Тюменцев Андрей Борисович : другие произведения.

Как измерить пятый угол?

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


Отрывок "Предисловие"

Как измерить "пятый угол"?

  
  
  
   Помоги, Господи, скромному труду сему!
   7 января 2005 год от Р. Христова.
  
   Это круто! Вообще, вся эта муть началась задолго до этого. Лет эдак десять, двенадцать я мучительно, от запоя к запою, решал, нужно ли предисловие серьезному произведению, или серьезное произ­ведение потому и серьезное, что ему на хрен не требуется никакого предисловия. И вот, пока эти творческие муки рвали мне душу, знаме­нитый "Московский одессит" заявил, что серьезная литература, оказы­вается, вообще невозможна без эпиграфа или посвящения.
   Кому посвящать? Где? За что? Меня начала укачивать радость подступающей шизофрении.
   Вот Бунин, - говорил я сам себе, - никогда не опускался до эпи­графа. "Суходол",- писал Иван Алексеевич, и всем сразу становилось ясно, что суходол он суходол и есть, и что эпиграф к этому суходолу выходит разве что матерный.
   - Подумаешь, Бунин, Б-у-у-нин! На каждого И.А.Бунина у русского народа всегда находится И.Е.Бунин, - возражал я, развивая шизоидный диалог. "Мог ли,... скажем Лев, который Толстой, не тискать кровожадное: "Мне отмщение, и аз воздам", к Карениной? - Вполне мог, - отвечал мне я сам, - и, может, кончилось бы там все не так по-свински. Или бы Вронский ошибся с запиской, или бы паровоз опоздал, и Анюта нарожала бы детишек на радость рогатому мужу.
   В конце концов, я не мог не прийти к выводу, что все эпи­графы - это пижонство, отрыжка буржуазной литературы и убожество, но поскольку все остальные этого пока не знают и лепят их куда попало, я решил тоже чего-нибудь пришпандорить, чтобы все думали, что я не самый умный. Выбирая эпиграф, я прочитал около четырех тысяч томов и не нашел в них ничего стоящего, поэтому придумал его сам.
   Да! Черт, а посвящение, сказавши "а", надобно бы и "б". Кому бы мне все это посвятить? Родным? - банально. Любимой? Хм, - приемлемо, но какой именно? Первую плохо помню, а с последней, так и вовсе не знаком. В будущем могут возникнуть совершеннейшие непонятки - отставить. Так кому же? Господу - богохульно, Родине - высокопарно, природе - материалистично, а философии - заумно. В-о-о! Посвящу-ка я все это дело пьяной, молодой бомжихе с Киевского вокзала Москвы. Итак: неизвестной, молодой, пьяной бляди в хаки, поцеловавшей десятилетнего парнишку 23 августа 1975 года от Рождества Христова на Киевском вокзале города Москвы, возле ларька "Соки", посвящается.
   Все в жизни начинается с утра. Да, вот так, и ничего не попишешь. Так было, так, наверное, и будет. И восход краснорожего светила, и чириканье за окном всякой мелкой дряни, и сожаление, сожаление, сожаление: "О Господи, опять я открываю глаза на режущие блики этого мира, на его откровенно пошлую наготу, на интимность бытия, доступную теперь любым взорам. Блаженны и счастливы слепые, они всегда сами в себе. Они плюют на наш раскрашенный мир. Но вот мы, зрячие,... увы. Мы, к сожалению, всегда приговорены к рассветам...
  
   ...
  
   Отрывок "Предисловие"
  
   ...Про феномен загадочной русской души слышали? Я вот тоже слышал, и не более того. И вдруг как-то ночью этот самый феномен мне и говорит: "Дюша, вот тема для исследования! Дерзай, чучело! Раскрой народу имманентную меня сущность и, может быть, тогда тебе не придется сдохнуть от абстиненции". Был я в тот момент полутрезв, - стаканов восемь-десять, - но мысль эту запомнил и на другой день поделился ею, а заодно и пивом, с моим другом, Владанчиком. Владанчик идею одобрил и развил. - "Ты, мол, брат, давай-ка, не юродствуй, а берись за дело серьезно. Феномен души - это тебе не мелочь по карманам тырить. Тут, брат, с самого с "ранья" начинать надо, в смысле, с самого происхождения". Я полез в происхождение. Дарвина пришлось откинуть сразу же: феномен эволюционировать напрочь отказался. Душа не желала идти в канве с обезьянами, а обезьяны ничего не желали, так как оказались абсолютно бездуховны. Я за Библию, и тут же - в глубокую депрессию. Если осмыслить пророков мне еще показалось по силам, то осилить всех святых, их толкователей и толкователей тех толкователей - задача для вольного художника совершенно неподъемная. Тут опять пришел Владанчик и сказал, что Библия ни что иное, как одухотворенный миф, и с мифологии, мол, и надо начинать, причем, не с греческой и римской, которые, по сути, являют собой плагиаты, а с древнеиндийской или, на худой конец, древнеславянской. Я, не медля ни секунды, взялся за древних славян, так как от "Упанишад" у меня челюсти сводит.
   И! Много нового, интересного и полезного для себя нашел я там. Как и откуда что взялось? А откуда все берется? Правильно, из яйца! Всевышний явил яйцо, между прочим, золотое, и в нем был заключен Род - родитель всего сущего. Это дошедший до нас миф. Что говорит нам этот миф? Этот миф в аллегоричной форме говорит нам о ценности яйца и предупреждает: "Берегите яйца"! Они сравнимы с золотом, то есть новые яйца ни за какое золото не купишь. Далее миф говорит о том, что Род родил Любовь. Тут у меня начались сложности. Что мы знаем о любви? "У любви как у пташки...", "Любовь-кольцо...", и, наконец, "Любовь зла, полюбишь и...". Все не то, потому что вкладываемый смысл не раскрывает содержания, которое непознаваемо по объему, и, следовательно, смысла не имеет, а значит утилитарно, принимается без доказательств как данность, независимая от желаний, хотя и познаваема в ощущениях. "Нелюбовь" - это определить можно, а вот Любовь, ну ни в какую. Я начал метаться и даже углубился в область секса. Ни к чему хорошему это, как всегда, не привело. Если гомосексуализм и лесбийские отношения с большими натяжками под это определение подвести было можно, то любовь самого себя, сиречь онанизм, - никак, так как последний эгоистичен, по сути.
   - Ну, ты фраер, - возмутился Владанчик. - Ты так весь миф о мироздании к онанизму сведешь.
   Итак, чем глубже погружался я в мифы, тем загадочней казался мне русский феномен.
   Озарение! Падающие на темечко яблоки, вода, хлынувшая из переполненной ванны! - Так вот почему она не стреляла! Незаряженная была. Вот вам открытие: миф - это гипертрофированная обыденность! Доказательства? Извольте:
   Был в славянской мифологии некий, впрочем, почему "некий", довольно заметный бог по кличке "Велес". Был он авантюристом и пройдохой высокой, если не высочайшей, пробы. Несколько раз сидел, менял фамилии и документы, был не дурак выпить, подраться, да и насчет женского пола не терялся. И вот, читаю о похождениях этого бродяги "Велеса" и не могу отделаться от впечатления: "Черт, где же я этого барыгу видел"? Начал вспоминать: точно, был такой, да и не один, на моей памяти.
   Вообще, судите сами "... Хотел Велес разнять дерущихся, да тут какой-то мужик зашел с носка, да и оплел Велеса по уху. Ох, и рассердился Велес! Созвал свою дружинушку - лешаков, волкодлаков и прочих лесных жителей - и пошел бить всех кто под руку попадется.
   Мужики снова побежали к Амелфе просить защиты, и та послала утихомирить Велеса младшую свою дочку - Алтынку. Прибежала Алтынушка к Велесу и потащила его к матушке родной на суд, а та заперла сыночка в погреб....
   ...И тогда Велес пошел с мужиками на мировую, выпил с ними круговую чару и принял подношения. Так установилось на Руси почитание бога Велеса".
   Это Вам ничего не напоминает? Правильно, семейно-дворовая разборка с нанесением не опасных для жизни,... с применением тяжелых предметов,... в состоянии алкогольного,... и т.д.
   Брависсимо! Вон, у нас в соседнем подъезде живет такой Велес. Оглянитесь, люди! Хорс, Ярила, Рамна, Макошь - туточки они, родные, рядышком, меж нас обретаются. Ну, уж, а Дый, Вий, Буря - Яга и их ближайшие родственники - лешие, кикиморы, волкодлаки и упыри, - так это хоть в трамвай не садись. Выходишь на улицу и плюнуть некуда, особенно по утрам: то ведьмака какая мимо трусит, то еще какой козлоногий.
   Так какого же, спрашивается, лешего мне горбатиться в пыльных архивах, перекапывая грязным пятачком корни родной мифологии, если тут и так вокруг голимая мифология?
   Вот когда до меня все это дошло, я сразу подумал: "А Владанчик? А я? А дело-то это поганое? А измерения, которые вращались тогда вокруг меня с самого утра? Это же Гераклу с его двенадцатью забавами - от стыда удавиться.
   Вообще, вот вам тот мерзейший день, до минутки, до секундочки, до мысли самой откровенной и мерзкой, до предчувствия самого неожиданного и высокого, до мгновенной боли, вспыхнувшей в виске, а откликнувшейся, простите, в мужском достоинстве. Считайте это предисловием, вступлением, или, если хотите повыдрючиваться, то обзовите это все по латыни "praeambulus", то есть "идущий впереди", что и будет самым верным.
   И еще. Когда все это "скачалось с жесткого" в моей тыковке на бумагу, один из первых читателей и рецензентов, брезгливо тыкая пальчиком в обляпанные кофейными, винными, селедочными и иными пятнами листки первого экземпляра, сказал: "Вы не находите, что многие низменные пороки у вас мимикрируют в сублиматы? Усложненение формы у вас неадекватно простоте стиля, а множество неологизмов не коррелирует с необходимым восприятием".
   А, каково? Я тоже сначала ни хрена не понял, потом полез в словарь и с грехом пополам разобрался. И вот какие выводы я для себя сделал: Ни один нормальный россиянин(произношу этак по Ельцински) читать подобное не сможет, так как некоторых заумных слов и фраз не знает, а поскольку лазать в словарь любому уважающему себя сантехнику, как серпом по одному месту, все написанное так и останется непрочитанным большей частью населения. Я же просто не могу себе представить, чтобы этого не прочитали все без исключения сантехники и дворники и прочий, не отягощённый вопросом "Что делать?" люд бывшего СССР, и поэтому должен полностью переделать весь текст. Полностью переделать текст я бы не успел, потому что лентяй, и умер бы от старости задолго до завершения. Так родилась идея словаря для нормальных людей, которым я буду заканчивать каждую главу.
  
  
   Отрывок. Глава 1.
  
