал кто-то. - Погода шепчет...
- ...займи, но выпей! - закончили сразу несколько человек.
И все с безнадежным сожалением протянули: - Да-а-а...
И как-то вдруг почувствовали свою подневольность, неполноценность, и солнышко уже хоть бы и не светило, помрачнело в душах.
Шрамов в последнее время о выпивке почти не вспоминал, отвык за несколько недель воздержания, но тут подумал, что и сам бы не отказался от стаканчика-другого, но не так, чтоб потом прятаться от санитарок и сестер, бояться дохнуть в их сторону, притворяться трезвым. А где-то на воле, прилично одетым, побритым, расслабиться в дружеской компании, прогуляться на природе, если повезет, то и с нормальными женщинами. Давно уже не было у него такого. В последние годы он пил не для веселья и прогулок, без меры, часто в одиночку - даже предпочитал в одиночку, потому что тогда не надо слушать чьи-то пьяные излияния, а можно вести бесконечные беседы с самим собой, с кем-то воображаемым, с бутылкой в крайнем случае, с лампой, с телевизором, не опасаясь, что тебя перебьют или не поймут, или поймут неправильно. Это когда-то, по молодости, хлебнув винца, он оживал, становился остроумным, свойским парнем, любил компании, нравился девушкам и умел за ними ухаживать. Теперь на миг вспомнились те времена, захотелось их вернуть, но таким несбыточным показалось это желание, что не стоило большого труда от него избавиться.


Глава 27.

Но приходили мысли о женщинах - а куда денешься, если так природой предусмотрено. Шрамову на женщин в жизни не везло, хорошего от них он старался не ждать, ну а тянуло его к ним, конечно.
В запойные периоды было не до женщин. А теперь вина не было. А было более или менее нормальное питание, нормальный сон, без кошмаров и судорог, многодневное тягучее безделье. И еще разговоры. Вечная, нескончаемая тема для разговоров - бабы.
Мефодий, в приличных годах уже, и сам корявенький, кривоносый, а аж слюни на губах пузырились, как начинал вслух мечтать о предстоящем лете, когда в его курортный поселок поналетят млеть у теплого моря белокурые денежные бабенки, падкие на беззаботную любовь.
- Жену отправлю подальше на заработки, бахчу полоть, буряк, сын живет отдельно - не помешает, а сам гульну, - безмятежно рассуждал он, разлегшись на кровати, нога за ногу, руки за голову, по лицу мечтательная улыбочка плавает. - Пока здоровье есть, надо пользоваться... А они ж сами кидаются. Или у них мужья такие - неспособные?.. Любят они еще на лодках кататься, ух, как любят, - говорил он. - Хлебом не корми, а покатай... Раз приехали на двух машинах, "Жигулях", бабы, мужики, дети бегают... Костры жгли, шашлыки там делали, бесились... Понапивались и пошли по берегу шакалить. К нам две подошли - а мы с другом как раз катер спихивали на воду. Поддатые хорошо - не мы, бабы. Пристали - покатайте, покатайте! А что мужья скажут? А ну их, тех мужей, говорят, они не ревнивые, им водка дороже. Мы их и покатали! Отплыли подальше и прямо там на катере и разложили. Сначала я одну, а он другую, потом поменялись. Одна была толстая, как мешок с салом, только пыхтит и потеет, а другая худая, ну одни кости, та как кошка, давай и давай! Дергается, прыгает, как заводная, как вибратор какой-то... А мужья на берегу ждут! Потом мы их отвезли, сдали мужьям - в целости и сохранности... И все довольные, хе-хе!.. Сказали, что еще приедут...
Капитан ничего подобного не рассказывал, послушать только любил. Он часто ночевал дома - умел договориться с кем надо, а там жена - было, значит, с кем развеяться (хотя всем известно, как может до тошноты надоесть родная жена). Капитан рассказывал другое - что Принцевский прописал ему какие-то таблетки для укрепления половых способностей.
- Как у вас с этим делом? - спрашивает у меня. Любит же он поговорить, особенно на эту тему. А я замялся, застеснялся. Так себе, говорю. А что еще ему сказать? Ну он и решил мне помочь... А я их не пью, складываю про запас - когда-нибудь, может, пригодятся, - рассказывал Капитан. - А пока жена не обижается...
Как вспоминали жен, тотчас вмешивался Коля Ткаченко, больной вопрос для него. Он пятый раз был женат, троим платил алименты, сейчас тоже росла у него девочка трех лет, Аленка, о ней он вспоминал часто и хорошо, знал, какие игрушки, сладости она больше любит, с умилением рассказывал о ее шалостях, скучал по ней. Но о женах - и о нынешней тоже - отзывался пренебрежительно.
- Все они суки! - говорил он, горячась не в меру. - Пока даешь им деньги, сюсюкают, такие хорошие, ласковые, а чуть что не по ней - так и жди какую-нибудь подлянку! А чтоб не изменяли - та-а, таких не бывает!..
- Твоя Аленка тоже чьей-то женой будет, - поддел его Капитан.
- Ну и что! И она такой же будет! - легко согласился Коля. - Хорошая, пока маленькая...
А сам Коля - проговорился как-то - семь раз подхватывал триппер, никого, впрочем, этим не удивив, и сам спокойный.
И не только разговоры велись вокруг баб, но и какие-то отношения, похожие на любовные, завязывались прямо здесь, в отделении. Весна, щепка на щепку лезет, - говорил Мефодий.
Все были в курсе, все с интересом следили, как идут дела у Пифа с Иркой. Пиф - дубоватый парень лет двадцати пяти, а лежит пятый раз - чем и гордится. Наркология для него что дом родной, всех знает и все его знают. Флегматичный, всегда сонный, опухший. А Ирка - девчонка лет семнадцати, черненькая, коротконогая и шустрая. Некрасивая, но привлекательная молодостью и живостью. Она занимала в отделении странную должность - культтерапевта. Никто не знал толком, что входило в ее обязанности. Судя по названию должности, ей полагалось заниматься чем-то, связанным с культурой. Но все в отделении, имевшее отношение к культуре - телевизор, газеты и журналы, шахматы и шашки, бильярд, домино, - прекрасно функционировало и без ее вмешательства. А Ирка всем помогала - то сестрам таблетки раздавать, то на кухне, то постельное белье меняла, то по каким-то поручениям Сичкаря моталась. С Пифом у них отношения были почти супружеские: она таскала ему домашнюю еду, стирала носки и трусы, распекала за лень. Но главного не было: с половой близостью пока не выходило. Не то, чтоб Ирка противилась, ломалась, она в этом смысле была простая девочка, без претензий и комплексов. Но Пиф рохлей оказался. Он жаловался всем: мол, условий никаких нет, а то б он давно с Иркой разобрался. А все смеялись: такой ты мужик, значит, условия всегда подобрать можно.
Общительный Капитан и с Иркой нашел дружеский язык - затрагивал ее, останавливал в коридоре, заигрывал все, подшучивал. А та, доверчивая и простодушная, откровенничала с ним во всем. А он потом рассказывал, посмеиваясь:
- Серьезные планы у девки! Замуж за Пифа настроилась. Уже и с родителями договорилась: выделяют деньги делать пристройку к дому. Нашли строителя - Пифа! Смехота! Куда они смотрят? Пятый раз в дурдоме! С него теперь и мужик никудышный! Тьфу!..
А у Шрамова иногда что-то вроде зависти к ним появлялось, и для самого смешной. Ему казалось, что если б для него нашлась такая девочка, вроде Ирки, бесхитростная и преданная, он и пить бы бросил, и пристройку сделал, и детей бы воспитывал... Только прочно сидела в нем уверенность, что ничего такого не будет, не суждено ему, не для него - и все тут.
С первых дней Шрамову понравилась Люба - манипуляционная сестра. В те смутные дни так получилось, что она попалась ему на глаза, мягкая, спокойная, умиротворяющая какая-то. И для Шрамова она оказалась подходящей зацепкой, чтоб совсем не расклеиться, не пасть духом. Шрамова она ничем не выделяла, а ему и не надо было этого. Наоборот, излишнее постороннее внимание, даже со стороны красивой женщины, вогнало бы его в еще больший разлад - из-за необходимости как-то реагировать, когда ему и думать ни о чем таком не хотелось. Ему хватало изредка видеть ее, слышать, он успокаивался и мягчел при ней. Но чтоб как-то сблизиться - не приходило в голову ни сразу, ни потом. В постели, перед сном, он иногда думал о ней - и тогда спокойнее спалось. Вообще-то он и раньше почти всегда имел в запасе своего воображения такой полуреальный идеализированный образ женщины, которым в нужный момент мог заполнить пустоту в душе и мыслях. Реальный прототип обычно и не подозревал, какое место он занимал в жизни Шрамова. Настоящие дела Шрамов имел совсем с другими женщинами.
Но по мере того, как уходили первоначальные послеалкогольные тревоги и физическое недомогание, образ Любы постепенно тускнел. Тут еще узнал Шрамов, что она была замужем и муж ее - такой же алкаш, как все здесь, - несколько месяцев назад в горячке повесился. А всезнающий Капитан рассказал, что еще при муже Люба обзавелась хахалем - шофером "Скорой помощи", а теперь они живут открыто. Правильно, говорили все, живой человек, а что она видела от своего придурка? Шрамова не очень огорчало такое разочарование: достаточно было их у него, чтоб научиться принимать спокойно. Он и не ждал, что реальный образ может совпасть с воображаемым, хотя в глубине сознания еще теплилась мальчишеская вера, что есть на земле преданные, чистые, прекрасные женщины, как в книгах старых писателей, но достаются они кому-то другому - кто больше заслуживает, что ли? Или кто понаглее? - думал иногда Шрамов.


Глава 28.

С приходом теплых дней заволновался Капитан. Заканчивался его срок, он все чаще бегал в самоволку - так что, можно сказать, жил больше не в отделении, а дома. Уже и о здоровье не так беспокоился, пульс почти не щупал, а весь был мыслями там, на воле. Жена получила дачный участок, надо кирпич, лес, цемент доставать, а все так дорого, да и попробуй купи - дефицит, очереди. Теща обещала помочь деньгами, но надо подремонтировать и продать ее домик, а саму взять к себе. Не из веселых перспектива, ну а куда денешься. Впрочем, теща не вредная, да и старенькая, болеет, авось, долго не протянет... Он все рассказывал, спрашивал советов, словно у всех и дел было, что ломать голову над его заботами.
Шрамову он накаркал, уходя:
- А ты лечись не лечись - все равно пить будешь!..
Вроде бы и смеялся - а все равно неприятно. Шрамов хотел ему ответить тем же: дескать, сам долго не выдержишь, слишком уж самоуверен и горяч, скоро остынешь. Но промолчал, зная, что Капитан из-за такой ерунды может обидеться.
Уходил Капитан шумно, чуть не со всем отделением за ручку попрощался, сестрам и нянькам конфет надарил, а в палате раздал остатки домашних припасов: банку абрикосового варенья, пару копченых сардин, несколько пирожков. Оставил и полфлакона "Шипра", и целый тюбик зубной пасты, и кусок туалетного мыла...
- Пользуйтесь и не поминайте лихом!..
- Еще вернется! - уверенно сказал Коля Ткаченко. - Примета такая есть: вернется, если что-то оставил...


Глава 29.

Просторнее стало в палате и тише, но уже на другой день подселили новенького. Несколько дней перед этим он пролежал в наблюдательной палате с белкой, под капельницей. Заглядывая иногда туда, Шрамов видел его затравленные безумные глаза на безобразном сморщенном лице, белые потрескавшиеся губы, непрерывно что-то бормотавшие, - и поеживался от жалости и брезгливости. Теперь же дядя Вася - так называли его - пришел в норму, как переродился. Ну, не внешне - согнутым, маленьким, сморщенным он и остался, но взгляд уже не тот - резкий стал, колючий, быстрый; и сам шустрый такой, деятельный. Шрамову очухавшийся дядя Вася сильно напоминал Чингиз-хана с картинки в старом школьном учебнике истории. Он и национальности был какой-то восточной, узкоглазой, - а какой, правда, и сам не знал. Даже свое настоящее имя, непривычное для русского уха, он, кажется, плохо помнил. Дядей Васей он назывался для удобства.
С собой он принес тухлый запах старого нечистого тела и залежалых окурков, которые он, как и Беломор, собирал в карманы, а потом крутил из них большие вонючие самокрутки.
Он всех развеселил в первые же минуты, небрежно сообщив, что не сегодня-завтра его должны забрать менты, - мол, не давался он им при задержании где-то в подвале, сопротивление оказал, а одного даже ударил. И он отводил в сторону сжатый костлявый кулачок, делал зверское лицо, показывая, как врезал менту. Грозный мужик, как послушаешь, а посмотришь - и смех берет: труха вот-вот посыплется. Но духом силен, не отнимешь.
Дядя Вася из тех, кого называют бичами, бомжами, трубалетами. Пятьдесят семь лет от роду, а ни семьи, ни жилья, ни трудовой книжки. Все где-то подшабашивал, бутылки сдавал, крутился по-разному, наверное, и подворовывал. Но о пенсии мечтает. Откуда-то услышал, что есть вроде положение, по которому в шестьдесят лет тридцатку пенсии дают по-любому, и теперь ждет, надеется дожить, годики и месяцы считает. Калач тертый, хитренький, ехидненький. Любит загадки задавать, спрашивает с подковыркой:
- А вот скажите, какой из царей больше всех продержался на троне?.. А какие три правителя умерли в одном возрасте?.. А кто был сразу после Ленина во главе правительства?.. - И загадочно посмеивается. - Ну, его не спрашиваю, он знает, - это на Шрамова, которого дядя Вася сразу почему-то зауважал, - а вы скажите, лопухи!..
Конечно, откуда у алкашей знание таких тонкостей. Шрамов тоже не знал, но помалкивал, делая знающий вид. А довольный дядя Вася снисходительно пояснял:
- Дольше всех на троне продержалась Екатерина Вторая... По пятьдесят четыре года прожили Петр Первый, Ленин и Гитлер... После Ленина главой правительства был Рыков...
С Мефодием они заспорили насчет печного ремесла. Мефодий неосторожно похвастался, что он печник шестого разряда, а дядя Вася тут как тут - прицепился и пошел донимать его, проверять по мелочам. И Мефодий в долгу не остался, огрызается, сам наседает с вопросами. Разгорячились старые шабашники, словечки непонятные замелькали: головка, бурав, разделка, выдра... А как делается футеровка? А какой размер у поддувала? А сколько должно быть колосников?.. А вокруг смеются, подначивают обоих. Дядя Вася, хоть и без разрядов, а, что называется, заткнул Мефодия за пояс, заговорил, затуркал его. Тот, видя такое, заволновался, начал по своей хитрой привычке вилять, сбиваться на другие темы, а потом и совсем убежал курить. А дядя Вася довольный, смотрит победителем.
- Я, - говорит, - дело туго знаю! Меня не проведешь!.. Один председатель сельсовета хотел вокруг пальца обвести - не вышло!..
И тут же рассказал, как вырыл, кирпичом выложил он председателю погреб, а тот, жулик, платить не захотел, а предложил вместо денег медаль "За трудовую доблесть".
- Дурака нашел! Я ребят подговорил, припугнули его - как миленький раскололся, до копеечки выложил!..