  
   ......Займемся анализом. Если взять область практической истории, то из-за любви к женщине там происходили одни только гадости - войны и убийства, предательства и унижения, кровь и смерть. Нужно начинать с "ранья", как говорит Владанчик, и снова окунуться в мифы. Что говорят нам мифы? Мифы говорят, что, чем больше бог перетрахал, тем он зна­менитей. О женском непостоянстве мифы тоже упоминают: "...Перун и Велес влюбились в прекрасную Диву-Додолу. Но Дива предпочла Перуна, а Велеса отвергла...
   ...Впрочем, потом Велес все же сумел соблазнить Диву и она родила от него Ярилу". Вы видите. Эта любовная парадигма перекочевала в область документальной истории и троянский царевич Парис, "свистнул" супругу спартанского царя, поимев десятилетнюю головную боль в виде Троянской войны. Погибающие в течение десяти лет троянские воины и герои имели все основания кричать: "Ребята, караул, за п...у погибаем!
   Из исторического анализа становится ясно, что, чем менее высокое положение занимает субъект любви, тем меньше вреда он приносит окружающим. Следовательно, мне любить никого не возбраняется, и вред сиим чувством я могу принести только себе в виде венерического заболевания. Литературный анализ любви не дал мне ничего нового, а только всё совершенно запутал, прояснив единственное: любовь не может иметь объективного определения, так как субъективна в основе.
   Вообще, ну ее к Буре Яге, эту любовь. Я вам лучше расскажу, как у нас там все было дальше.
   Когда на нас опрокинулось небо вместе с северным сиянием, а, если точнее, то это мы опрокинулись в придорожный сугроб, я не думал о какой-то там любви или еще какой хреновине, я вообще ни о чем не думал. Я видел морозные облачка, срывающиеся с ее губ, когда она едва слышно шептала: "А давай замерзнем здесь, а? - И начала говорить быстро-быстро: Ну, давай прямо вот так, вдвоем, нет, подожди, молчи... Это приятно, да, я слышала. И будем лежать здесь долго-долго, тысячу лет, - и тут же, без всякого перехода, - Андрюша, а скажи, Бог есть"? "Есть, - сказал я сразу, - Это ты"! Она некрасиво, пьяно скривила губы и обиженно пробормотала: "А, все вы какие-то не такие". Вот когда у меня внутри что-то щелкнуло, по коже побежал озноб и я, вытаивая губами капельки с заиндевевших ресниц, начал "отлетать", растворяясь в ней. Дыхание стало единым, и казалось, что покрытый льдинками воротник шубы холодит не ее, а мою щеку. Сколько мы там лежали - я сверху, она снизу - неясно. Лет десять-двенадцать, по крайней мере, мне так - показалось. Наконец, она тяжело вздохнула, как будто прощалась с чем-то дорогим, открыла глаза и почти трезво сказала: "Ты что, в самом деле, меня сюда замерзать привел".
   И мы встали, отряхнулись и снова пошли в темноту, навстречу звезде, а сзади постепенно утихали пьяные вопли, женский визг и выстрелы, и неизвестно было, сколько бичей зароются на этом празднике обновления (по своей или чужой воле) в сугробы у отвалов и появятся только весной вместе с первыми подснежниками.
   Мы долго еще шли молча, и я внутренне плакал, ибо уже тогда понимал, что это за мужчина, который плачет внешне? Мороз студеным жалом высасывал из меня сентиментальность, но она все появлялась и появлялась. Мне вдруг захотелось маму, и я жался к ее шубе, как кутенок к сучьему боку, далеко, под ворохом шкур угадывая контуры ее тепла.
   "Слушай, ты спросила, есть ли Бог", - и я рассказал ей. Я рассказал, что точно я не знаю, и что сам обращался к нему один единственный раз (все-таки, это свинство - беспокоить Господа по пустякам), когда в девятом классе мы с моим школьным другом Тимпсоном пошли на охоту за куропатками. "Сквайр" Тимпсон, помнится, тоже тогда спросил меня о религии. Как, мол, насчет того кипящего масла, в котором всех грешников после смерти намереваются жарить. Я сказал тогда, что глагол "жарить" употребляется исключительно в двух случаях: жарят либо еду, либо - баб. Еще я рассказал ей, что на этой же охоте, когда мы с дружком разошлись, я провалился в скальный, промерзший, заброшенный шурф, метра три глубиной. Сидел там почти сутки, выстреливая каждый час по патрону, а когда их осталось ровно два, вот тогда-то я и воззвал к Богу. О...!!! Как я к нему тогда воззвал?! Даже несуществующий, он должен был бы услышать. Я плакал и молился тут же придуманными молитвами, я давал такие обещания. О, какие я давал обещания...! Но Он был нем! Зато, когда я выстрелил предпоследний патрон, над краем шурфа показалась удивленная якутская морда и что-то спросила меня по-якутски. Это оказался пастух-оленевод, "случайно" проезжавший мимо по весеннему перегону. Зароки и обещания, которые тогда давал, я ей не перечислил, так как все равно их не выполнил.
   Наконец, эта изрытая траками бульдозеров "дорога жизни" привела нас к "балку", "скорбной нашей юдоли", как выражался мой друг. Когда-нибудь я напишу небольшой, страниц на триста, трактат о балках, в котором подробненько расскажу, какое говно создавали все эти наши СевЖилДорСтройСрань и.т.д., институты вместо передвижного жилья для тружеников Крайнего Севера. А тогда лично мне хотелось бы собрать директоров всех этих институтов и поселить на одну зимовку в созданный ими балок, а потом, по весне, откопать, бросить в лично выбитый шурф, завалить бульдозером, и на этом надгробье слабать рок-н-ролл.
   Наш с Петюней балок мы переделывали полгода, а если по большому счету, то строили его заново, зато теперь там можно было существовать, правда, с вечера - раздеваясь догола, а к утру - сдалбливая намерзший в углах лед. Но главной достопримечательностью "десятки" (наша с Петюней бригада - десятый километр - именовалась "десяткой"), конечно же, была баня. О нашей бане ходили легенды по всему ГОКу, и, видит Бог, она того стоила. Каждую досточку, каждый камешек, из которых она строилась, мы с Петрухой разве что не облизывали.
   В те былинные времена на Северах отсутствовало телевидение. Это был такой праздник! Все гадости нужно было придумывать самим, а не обезъянничать с голубого экрана. Это было творчество. Сегодня массажная сауна - верх блаженства для "крутых". По всем каналам, десять раз на дню, во всех кинофильмах, сериалах, рекламах, развлекалках. Какое убожество! Мы с Петюней и двадцать лет назад это знали, а до нас и древние римляне. Но мы, по крайней мере, избегали это делать "колхозом", оставляя для души толику интимного, подразумевая, что если сношаться всем вместе можно, то почему бы всем вместе не сесть покакать?
   Мы пришли. Я затопил баню. Там была такая хитренькая штучка, сделанная из обыкновенной форсунки, которая могла за час раскалить нашу крохотную баньку. Баня топилась, печь в балке топилась, а мы, вытащив НЗ спирта, делали неразбавленные глоточки, сушащие глотку. Она мило раскраснелась, а мне, черт подери, бешено хотелось ее трогать. Ну, бзик есть бзик. Я подходил к ней и "случайно" прикасался: то пальцами к её волосам, то коленом к ее ногам, то щекой к кофточке. При одной только кощунственной мысли, что ее можно вот так вот взять и раздеть, становилось и сладко и страшно, и жарко, и еще, почему-то, грустно. Как? Мне самому расстегнуть эту прозрачную темницу и выпустить их, нежных, на волю? Мне медленно стянуть эти шерстяные колготки!? Немыслимо! А она это все понимала, как дважды два. Вечный женский "изврат" - садизм на грани допустимого: "Ну, ну... маленький, успокойся",- а сама кладет ручку прямо ТУДА. Я что-то пыжусь, напрягаюсь, и всё без толку. Ноль, он и в Африке ноль. "Ну, вмазал лишку, ну, волнуюсь",- это я себе, как успокоительное. А она пускает себе колечки дыма, глубоко затягиваясь "беломориной", (искуство, кстати сказать, на сегодняшний день почти утерянное) и поглядывает снисходительно и понимающе. Представляете? Губки овальчиком - обалдеть как сексуально, и язычок, толкающий эти колечки. Всё! Я тогда понял, как должно пахнуть от желанной женщины: слегка спиртным и табаком, чуть сильнее косметикой, настоянной на снегу и морозе, и очень сильно желанием, замаскированным под равнодушие. Ни один Диор такого запаха пока не изобрел.
   Чем ближе дело продвигалось к бане, тем больше я нервничал, и тем спокойней становилась она. А все оказалось так мило и просто, как в любом заурядном борделе. Впрочем, в те времена бордель был событием далеко не заурядным.
   - Помоги, - коротко бросила она, поворачиваясь спиной и снимая кофточку. Лифчик был прозрачен, иностранен и с непостижимыми застежками. Я бился с ними, как Геракл с Лернейской гидрой, вместо расстегнутого оставалась еще масса не расстегнутого: какие-то крючочки, петельки и прочая мура. Ура мне, - я справился! Лифчик что-то писк­нул, обвисая крыльями, и жалобно шмякнулся о спинку стула, а я думал: "Ну, вот, всё! Если она сейчас повернется, то я возьму, и онемею", - а она повернулась себе, колыхнув завораживающе тяжелым, и говорит: "Ну, что, идем в твою хваленую баню"?
   Я понял тогда это женское начало, эту опытность, эту тайну своего предназначения, своего превосходства перед нами, тайну тонкого чувства неповторимости своей и до сих пор не могу понять смысла эмансипации.
   Она присела на лавочку в предбаннике, и места там хватило ровно настолько, чтобы я опустился перед нею на корточки, и попытался дать ей понять, что я тут не только вроде мебели: "Я тебя раздену"?
   - Ну, - сказала она и более ничего, кроме этого самого "ну", и поощряющего и предупредительного. И вот, я тянул вниз эти колготки, оставившие на небольшой складочке красную полоску от резинки, тянул их вместе с трусиками, скрывавшими завитушки лобка, - этакую меховую рукавичку, куда тут же руку и хотелось сунуть. Руку она перехватила, сказав: "Рано". Встала так, что крохотная родинка у основания ноги как раз оказалась у меня перед самыми глазами, секунду помедлила, потом, взъерошив мне шевелюру, согнула ногу и отодвинула меня. Я от неожиданности оказался на заднице, а она уже зашла в баню.
   Потом с полчаса был только ее зад - не звонкая, как теннисный мячик, девичья попка, а восхитительный зад красивой женщины. Она лежала на животе, и я парил ее по всем правилам классического парения. Я нагнетал стланниковым пышным веником пронзающе огненные вихри, прижимал этот веник к ее спине и медленно стягивал вниз, к своему взгляду, застрявшему между канавкой ягодиц. Когда?! Этот вопрос терзал меня больше, чем вопрос "Что делать?" всю российскую интеллигенцию на протяжении последних столетий. Я возбуждался и остывал сто восемьдесят три раза, ну, может, чуть меньше. Я задыхался от елового запаха пара, от сжигающего предчувствия удовольствия, может быть, более острого, чем само удовольствие.
   Откуда нужно начинать ласкать женщину? Ну, если строго академически, то это по-разному, смотря кто попался. Мне все-таки кажется - снизу, то есть с ног. Женских ног я повидал на своем веку достаточно. Перецеловал еще больше, потому что некоторые приходилось целовать в темноте, но такого совершенства, пожалуй, больше так и не встретил. Ножка северной женщины - ножка исключительно особая. Этому есть совершенно обыденные причины. Она всегда мягко укрыта, но одновременно и холодна, она не может быть стоптана или поранена, она не знает цыпок и шелушения, а тем более - мозолей, она совершенна по форме, она пахнет молодой оленьей шкуркой.
   Все это я видел своими глазами. Её стройная лодыжка лежала на моем плече, и сквозь прозрачную кожу я наблюдал за разбегающимися от косточки венками. Она же, лениво шевеля большим пальчиком, почесывала у меня за ухом. В перспективу ноги я старался не смотреть, так как, кажется, уже говорил, что был целомудрен до омерзения. Впрочем, вру, скорее, я старался показать, что я стараюсь не смотреть.
   Как сказал Миг Джаггер своей супружнице, снявшейся в "Плейбое": "Дура, им плевать на твое красивое тело, больше всего они хотят увидеть, что у тебя между ног".
   По большому счету, Джаггер прав. Ну, никуда от этого не денешься. Тайна притягивает, манит, дико разочаровывает и снова манит.
   Ноги она не брила, и это было здорово. Целовать бритые женские ноги, закрыв глаза, это то же самое, что целоваться с бритым мужиком, а педерастом я себя и представить не могу. Целую каждый ее пальчик, а она тихо вздрагивает от каждого прикосновения, и я чувствую языком эти нежнейшие волоски на голени, а она начинает всхлипывать и извиваться всем своим телом, даже не телом, а всем своим существом, всей своей кошачьей женской натурой.
   Она была вкусной и тающей, как воздушное пирожное, она была и покорной и временами грубой, как эсэсовский фердфебель. Ее язык изводил меня до полнейшего исступления и тут же остужал, призывая на помощь дерзкие зубки. Я не знал почти ничего. Она знала все. Откуда!? Оттуда, из пещеры с саблезубым тигром, оттуда, где это было каждый раз, как последний. От дочери Владычицы моря и бога Солнца Ра-Рады.
   "Поласкай здесь", - говорила она прерывающимся, посаженным голосом, и было совершенно ясно, что, если не подчиниться, она схватит с каменки раскаленный булыжник и разобьет тебе башку. Я столько раз чувствовал, что взрываюсь, из-за чего и потерял этому счет. Я попадал в цель, как бронебойный снаряд, и тут же спускал, как лопнувшая камера. Из меня высасывали жизнь. Она истекала, как кровь из перерезанной вены в горячей ванне. И страшно, и дико, и восхитительно!
   "Голодные души уходят голодными", - сказал когда-то Вася Кандинский. Я тут не буду объяснять, кто такой, этот Вася, и по какому поводу он так выразился. Главное, насыщаясь ею, я оставался голодным и снова кидался на нее при каждом удобном случае. О, как это опустошает физически! Дух становится невесомым и кажется вот-вот покинет облегченную бренность.
   У кого-то из зарубежных классиков, не помню, то ли у Стендаля, то ли у Золя, есть в романе сцена, где герой и героиня вместе умирают при совокуплении. "Ого! - думал я до этих событий, - больная фантазия у этих самых, то ли Стендаля, то ли Золя". - А тут мне вдруг подумалось: "Черт подери, а почему бы и нет"?
   "Крас-с-иво"! - восклицала она после каждого раза. Это было одно из любимых ее слов. Второе любимое слово было нецензурным. "В п......у", - говорила она, презрительно дернув губкой. Я заикнусь, что, мол, холодно. А она закурит, пустит тоненькую струйку дыма, и, слегка скривившись: "А..., в п...у"! И действительно кажется, что в п...у.
   Мы провели восхитительную рождественскую неделю. Петюню я изгнал к геологам, и он понимающе изгнался лечить аппарат. А потом она собралась и ушла, сказав, что она не последняя тварь, и не желает питаться младенцами. На младенца я обиделся и наговорил ей тоже много лишнего.
   Для настоящего, чувственного окончания, здорово бы было, чтобы ее зарезали где-нибудь в кабаке, или, скажем, чтобы она умерла при родах моего ребенка, или, еще лучше, болела раком. Вот тогда было бы "аля-улю", все, как у Хемингуэя, или Ремарка. Но, увы! Хотя, почему, собственно, увы? Все оказалось куда гадостнее и гнуснее. Они где-то там, на полигоне, бухали с разработчиками. В канаве встал бульдозер Дэт-250. Она с бульдозеристом - какого хера, я совершенно не представляю, - лезет под неподстрахованный отвал. Лопает масляный шланг, и, этот отвал в две тонны весом на нее опускается, ломая, как хрупкую веточку. Я, скотина, должен был на ней жениться, но не женился, - наверное, испугался ее инвалидной коляски. В оправдание скажу: мы остались друзьями и даже иногда переписываемся.