Глава 30.

По весне зашевелилась и милиция. Это увидели по тому, как вереницей пошли новички, уже и койки для них с трудом подыскивали. Поэтому, видно, и выписывать стали чаще, и выгонять. Выгнали Жука: попался на пьянке - и Сичкарь не стал церемониться. А в другое время за первую такую провинность мог и простить, ну, серу назначить - этого не избежишь. Шрамов сначала не понимал, почему надо бояться быть выгнанным. Ну, выгнали - и выгнали. Справку для работы в любом случае дают одинаковую - без оплаты. А для неработающих и того не надо. Но скоро разъяснилось: на выгнанных материалы передаются участковому, а тот уже начинает крутить по-своему - на ЛТП готовит. Есть чего бояться.
Многих привозили ненадолго - на недельку, дней на десять - на обследование, как говорили, перед отправкой на ЛТП. Как-то в коридоре Шрамов нос к носу столкнулся с давним собутыльником по прозвищу Анфиса. Вместе они не один литр выпили, а больше друг о друге ничего особенного вроде и не знали, но встретились как закадычнейшие друзья - даже обнялись.
Анфиса синий с глубокого похмелья, натянутый, как струна, дрожащий и растерянный.
- Хоть ситра у тебя нет? - жалобно спросил он у Шрамова. - Все нутро горит...
- Нет! Какое там ситро! - разочаровал его Шрамов, и желавший бы поддержать старого собутыльника. - Здесь ни ситро, ни квас не проходят - какие-то градусы там, говорят...
Печальному Анфисе сделалось по-настоящему плохо, он покачнулся, придержался за стенку, замер с испуганными глазами. Шрамов провел его к себе на койку - место для Анфисы выделить еще не успели, усадил и сам присел рядом. У Коли Ткаченко кстати нашелся какой-то кисленький компот, и он угостил их, и Анфисе немного полегчало.
- На ЛТП иду! - с отчаянием сказал он. - Повязали, гады! И кто сдал - родной папаша!.. Ну, это ему припомнится!..
Об Анфисыных распрях с отцом Шрамов что-то краем уха слышал. Они жили вдвоем, а папаша тоже не дурак был выпить, но с сыном не пил и не делился, а пил похитрее Анфисы - втихомолку, ни с соседями, ни с ментами историй не имел. А Анфису каждая собака в округе знала и долгом своим почитала тыкать в глаза, какой он нехороший. И отец вечно Анфису попрекал, себя в пример ставил. Из-за женщин еще какие-то склоки завязывались. А в общем, не уживались они в одной квартире, как два медведя в берлоге. По пьянке до мордобоя доругивались, то один, то другой фонарями светили. Теперь вот на ЛТП Анфису сбагрил.
- Одеколон у него свистнул! - жаловался Анфиса. - Он и взъерепенился, накатал ксиву участковому, а тот только ждал...
Через несколько дней Анфису в воронке, как опасного преступника, отвезли на суд и вкатали полтора года.


Глава 31.

В палату поселили еще одного - шестого - жильца. Его привели сразу из санпропускника, ни обвыкнуть, ни даже обсохнуть он не успел, но не терялся, держался уверенно. С ражей лоснящейся мордой и толстым распущенным брюхом, отдуваясь, развалился на койке, запищавшей и провиснувшей под ним почти до пола.
- За что вас сюда позакрывали? - грубо спросил он сразу у всех, глядя в потолок. Бас у него густой, пропитой и прокуренный. Все как-то и опешили немного от его неожиданно высокомерного тона. Ни поздоровался, ни познакомился... Что ему ответишь?
- За что и тебя! - быстрее всех нашелся Коля.
Шрамову новенький не понравился с первых минут. Таких самоуверенных типов он встречал нередко, видел их насквозь, как ему казалось, и ни в какие отношения с ними по возможности не ввязывался. Так и давило его исходившее от них чувство необъяснимого превосходства. Понимаешь, что ничем они не лучше тебя, но раздражает и угнетает их непробиваемое высокомерие. Никаких тебе сомнений, колебаний, уверен, что все вокруг мизинца его не стоят, - и не столкнешь, не смутишь ничем. В любой обстановке не потеряется, не скиснет. Хорошо быть таким, - думал иногда Шрамов. А временами и сам пробовал перенимать кое-какие их повадки: громко говорить, с апломбом изрекать банальные истины, наглеть с женщинами, презирать слабых. Но натура не поддавалась, и артист из Шрамова никакой - так что самому бывало противно и стыдно.
И новенький (по фамилии Кушнир) к Шрамову стал относиться с подозрением, сторонился его, замолкал при нем, когда заметил, что тот иногда что-то пишет в блокноте. Да и не только новенького тревожил блокнот Шрамова. Однажды и Мефодий спросил, о чем он там пишет.
- Про тебя пишу, - шутливо ответил Шрамов, лишь бы отделаться. Но Мефодию как-то не по вкусу пришлась такая шутка, он заволновался похоже всерьез.
- Кончай, не надо, не пиши, - заныл он. - Ну зачем? Еще посадят... - Сам шутил, что ли, - не понял Шрамов.
Но доброжелательный дядя Вася поддержал Шрамова. Он почему-то сразу принял Шрамова за настоящего писателя и уважал его. На слова Мефодия он снисходительно улыбнулся и сказал:
- Пусть пишет, он за это копейки получит, а ты только хвосты быкам крутить умеешь...
А позже от Голицына Шрамов узнал, что Кушнир считает его стукачом и по отделению такие слухи распускает. Еще одна проблема, откуда и не ждешь. Ну чем мог Шрамов защититься? Доказывать, что он не верблюд? Так и не докажешь, совсем за дурака сойдешь. Один выход - не обращать внимания, не принимать всерьез идиотские бредни.
Кушнир был уверен, что в наркологию его привела людская зависть. Месяцев семь-восемь в году он вкалывал по шабашкам: коровники, амбары, жилые дома строил в колхозах. Загребал крупные деньги, а потом месяцев четыре-пять жил как хотел.
- Друзей валом, официанты в ресторанах на цыпочках бегают, только моргну. Все бабы мои, - хвастался он. - А кому-то ж это поперек горла. Сами тянутся от получки до аванса и другим жить не дают: кляузы пишут, ментов натравливают...
Особенно не давали ему житья евреи. И зависть к ним замечалась у него, и ненавидел он их.
- Позанимали все тепленькие местечки! Куда ни кинься - везде в начальстве жиды! Кто видел еврея-грузчика? А? Нашли дураков! - громогласно твердил он, не давая никому слова возразить. - В торговле, медицине окопались... Он тебе и русский паспорт покажет, а сам натуральный жид! А честный работяга гнет спину, а потом его еще в наркологию, серой шпигают!..
- Если в кране нет воды - воду выпили жиды! - насмешливо поддакивали ему.
К нему часто приходила средних лет женщина серенькой, заурядной внешности - что-то вроде временной жены - и приносила вино. Если иногда приходила без бутылки, он впадал в ярость и прямо в коридоре или на лестнице, не стесняясь, прилюдно затевал шумный скандал с порывами к рукоприкладству и гнал ее, швыряя вслед все, что она принесла: булки, банки, пирожки...
Деньги при нем водились всегда, когда надо, он доставал их из-за пазухи, из носков и даже из трусов. Находились почти всегда и гонцы. Так что без вина Кушнир не сидел. Всякие там одеколоны и лосьоны он не пил, до вырубления тоже не нажирался - тут ничего не скажешь. Набухал кровью до бурячного цвета и гремел своим сиплым басом по всем палатам, вмешиваясь в чужие дела, разговоры, куда его не просили. Послать его, препираться с ним никто не отваживался, наоборот, многие заискивали, увивались вокруг - не потому что боялись, а потому что кое-кому, случалось, и перепадал от него глоток-другой. А он одного Сичкаря боялся, затихал при нем, отступал в сторонку, подальше, прятался. Но от Сичкаря скрыться непросто, ловил он Кушнира с запахом и беспощадно нашпиговывал его серой. Тогда Кушнир стонал на все отделение и обижался на всех и виноватил всех, кроме себя. Так он и Шрамова выставил стукачом.
Ребята похитрее нашли к нему подход, подаивали его помаленьку. От нечего делать придумали себе занятие: из трубок от старых капельниц плели игрушечных рыбок, раскрашивали зеленкой и йодом. Ничего получалось. Сначала делали лишь бы время убить. А тут подвернулся денежный Кушнир, навешали ему лапши на уши - и пошли сбывать свой товар по сумасшедшим для нищего алкаша ценам. Еще и чертиков наловчились делать, а потом шариковые ручки оплетать разноцветными нитками, вытянутыми из старых нейлоновых носков. Кушнир брал все, складывал под подушку, а потом передавал на волю. За спиной над ним тихонько смеялись.


Глава 32.

Шрамов решился наконец сходить в самоволку. А почему бы и нет, думал он, другие постоянно бегают. Не сильно его и тянуло на свободу, но не мешало проведать отца, да и от других зачем отставать. Имелся еще и официальный путь для отлучек: написать заявление Сичкарю с указанием уважительной причины и с чистой душой идти гулять. Так делали некоторые, но большинство формальностями не утруждалось, и Шрамов не захотел лишний раз рисоваться перед Сичкарем.
Тут возникла проблема с одеждой. Трезвый Шрамов к своей внешности безразличным не был, о нем не скажешь: неряшливый, как алкоголик. В светлые промежутки жизни он подбирал себе модные костюмы и рубашки, был чистоплотным и аккуратным. А тут выходить в город, на люди - и не в чем. Не будешь же в больничной пижаме красоваться. А чего-нибудь домашнего у него в палате не было - принести некому. Но выручил Коля Ткаченко: одолжил штаны и куртку, оказались почти впору.
После завтрака вместе с дежурными по кухне удачно прошмыгнул мимо санитарки в дверях, по лестнице вниз вприпрыжку, там под стеной за угол, к воротам - и уже на улице.
Было грязно, холодно, сыро - неуютно. Поколебавшись, Шрамов пошел к автобусной остановке. Еще в отделении он рассчитывал побродить в окрестностях, подышать свежим воздухом, заглянуть в магазины - потереться среди свободных людей. Но при виде замусоренных весенних улиц, голых деревьев, суетливых прохожих, сразу продрогнув, он утратил такое желание и решил ехать прямо домой.
На перекрестке, пропуская медлительный трамвай, он заметил впереди знакомую мужскую фигуру в старомодном сером пальто. Подойдя ближе и осторожно заглянув сбоку в лицо, убедился, что так и есть, начальник ЖЭКа. Встреча ни к чему, и лучше бы незаметно отступить, но Шрамов замешкался в нерешительности, а тут и начальник оглянулся.
- Здрасьте... - кивнул растерянно Шрамов, не успев и подходящее выражение для лица подобрать.
Растерялся и начальник и тоже кивнул: здрасьте...
В общем, против этого начальника Шрамов ничего не имел, жить с ним было можно. Пожилой, усталый, потасканный жизнью человек, давно когда-то бывший военным летчиком, но так не похожий на военного, даже бывшего. Шрамову казалось, что он живет механически, по инерции. Когда мог, он покрывал прогулы, пьянки, сквозь пальцы смотрел на махинации со стройматериалами, трубами, вентилями, а только если наглели чересчур, уныло просил:
- Ребята, будьте осторожны, не подведите...
Жильцы его не любили, но для своих безвредное существо. И ребята его оберегали, старались не подводить.
Они прошли рядом несколько шагов. По лицу начальника Шрамов видел, что и тому встреча не в радость, и голос его звучал натянуто, когда он спросил:
- Что, уже отпустили?..
- В увольнение... - сказал Шрамов. Нехорошо спросил начальник, как преступника какого-то.
- Ну давай-давай, лечись... - безразлично пробормотал начальник и махнул рукой, прощаясь.
И без того неважное от погоды настроение Шрамова подпортилось еще больше. Так ведут себя, как начальник, если сделали или собираются сделать пакость. А чего ждать от начальника? Вроде и не делал он никогда пакостей, и не способен вроде на них, а что-то темнит.
А в автобусе еще одна ненужная и неприятная встреча. Давний собутыльник, которого Шрамов и звать как забыл, хорошо уже поддатый, через десяток голов приветствовал его очень громко и радостно. От неловкости Шрамов вспотел, даже нервный зуд пошел по телу. А тот показывал целый розовый червонец и жестами звал выпить. В другое время был бы он Шрамову как находка, а сейчас Шрамов сам подивился, с какой легкостью отказался от приглашения. Не было настроенности на выпивку - и все тут.
Ближе к дому Шрамов слегка заволновался. Похожее волнение он испытывал и прежде, возвращаясь после долгих отлучек. Но тут что за отлучка - и двух месяцев нет, а вот поди ж ты, волновался. Родной дом! - подумал Шрамов с иронией, потому что трудно было называть родным домом эту казенную хрущевскую пятиэтажку с грязными подъездами, вонючими мусорными баками под окнами и любопытными соседями. Куда роднее для Шрамова оставалась старая развалюха в приморской слободке, где прошло детство, хотя и существовала теперь та развалюха лишь в его памяти. А для кого-то, кто здесь родился, и этот дом родной всерьез, - рассеянно подумал Шрамов.
Отец открыл дверь после долгих звонков. Взъерошенный, помятый, как всегда, в седой щетине. При виде Шрамова глаза его повлажнели, губы беззвучно задвигались, опережая еще не найденные слова, - не ожидал, и растерялся и обрадовался.
Паутина в углах, пыль на всем, затоптанные полы, на кухне сухие объедки и грязная посуда - картина знакомая, неизменная. Для отца уборка всегда была как стихийное бедствие. А Шрамов по пьянке на все плевал, а у трезвого других забот хватало, тоже не всегда руки доходили. Но теперь грязь, запущенность резко ударили в глаза, и он первым делом принялся за уборку. Растерянный отец бестолково шаркал по комнатам, пытаясь ему помогать, и только путался под ногами.
- Не мешай, дед, отдохни! - унимал его вошедший в азарт Шрамов.
Когда добрался до книжных полок, дело застопорилось. Так и раньше бывало: начинал перебирать книги, открывал одну, другую, листал, что-то прочитывал, останавливался - и как-то отступали другие заботы, спадал азарт. Когда-то книг было больше. А теперь только укоризненные пустоты остались от шеститомника Пушкина, девятитомника Бунина, собраний сочинений Стендаля, Хемингуэя... Все ушло в чужие руки, по букинистическим, все растаскано, пропито.
Быстро справиться с застарелым беспорядком и грязью не получалось. А тут еще отец уговаривал:
- Да брось ты, как-нибудь потом, по свободе... Посиди, чайку попей...
- Ладно, - согласился Шрамов. - Чайку так чайку!..
Отец так и сейчас любил чаевничать, как когда-то при жизни матери, бабушки, - всей семьей за большим столом, не спеша, долго, с разными вареньями, печеньями. А то и совсем по-старинному - из блюдца, вприкуску, вытирая пот полотенцем. Того застолья, конечно, уже не вернуть, но хоть похоже посидеть, расслабиться, что-то вспомнить отец тянулся. Но Шрамова такой трезвый балдеж не привлекал. Он посидел с отцом за компанию. Полагалось бы поговорить - о чем-нибудь близком обоим, что-то обсудить, прикинуть на будущее. Но и раньше у них такие беседы не очень складывались, и теперь не находилось подходящих тем и слов.
Отец сказал, что, по слухам, в этом году его должны наградить орденом Отечественной войны какой-то там степени, - по случаю 40-летия победы над Германией. Даже вроде бы с гордостью сказал.
- А он тебе надо, этот орден? - рассеянно спросил Шрамов.
- Ну как же, как же... Если государство дает... Я ж воевал... - слегка обидевшись, пробормотал отец.
А было ж время, помнил Шрамов, когда настоящие свои ордена и медали, принесенные с войны, отец отдал ему, пацану, вместо игрушек. Так где-то в детских играх они и порастерялись. Тогда отец только отмахнулся, весь в ежедневных житейских заботах, даже слегка не пожурил пацана. А теперь и юбилейные медали хранил, а юбилейному ордену радуется, как ребенок. Старость, старость, - снисходительно и грустно думал Шрамов. Те военные годы - единственно значительное, о чем осталось вспомнить в старости, теперь это до него доходит. А что будет вспомнить ему, Шрамову? - подумалось внезапно, но тут же он и отбросил эту мысль - сегодня жить надо.
Отец пытался заговаривать и о его, Шрамова, делах. Как, мол, лечение? Как кормят? Какие планы на будущее? Шрамов отвечал уклончиво и шутливо: все нормально, дед, главное не падать духом, держать хвост трубой. Э-э, какой там дух, какой хвост, - вздыхал отец, но по виду особо не отчаивался.
В прихожей, рассматривая себя в зеркало, Шрамов заметил, что лицо его приятно посвежело, вместо теней под глазами и желтизны на щеках проступал румянец. Но и другое заметил - несколько седых волос на висках, впервые. Ну что ж, пора.
Не тянуло Шрамова на волю - и правильно, одни ненужные волнения, суета. Но долг отдал - отца навестил, какую-никакую уборочку сделал, свежим воздухом дохнул. Все-таки есть польза, и на душе спокойнее.


Глава 33.

А в отделении новость: Сичкарь уехал в командировку, остался один Принцевский. Теперь заживем, - говорили ребята. Этот хоть и донимал моралями, с лекарствами экспериментировал, но серой не злоупотреблял, почти не назначал ее.
На другой день он вызвал к себе Шрамова.
- Хочу с вами поближе познакомиться, - сказал он, - буду пока вас лечить, вместо Михаила Федоровича...
Взгляд у Принцевского через очки прямой, немигающий, холодный - как змеиный. Но разговор обыкновенный, доброжелательный даже. Поэтому в глаза лучше не смотреть.
- Давно пьете? - спросил Принцевский.
Шрамов подумал: одна методика, Сичкарь тоже с этого начинал.
- Почему пьете? Когда выпили первый раз и почему пили потом? Что вас толкнуло к спиртному, какие обстоятельства? Чего вам не хватало?.. Какие-то личные проблемы или конфликты с окружающими? Вы не стесняйтесь... - продолжал выспрашивать Принцевский с мягкой дружеской настойчивостью, с искренним как будто интересом и тоном таким доверительным, задушевным.
Вот это уже новое, Сичкарь так не копал, тот словно сам знал все наперед. Что ж, почему и не поговорить с разумным человеком, когда еще встретишь такого - внимательного, понимающего. Но что говорить? Непривычны откровенные разговоры натрезвую.
- Почему я пью? - усмехнулся Шрамов. - Вы бы спросили что-нибудь полегче: например, почему живу?..
И сам испугался, прикусил язык - далеко полез сдуру. Сообразил, что нельзя с ними открываться, кто знает, как они вывернут твои слова. Придерживать надо себя, помнить. Но Принцевский спокойно сказал:
- Что ж, вопрос очень серьезный, по существу... Всем нам не мешает время от времени задавать его себе, а в вашем положении особенно. Человек должен жить осознанно, иметь какие-то цели, интересы, увлечения. Все пороки - и пьянство в том числе - от неумения интересно, со смыслом организовать свою жизнь. Вот вы, чем вы интересовались, увлекались, какие цели перед собой ставили?..
Если бы Шрамов когда-нибудь по-настоящему задумывался над такими вопросами, он мог бы ответить, что все его цели и интересы к тому и сводились, чтобы найти их для себя, эти самые цели и интересы, но таких вопросов он подсознательно побаивался и избегал, он не строил далеко идущих планов, а жил как умел. И сейчас вдруг понял, что не может вразумительно ответить на такой казалось бы простой вопрос, а всего и выдавил, покраснев:
- Ну, какие интересы... Как у всех...
- Как у всех... - хмыкнул Принцевский. - А мне кажется, что не совсем как у всех. Мне кажется, что на первом месте у вас все-таки была водка. Или я не прав? Молчите... Значит, прав... Посмотрите на меня, - продолжал Принцевский, помолчав. - Сколько лет вы мне дадите? - спросил неожиданно.
- Ну, лет пятьдесят... - сказал Шрамов.
- Мне шестьдесят пять лет, - внушительно сказал Принцевкий. - Я давно на пенсии, но работу бросать не собираюсь, здоровье позволяет. А почему? Потому что веду правильный образ жизни. В здоровом теле - здоровый дух. Водка и табак - самые страшные враги человека. Это истина, которую нужно всем усвоить...
Ну и работа ж у людей, - думал между тем Шрамов разочарованно. - Талдычь одно и то же... А сам? - сразу напросилась мысль. - Вспомни учительство...
Немного моментов из прошлого Шрамов вспоминал с удовольствием или хотя бы безразлично. В основном вспоминалось все что-то неприятное, стыдное, мерзкое. И годы работы в школе не оставили веселых воспоминаний. Нет, конечно, не вся жизнь была беспросветным кошмаром. Теплело в душе и даже в глазах пощипывало, когда на весенних торжественных линейках и выпускных вечерах бывшие разгильдяи и кровопийцы задаривали его цветами и говорили много красивых слов. Но проходило немного времени, и очевидной становилась обыденная ложь и слов, и подарков, и всех их отношений. За спиной ученики отзывались о Шрамове хорошо, это так. И родители, даже самые скандальные, никогда ему не досаждали. Но на уроках, один на один с классом, с этими тридцатью развинченными подростками, он весь словно пропитывался истекающей от них враждебностью. И чем добрее, внимательнее старался он к ним относиться, тем с большей враждебностью и подозрительностью относились они к нему. Почему? Тут уж никакие объяснения не придумывались. Взаимная вражда, на уровне личностей исчезающая, как бы органически, составной частью входила в общую систему их отношений - как и взаимная ложь, уже и не считающаяся ложью. А если совсем начистоту - то и вся школьная жизнь воспринималась Шрамовым как ненастоящая, кем-то придуманная, сплошь на условностях, на игре. А выйти из этой игры рано или поздно придется, не может она быть вечной. Но когда, куда, как выходить - Шрамов не знал и только тупел и замыкался в себе...
А Принцевский продолжал знакомое до тоски, до невоспринимаемости:
- ...Теряются профессиональные навыки, рушатся семьи, личность деградирует... А болезни, преждевременная старость? Но я считаю, что никогда нельзя отчаиваться. Главное, чтоб человек сам осознал меру своего падения и потянулся к новой жизни, чтоб у него появилась надежда. А мы всегда придем на помощь, поддержим и лечением, и советом... Что греха таить, не все, прошедшие курс лечения, сразу возвращаются к нормальной жизни. Алкоголизм - болезнь коварная... Но многим, кто обращается к нам добровольно, мы помогаем стать полноценными людьми. Да что далеко ходить, вы, наверное, сами видели, на днях к нам приходил наш бывший больной, рассказывал о своей новой трезвой жизни, благодарил нас... А ведь каким он поступил к нам? Истощенный, с белой горячкой... Человек, можно сказать, все потерял в жизни, но сумел выкарабкаться...
Да, Шрамов видел этого бывшего больного. Его впустили в отделение, и он ходил по палатам, заговаривая со знакомыми, хвастался своей трезвой жизнью. Мир так прекрасен, - говорил он, смеша алкашей, - я это только сейчас понял. Выглядел он, конечно, неплохо: чистенький, прилично одетый, улыбчивый - ничего от алкаша. Женился, говорит, работу нашел хорошую, все его уважают. Только зачем он пришел? Что его сюда потянуло? Его слушали, но чтоб поддержать разговор, порасспрашивать, похвалить - ни у кого желания не возникло. Да оно и ясно - слишком чужим он показался, из другого мира. Ходит тут как живой укор. А Коля Ткаченко, знавший его раньше, - тот так вообще спрятался в туалете, чтоб не столкнуться с ним случайно. Врачи хотели сообразить что-то вроде собрания с поучительным выступлением этого бывшего больного, но не получилось, народ потихоньку, полегоньку рассосался кто куда, и десятка вместе согнать не смогли.
- Вот вы уже не первый день у нас, - сказал Принцевский. - Было время подумать, сделать какие-то выводы... К вам нет претензий со стороны медперсонала. Складывается впечатление, что человек серьезно относится к лечению. Или это только так кажется? Как вы сами, настроены навсегда покончить с пьянством?
- Попробую... - неуверенно промямлил Шрамов. Он и в мелочах не очень любил окончательные решения, а тут тем более. А прикидываться осознавшим, исправившимся, как легко делали другие, он не хотел, потому что приходилось себя принуждать.
- Нет ничего хуже неопределенности, - сказал Принцевский. - Ни нашим, ни вашим... Решать нужно твердо. Если вы хотите только "попробовать", сразу скажу: пустая трата сил, нервов. Надо приказать себе: все, с этого момента ни капли! Вы неглупый, образованный человек, молоды... У вас есть все условия, чтобы крепко стать на ноги. Вы не женаты?
- Нет, разведен...
- Почему разошлись с женой?
- Так случилось... - поморщился Шрамов.
- Вы не стесняйтесь, не стесняйтесь! - ласково подбодрил его Принцевский, заинтересованно оживляясь. - Расстройства в половой сфере? У алкоголиков это обычное явление. Но мы и здесь поможем: назначим лечение, если нужно, организуем консультацию у специалиста. Если вы будете следовать нашим советам, все нормализуется.
- Да не было у меня никаких расстройств, - раздражаясь и сдерживая себя, сказал Шрамов. - Не сошлись характерами...
Принцевский помолчал с недоверчивым видом, как бы разочарованно.
- Я сейчас подбираю группу для лечения гипнозом, - сказал он потом. - Вас не записать?
По привычке Шрамов замялся, но ответ был готов сразу:
- Нет, какой гипноз... Не верю я в него.
Лукавил Шрамов - верил он в гипноз, а особенно в самовнушение. Как-то незаметно получилось, но себя он приучил в моменты душевных разладов успокаиваться как раз с помощью самоуговоров. А вот гипноза со стороны он боялся. Единственную безусловную собственность - душу - добровольно отдавать в чьи-то руки, превращать ее в чью-то игрушку - нет, хоть на этом удержаться.
Несколько лет назад Шрамов случайно попал на выступление заезжего гипнотизера. Народ на него валил валом, а Шрамову предложил билет кто-то из знакомых, а иначе он, конечно, и не подумал бы терзать себя в очереди. Еще издали увидев этого бродячего гипнотизера, Шрамов начал испытывать к нему недоверчиво-враждебные чувства. А старался ж гипнотизер понравиться публике, простым рубахой-парнем прикидывался - подшучивал грубовато, и разговор вел, как в дружеской компании, даже иногда делал вид, что в чем-то сомневается. Но люди, люди, как они рвались на сцену, как все стремились загипнотизироваться. Шрамову было неловко и стыдно видеть взрослых, солидных мужчин и женщин, которые перед сотнями чужих беззастенчивых глаз радостно спешили заснуть на сцене и потом механически покорно выполняли нелепые указания гипнотизера. Шрамов тогда с неприятной остротой ощутил свою чужеродность в этой увлеченной одураченной толпе.
А Принцевский не очень настойчиво пробовал уговаривать:
- Подумайте, вреда вам это не принесет...
- Какие лекарства вы принимаете? - спросил он почти равнодушно, листая историю болезни и как бы проверяя его.
- На ночь родедорм...
- Назначу вам еще поливитамины - сейчас весна, организм ослаблен...
Поливитамины так поливитамины, Шрамов их уже пил, попьет еще. Когда он вернулся в отделение, Голицын, только побрившийся, пахучий и веселый, переодевался в домашнюю одежду - опять в увольнение.
- Что, заколебала медицина? - насмешливо спросил он, увидев хмурую физиономию Шрамова. - Не обращай внимания - такая у них работа!
- Гипнозом лечить предлагал, - сказал Шрамов.
- И выдумают же... - пробормотал Мефодий и озабоченно покрутил головой и почесал затылок. - Гипноз еще какой-то на нашу голову...
Но Голицын загорелся.
- О, гипноз - это интересно, это можно попробовать! Не то, что всякие там рыгаловки, тетурамы. И ты не согласился? Напрасно, напрасно! Я поговорю - пусть мне назначит...
- Гипноз! Что тут за гипноз! - презрительно сморщился дядя Вася. - Вот я лежал в одном ЛТП, не здесь, - там гипноз так гипноз! Узнает врач, у кого копейки водятся, утром идет по палатам: ты, ты, ты - на гипноз! А те уже знают что почем - бегом в магазин, несут по бутылке. Когда приходит время, идут к нему в кабинет, он дверь на ключ, бутылки на стол. Смотрите на шарик! - на столе у него такой блестящий шарик лежит. А сам из каждой бутылки один стакан нам, другой себе. Выпили, говорит: а теперь марш по палатам, и по коридору не шляться! На другой день других зовет. Вот это гипноз так гипноз, я понимаю!..
Шрамов смотрит на дядю Васю и опять думает, недоумевает: ну откуда у него такая живучесть, оптимизм. И жизнь его прошла в обычном понимании и не жизнь вроде, а вот поди ж ты, и вспомнить есть что - как по зонам да ЛТП скитался, с ментами бился, а чтоб жалел о чем-то, унывал - и понятия у него такого нет. Оказывается, между пьянками и сына успел сделать - где-то недалеко в колхозе работает. Папашу, правда, не празднует, как, впрочем, и папаша его. Вспомнил о сыне только здесь: попросил Шрамова написать ему письмо, чтоб передал сигарет, и сам не очень веря, что тот откликнется. Не успел очухаться после белки, а уже за окно поглядывает, о воле мечтает:
- Хорошие деньки скоро наступят: тепло, солнышко, травка - не пропадешь уже, на бутылку всегда сообразишь...
А Голицын все-таки попал на гипноз, напросился у Принцевского, но после первого же сеанса пришел разочарованный.
- Форменное надувательство, а не гипноз, название одно! Так любой может: разложил всех по койкам и пошел читать, как молитву: закройте глаза, расслабьтесь, руки тяжелеют, ноги тяжелеют, в животе тепло... Лучше б как дядя Вася рассказывал!..
Но и дальше посещал сеансы аккуратно.