Словарь для нормальных людей.

   Ultima ratio - в смысловом переводе с латыни то же, что и в тексте, - бля буду.
   Эпатирующий - по "новорусски",- весь - весь на понтах.
   Прагматики - люди, которые считают, что если, скажем, у тебя была бутылка водки, а ты ее нечаянно разбил, значит, у тебя ее и не было.
   Менторствовать - от слов "мент" и орать - поучать свысока.
   Фрейд. - учёный психолог который в самом деле всю психологию к х... свёл. В дополнение приведу мной написанное жизнеописание З.Фрейда.
   ... Жил был мальчик и был у него с пальчик. Потом он подрос и начал замечать странность: то у него с пальчик, а то и совсем-совсем не с пальчик. Он очень удивился и постоянно изучал это явление эксперементируя, как только мог. Потом он окончательно повзрослел и написал книгу "Психоанализ".
   Эйдетизм - белая горячка в трезвом виде.
   Софистика - почти одно и тоже с "нудистика".
   Меандр - вообще-то это речка, но такая завороченная, что стала термином.
   Любовная парадигма - замочная скважина в историю.
   Камю (Альберт) - один французский социалист, однажды спросивший Господа: "Стоит ли жизнь того, чтобы быть прожитой"? "Тебе лучше знать",- ответил Господь после того, как француз погиб в автокатастрофе.
   Экзистенционализм - дословно - существование, по нынешним временам - у нас сплошной экзистенционализм.
   Ницше - талантливый поэт, но, как справедливо заметили Стру­гацкие, ему дико не повезло с поклонниками.
   Василий Кандинский - папа русского абстракционизма.
   Абстракционизм - течение в живописи, для которого не требуется уметь рисовать... ...
  
  
  
  
   Отрывок. Глава 2.
  