Глава 34.

Весна идет, оживает природа, но наведалась в отделение и смерть. Шрамов слышал: и раньше бывали случаи, что умирали в отделении - от белочки, от кровоизлияний, от каких-то других последствий запоев. Но вот и первая смерть при нем, только не поймешь от чего.
Поздним вечером, когда многие уже засыпали, в отделение втащили носилки с доходягой. Помогал и Шрамов - как член зондеркоманды. Еще в санпропускнике и на лестнице, мучаясь с неудобными тяжелыми носилками, Шрамов по злым лицам и репликам дежурных врачей и сестер догадывался, что не к месту и не ко времени им этот больной, чуть ли не насильно всучили его им. Потом и вправду выяснилось: этого алкаша (или не алкаша?), на последнем издыхании от туберкулеза, отхаркивающего куски легких и уже невменяемого, милиция возила по всем больницам города, но его нигде не принимали - безнадежен, а зачем лишняя смерть в статистике. Ну и впихнули в наркологию - умирать под видом белогорячечника. И понимай как знаешь, от чего он умер, а умер он к утру.
Опять собирали зондеркоманду - выносить труп в морг. Все отбрыкивались - кому приятно иметь дело с трупом, но согласился Кушнир.
- Надо посмотреть, - сказал он, - нету у него золотых зубов? Если что - повыдергивать, в морге все равно выдернут...
Потом нашлись еще охотники - за увольнение. Все почему-то были уверены, что умер бедняга не от туберкулеза, не от горячки, а постарались менты - отбили внутренности и сплавили умирать в больницу, чтоб следы запутать, чистенькими выкрутиться. Кто-то вроде успел рассмотреть у него и синяки на теле, как от побоев. Как бы там ни было, дело темное, думал Шрамов. Никому не нужным оказался покойник, ни родственников, ни друзей, в морг сволокли - и конец, забыли.


Глава 35.

В одно из воскресений апреля праздник - Пасха. По такому случаю все двери на запорах, даже на минуту нос высунуть, свежего воздуха дохнуть никого не пускают. Для Шрамова это не лишение. Погода испортилась: с утра за окном слякоть, холодный ветер. Куда приятней лежать на койке, почитывать, что под руку попадется, прислушиваться к обрывкам случайных разговоров, роман неторопливо обдумывать.
Как о чем-то далеком, несбыточном, подумал Шрамов и о том, что в такой день особенно приятно засесть где-нибудь в теплом пивбаре, потягивать свежее пивко с рыбкой, сырком, покуривать, перебрасываться беззаботными словами с кем судьба сведет, смотреть вокруг мирными, спокойными глазами...
А дядя Вася с утра возбужденный как никогда, в окно выглядывал, метался по палате весь на нервах, пока не выдохся и не прилег, но и потом дергался, вскакивал.
- Эх! - не на шутку убивался, причитал он. - Такой день, такой день! А я под замком! Для меня это праздник из праздников! В такой день грех не напиться! Я в этот день всегда торжество устраиваю - весну встречаю: распаливаю большущий костер и сжигаю все зимнее, что там есть - ватник, штаны... Ну и пью от души! В такой день все добрые - выпивки, закуски от пуза!..
И как во всякий праздник - народ бродит, кучкуется, что-то соображает. А что сообразишь? Надежда на посетителей, скоро после завтрака они пошли гуще обычного, но пускали со скрипом, с разбором: приглядывались, принюхивались, в сумки лезли - а нет чего запретного, с градусами? Кого-то и подловили, сестры ругаются, а ребятам горе - не повезло кому-то. А по рукам пошли сдобные пахучие калачи, крашеные яйца, закуски всякие праздничные. Эх, главного не хватает, сокрушались все. А сухая ложка рот дерет, недаром говорится. Но кто-то достал и главное, не бывает такого, чтоб хоть кто-нибудь не нащупал лазеечку, не приложился в такой день. Глядишь - и к вечеру глазки кое у кого заблестели, заиграл румянец, языки развязались. А сестры как на иголках, рыскают по закуткам, удивляются:
- Вот черти! И откуда они все берут?..
Не обошлось и без небольшого мордобития - а иначе что за праздник. Кто-то из ребят сумел-таки уломать дежурную сестру, горластую, как все они тут, но податливую на лесть и дешевенькие подношения вроде пирожных, конфеток, яблочек, - и та рискнула выпустить его на несколько часов. Чтоб тихо-тихо, никто не знал, не ведал - с таким уговором, само собой. Но куда там! Счастливчик еще и до ворот, наверное, не добрался, а слушок растекся по всему отделению. Но ребята в основном молодцы: все знают, но вида не подают, не годится сестру подводить. Один нашелся, как паршивая овца в стаде. Или по натуре такой гниловатый, или просто тупой, непонимающий. А может, просто неопытный - недавно поступил, дня три. Голос у него громкий, раскатистый, как труба, но занудливый какой-то, гнусавый. Завел в коридоре волынку, прохода не дает сестрам:
- Что ж это получается? Одним можно, а другим нет? Пустите и меня, я тоже хочу домой сходить... Другим можно, а мне нельзя?..
- Ну, сука, ну, мент поганый! - аж подпрыгивал на своей койке Коля Ткаченко. - Нет, он допросится! Гад буду, допросится!..
Кто-то пытался по-хорошему вразумить его - бесполезно, видно, судьба у него была получить в день Пасхи по морде. Шрамов не видел, как там все разворачивалось, но слышал глухой удар, какой-то стук, топот, визг сестры: прекратите! прекратите! - и торопливое бормотание в момент поумневшего дурака:
- Понял, все понял, больше не надо, все понял...
Коля Ткаченко облегченно вздохнул и расслабился:
- Из-за таких мудаков и остальным не верят...
После обеда нашел себе занятие Мефодий: ванную превратил в парикмахерскую, стриг, брил желающих - хобби у него такое. И неплохо ж получается. Он и Шрамова подстригал - лучше, чем в любой парикмахерской, все это признали. Главное, каждому делает так, как тот хочет, с полуслова понимает, и все довольны.
К нему притащили упирающегося Беломора, заросшего двухнедельной бородой. Стричь и брить его как других Мефодий не стал - неинтересно, а поработал над ним как виртуоз, как художник: из спутанной грязной шерсти выкроил усики, бородку - в точности, как у Ленина. Толпившиеся вокруг алкаши бурно восхищались.
- Теперь сфотографировать его! - сразу многим пришла мысль. - Эх, фотоаппарата нет!..
- Зачем фотоаппарат? А Гена-художник? - вспомнил кто-то. - Давай его сюда!..
Привели заспанного Гену-художника - лежал и такой здесь. Он и на свободе был известен в местных пивбарах тем, что рисовал на стекле цветной тушью полуголых индийских красавиц и небывалые яркие цветы и по дешевке сбывал свои творения любителям. Больших доходов от этого не имел - всем был должен и даже штанов приличных не мог купить, таскал какие-то обноски с дырявыми коленями и мотней без пуговиц. В наркологии он отъедался и отсыпался, а в свободное время что-то рисовал цветными карандашами в школьном альбоме для рисования, не для продажи, а так, для души.
Ему потревожили послеобеденный сон, и он кисло ворчал, отпихивался, но потом сам разохотился - так понравился ему преображенный Беломор. Под одобрительный смех зрителей он на альбомном листе сделал его цветной портрет по пояс, в маршальском мундире и с пятью геройскими звездочками. Очень внушительно получилось. Хоть в рамочку, под стекло и на стенку. Из-за такого портрета и самого Беломора в натуре можно было зауважать. И моментально родился слух в отделении, которому многие верили, особенно из новеньких, что Беломор хоть и не маршал, но отставной генерал - это точно, пусть и не пять раз, но один уж наверняка герой. А Беломору на все начхать - опять на свое лежбище, из-под подушки достал кусок хлеба и грызет, невозмутимый, как Диоген в бочке.
Временами Шрамов тоже поддавался общему настроению. Ему нравилось быть беззаботным и веселым, но он не мог в этом состоянии находиться долго.
Он часто выходил в туалет курить, подолгу стоял возле разбитого заплеванного окна, сам сплевывал вниз, смотрел на малолюдные улицы, далекие холодные дома. За весь день к нему никто не пришел. Он никого и не ждал - кто мог к нему прийти? - а все-таки неприятно лишний раз убеждаться, что никому ты не нужен. К другим шли - друзья, родственники, жены, - а такие же алкаши, как и он, а часто и похлеще, но что-то связывало их с людьми крепче, чем Шрамова. А что? У каждого свое - все заурядное, житейское, люди сами, интуитивно находили объединяющие их заботы, проблемы: жилье, семья, дети, работа, покупки, развлечения... Эти проблемы была вся их жизнь, а Шрамов не мог заставить себя поверить, что такой и должна быть вся жизнь, из этих одних проблем. Даже когда от этих проблем никак не уйти, - в годы семейной жизни, например, - и они захлестывали с головой, в подсознании Шрамова оставалось место для неверия в самоценность этих проблем. И на этом месте росла стена между ним и окружающим.
В сумерках под окнами возникали по двое-трое-четверо развязные приблатненные мальчики и патлатые раскрашенные девочки лет шестнадцати-семнадцати. Они приходили сюда почти каждый вечер, курили, матюкались, шумно и разноголосо вызывали кого-то с верхних этажей, где лежали психи. То какого-то Сережу, то Кума, то Мордатого, то Рыжего, то Чебурашку... И те отзывались радостными нечленораздельными воплями. Из призывников, как понимал Шрамов, их пачками гнали сюда военкоматы на обследование.
- Как дела? - орут. - Ничо! - Курево есть? - Есть! А бухнуть не принесли? - А как с колесами? - Спускай коня!..
Мимо окна спускалась толстая нитка с грузом - с какой-нибудь гайкой, гвоздем, баночкой - конь. Внизу к нему привязывали сверток с бутылкой, папиросами, еще чем-нибудь, и конь осторожно шел наверх под хохот, визг и улюлюканье снизу. Находчивые ребята, веселые, - отстраненно замечал Шрамов.
В палате Голицын рассказывал, что ожидается усиление репрессий против алкашей, очень упорные ходят слухи. Может, слухи и останутся слухами, - неуверенно предположил Шрамов. Но Голицын, делая озабоченный и знающий вид, сказал, что положение серьезное. Сам он, правда, был настроен скептически.
- Дров наломали, на водке социализм построили, - сказал он, - а теперь ищут козла отпущения...
Коля Ткаченко беспечно отмахнулся:
- А! Борись не борись, а наш народ не переделаешь - как пили, так и будем пить...
А Мефодий задумчиво посоветовал ему:
- Ты, Колек, когда выйдешь, вот что сделай: выкопай хороший погреб, утепли его, проведи электричество, закупи машину вина, забаррикадируйся - и пей сколько душа просит. И будешь спасен!..
Но Коля Ткаченко к шуткам не очень расположен. Иногда только оживляется - характер берет свое, а так в последние дни все больше мрачный. Хоть и крутится, мотается по городу, колотится, а дело с лимонами в плохую сторону оборачивается. По запросу следователя из наркологии дали характеристику, что, мол, недисциплинированный, нарушает режим, лечиться не хочет. Теперь угрожает ему лишение свободы с принудительным лечением. Лучше б и не сдавался в наркологию. Одна маленькая надежда на ожидаемую амнистию.
В понедельник с утра озабоченный Коля снова в бегах. Но если не везет человеку, то не везет до конца. Как назло, среди дня Сичкарь потребовал его к себе, кинулись искать - не тут-то было.
- Все! - сказал Сичкарь. - Когда появится, так и передайте: и одного дня больше не потерплю!.. - А Сичкарь словами не бросается, все знают.
Коля появился поздно вечером, как и следовало ожидать, с сильным запахом, но невеселый. Ему без промедления передали слова Сичкаря, он словно и ждал этого, словно даже с удовольствием выслушал, ничего не ответил и завалился спать. А утром, еще до завтрака, Сичкарь его снова позвал - ненадолго, а потом Коля при общем сочувственном молчании быстренько собрал вещички и ушел. На Сичкаря он не обижался. А что обижаться? Сам виноват, - так он и признал, уходя.
Ну как, как их всех вместить в один роман? - думал Шрамов. И Колю, и дядю Васю, и Мефодия, и Беломора, и всех других... Без любого из них роман не будет полным, как и жизнь. Но тому, кто возьмется его читать, зачем они нужны? Каждого окружают свои дяди Васи, Коли, Голицыны... Зачем им еще эти? А ему самому они нужны? Почему он хочет написать о них? Стоят они того? И кто вообще стоит того, чтоб о нем писали?.. Одни вопросы. Конечно, прописные ответы на них из популярных пособий по литературоведению - о специфике, целях, задачах литературы - Шрамову были известны. Но их ему не хватало, а другие не находились. Шрамов чувствовал, догадывался, что больше всего этот роман нужен ему самому, а зачем - опять непонятно, опять ищи ответ.


Глава 36.

Место Коли Ткаченко долго не пустовало. В тот же день, после обеда, в палату заглянула сестра с фиолетовыми волосами. Глаза ее блестели, а пухлые щеки румянились больше обычного.
- Ага! Свободное место у вас есть? Сейчас я к вам определю одного хорошего... больного. - Она загадочно улыбнулась. - Будьте с ним повнимательнее, - торопясь, через плечо уже, бросила она странное предупреждение.
- Жида какого-нибудь положат, - сразу высказал догадку Кушнир.
А Голицын хмыкнул:
- Вы когда-нибудь видели еврея-алкоголика?
- Министра! - ляпнул сдуру Мефодий.
Через несколько минут сестра привела новенького - очкатого, с аккуратной черной бородкой, очень интеллигентного по виду, совсем не алкаша. Таких встречается много, прилизанных интеллигентиков.
- Здесь вы будете лежать. Вот коечка, удобная, белье свежее, только сменили, - непохоже на себя угодливо хлопотала сестра, поправляя подушку, одергивая покрывало. - Тумбочек на всех не хватает, но ребята потеснятся. У нас в этой палате ребята хорошие, спокойные...
- Спасибо, спасибо, все отлично, не беспокойтесь, - досадливо морщась, то и дело трогая очки в модной импортной оправе, твердил новенький, и голосом, и лицом показывая, как она ему надоела. Пижама на нем, точно по размеру, не жеваная, не клейменая, на больничную что-то не очень смахивала.
Шрамов сразу его узнал и так и застыл на койке в смятении - он и вообразить не мог бы встречу с бывшим однокурсником Сергеем Кривенко здесь, в наркологии. Хоть сквозь землю проваливайся. Сколько лет они не виделись? Лет десять-двенадцать, не меньше. А могли бы и увидеться, последние годы живя в одном городе. Кривенко даже какие-то попытки делал: через общих знакомых - немногих, впрочем, - иногда приветы передавал, просил звонить, заходить, а сам, правда, не позвонил и не зашел ни разу, хотя адрес и телефон знал. Слишком занятой, весь в общественных заботах. Ну а Шрамову и вовсе ни к чему было с ним встречаться. Он и вспоминать о нем избегал - было что-то неудобное, гнетущее в воспоминаниях, связывающих их. Боялся еще Шрамов снисходительного сочувствия, жалости - со стороны Кривенко особенно. К чему натыкаться на чьи-то напоминания о своей по понятиям многих непутевой судьбе, тем более, что сам Шрамов на свою судьбу не роптал, догадываясь, что все в жизни имеет свой нужный смысл.
Шрамов хорошо помнил их общие студенческие времена. Так легко и свободно было за общежитским столом, заставленным бутылками дешевого вина, в табачном дыму, вечерами и ночами беспечно перемывать косточки великим писателям, трепаться о Солженицыне - ему как раз присудили Нобелевскую премию, поострить, поиронизировать над современной советской литературой, или пофилософствовать, покритиковать марксизм, гордясь собственным вольномыслием... - нескончаемо тянулись застольные темы, перетекая одна к другой. Пил Шрамов и тогда, и много пил, но вино требовалось ему не только для обретения внутренней устойчивости или забвения, оно помогало ему в общении, подстегивало воображение, украшало жизнь.
Уже и тогда начинались замыслы о романах. Они возникали непроизвольно, как естественный результат размышлений, сомнений и тревог, или как опора, как объяснение и оправдание его беспорядочной жизни. Впрочем, не он один был таким.
Но были и другие - нетерпеливые, шумные и деятельные.
- А что если выпустить самодеятельный журнал? - загорелся однажды Кривенко. - Надо же что-то делать! Надо разбудить активность молодежи, вызвать интерес к общественным проблемам!..
А вот этот комсомольский, партийный дух - "общественные проблемы", "активность" - Шрамову был совсем не по нутру, не того склада он был.
Но единомышленники у Кривенко где-то нашлись. И месяца через полтора он подсунул Шрамову отпечатанную на машинке анкету - заполни, мол. Шрамов так и догадался, что это их работа, самодеятельной редколлегии. Вопросы все такого типа: как вы относитесь к комсомолу? чем вы объясняете общественную пассивность молодежи? как вы проводите досуг? с какой целью поступили в вуз? удовлетворяют ли вас учебные программы?.. Проблемы для Шрамова далекие и не интересные. Чтоб не обидеть Кривенко, на некоторые вопросы он что-то черкнул - и забыл. Но через какое-то время Кривенко принес готовый номер журнальчика - страничек 10-12 на машинке, под названием громким и неоригинальным - "Свободная мысль". Шрамов с любопытством его полистал, нашел там и свои высказывания. Уже тогда он неясно забеспокоился: как-то не ожидал, что его неосторожные замечания, вроде того, что "комсомол бесправный придаток партии", могут быть размножены. Но что сделано, то сделано.
Все успело подзабыться, когда во время каникул, в августе, он получил телеграмму из комитета комсомола - ему приказывали срочно явиться в университет, даже с угрозами: "в противном случае будет стоять вопрос о вашем пребывании в университете". В общежитии необычно серьезная, настороженная комендантша подсунула ему телефон - звони в партком, по такому-то номеру, там ждут. Ничего не понимающий Шрамов позвонил. Даже интересно было - не баловали Шрамова вниманием такие высокие инстанции. Там его как будто действительно ждали и сразу попросили прийти. А в парткоме ошарашили. Вот, - сказал парторг, - ваша работа? И почему-то радостно, торжествующе потряс номером журнальчика с той самой анкетой. Ну и все стало понятно.
Конечно, Шрамов понимал, что была в его высказываниях какая-то чрезмерная резкость, может быть, и ненужная. Но в правоте своей по сути не сомневался. И хоть видел, что парторгу (и здесь же сидящему и поддакивающему ему комсоргу) больше пришлось бы по душе, если б он растерялся, стал виниться и каяться, - и они наверняка ждали этого, - все же повел себя несколько даже агрессивно, с горячностью доказывая очевидные на его взгляд вещи. Порторг и комсорг с ним не спорили, а переглядывались удивленно и непонимающе.
Ему дали листок бумаги - пишите объяснительную. - Завтра принесу, - сказал Шрамов. - Почему завтра, в чем проблема? - не понял парторг. - Ну вы же хотите, чтобы я написал обо всем подробно? - тоже не понял Шрамов. Парторг странно посмотрел на него и пожал плечами - завтра так завтра.
Вечером в общежитии Шрамов встретил Кривенко. Тот приехал еще вчера и вчера еще побывал в парткоме, а сегодня весь день где-то пропадал. Вид он имел неважный: помятый, тусклый. Шрамов спросил, написал ли он объяснительную. - Еще вчера, в парткоме... - нехотя сказал Кривенко. - А что там много писать? - Очень уж пришибленным он выглядел, уходил от всяких разговоров. Поэтому и не приставал к нему больше Шрамов, да и не о том голова болела - весь вечер просидел за писаниной.
Никогда еще не находило на Шрамова такого вдохновения. От него хотели услышать правду о том, что он думает. Пожалуйста, ему скрывать нечего. Он давно удивлялся, как другие не видят того, что видит он. Он даже терялся - ну стоит ли доказывать, что комсомол зависит от партии, если это даже в его уставе записано? В запале он заехал и туда, куда не просили. Слово за слово - и пошли рассуждения о тенденциозности и формализме в преподавании общественных наук, о мертвящей власти идеологических догм, об отсутствии свободы творчества... В глубине сознания Шрамов понимал, что не стоило бы так распыляться, но сильнее сомнений было желание сказать правду.
Утром Шрамов показал свой труд - семь страниц мелким почерком - знакомым старшекурсникам. Один сказал:
- Ну и учудил! Это не для парткома или комитета комсомола, а для "Голоса Америки"! - И добавил: - Конечно, ты правильно сказал, что комсомол бесправный придаток партии, все это знают. Но что за слова! Это оскорбление нашего общественного строя! Надо говорить: комсомол - верный помощник партии. По смыслу то же самое, а по форме - совсем другое дело. А так можно тебя и за клевету притянуть...
Другие промолчали.
В парткоме слегка удивились размерам объяснительной, но в спор опять не вступали, а сказали, что это еще не все, а самое главное будет в начале сентября, когда съедется весь курс и на общем комсомольском собрании будет решаться судьба Шрамова и компании. И еще сказали, что в пятнадцать ноль-ноль Шрамова ждут по такому-то адресу в областном управлении КГБ.
Временами Шрамов как бы прозревал ненадолго и приходил в недоумение, никак не мог взять в толк, какой все-таки интерес или какую опасность представляет он для общества, если вокруг него разворачивается такая карусель. Взрослые солидные люди, занимающие ответственные посты, обремененные множеством важных, неотложных дел, - в другое время до них и добраться непросто, - вдруг засуетились из-за нескольких случайных слов неизвестного мальчишки-студента. Или прочие их дела не такие уж неотложные и важные? Но вокруг никто не сомневался в естественности происходящих событий.
Дотягивая до назначенного времени и настраиваясь на предстоящую встречу и разговор, Шрамов курил на скамейке в виду таинственного здания КГБ с зашторенными окнами и бронзовым бюстом Дзержинского перед входом, когда увидел, как из-за грозных дверей вышмыгнул потный и взъерошенный Кривенко. Оказалось, и его вызывали сюда, но на час раньше. И других, не знакомых Шрамову участников журнала тоже вызывали сегодня, с интервалом в один час, конвейером работали.
Кривенко нервно посмеивался и даже хорохорился и ободрял Шрамова:
- Все отлично! Нормальные мужики - поговорили, повоспитывали... - И быстро убежал.
Чекисты - их было двое - и вправду оказались обычными людьми, встретишь на улице - и не скажешь, что чекисты. Только представились именами по-книжному чекистскими: Седой и Вега. Или клички такие? Один потолще, он блестел от пота и все обтирал, промакивал лоб, шею большим платком, почти полотенцем, и работающий вентилятор ему не помогал. А другой - маленький, чернявенький, с усами - стоял у раскрытого окна и курил пахучую сигарету. Он и Шрамова угостил сигаретой. Разговаривали они со Шрамовым не как в парткоме, а сдержанно, без ужимок, без угроз. Мирная дружеская беседа, если смотреть со стороны. И Шрамов размяк, написал им объяснительную - коротенькую, на полстранички. Они не требовали что-то доказывать, опровергать, а только факты: кто, когда подсунул ему анкету, какое вообще отношение к журналу имеет, кого из участников знает... А что скрывать Шрамову? Только анкету эту злосчастную он и знал и всего один номер журнала видел. Так и написал. А насчет высказываний - он и сам уже склонялся признать, что погорячился, не стоило вообще связываться с этой анкетой. Тот, который курил ароматные сигареты, даже посочувствовал:
- Говоря нашим чекистским языком, вами сыграли натемную: воспользовались вашей политической незрелостью, неуравновешенностью и использовали ваши необдуманные слова во враждебных целях...
А другой строго добавил:
- Радуйтесь, что вас вовремя остановили! Этот журнальчик мог далеко вас завести...
Они расспрашивали его о настроениях студентов, застольных разговорах. На что Шрамов немногословно мямлил: мол, всякое бывает.
А на прощанье предупредили, что этот разговор еще не все, главное будет в университете.