   Этой весной 85-го мы с Михайло Горбачевым подошли вплотную к самой иерархической верхушке. Я - к армейской, а он, после череды полудохлых пенсионеров, - к номенклатурно-партийной. Правда, я, став "дедушкой", окончательно "положил" на всю советскую Армию, а он, почему-то решив, что в стране переизбыток сахара, принялся бороться с алкоголизмом.
   Будучи к тому времени "страшным" сержантом железнодорожных войск, это утро я встречал в качестве дежурного по роте. Службу я нес бодро, то есть в легком полусне. Подремывая, я сквозь видения женских талий видел скрюченную на боковом сиденьице угловатую фигурку моего дневального Жики. Жика только что натаскал дров и теперь ловил кайф нескольких свободных минут. Из-под грязной шапки у Жики торчали во все стороны мокрые от растаявшего снега торчки слипшихся волос. А мне в забытьи чудилось, что вместо шустрячка Жики на боковушке пристроился серый и донельзя мокрый воробышек. Воробышек клевал носом, вернее клювом, и крупные капли из-под грязной шапки, прокатившись по взъерошенным перышкам, скатывались на этот клюв и с него методично капали на драный линолеум.
   Жика, которого пригнали с предпоследней партией молодых, был татарин из Казани и наблатыкавшись там в подростковых молодежных группировках, поначалу пытался оборзеть. Но, когда его лишили пары передних зубов, и он прокантовался пару недель в санчасти с отбитыми почками, то мудро и справедливо рассудил, что быть "шуриком" - всего год, а инвалидом - это уже на всю жизнь, и стал как все. Первую половину срока он уже "отумирал" и теперь умирал вторую, хотя уже и не в полную меру, а с легкой шустрецой. Вместе с Жикой в роте по списку было: двенадцать "гусей-полугодишников", двадцать три "шурика", тринадцать "фазанов", двадцать "дедушек", в число которых входил и ваш покорный слуга.
   Всех национальностей в роте я вспомнить не в состоянии. Скажу только, что их было разве чуть меньше, чем за круглым столом ООН. Ну, в самом деле, крутится в голове фамилия, а кто он там был, чуваш или мордвин, или еще какая холера, разве вспомнишь?
   Впрочем, мы отвлеклись. Итак, я сидел и размышлял, сплю я или не сплю, а воробей-Жика мочил пол и постоянно поеживался худенькими плечиками. Вдруг он встряхнулся и, превратившись в настоящего Жику, моего дневального, зашептал, смешно вытягивая губы: "Товарищ... с-сержант, а, товарищ старш...", - при этом, стараясь особо не приближаться, так как не без оснований опасался, что в случае, скажем, плохого настроения, или прерванного эротического сна, он вполне с ходу может схлопотать в морду.
   - Товарищ сержант, без десяти уж,... вы просили, това...
   - Ладно, - я встал и чуть не задохнулся от кисло-едкого, портяночного духа.
   - Все в норме?
   - Так точно, товарищ срш... сержант, - Жика все еще не верил, что обойдется без утреннего пивка (неизвестно на чем основанное армейское убеждение, что удар по почкам аналогичен воздействию кружки пива), поэтому вел себя робко.
   - Лады. Буди Джонни, родной, и давайте на заготовку. Чтобы первые были, суки! Не дай боже, чего не хватит - я вас урою! - Но Жика, вероятно, этого уже не слышал, так как старательно тормошил спящего сидя в конце вагона Джонни.
   За пару минут до подъема приперся замполит батальона, майор Лысюк - жирная, краснорожая скотина. Состояние его было обычным, то есть двух видов: или потно-пьяным, или же глубоко-похмельным. Скорее второе, судя по запаху и внешнему виду. Резко распахнув дверь, Лысюк буквально ворвался в вагон и сразу же заметил транзистор на столе дежурного купе. Заметив его, он с необычайной для его комплекции быстротой, как-то бочком, по-крабьему, проскользнул к столу и мертвой хваткой уцепился за нашу последнюю ночную радость. Я предпринял безнадежную попытку спасти "музыку" и забормотал что-то об Уставе, который не запрещает, о том, что, мол, мы потихоньку.... В ответ я выслушал несколько туповатых идиом про мой рот, мою задницу, и, наконец, про мою далекую матушку. Отвернувшись от его брызжущей во все стороны вонючей слюны, я с ненавистью проорал: "П-О-О-ДЪ-ЕМ"!
   Ох, как редко меня посещают в этой армии действительно умные мысли. Но бывает. Посещают. Зато какие! Робкие, забитые, как "шурики" на утреннем осмотре. И вот я, стыдясь и конфузясь, прячу их в далекие "нычки" в глубинах подсознания, так как, находясь в определенном социуме, я не могу быть от него свободным. Так, кажется, формулировал проблемку один бородатый знаток экономики, истории, и перепроизводства детей, насупленно глядящий на нас с портрета в ленинской комнате. Я не могу поделиться этими жалкими недоносками сознания ни с кем из окружающих, за небольшими исключениями. В лучшем случае меня поднимут на смех, а в худшем, почувствовав отягощенный злобой и завистью комплекс неполноценности, вся эта дикая дивизия будет долго пинать меня ногами по лицу. А у меня на лице и головушке ровнехонько двенадцать шрамов, и я отнюдь не сторонник мнения, что они меня украшают. Рассказывайте эти сказки пэтэушникам, которых горстями бросают в Афганскую мясорубку.
   Вот так получается: живешь, живешь в большом городе, среди людей, одетых так чарующе разно, говорящих или даже ругающихся на таком обычном, земном, человеческом языке и вдруг попадаешь в трясину этой обезличенной, засасывающей тебя, даже впитываемой всеми твоими порами армейской безнадеги. Ж-ж-ж-е-л д-о-р б-а-т! Сами звуки этого неологизма таят в себе металлическую угрозу, оскал и рычание, а на конце - тяжелый, как удар костыльного молотка, добивающий тебя звук.
   Братва, протащившая на своих плечах "тяжелую шпалу" желдорбатовской службы, сквозь морозы БАМа, болота Архангельска, неприязнь Прибалтики и муштру Чернигова, приветствую вас всех и низко кланяюсь!
   Не знаю, может где-то и существует такая хитрая армия без дедовщины, долбоебизма и грязи. Может, где-нибудь и впархивает по подъему в роту улыбающийся прапорщик, ласково приговаривая: "Подъем, сынки, подъем"! Я лично не видел. Я весь пропитался этим потом, вонью и злобой и, кажется, совсем запамятовал, что с детства мне строго внушалось: "Бить че-ло-ве-ка, особенно по лицу, НИ-ИИ-З-Я, Андрюшенька"! А я вот бью. И ничего, нормально. По крайней мере, мне гораздо веселее, чем моему однокашничку по институту и учебке, еврею Шуфику, который и по сегодня, под самый дембелёк, стирает айзерам носки, шуршит на полах и "пьет ежедневное утреннее пиво" в количествах, намного превышающих возможности его отбитых почек. Если, конечно, они у него еще остались. Я бы за него, конечно, "впрягся", будучи не зараженным, как это ни странно у нас, вирусом антисемитизма. Но, увы! Ему не повезло. Он в ста километрах от меня, в "черной сотне леонтьевского батальона". Меня, конечно, тоже е...т офицерье. Ну, да это мы потерпим, не баре.
   О Господи, пошли нашу часть в Афган! Третью часть "слонов" в первом же бою потеряли бы погибшими смертью храбрых. Бритый, сморщенный, как влагалище проститутки, затылок Лысюка - слепой не промахнется.
   А снег-то на улице подтаял, жалкий такой стал, как бы обносившийся этот, хм..., ну как его..., такой изобразил..., во, точно - "Грачи прилетели", - саврасовский снег. А та эстонка стояла на крыльце и печально смотрела на меня. Так. Черты лица ее печальны, то дерзко тонки..., то..., хм..., рифма на "печальны"? Так. Овальны, венчальны... Стоп! Что значит венчальны? Слово-то есть такое? Печальная молодица и престарелый жених? Картина есть. Этот написал... как его? А, какая разница? Печальны, венчальны, оральный, анальный..., тьфу, бля, гадость какая в башку лезет. Нет, весенняя эстонка..., она стояла на крыльце. Да, ну, кажется, ходила по этому крыльцу. Волосы такие рыжеватые, ага, прилизанные. Терпеть ненавижу. И веснушки, хм..., и ноги короткие.... Дойдем мы тут без баб. На любую корягу бросаться начнешь. Да и черт с ней, с этой кураткой! Весна! В-е-е-с-на ведь! Воля скоро! Свобода! Бог ты мой! Так, какое у нас сегодня?
   - Джонни! - Кривоногий таджик, переваливаясь, просеменил к полке и вытянулся, продолжая оставаться горбатым, опустив грязные руки вдоль еще более грязных штанов.
   - Я здэся, мой шэфа, - врио старшины роты, старший сержант Бирюгин, а попросту Витя Калуга, выдрессировал Джонни на все случаи жизни, прикусывая плоскогубцами кончик его языка и постоянно принуждая своего личного "шурика" рассказывать под дикий смех присутствующих, как далёкий папаша, обучая сынка азам половой жизни, заставлял Джонни трахать ишачку.
   - Сколько до приказа? Быстро, чмо! - На сморщенном лице Джонни отразилась дикая и мучительная работа мысли. Он выбирал, что предпочтительней. Сразу сказать "ныкак нэт" и вытерпеть экзекуцию, или же попытаться отнять от двадцати семи сегодняшнее пятое и, получив какой-никакой результат, возможно, избегнуть наказания. Оказавшись действительно умным парнем, Джонни очень серьезно подумал и сказал, что "восэмнадцать". Вставать не хотелось, да и скучно было всё это до омерзения, поэтому я лишь слегка влепил ему подзатыльник и дал командочку через пару минут выяснить и доложить. Повысив голос и проорав: "Бе-го-ом, падла!", что в армии обычно стимулирует оперативность, я снова развалился на полке и закурил. Дым... Колечко стремительно срывается с округленных губ и взмывает к верхней полке. Оно, вначале такое плотно-упругое и цельное, трансформируется в колышущуюся субстанцию, слабеет, хиреет, и, расширяясь, гибнет в разрывах своей плоти. Удивительная модель --> Curriculum vitae [Author:пђ.п".] (возникновение из небытия - плотно-упругое стремление ввысь и гибель в метаниях и попытках объять необъятное).
   Нет! Что-то там напутали или древнейшие теологи, или переводчики Библии. Совершенно очевидно, что Творец создавал человека явно спустя рукава, а вовсе не по "образу и подобию". А может, Он просто был с похмелья? Тогда, старайся не старайся, - все равно хреново получается. Вот ведь, даже материалом как следует не запасся и у готового Адама взял, да и ребро выломал, попутно вдохнув в человека задатки садомазохизма.
   Вот бы двинуть в массы лозунг: "Даешь каждому мазохисту персонального садиста!" Нет, скорее всего не приживется, правозащитники всякие шум подымут.
   Да, о чем я? А, вот. Об образе и подобии. Вероятно, это подобие Господь только подразумевал в далекой-далекой перспективе, а пока слепил (ох, недаром это самое слепил - от тяп-ляп) так себе, на скорую руку. Правда, оплошность скоро заметил и принялся по возможности исправлять. Пророки на землю зачастили, нравственностью начало попахивать. Сына родного не пожалел, командировал на распятие. Прямо как Иосиф Сталин: "Я солдата на генерала не меняю". А куда, скажите, было тому, совершенному? К нашему быдлу? "Бьют по правой, подставь левую. Ах, вам и левой маловато? Ну, тогда пожалуйте, можете сапожком по яичкам, а чтоб удобнее, я штанишки приспущу". Нет уж, гаврики. Идея всепрощения, конечно, хороша, но для человечества рановата. Как говорят умные люди, Курочка на насесте, яичко в заднице, а мы со сковородкой носимся.
   Черт возьми, я все-таки не самый плохой "дед" в этом нашем гадюшнике. Как-то случайно подслушал беседу нескольких "шуриков". Я у них - лучший. Это, надо признаться, было приятно. Бедные! Им отказано в праве выбирать между добром и злом, а только, увы, из двух зол!
   Дым, эти легкие струйки и облачка, иссиня-яркие от сигареты, и серые, измученные и обессиленные, из легких, смешиваются между собой, вальсируют, растекаются по дну верхней полки. А если взять эту полку и перевернуть, то получится поле, по которому расстилается туман. Так... М-м..., жить в тумане неплохо, а дым,... нет, а дым, словно скальпель в глаза. Да! Точно! Падение на полувздохе и... бирюза, бирюза.
   - Дэ...эвадцать дэва, - Джонни смотрел на меня с обескураживающей и умиротворенной простотой.
   - Так, воин, слушай сюда и запоминай! Дедушка ложится отдыхать. Ты и Жикарев шуршите на полах.
   - Как са-казал?
   - А, черт! Моете полы, п-о-о-л! Понял, придурок?
   Джонни радостно замотал уже, наверное, сто лет не мытой тыковкой, в которой, как я подозревал, припеваючи жили насекомые.
   "Надо бы их в парилку заводской бани сгонять", - иногда мне удавалось в обход отцов-командиров сводить "шурье" в парилку, пользуясь связями с местными работягами. Все-таки полегче им становилось: и вшей погоняют, и "хэбэшки" простирнут. Отскоблят многомесячную грязь.
   - Жику сюда! Бе-го-ом, падла!
   Через тринадцать с половиной секунд прилетел Жика.
   - Сми-и-и-рно! Кру-го-ом! Оба, я сказал!
   Налив им по "кружке пивка", я предупредил, в основном, конечно, Жику, что если в процессе службы к дежурному по роте возникнут какие-либо претензии у командиров, "дедов" или у кого бы то ни было, их жизнь сразу же теряет смысл. В случае подобных коллизий они оба с Джонни могут сразу идти к "каптеру", выклянчить кусок мыла и веревку и дружненько и без шума повеситься в сушилке, что будет для них самым безболезненным и приятным....
  
   ... Короче, мы выпили, и я что-то начал возражать Фазе. Я говорил ему, что он кретин, и сам, так ненавидящий "измы", опускается до экзистенциальных завихрений, гнилого индивидуализма, и вообще, есть в литературе такое понятие, как творческий вымысел. Он тут же ухватился за слово "вымысел" и сказал, что тогда так и надо писать, и что вся литература - сплошь фантастика. Потом он уцепился за "бороду" бедного Льва Толстого, и на основании того, что в романе Анна Каренина главные герои около тридцати раз демонстрируют ослепительно-здоровые, белые зубы, сделал вывод, что у самого дедушки с зубами были явные проблемы. В общем, слушать его всегда интересно, хотя, конечно, и не­сколько утомительно.
   Я больше любил, когда мы занимались разбором конкретных авторов и конкретных произведений и должен сказать, что к одному году совместной службы мы разобрались с американской классической и бульварной литературой, прошлись галопом по Европе, и уже подбирались к утонченному Востоку, чью литературу я, кстати, терпеть не могу. Меня от их трехзначных имен начинает мутить, как от кислого пива. На третьей странице я уже плохо ориентируюсь, кто в данной вещи есть кто, а к середине книги вообще перестаю понимать, где главные герои, а где второстепенные, а все эти "Сунь-Хунь-Чай" сливаются в единую, узкоокую, улыбающуюся харю с косичкой, как бы ехидно вопрошающую: "Ну, сто, урода? Нисего не понимаес?"
   Куда интересней было разбираться с практичными американцами. У этих хоть с именами полный блеск, даже отчества отсутствуют.
   Делали же это мы обычно так: Фаза, развалившись где-нибудь на прошлогодней травке, нежась под скудным эстонским солнышком и дымя дешевой сигареткой, говорит: "Да вот..., Вьетнам, - я тут же: "Джон Стейнбек". Фаза: "Я не понял"? Я: "Он в них из пушки стрелял". Фаза на секунду задумывается: "А "Заблудившийся автобус", - дерьмо. Жизни море, а язык, - скудный. А вот "Консервный ряд", - прелесть"!
   И начинается наслаждение разборки с талантливым американцем. Я готов заложить один из своих еще не выбитых зубов, что Стейнбек никогда ранее не подвергался столь благожелательной и строгой критике. Мы наслаждались, выискивая неточности или повторения, мы разбирали все его вещи буквально по косточкам, мы наслаждались идиомами и кляли некоторых переводчиков, способных загубить даже талантливую прозу.
   И вот так, изо дня в день мы пытались "задать перца" амери­канцам, известным и не очень, всем-всем, кого успевали прочитать при скудном количестве переведенных в то время книг. Не без гордости замечу, что американцев набралось не менее сотни. Но вот, как-то они иссякли, и мы перебрались в Европу. Сначала в чопорную Англию, которая нам не понравилась статичностью и академизмом. Потом во Францию, в круговорот королей, их любовниц, любовниц этих любовниц, проституток, вертепов, портовых кабаков и вообще - Парижского дна. Тут нам понравилось больше. Вот так мы и слонялись - от мистических немцев к развращенному Боккаччо, от шпионов Сомерсета Моэма и Даниэля Дефо к утонченному Анри Бейлю, то бишь Стендалю.
   Впрочем, вино было уже выпито, о чем систематически напоминало вонючей отрыжкой. Мы тайком выбрались из штабного вагона и пошли в роту.
   Тут необходимо заметить, что, приближаясь к дедовскому сроку, Фаза обзавелся собственным шуриком. Это было невесть что, конечно, хотя лучше сказать, что это было именно Бог весть что. Такого убожества я не встречал более никогда, а уж поверьте, имел счастье наблюдать такие ничтожества, рядом с которыми жалкий Паниковский казался бы античным полубогом. Но, как говорится, это их личное дело и всякую тварь любить надобно.
   Фамилия у него была Печельников и он, на горе моему народу, был русский. Чего в нем было больше, - лени, трусости, грязи или обжорства, - определить сложно; но как только в поле зрения попадала эта худая скотина с отвисшими, лоснящимися, грязными, воняющими мочой штанами, в карманы которых он прятал найденный на полу раскисший хлеб, кадык начинал непроизвольно дергаться, и сглатываемая слюна с трудом загоняла в желудок рванувшее наверх содержимое.
   Постой, милый, - скажете вы мне. А куда же ты смотрел, моралист хренов, сержант, командир, слуга ЦК - отец солдатам? А я вам отвечу, перефразируя классика: "Человек - звучит гордо только тогда, когда сам этого хочет". Я бился с ним каждую свободную минуту, как Сизиф со своим долбанным камнем. Я гонял его в баню. Я заставлял его мыться, едва заметив. Я заставлял его стираться и бриться при помощи голосовых связок, рук, ног и даже различных тяжелых предметов, но, как и брат мой Сизиф, нисколько в этих трудах не преуспел. Я оставлял ему специально, по полкотелка каши, а он через день становился еще грязнее, чем был, и, сожравши кашу, смотрел в мои дергающиеся от нервного тика глаза философски задумчивым взглядом отрешенной от земных дел коровы, доставал из кармана грязный мякиш и отправлял в нечищеный с рождения рот.
   Вот такой вот шурик достался Фазе и трудно сказать, что у Фазы убавилось армейских хлопот. Скорее, даже прибавилось. Теперь мало, что ему требовалось следить за собой, нет, теперь нужно было делать все за двоих, хотя моральное удовлетворение он, конечно, получал.
   Вагон тускло мерцал грязными окнами, за которыми метались длинные серые тени; из трубы над вагоном, как и полагается, валил пушистый дым, а настопи..., скажем, надоевшие до самой прямой кишки, обледеневшие (это слово мне почему-то нравится, какое-то оно пикантное) железные ступени в очередной раз попытались сбросить нас вниз. В крохотном, освещенным мутной желтой лампочкой, "предбаннике" вагона дембель Стас, узкий и жилистый, белобрысостью в Уленшпигеля, и короткий и хромой фазан Вуня хлестко отрабатывали удары на здоровенном шурике, ни имени, ни фамилии которого я не помню, помню, что из какой-то глухомани под Псковом. Делали они это так: ставили шурика к стене и изо всех сил по очереди били ему в живот, заинтересованно наблюдая, согнется он после очередного удара, или не согнется. Шурик попался какой-то тренированный, и никак не хотел загибаться. За это они одобрительно хлопали его по плечу.
   В самом же вагоне отдыхала рота. В его полутемной утробе эпизодически раздавались какие-то птичьи крики, кошачьи взвизгивания, в промежутках между которыми повисало иноземное бормотание под шлепающий аккомпанемент истертых до дыр карт. Тут и там колыхались тени сохнущей одежды и портянок. Все это дело прело и, естественно, жутко воняло. Как образы злыдней-троллей, из своих нор, из разных купе высовывались лица личного состава. Эй, где ты, Франциск!? (это я о Гойе) Какого черта ты оставил этот мир лет сто шестьдесят пять тому. Вот самые наиреальнейшие персонажи для твоих кошмарных офортов. И уж как совершенно злая насмешка, над всем этим седьмым кругом стонали нудно руладные завывания чего-то восточного. Не спорю с Суховым, - Восток, конечно, дело тонкое, но вот такое пение почему-то сразу хотелось забить в глотку тяжелым армейским сапогом.
   Я улегся в своем купе и проорал любителю восточного вокала, чтобы он, сука, заткнулся. Расслабился, и, хотел было помечтать, но...
   Я понимаю, - вам все эти мои рассуждения, как резиновый коврик в ванной: есть, - ладно, нет, да и хрен с ним, прикрывая ладошкой зевающий рот. Но они-то, эти рассуждения, были. Были и никуда никогда не денутся. Они уже материальны. Хранить вечно! Была в сталинские времена такая хитрая формулировочка.
   Нет, а все же интересно? Предчувствие - это пред чувств, или пред чего? А что? Законам никаким оно не подчиняется, как киплинговская кошара. Хочет, приходит, хочет, нет. Вообще, с чувством оно как-то соотносится? Я не думаю, что да. Оно ведь впереди чувств. Вот оно появилось и как бы говорит: "А я, вот оно, нарисовалось, хер сотрешь. А насчет чувств ты, касатик, не переживай, чувства я тебе потом подгоню, - мало не покажется". Нет, но с чем-то оно все-таки связано? С окружающим миром, наконец. Ну, не может быть так: все сидят по нижнюю губу в дерьме, а у кого-то предчувствия светлые, и он радостные псалмы распевает во всю глотку и волну гонит, падла. Вот, вы видели картину этого почившего старого маразматика Сальвадора Дали "Предчувствие гражданской войны"? Высушенные страданием, коричневые, как стволы корявых корней, перехваченные друг с другом органы, и это сучье число четыре, угловато и нагло торчащее из каждого мазка. Число воины.
   Вот и я, только лег, сделал четыре затяжки, и тут же четырежды каркнул ворон, а может, показалось мне после таких-то размышлений, и в проеме купе возник Фаза. Фаза помотал головой из стороны в сторону, да так резко, что я испугался, что его большеватые уши обломятся и опадут как осенние листья.
   - Энди, подъем! - Хмуро сказал он и вздохнул, - Выйдем, папашка, дело есть.
   Если Фаза говорит, что есть дело, то дела-то, как такового, скорее всего и нет, но вставать все равно надо.
   Мы выбираемся из этого логова на колесах (я имею ввиду, что логово на колесах), и ночная весна хлещет нам по рожам холодными, ветреными оплеухами.
   - Слышь,... - Фаза молчит, прикуривая, спрятавшись от ветра, - мое Чмо пропало, - в круглых глазках его- лунное отражение и скорбь.
   Ну, так я и думал, из-за такого дерьма он, видите ли, меня на мороз вытащил. Я бы и в вагоне покурил. Там теплее.
   - Ну и радуйся, придурок. И вообще, почему бы тебе не утащить меня на станцию? Туда как раз километра три-четыре. Там бы и сообщил мне эту радостную новость.
   - Короче, кончай, - я приобнял его за плечи и повлек к вагону, - как появится, отметелишь козла и все дела.
   - Да постой ты! - Фаза вывернулся из моих рук, изогнувшись на правый бок.
   - Отметелишь. Отметелила метелица. Сказали, что его Удылов куда-то утащил.
   - Это тот айзер, из хлеборезки? Ну, и что?
   - Ты что, Энди, не слышал?
   - Ну?
   - Да он, говорят, одному молодому казаху сраку порвал.
   - А, и ты испугался, что твое Чмо опидарасят? Да?
   Я разозлился. Ох уж мне эти человеколюбы!
   - Ну и туда ему дорога, козлу.
   - Папашка, идем! Идем, найдем, - Фаза потянул меня к столовой.
   - Ну, ладно, он вдруг улыбнулся, - Пусть мой шурик Чмо, но я-то, Энди, я-то еще не Чмо! Конечно, моего шурика забрали, а я, как пидор, молчать должен?
   - Да ты знаешь, сколько их там? Ты хоть айзера этого в глаза-то видел? Тебя что, комплекс ответственности давит? Это армия. А-р-м-и-я, Олежек, и самая говенная из всех, как мне кажется. За всех не заступишься. Заступалку обломают. Тот айзер.... Вот ты,... да он тебе ебнет, тебя потом на стене легче закрасить будет, чем отскоблить.
   - Слышь, Энди, - Фаза щелчком выстрелил окурок, и он рассыпался звездочками и упорхнул по ветру, - Я тебя больше полгода знаю, даже с лишним. Вспомни. Ну, ты же помнишь, как ты за меня тогда встрял? Что, забыл? С табуреточкой встрял, помнишь?
   Я уже открывал рот, чтобы что-то, ну хоть как-то объяснить, доказать, и уже резвые, как Южноамериканские пираньи, мыслишки крутились в глубине сознания (что-то там о Содоме и Гоморре).
   - Подожди, - он досадливо отмахнулся, - Не перебивай. Ты,... ты думаешь, я не въехал? Я же тебе не чурка? Что ты грызешь себя на постоянку? А? Ты как, - он прищурился, стал какой-то злой, и неясная угловатая тень обозначила на его лице четверку, - ты как тот волчара свою лапу в капкане отгрызаешь. Ну, кинули нас в это дерьмо. Ну, и что? Ну, барахтаемся мы в этом дерьме, и мажемся, и воняем. Ну, и что? Что это доказывает? Суками-то, ну, суками, не ты, не я, вроде пока не стали? И кончай вешать мне лапшу! - Тень куда-то переместилась, и Фазино лицо снова стало темным и круглым, - А мы здесь ништяк устроились? Да, Энди? Литературкой балуемся, торчим себе срок, минутки до дембеля подбиваем.
   - Ну, тебе до дембеля, как до Пекина раком.