Комсомольское собрание назначили на первое сентября. С утра в Центральном парке устроили пышное празднество по случаю начала учебного года. В большом летнем театре, разукрашенном флагами и транспарантами с приветственными и патриотическими надписями, собрался почти весь университет. Выступали руководители города и университета, вручали грамоты стройотрядовцам, красующимся молодыми бородками и выгоревшей полувоенной формой, потом был большой самодеятельный концерт. Особым успехом пользовался местный ансамбль "Горячие сердца", незадолго перед тем занявший какое-то почетное место в телевизионном конкурсе самодеятельных артистов. Они спели несколько жизнерадостных песен о романтике дальних дорог, о том, что "не надо печалиться, вся жизнь впереди", ну и, конечно, о верной и чистой любви. Каждый номер принимался с бурным восторгом. Артисты выбегали на сцену, им бросали цветы, а они посылали в публику воздушные поцелуи и прикладывали руки к сердцу. Шрамову очень захотелось выпить, что он и сделал, выбравшись из толпы и найдя на одной из аллей еще раньше примеченный павильон, где продавали на разлив белое сухое вино. Он пожалел, что из-за предстоящего собрания не мог позволить себе больше двух стаканов.
Шрамов чувствовал себя неуютно среди всеобщего праздника. Знакомые не избегали его, но обращались с ним осторожно, как с больным, а Шрамову это было неприятно, и поэтому он сам их сторонился. И все-таки один непредвиденный разговор случился. Нос к носу Шрамов столкнулся с двумя подружками-однокурсницами, девахами броскими - смазливыми, фигуристыми, известными связями с иностранцами: вечно возле гостиниц крутятся, на такси катаются, импортные шмотки через день новые. Для Шрамова они были далекие, но тут сами его затронули.
- Ты что, в самом деле против советской власти? - спросила одна, глядя на Шрамова, как на сумасшедшего.
- Да нет, что ты болтаешь! - сказала другая. - Человек запутался, в чем-то не разобрался, чего-то не понял, правда ведь? С каждым может случиться! Ты должен обдумать, правильно оценить свое поведение, - сказала она Шрамову поучительно. - Если человек осознает свои ошибки, ему всегда пойдут навстречу. Главное - надо осознать, исправиться!..
Они пошли дальше, взявшись под руки. А Шрамова, машинально проводившего взглядом их круглые подрагивающие задницы, обтянутые американскими джинсами, вдруг кольнула тоскливая мысль: что же это за мир такой, в котором дешевая шлюха не сомневается в своем праве судить, воспитывать его, Шрамова...
А к трем часам в самой большой аудитории собрали их курс. Словно и не было утреннего праздника - притихшие все, с настороженными взглядами. На сцене за длинным столом и рядом со сценой на подставленных стульях по-хозяйски разместилось руководство: декан факультета с заведующими кафедрами, парторги университета и факультета, весь комитет комсомола университета во главе с комсоргом, еще какие-то строгие лица. А студенты сидели смирные и тихие, как овечки.
Комсорг вкратце изложил суть дела - и без того всем уже известного. Мол, некоторые молодые люди поддались буржуазной пропаганде и встали на путь антисоветской деятельности, что выразилось в выпуске подпольного журнала, где помещались их вредные высказывания. Благодаря бдительности сознательных советских граждан и компетентных органов, их деятельность была своевременно пресечена. И вот сегодня, когда все советское студенчество отмечает свой праздник, мы вынуждены заниматься разбором этого неблаговидного дела. Мы должны дать достойный отпор вражеским проискам, решительно осудить отщепенцев...
Потом дали слово Шрамову.
Вино еще не совсем улетучилось из него, но и без вина он с самого утра настраивался порешительнее, а тут еще эти самодовольные морды на сцене, которые ему так хотелось смутить, увидеть на них что-то человеческое... Он сказал много: о том, что комсомол давным-давно перестал быть организацией единомышленников, борцов за идеалы, что членство в нем чаще всего механическое, формальное, а часто и вынужденное; что партийные органы лезут не в свои дела, пытаясь руководить наукой и культурой; что учебные программы искажают истинное положение вещей в угоду идеологическим схемам... Говорилось легко - и какие затруднения могли возникнуть, если на все эти темы было говорено-переговорено в ночных общежитских спорах, если почти все сидящие здесь прошли через подобные споры, всем они были знакомы.
В общем, он говорил то же, что писал в объяснительной. Но прозвучавшие вслух, открыто, в многолюдной безмолвной аудитории, те же слова и для него уже имели другой вес, наполнялись новым, значительным смыслом, даже как-то грозно звучали.
- Кто хочет выступить? - спросил комсорг, когда вымотанный Шрамов сел и наступила тишина, о которой так и говорится: гробовая, предгрозовая. В этой тишине голос комсорга слышался бледно.
Среди студентов желающих выступить не нашлось, и комсорг несколько раз повторил вопрос, настроив голос громче и строже. Тогда на выручку комсоргу пошел университетский парторг.
Шрамов готовился услышать что-то ответное на свою речь, критику, опровержение своих доводов, ему даже интересно было посмотреть, послушать, как можно опровергать очевидное. Но парторг спокойным, безучастным голосом говорил набившие оскомину слова об идеологической борьбе в современном мире, о коварстве буржуазной пропаганды, о моральной и политической незрелости отдельных молодых людей, в частности, Шрамова, которые позорят высокое звание комсомольца и советского студента... Не удивил, не взволновал он никого и требованием "дать достойную оценку", "осудить" и т.п..
И опять тишина в зале, и комсорг опять повторял, беспомощно оглядываясь на начальство: кто желает выступить? Промашку сделали, - хватило еще у Шрамова выдержки насмешливо подумать, - не подготовили выступающих заранее - будет кому-то втык...
Но вдруг поднялась рука - тихая, неприметная девушка из группы Шрамова захотела что-то сказать. Шрамов мало с ней сталкивался, он даже нетвердо помнил ее имя, и теперь напрягся в тревоге. Но она его защищала - путаясь в словах, заикаясь, волнуясь до слез. Политики она не касалась, а говорила, какой он хороший человек, умный, добрый, честный, как уважают его однокурсники. Шрамов впервые слушал о себе такое, он даже опешил, не зная, что и подумать. Но лучше б она не высовывалась, потому что вслед за ней вскочила другая девушка, из сидевших на сцене комитетчиков. От возмущения дрожа и меняясь в лице, краснея и бледнея, срывающимся голосом она стыдила близоруких, мягкотелых либералов, которые только и видят в человеке ум, честность, доброту, а главного - склонности к враждебной идеологии - замечать не желают. Мы потеряли нашу большевистскую бдительность! - паниковала она. А закончила так: - С таким человеком, как Шрамов, я бы в разведку не пошла! - И гордо села.
Шрамов видел, что буйное выступление этой запоздалой комиссарши не совсем по нраву пришлось и кое-кому в президиуме - недовольно морщились оба парторга - университетский и факультетский, неодобрительно покачивали головами некоторые преподаватели. Но зато комитетчики дружно зааплодировали.
Дальше выступления так и разделились: комитетчики обзывали Шрамова скрытым врагом, чуть ли не тайным агентом империализма, а преподаватели хоть и осуждали Шрамова, разделяли справедливый гнев его товарищей по учебе, но совсем потерянным его не считали, призывали отнестись к нему внимательнее, больше упирать не на строгость, а на убеждение, воспитание. Сначала Шрамов ждал, что хоть кто-нибудь, хоть словечком обмолвится по существу, но потом, сбитый с толку, замороченный лавиной однообразных негодующих слов, и ждать перестал.
Комсорг, все время поводивший ушами и глазами в сторону начальства, вовремя сориентировался в ситуации, и когда начали предлагать меры наказания и сверхидейная комитетчица и какой-то очкарик с насупленным решительным лицом предложили исключить Шрамова из комсомола и ходатайствовать перед администрацией об исключении из университета, а с другими предложениями застопорилось, он сам под согласные взгляды начальства предложил ограничиться строгим выговором с занесением в учетную карточку.
Сразу голосовали за исключение. Из студентов никто не поднял руки, зато комитетчики были единодушны. Когда же комсорг спросил, кто против, несколько несмелых рук потянулись вверх и в зале: сначала одна, потом другая, третья, четвертая, пятая... Может, и еще бы кто-то отважился, но комсорг торопливо замахал руками: нет-нет-нет! Голосуют только члены комитета... А что члены - о них и говорить нечего.
Оставался Кривенко. Дали и ему слово. Он много времени не занял. Покаялся в своей политической близорукости, идейной неустойчивости, осудил заблуждения свои и Шрамова, обещал извлечь полезные уроки из сегодняшнего собрания, в дальнейшем больше внимания уделять изучению основ марксизма-ленинизма, партийных документов... Шрамов прикрывал ладонью глаза от смущения и не понимал, как другие слушают со спокойным удовлетворением и одобрением. Никто не задавал Кривенко вопросов, и выступления не понадобились. Только один из парторгов слегка пожурил Кривенко за юношеское легкомыслие, но и похвалил за смелость и принципиальность в оценке своих поступков и выразил уверенность, что из него выйдет настоящий советский человек, патриот и ленинец. А буйная комитетчица сказала, что с Кривенко она бы в разведку пошла. Ограничились простым выговором - единогласно.
На выходе из аудитории Шрамова придержал факультетский парторг, отвел в сторонку, осторожно приобняв за талию и заглядывая ему в глаза. Шрамов покорно подчинялся ему.
- Ну, как ты думаешь жить дальше? - с приторным дружелюбием спросил парторг, все стараясь поймать ускользающий взгляд Шрамова. Шрамов пожал плечами, невнятно что-то пробормотал. Как он будет жить - бессмысленный вопрос, безответный. Вроде бы он знает...
- Ты не отчаивайся, соберись с мыслями, успокойся, - ласково уговаривал парторг. - Дров ты, конечно, наломал, глупостей наделал... Ну кто на таких собраниях выступает с подобными заявлениями! Не для того их собирают... Но ты не расстраивайся - райком твоего исключения не утвердит. Иди спокойно в общежитие, отдыхай, обдумай все хорошенько, а завтра мы с тобой еще встретимся, вместе решим, что делать.
Такой вот заботливый парторг. А раньше Шрамов даже не здоровался с ним.
На другой день парторг отвел похмельного Шрамова в комитет комсомола, где сказали, что дают ему шанс исправиться и пока не исключают ни из комсомола, ни из университета. Тут же, в тесном кругу, единогласно переголосовали за выговор.
Потом Шрамова еще вызывали в КГБ, где вели с ним воспитательные беседы и возмущались руководством университета: мы, дескать, настаивали на вашем исключении, а они не послушались, сказали: кто останется у нас учиться, если исключать таких, как вы. Правда, знакомые студенты передавали Шрамову, что некоторые преподаватели на лекциях вполне серьезно их предупреждали: среди вас находится враг, имея в виду его, Шрамова.
После зимней сессии Кривенко каким-то образом умудрился перевестись на заочное отделение столичного университета и уехал домой, где пристроился работать в местную газету. А Шрамов так и доучивался до конца. А на последнем курсе даже блеснул - с дипломной работой, в которой рассуждал об уроках нравственных исканий Льва Толстого, по заведенному обычаю очень умело, убедительно критиковал великого писателя за "кричащие противоречия", но и приходил к смелому выводу, что нам у него еще учиться и учиться.
Через несколько лет, и сам вернувшись на родину, Шрамов часто натыкался в местной газете на статьи с подписью Кривенко, уже известного в городе журналиста. Писал Кривенко обо всем: о передовиках производства, об ударных стройках, о художественной самодеятельности и благоустройстве улиц, о трудных подростках, о работе милиции и торговли, и о погоде писал - "даже старожилы не припомнят...". Умел он и похвалить, и покритиковать кого нужно - но все в меру, так, что общее впечатление создавалось оптимистическое, бодрое. Читая его статьи, Шрамов испытывал неловкость и до конца их не дочитывал.