   - А ты ссыканул, что под дембель сядешь? Ха, умно! Чем больше спишь, тем ближе дембель. Но еб твою мать, внутри что-то еще осталось? Что, не так? Короче, не ебите мне мозги, граф. Я,...- он начал пятиться от меня спиной, - Я,... короче, пока эту блядь не вытащу! - Он пошел, пошел, отступая от меня спиной, - а ты, как хочешь, я и один пойду.
   Ну, что? Хотите, я угадаю вашу следующую мысль? И что же он сделал, ну в смысле я, спросите вы? Я? Ну, я, конечно, догнал его, повалил на землю и утащил этого упертого Омского барана назад в вагон. И все это как нельзя лучше доказало, что я нормальный, трезво оценивающий свои возможности человек. Но, я,... увы! Я оказался тупорылым козлом и пошел, хотя нет, поскакал (козлы ведь скачут?) за ним. И я чувствовал, о,... я это самой кожей своей чувствовал, что я козел. Меня давил такой страх! Ух, какой это был страх! Это, когда влажным холодом мокнет в подмышках и мутной ознобистой волной прокатывается вниз по телу. И все равно, я шел. Ну, надо же, а? Иду на ватных ножках, а еще и размышляю, что, мол, вот, били меня, били, уж столько раз, что и не упомнишь. И башку разбивали, и челюсть сворачивали, а про такие мелочи, как синяки, даже вспоминать не хочется, сколько их было. Пора бы уже, кажется, и привыкнуть? Ан, нет! Наверное, это пожизненно. Очко-то не железное. Но вот парадокс. Когда ты перешел Рубикон, взорвал мосты, отрубил хвосты... (нет, последнее не из этой оперы), - в общем, когда ты до конца осознаешь себя этаким пофигистом, внутри светлеет и все меняется, и уже не мучительно больно, как говаривал один заблуждавшийся, но очень мужественный литератор, за бесцельно прожитые годы.
   Как отчетливо - я пойму это позднее, - когда в пьяно веселом отчаянье буду фиксировать сначала рвущие все вокруг меня хлопки разрывных пуль и только потом - звуки очередей ПКТ.
   Ну, а те триста метров к столовой по истолченной кирзой, подмороженной эстонской грязи, я прошел, труся, веселясь и ерничая, прямо как Андре Шенье по пути на гильотину.
   Дощатая, снизу стыдливо заколоченная облупленной фанерой, дверь хлеборезки, как и следовало ожидать, была изнутри заперта на крючок, и Фаза, собрав костяшки в кулак, сыграл на двери польку-бабочку. Невнятный говор, доносившийся из за двери, моментально стих, и спустя длинную, как жевательная резинка, минуту, она, приотворившись, явила нам небритое, удлинненное шрамом лицо, с появившейся кривой ухмылкой.
   - Тэбэ чэго? А, младшой? (это Фазе)
   Когда помощники палача, тужась и попукивая, подтягивают тяжеленный нож гильотины вверх, и крепят его на рычаге, я становлюсь "борзым" до крайности, поэтому я рванул на себя дверь, распахивая ее до конца.
   - Эй ты, воин, молодого нашего гоните!
   - Пагады, дарагой, нэ борзэй, да!
   - Давай, мужики, веселее. Где шурик?
   Эта горбоносая харя ничего не успела ответить, потому что Фаза, пожевав толстыми губами, шагнул прямо на него.
   - Слушай, ты, отдай шурика, пожалеешь! - Голос у него какой-то прерывистый и от волнения, - высокий.
   - Нэ пугай, что, дэлавой, да - а? Чито, заложи...-ишь? - И он протянул руки, чтобы тормознуть прущего как на буфет Фазу.
   - Нэ спэши, а...,- но, Фаза, резко отбив его руку, сделал шаг в сторону и вошел внутрь. Я за ним.
   Вот ведь чурки. Дерутся только когда их, по меньшей мере, трое на одного. Такой "бычара",- нас с Фазой двоих сложить надо, и то такой не получится, - а ссыт. Драться сразу не кинулся, сопя, двинул за нами, хотя идти-то - три с половиной шага по крохотному коридорчику. Фаза с левой ноги, очень интеллигентно отворил дверь в хлеборезку, а там....
   А что там? Там, как и следовало ожидать, - ничего интересного, кроме нескольких, так, один, два, три,... короче, семеро и сзади - один восемь, понатыканных в живописных позах, по углам и под стенами, айзеров, лампадный свет крохотной лампочки, сладковато-приторный запашек конопельки и наш родной Печельников у стола со своим хроническим коровьим взглядом. Фу, ты, нутеньки, штанишки расстегнуты, и,... вот загадка для детей, уже, или пока еще, подтянуты. На столе - тарелка с парой пайковых кубиков масла. Ага, ясно! Это они чайку с бутербродиками попить задумали.
   - Пошел в роту, урод!- Я дернул этого козла за загривок и наладил чувствительным толчком прямо к двери. А миляга Удылов, протянув руку, успел ухватить летящего в дверь Печельникова.
   - Пагады, нэ закончи..., и не успел договорить, потому что Фаза, буквально выдернув у него шурика, толкнул того в открытую дверь, а другой рукой по рабоче-крестьянски, с размаху залепил Удылову в ухо. Так, переговоры окончены. Я, конечно, не Брюс Ли и даже не Чак Норрис, но в драках немного понимаю. Поэтому в голове моментально сработал анализатор ситуации, и ничего хорошего этот анализатор мне не наанализировал. Фаза, конечно, драчун, только если производить это слово от слова "дрочить". Была у меня одна короночка, еще с тех времен, когда борьбой занимался. Подсекаешь противника слева, ловишь за волосы и смаху, когда он укладывается, бьешь ногой по соплям, придерживая головенку. Редко кто после такого удара способен продолжать драку.
   Это вам не кинобоевик, где его ломом - хрясь, и по идее, он как минимум должен месяца три в реанимации отлеживаться, а он соскакивает - и дальше ручонками махать.
   Но тут необходимы некоторые условия. Ну, во-первых, противник должен быть один, а во вторых, у него должны быть волосы. Ну, да раздумывать было некогда, и коронку я применил к ближайшему ко мне айзерку. Получилось! И волосы оказались на месте. Вот что значит нарушать требования устава относительно длины прически. Айзерок улегся отдыхать, а я боковым зрением заметив, что огромный Удылов, зажав Фазу в угол, вот-вот тяжелыми взмахами сделает из него что-то вроде котлеты, схватил со стола тарелку с маслом и запустил ее, целясь в лихо сдвинутую на затылок Удыловскую пилотку. Ура! Попал! Везет мне пока.
   Додумывал про везенье я, уже скользя на заднице по кафелю к стене, чувствуя, что глаз мой катастрофически быстро, после фейерверка искр, заплывает чем-то тяжелым, и видеть ясно солнышко мне в ближайшее время придется только через небольшую прорезь. Засандалила какая-то падла плюху, не углядел. Так, что дальше? Без подручных средств явно не обойтись. А где здесь подручные средства? А, вот они! Деревянная лавка. Длинная. Ну, это как раз по-русски. Раззудись плечо, размахнись рука! Хватаю лавку.... Помните, как это там у Ильи Муромца...? "Как махнет он налево, - так улица, как махнет направо, - переулочек". Не вышло как у Муромца. Пару-тройку раз, конечно, махнул, и еще двое айзеров ушли на "заслуженный отдых". Но навалились сразу четверо, за руки, за ноги, лавку отняли, - обидно как! Распяли на полу, как Христа тупые римские легионеры. Удылов сверху навалился. Этот-то откуда взялся? С Фазой должен вроде заниматься. Хрипит: "Тэбя эбат буду"! Руками за горло схватил, душит, сука! Пытаюсь кусаться - не выходит, не достаю. Вот черт, и в самом деле выебут при таких раскладах. И вдруг, из хрипящего рта на меня брызги кровавые, точно как во сне утречком, - п-р-ы-ск, пр-р-ы-ск. Башка его падает на меня и хрипит, вся в кровавых слюнях.
   - Зар-э-за-ли-и! - Визжит какой-то айзерок.
   Выкарабкиваюсь из-под обмякшего Удылова. Полностью перевернуть его не удается, - тяжелый мудак. Сдвигаю в сторону, и выбираюсь из-под хлебореза, как блядь из-под уснувшего спьяну любовника. Встаю. Любовник лежит себе на пузе, подергивается, вроде как кончает, только у него под левой лопаткой нож хлеборезовский почти по самую рукоятку вогнан. Пятно на х/б темное вокруг ножа, и немая гоголевская сцена. Что, твари, испугались? А ревизор-то еще не приехал!
   Фаза бледный, но относительно спокойный, руки, правда, заметно трясутся, стоит у стола и думу думает. Закончил думать и говорит: "Вы, ублюдки, я сейчас дежурного вызову, а вы все по ротам. Молчите как рыбы. Я с ним один на один дрался и все.... Будете пиздеть, сами сядете. Усекли? Давай, Дюша, тоже в роту. Тебя здесь не было.
   Прошла невеселая неделька. Глаз мой уже почти открылся и пока экспериментировал с цветовой гаммой. Удылова увезли цветастые и вопящие родственники во главе с толстенной усатой бабищей. Фаза сидел в Голубом Дунае, но со дня на день его должна была забрать военная прокуратура. Следак расколол всех и вся, за исключением меня и Печельникова. Айзера молчали про меня, как рыба об лед. Им в случае вычисления меня светила попытка к изнасилованию. Тоже, надо сказать, не сахар. Айзера валили все на Фазу, Фаза валил все на айзеров, но, поскольку дежурный в ту ночь освидетельствовал в санчасти Фазу на опьянение, а Удылова на обкурку уже никто освидетельствовать не мог, - дела моего дружбана, были - хреновее некуда.
   - Дюша, я должен дернуть! Они мне восьмерик точно вкатают. - Фаза не кашлял, это уже было хорошо. Воды в Голубой Дунай не налили и даже дали Фазе пару бушлатов, и вообще все смотрели на Фазу с испуганным удивлением, и Лысюк тоже. Как же, - убивец, душегуб. У нас к таким завсегда почтение.
   Я разговаривал с Фазой через железную стенку контейнера. На часах стоял молодой из роты Витецкого и, отойдя на десять шагов, он задумчиво изучал наваленную кучу хлама из старых шпал, обрезков труб и палаточных конструкций.
   - Папашка, ты давай, может, что и придумаешь!
   - Куда дернуть хочешь?
   - Зачем тебе, Дюша? Хотя,... в Польшу, а там, может в Австрию.
   - Ночью к двум будь готов.
   Собирались мы с Витецким, точно как группа захвата на боевое задание. Пара ножей, вещмешок, полный хавки и теплых вещей. Все наши с Витецким гражданские шмотки. Ломик и обрезок трубы. Триста рублей денег, наш совместный запас на дембель. Обеспечив весьма примитивно, зато надежно, железобетонное алиби, мы с Витецким нырнули в ночь.
   План был не прост и не гениален, он был такой, - работаем по обстоятельствам. Часовым должен был стоять какой-то казах из пятой автомобильной. Он и стоял, вернее, сидел, прислонившись к куче шпал справа от контейнера. Автомат лежал метрах в двух, прислоненный к тем же шпалам. В общем, романтики не получилось, никаких там захватов, отвлекающих маневров и прочего. Просто я по бетонному остову зашел с обратной стороны кучи, залез на шпалы, и когда охранник встал размяться и подошел на предел досягаемости, изо всей силы долбанул его по башке трубой. Казах завалился на правый бок и даже не мявкнул. Витецкий ломиком свернул шею замку и выпустил Фазу. Прощание было коротким. Обнялись, постояли, пока он переодевался, еще раз обнялись, и,... прощай, любимый батальон.
   - Ствол возьмешь? - спросил я напоследок. Фаза только долго посмотрел на меня и медленно покачал головой.
   Постанывающего казаха оттащили в сушилку прачечной, чтобы не замерз, и пошли себе по ротам.
   Утром все и началось!
   - Где сука Носов!? Честное слово, не знаю где поставить запятую, так как до сегодняшнего дня не понял, к кому эта, "сука" относится, ко мне или к Фазе. Два летехи держали меня под руки, а Лысюк с зампотехом батальона, худым и жилистым капитаном, со странной греческой фамилией Протаседи, вели допрос.
   - Где сука Носов!? Хрясь сложенной ладошкой мне по уху. В ухе, бах,... и звук выключили. Конечно, в глаз им бить стыдно, он еще желтый, а по уху можно, они еще не синие. Бах,... и во втором ухе звук выключили. Да вы что, отцы-командиры, как же я теперь услышу, о чем вы спрашиваете?
   Я думаю, понятно, что они от меня узнали. Но самое главное было не в этом. Самое главное было в том, что шурики роты, как партизаны в гестапо, молчали и твердили, что всю предыдущую ночь я находился в роте. Меня видели все. Ночью все не спали, а следили, чтобы я никуда не вышел и я, оказывается, никуда не выходил. Они принялись за Печельникова, а он - вот вам болт! Печельников! Представляете? Впервые я воочию увидел подтверждение нелюбимой мною Дарвиновской теории - корова превращалась в человека. Превращалась на глазах, и это было здорово!
   А Фазика, так и не поймали - волки позорные. Фазик, привет!
  