Глава 37.

И вот на тебе - эта нежданная, ненужная встреча. Как ни избегал их Шрамов, а теперь не скроешься, не отвертишься, надо изображать удивление и радость, говорить о чем-то. Шрамов подождал, пока взгляд Кривенко коснулся его, и медленно сел на кровати.
- Ну привет! Сколько лет, сколько зим... - сказал он, натянуто улыбаясь и вытаскивая из кармана пачку с сигаретами. - Какими судьбами?
- Ты!? - выпучил глаза Кривенко. Он и раньше умел удивляться очень живо, убедительно, с выразительными гримасами и телодвижениями, и сейчас сохранил эту способность. Удивление его казалось искренне радостным.
Они вышли в туалет и закурили.
- Сразу хочу предупредить, - негромко сказал Кривенко, оглядываясь, чтоб никто не услышал, - я, понимаешь, здесь не как пациент, а, так сказать, в командировке. Хочу собрать материал для большой статьи о нашей наркологической службе. Сам знаешь, проблема нешуточная!.. Ты не представляешь, каких трудов стоило мне сюда попасть под видом алкаша, в каких только кабинетах не побывал! Смотри же, не проговорись случайно, кто я! Хочу изучить эту среду изнутри, из первых, так сказать, рук... Ну а как ты здесь оказался? Честно говоря, я ужасно рад тебя видеть, старик! Печально, конечно, что в этом заведении, при таких обстоятельствах, но все-таки рад, честное слово! Как ты живешь, почему не звонил, не заходил столько времени? Я о тебе часто вспоминаю...
- Да так и живу, - сказал Шрамов. - Как видишь...
- Да, это несчастье... Сочувствую, старик. И надо же, чтоб именно с тобой случилось такое!.. Ну а сейчас как? Здоровье, настроение, планы?..
Даже если б и захотел Шрамов пооткровенничать с Кривенко - немного нашлось бы у него слов. Какое там здоровье, настроение, какие там планы... Пожать плечами, улыбнуться неопределенно - да так, мол, потихоньку, - и все. Не о романе же распространяться.
- Как жена, сын? - продолжал приставать Кривенко. - Видишься с ними, переписываешься?
- Не вижусь и не переписываюсь, - сказал Шрамов.
- Жаль... - покачал головой Кривенко то ли осуждающе, то ли сочувствующе.
Опять о жене, сыне. Зачем это им всем? - думал Шрамов. Забыть жену и сына, выбросить их совсем из жизни Шрамов в общем-то не хотел, но всякое напоминание о них его неприятно тревожило, пробуждало чувство вины, хотя в чем его вина, он и сам не понимал. В прошлом году он разговаривал с сыном по телефону - тому как раз исполнилось двенадцать лет. Сын говорил с ним неохотно, обращался на "вы", сказал, что у него есть другой папа, а на приглашение приехать в гости ответил отказом. Тогда Шрамову вспомнился давний случай, мелкий, незначительный вроде, но застрявший в памяти. Однажды ему пришлось втискиваться в переполненный автобус, держа на руках трехлетнего сына. Он из последних сил напрягал мускулы, выворачивался всем телом, выставлял в стороны локти и плечи, собою прикрывая сына от толчков. А сын заплакал и стал бить кулачками его же по лицу, причем как-то очень даже злобно. Сыну было тогда три года, и он ничего, конечно, не мог понимать. А теперь Шрамов думал, что ничто не случайно в мире, и тот маленький эпизод каким-то таинственным, мистическим образом связан с отказом сына с ним встретиться и с дальнейшими их отношениями. Так что он мог сказать Кривенко о жене и сыне?
- Ты же неглупый парень, - говорил дальше Кривенко, - большие надежды подавал - это я тебе честно говорю, не один я был такого мнения. И что тебе помешало?.. Ну ладно, не будем об этом, - прервал себя он, наконец заметив хмурое лицо Шрамова. - Расскажи лучше, что здесь за обстановка, чем вы здесь дышите?
Делать нечего, пришлось Шрамову порассказать кое-что из местной жизни: как серой нашпиговывают, рыгаловками терзают, какие типы встречаются - вроде бы полушутя, с прибауточками, смешками. Но получалось у него не очень, и не много он рассказал - уже через несколько минут почувствовал нервную усталость и вспомнил, что давно уже не говорил так много и сразу.
Вечером Кривенко делал записи в блокноте. Блокнот у него был большой и красивый, в красной кожаной обложке с тиснеными нерусскими буквами. И ручка не обыкновенная шариковая, а наливная с золотым пером.
А Кушнир аж задрожал и перекосил лицо при виде пишущего Кривенко.
- Еще один писатель... - угрюмо процедил он под нос и вышел из палаты. А вернулся, когда все улеглись, и потом предпочитал больше крутиться в коридоре, в других палатах, в бильярдной, и язык распускал поменьше, а при Шрамове и Кривенко и вовсе помалкивал.
Зато дядю Васю присутствие пишущих не только не смущало, а даже наоборот - вдохновляло, приводило в состояние повышенной говорливости. Он понимающе и одобрительно подмигивал им, - мол, пишите, пишите, и рассказывал о своих бесчисленных приключениях, все очень красочно, в лицах, по ходу меняя и голос, и чуть ли не внешность. Так что не только слушать, но и смотреть на него было забавно и приятно. А кое-что Шрамов и записывал на всякий случай, для будущего романа. В рассказах дяди Васи жизнь алкаша-трубалета представлялась беззаботной, веселой, даже привлекательной чем-то. Он так и говорил:
- Ну что видит простой человек? Всю жизнь работает, работает, как вол, любой начальник для него царь и Бог, а дома жена-язва пилит, деньги требует, дети-короеды на шее сидят - куда денешься? Ни выпить тебе от души, ни погулять, ни вздохнуть свободно. Хоть в петлю! А я крутанулся как-нибудь, зашиб бабки - и гуляю! Ни начальства надо мной, ни жены - сам себе хозяин!..
- А менты? - спрашивал Шрамов.
- А что менты? С ними даже интересно - играешь, как кот с мышкой, обводишь вокруг пальца. Мы вроде как партизаны в тылу врага! Ну а прохлопаешь ушами - сам виноват, расплачивайся!..
- Философ! - тоже смеялся Кривенко.
Голицын, видно, как-то пронюхал или догадался, кто такой Кривенко на самом деле, и относился к нему со сдержанной почтительностью. Но поговорить с ним, порассказать кое-что памятное, значительное из своей жизни и он был не прочь. То о знакомстве с кем-то из больших городских руководителей, то о каком-то изобретении, к которому и он вроде имел отношение, то вспомнил, что избирался народным заседателем в районный суд.
- А головой ты там как качал - так или так? - сразу поддел его дядя Вася, показывая, как качают головами народные заседатели-болванчики: вверх-вниз и из стороны в сторону. Голицын засмеялся вместе со всеми.
Из дел, разбиравшихся при его участии, ему особенно запомнилось одно душещипательное: как молодая женщина собственноручно утопила шестилетнюю дочку, которую невзлюбил ее сожитель, а потом опомнилась и сама побежала сдаваться в милицию. Ей дали десять лет, а сожитель уехал в неизвестном направлении. Весь зал рыдал, - рассказывал Голицын.
Лечения Кривенко, конечно, никакого не назначили. Когда хотел, уходил, приходил, никого не предупреждая. Мог и заночевать дома без опасений. Все быстро заметили его особое положение, но никто ни о чем не расспрашивал, не вникал. А тут еще дядя Вася туману подпустил, нашептал кому-то любопытному, что, мол, из органов человек, поосторожнее с ним надо. От фонаря ляпнул, для смеха, а почти как в воду смотрел. Хоть и не совсем поверили ему, а насторожились.


Глава 38.

Кривенко расспрашивал Шрамова об интересных эпизодах из жизни наркологии, а тут и подвернулся такой эпизод, как по заказу.
В последние дни некоторые стали замечать пропажи из своих продуктовых ящиков и из холодильника - кто-то потихоньку подворовывал продукты. Брали понемногу - там пирожок, пряник, там кусок колбасы, пару яиц - чтоб не сразу хватились, ясно. Но алкаши народ ушлый, такие вещи у них не проходят. Сразу заподозрили санитарок - от этих крикливых наглых баб, бесплатно питающихся на больничной кухне и еще продающих на сторону помои по полтиннику за ведро, легко было ожидать всякого, и такого. Скандалы вспыхивали то и дело. Санитарки, как одна, клялись и божились, что ни сном ни духом ни о чем не ведают. Но не привидения же шастают по ящикам, в самом деле. Тогда санитарки, никому ничего не говоря, придумали по ночам тайком следить за комнатой свиданий, где стояли ящики. На лишения пошли - от сна отказались. И что же - одна выследила. Из своих же, алкашей, оказался воришка. Подобрал ключ от комнаты свиданий и чистил потихоньку ящики, когда все спали. Санитарка сообразила сразу шум не поднимать, а быстренько прошмыгнула по палатам, разбудила кое-кого из ребят, кто побоевитее, а те и прихлопнули невезучего воришку на горячем.
Выйдя перед утром в туалет, Шрамов, еще сонный, все же обратил внимание на подозрительные ярко-красные, еще свежие пятна на стенах и на полу, на рассыпанный, растоптанный мусор из перевернутой урны. Он с брезгливым недоумением оглядывался, а тут Витя-вертолет, как всегда приткнувшийся в углу с газетной самокруткой, заговорил торопливо, возбужденно-таинственным громким шепотом:
- Ты не знаешь? Ох, что здесь было! Поймали гада, который крал харчи! Ну и дали ж ему! Видишь, кровь так и брызгала, так и брызгала!..
Витя аж дрожал, захлебываясь в словах и слюне, радовался чему-то, а у Шрамова и сон пропал, и муторно стало в душе, как представил он картину мордобития.
А утром только и разговоров было, что о ночном долгожданном разоблачении. Все радовались, переспрашивали друг друга: кто он, кто? как поймали? кто бил? сильно надавали?.. А сам преступник на люди не показывался, прятался в палате, зарывшись с головой в одеяло, и на завтрак не вышел. Санитарки, еще вчера исходившие непримиримой злостью на таинственного вора, сегодня жалели его и носили в палату чай, еду, какие-то примочки.
История быстро дошла до Сичкаря, а он следствия не открывал и в тот же день выписал беднягу на амбулаторное лечение.
Лицо его было как сине-багровая маска - Шрамов успел рассмотреть, когда тот пробирался по отделению к выходу, хоть и отворачиваясь и прикрываясь. Правильно поступил Сичкарь, все равно горемыке жизни в отделении уже б не дали, - так считали все, хоть зла на него не держали, удовлетворились. А был же обыкновенный, тихий, ничем не приметный алкашик. Шрамов раньше и внимания на него не обращал.
- Безобразие! - возмущался Кривенко. - Дикость! Из-за какого-то пирожка так изувечить человека! Это же натуральный самосуд, садизм! И администрация хороша - никаких мер!.. - Но кипятился только перед Шрамовым и не очень долго.
А какие еще нужны меры? Сам побитый - знал Шрамов - считал себя наказанным справедливо, а бившие его в глубине души раскаивались в лишней жестокости, пряча это неудобное чувство за беспечными словами.


Глава 39.

Сичкарь назначил Шрамову тетурам. Значит, пошли последние дни. Рыгаловки закончились, как понял Шрамов, без всякого так уверенно обещаемого наукой результата. Нервы только потрепали, над желудком поиздевались, а если у кого-то и возникло что-то похожее на отвращение, то все на мнении, от самовнушения. Тетурам посерьезнее. О его мерзких свойствах Шрамов понаслушался всякого, что правда, а что преувеличение и выдумки - не просто и разобрать. Говорили, что печень он разрушает, на половую функцию плохо действует. Но в чем совсем не было сомнений, многие испытали, так это в том, что заряженному тетурамом (а лечение им сам Сичкарь так и называл - зарядка) даже пиво выходило боком: горела, покрывалась красными пятнами кожа, схватывало удушье, сердце бухало и обрывалось, так что, казалось, и смерть подступала. Алкаши боялись тетурама, любыми путями старались увильнуть от него. Но сестры следили строго: в рот заглядывали, ковырялись там железными шпателями, а некоторые для верности расталкивали таблетки в порошок и давали с водой. Но и алкаши находили выходы: например, запивали тетурам лимонной кислотой, которая, как уверяли опытные, его нейтрализует. А другие сразу после приема старались вызвать у себя рвоту.
Опасность тетурама и тем доказывалась, что у каждого брали расписку, что, мол, он "предупрежден лечащим врачом об опасных для здоровья последствиях лечения тетурамом в случае употребления алкоголя даже в малых дозах".
Впрочем, Шрамову сестры доверяли - как примерному, в рот не заглядывали, и он легко прятал таблетки под язык, за щеку, а потом выплевывал в унитаз. А раз незаметно уронил таблетку в рукав и потом в туалете на подоконнике поджег ее - как ему и говорили, она загорелась и сгорела голубым пламенем, как обыкновенное сухое горючее. Ну и лекарство, - подумал Шрамов. Не понадобилась ему и лимонная кислота, которой по-дружески предложил поделиться с ним Голицын.
- Значит, с пьянкой все-таки кончать не думаешь? - укоризненно спрашивал Кривенко. - Напрасно, напрасно... Я на тебя надеялся...
Какие еще надежды? Шрамов уклончиво отговаривался:
- Это на всякий случай, береженого Бог бережет...


Глава 40.