  
  
  
   Отрывок. Глава 3
  
  
  
   ...Я шел к общаге, и хотелось петь что-нибудь бодрое и советское, вроде "Нам песня строить и жить помогает", и, в конце концов, общага, криво раззявив дверную пасть, судорожно глотнула меня в свою утробу.
   Бесполезно рыться в анналах и каталогах всемирно известных библиотек, нет смысла дышать архивной пылью, сдувая ее с вековых фолиантов, берестяных грамот и египетских папирусов. Ни строчки не найдете вы там об общаге. Ни один из древних или современных мыслителей, философов и летописцев не удосужился пропеть акафист этой прародительнице средней интеллигенции от начала и до скончания века. Половина страны когда-то, да жила в общаге. О, мой Бог! По-ло-ви-на! И никто не удосужился исследовать это средоточие и движение жизни, эту удивительную форму сосуществования, живущую по своим негласным законам. Ни героических саг, ни эпосов, ни исторических хроник и былин не сложили про общагу историки и поэты, и лишь собственные алкаши-менестрели распевают в рекреациях по ночам:

Ах, общага ты моя,

Твердь пятиэтажная.

Но не греет ни х...

Эта жизнь общажная!

   Беспристрастное мерило человеческой сущности - вот что такое общага. Лакмусовая бумажка для пороков и страстей, моментально, с необыкновенной прозорливостью, вычисляющая, ху из ху.
   Вот в Ланкиной комнате, прямо над нами жила себе Неля. Телка как телка, не лучше и не хуже многих. Училась горному делу, непонятно для каких целей и зачем. В группе была не из последних, и даже на фоне некоторых дам с потока ее, с небольшими оговорками, можно было бы даже считать неглупой, если бы не ее снобизм и высокомерие. А глупей и страшней этого я, пожалуй, греха не знаю.
   Всем, наверняка, хорошо известно, что студенты "пройтись по матери" умеют куда органичней и искрометней косноязычных дворников. Так вот, этого-то наша Неля переносить и не могла, или, как выяснится, вид делала, что не могла. О, она фыркала, косила глазом, как взнузданная лошадь, а иногда даже бросала что-то презрительное, вроде: "скоты", "подонки", ошибочно считая это обидным для нашей закаленной братии.
   Я часто говорил Ланке, что с такими позорными взглядами ее ждет вечное одиночество и скука, на что Ланка, со свойственной всем женщинам нелогичностью, отвечала: "Да брось, Рэд. Нормальная она баба, только замуж хочет".
   И вот, жарит как-то эта самая Неля на кухне в конце коридора блюдо, вскормившее не одно поколение студентов, то бишь картошку с салом. Вдруг на плите перегорает последняя конфорка. Тык-мык, картошка-то - недожарена. Спускается она на наш этаж дожаривать. И дожарила. Тут Немезида взмахивает мечом, и где-то коротит. Пух, пых, свет гаснет. Нервы, сами понимаете, винтом. Хватает Нелечка свою раскаленную сковородку, и, выпустив из вида, что она спустилась на наш этаж, галопом скачет по коридору, теряя тапочки и взвизгивая от жгущего пальцы жарева. Пинком отворяет она дверь в свою, как она думает, комнату, где в состоянии умиротворенной неги торчат восемь парней с потока, ублаженных ящичком пива и развалившихся по кроватям. Видя в недалекой перспективе, при неясном свете луны, стол (ну, невозможна в этих пеналах какая-нибудь иная планировка трех кроватей и стола), она швыряет на него сковородку с недвусмысленной приcказкой: "А-х, бля", - отдувается и говорит: "Ну вот, жрите, суки! Я ср...ь пошла". Немезида тут как тут, - и свет включается. Все сидят, ошалевшие, Неля в красных пятнах, как в лишаях, и только наш староста Костик, этакий сибирский великан, совершенно невозмутимо придвигает к себе сковородочку: "А что, Нелечка? Очень мило с твоей стороны". И, как говорится в сказках и мифах, начала Нелечка спокойно жить да поживать, в обоюдном согласии с внутренним и внешним миром.
   Вот что-то вроде этого, какого-то такого мимолетного, воспоминания промелькнуло в подсознании, пока я, овеянный родным и знакомым до самого последнего ингридиента конгломератом из запахов общаги, поднимался к себе на этаж. Поразительна скорость мысли.
  
   К-коэф.настроен.*Q-коэф.окруж.обстановки.
   V скор.мысл.=---------------------------------------------
   N-колич.чел. * W-колич.алкоголя.
  
   Пахло сортиром, кислым пивом, половыми тряпками, убежавшим борщом, детскими зассаными пеленками, и дешевым куревом. Еще пахло макаронами с чесноком, моргом и кафелем и гнилыми полами - ну, а так, по мелочи - книгами, дорогими духами, кожей и насилием, сыроватыми наволочками и развратом, весельем, дружбой, ненавистью и слегка любовью. Этот букет запахов пропитал нас всех до волос под мышками, создавая особенную, психологическую ауру в этих стенах. Этакое приятное, тонкое узнавание своего удела, своей планки, а попросту - родного очага.
   На втором этаже какой-то щегол-первокурсник тискал и слюнявил студентку, притороченную к дверям, судорожно, снизу вверх перебирая по ней руками, словно бухарик - гладкий столб на масленицу. "Бог в помощь"! - весело проорал я ему и по стертым половой тряпкой до галечных внутренностей, когда-то крашеным бетонным ступеням, взобрался на родной, третий.
   В комнате на моей кровати с провисающей до пола сеткой, укрепленной по этому поводу чертежной доской, восседала ее высочество Лана Сергеевна, задрав и скрестив длинные ноги, являя миру сквозь колготки синеву своих ажурных трусиков. Над Сергеевной, прямо на побеленной стене красной краской были оттрафаречены две сентенции. Первая, небольших размеров, гласила: "Пиво делает человека ленивым! Оноре де Бальзак". Вторая, более крупная: "Пиво - жидкий хлеб! Серж де Одеколоне". Зовущего к поцелуям Ланкиного рта на месте не оказалось, на его месте виднелся кособокий шрам с торчащими из него черными заколками, а может, шпильками для волос. Сама же она, страдальчески морщась, терзала моей редкозубой расческой обвалившиеся на плечи каштановые пряди. Я так понимаю: каштановый - это коричневый? Или нет? Я не большой специалист в колориметрии, хотя, конечно, и не дальтоник, но то, что есть у Ланы на голове, напоминает самый обыкновенный коричневый лошадиный хвост, в лучшем случае - гриву. Ланка же с восторгом китайца, изобретающего порох, комбинирует из красящих шампуней все новые и новые оттенки каштанового и скоро неминуемо облысеет.
   В ответ на мое "привет", она сказала: "П...ы...гвт", продолжая мазохистски истязать себя расческой.
   Никогда не бейте женщин! Если же совсем "никогда" никак не получается, умоляю, старайтесь делать это как можно реже. Вы даже представить себе не можете, какой кайф они от этого испытывают. Прошу, не доставляйте им этого удовольствия. Мы, мужики, (скажем откровенно) - существа недалекие, ленивые и самовлюбленные. И мы (я покопался тут в литературе), честно говоря, никогда их не понимали, и, вероятно, не поймем, ведь даже такой хитромудрый казуист как Ницше, не мог придумать ничего глупее, как посоветовать: "Идешь к женщине - не забудь плетку". Когда я слышу выражение "эмансипация женщин", меня коробит точно так, как если бы мне предложили разогреть огонь или размочить воду. Тавтология века! Кого и от чего собираемся освобождать, а? О, Господи! Это как павиан в клетке, сожрал банан, почесал яйца, потом подходит к дрессировщику и говорит: "Я, мол, вас освобождаю!"
   Я представляю, что когда-то давным-давно, когда человечество только-только оторвалось от пуповины, поздним вечером в недостижимую, по тем и нынешним временам, отдельную благоустроенную пещеру в густонаселенном районе центра стоянки племени Ба-Бу-Бы, вернулась главный вождь и охотник Вам-Не-Дам. Мы, естественно, не можем знать точно, но можем предполагать, что, скинув с хрупких, натруженных плеч тушу задушенного леопарда, едва перебирая ногами от усталости, она добралась до шкур у кострища и, посасывая мозговую косточку, задумалась: "О, немые, слепые и глухие духи огня, воды и деревянной чурки! Спасите меня, я так устала. Ну почему я, палку-копалку вам в глотку, как вымирающая мамонтиха, должна целыми днями носиться по зарослям, добывая жратву? А домой придешь? Вау! И тут ни расслабухи, ни продыха. Во власть тащат. Одним диктатуру подавай, другим демократию. Достали. Компромат, интриги, дрязги! Фу, мерзость! Экономика - такое дерьмо. Охота, собирательство, рыболовство - каменный век какой-то. Какая тут, к хренам, экономика? Нет, нужны новые технологии. Да, это выход! Железо нужно осваивать. И опять все я"? Тут она с неприязнью глянула на мирно похрапывающего у костра упитанного, лоснящегося мужа: "А этот ублюдок целый день ходит и одним местом груши околачивает. Вон, даже пещеру как следует не подмел. Ну, уж нет! Херушки вам, а не матриархат"!
   Вот так и повелось. Да захоти они сегодня управлять странами, занимать ведущее положение в семье и обществе, они провернули бы это в пять секунд. Ставлю флакон коньяка против кружки прокисшего пива. Но они, к сожалению, не так глупы. О, эта мужская спесь! Когда мы с тупой самовлюбленностью делаем научные открытия, ведем войны, занимаемся политикой и штурмуем космос, они мудро усмехаются: "Ах, чем бы дите ни тешилось, лишь бы титю вовремя просило".
   Возвращаясь к побоям, скажу: величайшее наслаждение своим превосходством они при этом испытывают. Это словно извращенное наслаждение властью, испытываемое сиделкой, дежурящей у постели закутанного в смирительную рубашку психа: "Ну, конечно, милый, ты у нас Наполеон, ах, ты Эмиль Золя? Ну хорошо, хорошо, только успокойся. Конечно, ты у нас Эмиль Золя.
   - Ну что, был? - Рот у Ланочки уже находился на своем месте, потому что именно им она это и произнесла. Я чуть на задницу не сел.
   - А где? В ментовке?
   - Почему в ментовке? - в свою очередь заинтересовалась она.
   - Ну как, Рыжий говорил. Весь поток - в ментовку, за Пашу.
   - Глупенький, - ее рука нежно заелозила по моим волосам, которые, словно под воздействием электрического поля, заискрили и начали подниматься. Впрочем, подниматься начали не только волосы. Я, конечно, тут же полез целоваться.
   Она нежно и обольстительно, как змея из собственной шкуры, извилась из моих рук на койку.
   - Ну, ну, подожди. Прямо дотронуться нельзя. Ну, не могу я....
   - А что такое? - спросил я уже все поняв и подумал: "Интересно, я всегда такой тупой, или моментами"?
   Ланка подтянула прислоненную к тумбочке гитару, брякнула несколько аккордов и пропела:

В городском саду цветет акация.