Через несколько дней Кривенко дал Шрамову почитать наброски своей будущей статьи под названием "НА ПУТИ К НОВОЙ ЖИЗНИ".
- Название пока условное, - сказал он, - но суть отражает...
Статья была большая и начиналась так:
"Невозможно подсчитать колоссальный вред, который приносит обществу такой отвратительный пережиток прошлого, как пьянство. Прогулы, производственный брак, травматизм, преступность... А искалеченные судьбы, разрушенные семьи, несчастные дети, лишенные родительской ласки? Какими словами передать недетскую боль в глазах ребенка, оставшегося сиротой при живых родителях?
Партия и государство, общественность ведут большую работу по профилактике пьянства и алкоголизма. Однако зло это очень живуче, и в борьбе с ним не должно быть места самоуспокоенности, благодушию.
В этой борьбе неоценима роль наркологической службы. Ее эффективная работа - это спасенные от губительного порока люди, возвращенные обществу полноценные граждане, счастливые улыбки матерей, жен, детей... Тяжел, но благороден труд медиков-наркологов. Но всегда ли он венчается успехом? Ведь не секрет, что наряду со значительными достижениями, в работе наркологических учреждений случаются еще досадные проколы, когда человек, прошедший курс лечения, вновь берется за рюмку. В чем причины подобных срывов? Как их избежать? Как работает наркологическая служба сегодня?
Об этом мы и хотим поговорить на примере работы наркологического отделения городской психбольницы. Здешние пациенты - это чаще всего люди, дошедшие до крайней степени падения, допившиеся до алкогольных психозов, опустившиеся настолько, что их лечение возможно лишь в условиях полной изоляции от общества.
Наше государство проявляет неустанную заботу об этих людях, по собственной вине оказавшихся на обочине жизни. Бесплатное квалифицированное лечение, хорошее питание, внимательный уход - все, как в обычной больнице. И многие больные на заботу отвечают искренним желанием навсегда расстаться с пагубным пристрастием.
Заведующий отделением, Михаил Федорович Сичкарь, рассказывает:
- Хронический алкоголизм - тяжелейшее заболевание, требующее длительного, терпеливого лечения. В своей работе мы используем самые современные методы: условно-рефлекторную терапию, лечение тетурамом, психотерапию, гипноз. Большое значение имеет индивидуальный подход, организация культурного досуга, трудотерапия. Имеются, к сожалению, и трудности, мешающие нам работать более эффективно..."
Дальше шли подробности о чудесах УРТ и тетурама, описывался сеанс гипноза в исполнении Принцевского, приводились слова неизвестного алкаша, мужественно идущего по пути к новой жизни и благодарящего врачей за помощь. Проницательный взгляд Кривенко не упустил и недостатки: бедноватый набор литературы в больничной библиотеке (Шрамов что-то не заметил ее существования, но Кривенко подтвердил: есть, есть, не все только о ней знают), однообразие и невысокие эстетические качества наглядной агитации, чрезмерная загруженность врачей, из-за чего они не всегда могут уделить достаточно внимания индивидуальной работе с больными, слабая связь с предприятиями и организациями...
- Конечно, нужно еще кое-что доработать, сократить, подправить... Заострить некоторые особо важные моменты... - вставлял Кривенко по ходу чтения.
- Все правильно... - сказал, помедлив, Шрамов. Он и впрямь не знал, что возразить. У него назойливо возникало впечатление, что написано не о них, о какой-то другой больнице, других алкоголиках. Такое впечатление, как от красивого стенда в бильярдной. И стоило ли, чтоб написать такое, хитроумными способами втираться в наркологию, морочить себе и людям головы, убивать время...
А Кривенко смотрел на него вопросительно, ждал. Значит, надо что-то говорить.
- Да, с пьянством бороться надо... Но я думаю, что человек должен сам выбирать, по какому пути ему идти, - медленно произнес Шрамов, собираясь с мыслями. - Если кроме вина ничто не может дать человеку ощущения полноты жизни, то, значит, судьба его такая - пить. И нечего презирать его за это. Посочувствовать, пожалеть можно... В какой-то популярной книжке по экологии я прочитал, что каждый живой вид занимает в экологической системе определенную нишу, предназначенную только ему. Если есть вид - есть и предназначенная ему ниша. И наоборот. Если есть ниша, должен быть и предназначенный для нее вид. Иначе мир будет неполным, разбалансированным... Вот и алкоголь - это такая экологическая ниша для определенного типа людей, которые в других нишах не уживаются. Гуманно ли вытеснять их из этой ниши, не предоставляя другой, более им подходящей? Да и где эта другая ниша?..
Шрамов и сам не очень-то верил в то, что говорил, он даже не успевал по-настоящему вдумываться в свои же слова. Но ему понравилось, как просто, логично развивается мысль, он давно так складно не думал и не говорил.
Кривенко с удивлением смотрел на него и молчал.
- Софистика! - воскликнул он потом, встрепенувшись. - Это несерьезно! Я согласен, человек сам себе хозяин, но... Но! В пределах, пока его поведение не затрагивает интересы других людей! Алкоголик вреден, опасен не только для общества, но и, в конце концов, для самого себя! По-моему, удержать, остановить его - даже насильственно! - и есть настоящий гуманизм!..
- Далеко же мы зайдем, - а может, уже зашли, - оценивая человека мерой его полезности или вредности для общества... - сказал Шрамов. - Где те весы? В наших ли они руках?.. Полезен или вреден был для общества разбойник, которому Христос пообещал рай в последние минуты его земной жизни?..
- Мне кажется, ты шутишь, - сказал Кривенко, недоверчиво всматриваясь Шрамову в лицо. - Ты не можешь так думать, ты же грамотный парень! Существуют общеизвестные, общепризнанные критерии для оценки вклада каждого человека в общее дело. По этим критериям определяется размер зарплаты, различные премии, награды, почетные звания, льготы... В конце концов, есть общественное мнение! Азбучные истины! Ты определенно шутишь! - О разбойнике он как бы и не услышал.
- Да, наверное, я шучу, - сказал Шрамов, не желая продолжать бесполезный спор.
- Ну вот! - удовлетворенно вздохнул Кривенко. - Ты всегда любил противоречить, узнаю...
Но не угомонился, а попробовал тронуть Шрамова с другой стороны:
- Почему бы тебе не поискать себя в журналистике? Образование у тебя подходящее, способности тоже имеются, насколько я знаю. Нельзя же ставить на себе крест!..
- Разве все упирается в образование, в способности? - сказал Шрамов неохотно. - Я не вижу такого дела, которому мог бы посвятить свою жизнь. Журналистика... Она-то не кажется мне моим призванием точно.
- Так в чем же твое призвание? В пьянке? - спросил Кривенко, уже раздражаясь и ехидничая.
- Не знаю... В одном я уверен: что моя жизнь, как и любая, не случайна. Какой-то смысл она имеет... Есть, должны быть какие-то далекие цели, ради которых все и происходит. А иначе зачем все? Да нет... иначе просто быть не может, потому что не может быть...
- Очень остроумно! - насмешничал Кривенко. - И ты уверен, что живешь правильно, полноценной жизнью? - Он, кажется, и не старался понять Шрамова.
- Какую жизнь можно назвать полноценной? Если я такой, значит, по какому-то неведомому плану я и задуман таким. Все действительное разумно - по Гегелю, кажется? И правильно он сказал... Когда меня не станет, это будет тоже разумно...
- Да ты фаталист! - воскликнул Кривенко как бы с осуждением, даже возмущенно. - Это даже смешно - в наше время иметь такие взгляды! Ты меня извини, но мне кажется, ты просто становишься в позу, оригинальничаешь!.. Фатализм - это бесперспективное учение, тупик, - продолжал он поучительно. - Фатализм убивает творческую инициативу, обрекает человека на пассивность, а в конечном счете ведет к вырождению. Идти вперед, развиваться может только человек с активной жизненной позицией, ставящий перед собой большие цели и работающий на них...
- Активность активности рознь, - сказал Шрамов. - И цели бывают разные... Иногда активность хуже пассивности... А что такое идти вперед? Куда? К пропасти?
- Нет! Ты невыносим! - нервно засмеялся Кривенко. - С тобой невозможно спорить!..
- А зачем спорить? Все равно истину мы не родим, - спокойно сказал Шрамов, а Кривенко безнадежно развел и опустил руки.
На другой день Кривенко ушел совсем. Тихонько, незаметно для всех, со Шрамовым одним попрощался.
- Материала хватает, - сказал он. - Следи теперь за газетой. И не теряйся, старик! Звони, заходи в редакцию. Нам с тобой есть еще о чем поговорить!..
Так и не понял Шрамов, искренне ли рад был Кривенко их странной встрече, искренне ли желал продолжения их дружеских отношений, и о чем им еще говорить. И все же неожиданная, с налетом абсурдности встреча, сначала только неприятная для Шрамова, теперь вызывала чувства посложнее.
Как ни отсекал, ни убивал в себе Шрамов тягостные воспоминания, а все же кроме отвращения они давали ему и какую-то зацепку в жизни. Они подтверждали, что плохо ли, хорошо ли, но он жил - думал, волновался, что-то делал, к чему-то стремился. Наивным, конечно, был. Но теперь уже ничего не вернешь, не изменишь. Да и не захотел бы Шрамов что-либо менять в своем прошлом, потому что другим свое прошлое представить не мог.


Глава 41.

Приближалось время выписки. В отделении Шрамов остался настоящим старожилом, раньше его пришел только Мефодий. Но если Мефодий все чаще нервничал, заговаривал то и дело о том, что, мол, весна не ждет, пора домой, картошку посадить, дом подремонтировать, о кроликах, поросенке, цыплятах подумать, то Шрамов на волю не рвался. Что его там ждало? На прежнюю работу он не вернется, не такая уж там золотая жила. А ловить косые взгляды начальства, ждать, что в любой момент тебя могут запрятать в ЛТП, - ради чего? Значит, опять знакомые проблемы, неопределенность, скучные заботы... Все это будет, но зачем торопить события? Пусть все идет своим чередом, и поменьше думать о будущем.
В один из последних дней апреля Шрамова с Мефодием отдали в распоряжение сестры-хозяйки, которая ехала на склад получать что-то из инвентаря. Залежавшийся Шрамов был не против размяться, развеяться, посмотреть на город. Ну и пора уже пришла перестраиваться на другую жизнь. А Мефодий и здесь по привычке ломался, отнекивался, жаловался на радикулит, еще на что-то. Но его подняли на смех и почти силком вытолкали из отделения.
Сестра-хозяйка, которую алкаши по-свойски называли Максимовной, раскрашенная, вся в золоте баба средних лет, играющая под молоденькую, заботливо подсказывала им, что, мол, день ветреный и сырой, так что, мол, одевайтесь потеплей, не хватало еще перед выпиской простудиться. Она кокетливо смеялась, звала Шрамова с собой в кабину, - мол, зачем мне этот старый козел Мефодий, приятнее проехаться рядом с молодым, но Мефодий оказался порасторопнее Шрамова. Пока Шрамов смущенно отнекивался, бормотал, что и в кузове ему неплохо, на свежем воздухе, Мефодий прочно уселся в кабине рядом с молчаливым шофером. И уже он приглашал Максимовну, похлопывая рядом с собой по сиденью и довольно улыбаясь во все свои кривые зубы.
А в городе вовсю шли приготовления к первомайским праздникам. Вычистили, вымели дороги, тротуары, побелили бордюры, заканчивали уже побелку, покраску фасадов. Женщины в заляпанных краской фуфайках протирали оконные стекла и витрины магазинов. С автовышек электрики цепляли на столбы гирлянды разноцветных лампочек. На площади с памятником Ленину рабочие красили белой эмалью полутораметровые буквы, сваренные из стальных полос: НАША ЦЕЛЬ - КОММУНИЗМ! Под буквами в ряд выстроились свежеподкрашенные портреты ударников труда с похожими лицами. Флаги и транспаранты развешали еще раньше, их красные пятна бросались в глаза повсюду.
Такой город, предпраздничный, и праздничный тоже, Шрамова угнетал и отпугивал. Слишком много суеты, бессмысленной, бесполезной деловитости, много движения, шума, возбужденных лиц. Наверное, все это нужно, - думал Шрамов, - если люди так самозабвенно, с головой уходят в хлопоты, не дающие никакой практической пользы. Даже хуже - растраты, впустую ушедшее время, похмельные болезни... Людям нужны праздники, такова человеческая несовершенная природа, вот в чем дело. Шрамов усмехнулся, заметив, что себя он не причисляет к тем, кому нужны праздники. Конечно, не нужны они ему, потому что он давно не верил в серьезность любых ритуальных действий, а праздники ему вполне заменяла бутылка вина. Шрамов подумал еще о том, что не одни беды несет водка, напрасно клевещут на нее. Омытому ею, очищенному взгляду легко увидеть мир неприкрытым, свободным от словесного тумана. Если алкаш слышит о любви мужчины и женщины, он знает, что речь идет о реализации инстинкта продолжения рода. Если он слышит о борьбе за высокие идеалы добра, справедливости и т. д., он знает, что речь идет о борьбе за сладкий кусок и теплое стойло. Если он слышит о любви к родине, патриотизме, он знает, что речь идет о привязанности к привычному месту и своему стаду... Это еще цинизмом называют, но так ли он плох, этот самый цинизм? И в каком случае он - цинизм, а в каком - просто правда?..
Они ехали долго, около часа. И хоть пасмурно и холодно было почти по-осеннему, Шрамов сумел устроиться в кузове сносно: присел за кабиной, где почти не дуло, съежился, застегнул ватник под самое горло и опустил уши на шапке. Даже как-то уютно стало. Он смотрел через борт на дома, за стенами которых складывались, смешивались, разрушались разные чужие судьбы, на прохожих, нарядных и неряшливых, озабоченных неведомыми ему заботами, чужих и одновременно чем-то близких ему. Хотел бы он знать, чем живет каждый из них, вникнуть в их радости и беды, в их тайные мысли и переживания? - подумалось Шрамову. Да нет, пожалуй, не хотел бы. Тут сам себе в тягость, никак не отыщешь себе местечко в мире, не разберешься в собственных желаниях и возможностях, а принимать в себя знание о многих таких же - куда там, непосильная ноша. Но тогда плохой же он писатель. Уважаемые Шрамовым классики и современные известные писатели, критики, литературоведы в один голос призывали его изучать жизнь во всех ее проявлениях, погружаться в самые потаенные глубины человеческих душ, а он не то чтоб не хотел или не мог этого делать, а более того - сознательно избегал вмешиваться в события внешнего мира, сторонился всего, что нарушало душевное равновесие, толкало к самостоятельным решениям и действиям. Другое дело, что не всегда это ему удавалось, очень настырной, навязчивой была эта самая окружающая жизнь. Но вот так ехать, удобно, уютно пристроившись в уголке кузова, и наблюдать жизнь со стороны и с высоты ему в общем-то нравилось.
Они приехали на склады, расположенные на окраине города и обнесенные серой кирпичной стеной. Здесь тоже кипела загадочно-беспокойная деловая жизнь. На широком дворе стояли, разворачивались, тарахтели моторами, пыхали синим вонючим дымом машины разных марок, бегали озабоченные люди с многими разноцветными бумажками в руках, из распахнутых ворот огромных складов грузчики таскали всякое: стулья, столы, шкафы, бочки, мешки... Максимовна побежала оформлять бумаги, с каждым встречным здороваясь, улыбаясь направо и налево, а с кем-то и задерживаясь на минуту-другую, - своя здесь баба. Мефодий смотрел ей вслед голодным взглядом.
- Эх, богатая женщина! - сказал он, облизываясь. - Выгрыз бы, как калмык дыню... хе-хе!..
Они походили по двору, заглядывая в темные проемы ворот и удивляясь запасам всякого дефицитного барахла. Многие обращали внимание на их клейменые бушлаты и пижамные штаны и подшучивали - из какой, мол, зоны? Они тоже отвечали смешками.
Прибежала разрумянившаяся Максимовна и затормошила придремавшего в кабине шофера: быстрее, быстрее, к тем вон воротам!..
Один шаг стоит сделать, небольшое усилие приложить, чтоб и самому включиться в этот безостановочно крутящийся мир, подчиниться его непостижимому дурманящему ритму, - и многое станет на свои места, придет столь желанная определенность, но как этот шаг сделать, где взять веры и решимости... - примерно так думал Шрамов, выполняя распоряжения бойкой бабенки.
Они нагрузили полный кузов матрасов, тумбочек и табуреток. Мефодий недовольно ворчал, скулил, раз за разом требовал перекуров, но Шрамов работал с удовольствием. И не только потому, что застоявшиеся мускулы нуждались в разминке, но больше потому, что такая работа, механическая, однообразная, не требующая умственных усилий, успокаивала, вносила упорядоченность в ход мыслей, никак вроде не связанных ни с работой, ни с Мефодием, ни с Максимовной, ни с заботами текущей жизни. Он размышлял о том, что хорошо бы придумать, сконструировать, внушить себе такую философию, такое отношение к жизни, чтоб не оставалось ничего дорогого, привязывающего, чтоб жить самому по себе, без глубоких чувств и мыслей, одним днем. Так надо жить, чтоб тебя не замечали, жить, не оставляя следов. Но как же тогда роман? Что это, как не след, причем оставляемый умышленно и несущий в себе отражение личности автора. Так что же? Поставить крест на романе? Но как тогда жить? Без романов жизнь Шрамова была бы невозможна, ну, не совсем невозможна, пить, есть, дышать, даже о чем-то думать он бы продожал, но ему пришлось бы переродиться в совсем другого Шрамова, потому что его потребность в сочинении романов происходила не от внешних раздражителей, не от волевых усилий, не из преходящих интересов, а как бы из генетических глубин его естества. Впрочем, быстро сообразил Шрамов, ведь до сих пор его романы оставались никому не известными. И если сейчас по какой-то причине прекратится его существование, из мира исчезнет и тень воспоминания о них. А что до будущего романа, который складывался в его сознании сейчас, то о его судьбе гадать рано. Да и в глубине души Шрамов уже почти свыкся и примирился с мыслью о нереализуемости своих замыслов. Так что никаких противоречий.
И теперь ждать завтрашнего дня, когда - знал Шрамов - Сичкарь вызовет его к себе, прочитает кратенькую напутственную мораль, смысл которой заранее всем известен, старшая сестра выпишет стандартную справку с диагнозом "хронический алкоголизм", он сменит казенную одежду на свою - и уйдет, как уходят все, продолжать свое участие в скучном, непонятном всеобщем деле, которое принято называть - жизнь.

1990 год.










(C) 1990 год.


 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список