Я сияю, счастья не тая.

У меня сегодня менструация,

Значит, не беременная я!

   - Причем тут ментовка, Андрюша, вы как дети, ей Богу. Милиции больше делать нечего, как выяснять, кто нашу Пашу на три буквы послал. - Она отложила звякнувшую гитару. - Просто девчонки говорили, что их заставляли повестки по общагам разносить. Из военкомата. Может, кафедра подсуетилась? Посмотри-ка, что я нашла, - Я размотал газетный сверток на столе и ахнул. В свертке оказалась прекрасно изданная книга Рериха.
   - Боже мой! Это же бешеные бабки, откуда? - Впрочем, когда Ланка "зацикливается" на каком-нибудь учении или религии, ей нет преград на море и на суше. Она уже была кришнаиткой, занималась даосизмом и ушу, древнеиндейским шаманством и японской магнетикой и всеми видами черной и белой магии, оккультизмом, спиритизмом и хиромантией. Я к ее заскокам всегда относился со спокойной иронией и сарказмом, постоянно рискуя после очередного надругательства над ее сегодняшними святынями не успеть увернуться от какого-либо тяжелого предмета, оказавшегося у нее под рукой.
   Теперешний ее бзик уже с пару месяцев окунул меня (свои мистические опыты она почему-то, как правило, проводит на мне) в хрустально-голубой мир заснеженных горных вершин. Все это время меня охмуряли гнуснейшей, заунывной музыкой, заставляли заниматься самосозерцанием, самосовершенствованием и самоудовлетворением, выходя в астрал. Что такое "астрал", я не знаю, как не знаю, выходил я туда, или нет, но зато, когда я оттуда возвращался и спрашивал, не напоминает ли все это заурядный бытовой онанизм, меня объявляли дегенератом, обделенным духовной сущностью, низменным животным, лишенным природой дара понять, что такое Тибет. "Почему"?- резонно возражал я, - прекрасно понимаю. Тибет - это то же самое, что и миньет, только "тибьет",- уворачиваясь от очередного предмета, летящего точно в голову. К полиандрии, практикуемой среди тибетских племен, она пока перейти не пыталась, и это как-то радовало.
   - Нет, ну вот ты объясни по-человечески, какого лешего тебе там приспичило? - Ланка, переворачивая мизинцем спичечный коробок на столе, недоуменно уставилась на меня.
   - Объясни, с какой целью ты обольстила Рыжего и вынуждаешь нас тащить тебя на скалы?
   - Ну, Андрюша, а почему бы и нет?
   - Брось свои еврейские штучки, отвечать вопросом на вопрос. (Нет, нос у нее точно еврейский.)
   Вероломная, я уже точно знал, что меня сейчас начнут совращать. Ее глаза недвусмысленно говорили об этом. Ее руки и ноги говорили об этом тоже, а бедра, так прямо кричали это. Потом в меня как-то залез ее язычок, и моментально отошли на второй план скалы и Рыжий, и Тибет, и последнее, что я смог прошептать, уже кусая ее напрягшиеся соски, было: "А как же это, ну... месячные"? - и, проваливаясь между восхитительных "растральных" колонн, услышать: "Глупенький, все хорошо, я пошутила".
   Потом она, как всегда, плакала. Сейчас я все объясню. Что ни говори, а бабы - это один сплошной нескончаемый детектив с непредсказуемым настоящим и будущим, особенно во время "перепиха". Эта реакция на оргазм так же индивидуальна, как наколка или родинка. Это какое-то нагромождение детских страхов, снов, условных и безусловных рефлексов, настроения и возрастных особенностей. Ну, с последним более-менее понятно: мне чужды геронтофилы Бальзака, и тем более педофилы Набокова, хотя, конечно, и тут я не исключаю эксперимента. В отношении Сергеевны с этим все благополучно - девица, как раньше говорили, на выданье, все при себе, все на месте: грудь большевата, но для меня это скорее достоинство, да и этот нос. Я ей говорю: "Признайся честно, как сумела ты исхитриться, презренная дочь Сиона, заполучить вполне приличную пятую графу в паспорте"? Хохочет, ведьма.
   Так, о чем я начал? Да, ее слезы. Это какой-то кошмар! Она плачет, вы можете себе такое представить? Вы ее это самое, а она вдруг как зарыдает. Я первый раз чуть инфаркт не заработал. Нет, ну была как-то одна дама, которая соскакивала с кровати и тут же бежала на кухню чего-нибудь съесть, но вот плакать? Как говорит "князь" Франя: "Очень-с оригинально и беспримерно-с".
   Вообще, поплакала она как обычно, правда, не так уж и бурно, и затихла, пристроившись на груди, как они это любят, а я - не очень, потому что Ланка имеет идиотскую привычку курить в кровати и постоянно сыплет на нее пепел - на грудь, а не на кровать.
   - Ну, милый, мы будем сегодня пойти на скалы? - Взгляд снизу, который должен бы казаться просящим и заискивающим, уже уверенно поблескивал торжеством.
   - Все. Если ты меня не берешь, я пойду с Рыжим. Уж он-то возьмет, а ты можешь делать вид, что меня не знаешь. Вот так. - И стянув со стола спички, бесцеремонно закурила, стараясь направить струю дыма мне в глаза.
   - Ладно, родная, ты упертая, как триста китайцев. Только вот что, коварная. Пехом переть километров шесть. Все в гору.
   - И еще, - я встал и закурил. С детства терпеть не могу представать под женские взгляды в голом виде - неэстетично,- если пойдешь, готовь к испытаниям свою роскошную попку, - и, присев на кровать, я хотел было шлепнуть ее по этой самой попке, но не удержался и ласково погладил.
   - Ты за мою задницу не переживай. И вообще, при чем тут задница?
   - Э-э, зайчик. Задница тут как раз при надом, - я злорадно заухмылялся, - на стоянке, зайчик, своя юриспруденция. - Тут я достал из-под кровати свои скальные остроносые галоши и угрожающе раскрутил их на шнуровке.
   - Ну что, может, попробуем?
   - Рэд, ты гонишь!
   Попробовать мы не успели, так как в дверь попинали, и началась кутерьма с поиском и надеванием трусов, спортивных штанов и тапочек.
   Вошел Рыжий, опять почему-то озабоченный, и даже не произнес своего коронного общажного приветствия: Что, бляди! Не ждали? Вместо этого он пристально посмотрел на закутанную в простыни Ланку.
   - Оденься, ты, эксгибиционистка. Я отвернусь. - Та немедленно что-то фыркнула и начала одеваться.
   Вы слышали? Говорят, что уже давно машинные ЭВМ вполне профессионально сочиняют музыку. (Здесь необходимо отвлечься и напомнить: "Ребята, все происходило девятнадцать лет назад".) Нет, точно. У меня, между прочим, есть один знакомый программист, как-то мы с ним отоварили двух дружинников у ресторана "Восток", где и познакомились. Так вот, он в этих Эв-Э-Эм сечет конкретно, вот он сам и рассказывал. И я думаю: ну и пусть бы эти самые ЭВМ и научились бы, в конце концов, писать всю эту нуднятину, которой в полной мере, а скорее, сверх нее, изобилует мировая литературная проза. Всю эту бытовятину, эту мудистику, от которой воротит, как от самогона из резиновых автомобильных покрышек.
   Вы пили самогон из резиновых покрышек? Правильно, и не пейте! Неподготовленный человек может от этого скончаться, ублевавшись вусмерть. Точно так же, как и от этой литературной деталистики. Загоняет такой автор пару-тройку героев в закрытое помещение и начинает это извращение, которое он именует творчеством.
   Вот я воочию вижу, как сидит он, страдая и высасывая из пишущей машинки, словно из гнилого зуба, и, кстати, не лучше пахнущее: "Он робко кинул свой взгляд на стол, на котором стояла салатница с облупившимся лаком, пять чайных чашечек, шесть вилочек, мелко нарезанный хлеб на тарелочке на краю старенькой, но чистой скатерти и только потом посмотрел в ее доверчивые девичьи глаза". Вам уже мутно? Ну, вот и ладушки. Ну и оставим это любителям больших гонораров.
   Я думаю, вам совершенно до одного места, чем мы там занимались в моей комнате до вечера, на кого смотрели и что ели, тем паче ничего существенного за это время не произошло, кроме, пожалуй, того, что на скалы решили двигать с утречка, так как однокомнатник мой, Степочка, приволок бутылочку коньяка по поводу отъезда к бабульке. Мы её немедленно выжрали, а на скалу любой уважающий себя скалолаз в пьяном виде и не глянет. Тут уж-фигушки! Вы меня, если я под шафэ, на камень бульдозером не затянете - я трос перекушу и убегу.
   И вот вечер. Да, еще пришел Очкарик. Ну, пришел и пришел. Рыжий было хотел его, как "хвоста, рубануть" (действительно, хвосты - бедствие общаги) и уже глубокомысленно завел речь об авиакатастрофах. Там самолет рухнул, там разбился. Летать, мол, опасно. А все почему? Самолетам много на хвоста садятся, вот они и ломаются. Я Очкарика отстоял, потому что он - еще один из немногих друзей. С Рыжим они сойтись ближе не могут, и тут (если использовать знаменитый трюизм про то, что, если гора не идет к Магомету...) cтановится ясно, что магометом среди них и не пахнет. Говоря по фраерско-философски, они - мировоззренческие антагонисты. Очкарик (собственно, кличка у него была Очко, это я уже, любя, переделал его в Очкарика) - по сути и духу, как говорят, - физик, а Рыжий - тот, несомненно, лирик. И с начала мироздания, единственной возможностью примирить их, был и остается преферанс.
   Только уселись за преферанс, произошел один милый, незатейливый пустячок, ну, один из тех славных пустячков, которые так скрашивают наше, прямо сказать, не слишком насыщенное событиями существование. Из узилища вернулся наш сосед из триста тридцать второй, Кузя. Он сидел в позе роденовского мыслителя на моей койке и был уныл, как осенний двухнедельный дождь. Все в нем было уныло и отвисше, и сам он выглядел, как скорбный Пьеро, так и не отыскавший загулявшую с Буратино Мальвину. Свои злоключения он поведал нам отсыревшим на нарах голосом, поминутно удивленно взметывая вверх правую бровь и как бы взывая к кому-то: "Ну, и что, мол, это я такого сделал? Я тих, добр и доверчив, аки агнец небесный, а все происшедшее - грязные происки, наговоры, наветы и зависть завистников. А дело тут обстояло так.
   Не далее как вчера, добрый и отзывчивый самаритянин Кузя, по Востриковским словам "не корысти ради", а исключительно из братских и дружеских чувств провожал своих землячков первокурсников в колхоз на очередную битву за замерзающий урожай. В том, что это было им предпринято исключительно из человеколюбия, мы сразу же усомнились, так как далее из его рассказа явствовало, что уже на вокзале Кузя омерзительно нажрался, преимущественно крепкими напитками, в обычной для вокзалов суете обретая все новых знакомых из числа отъезжающих. Отъезжающие у нас, в СССРе, не мыслят перемещений по стране без того, чтобы не принять на посошок.
   Среди последних в то несчастливое утро Кузиных знакомств, несомненно был кто-то из жителей села, так как в общаге он появился к одинадцати часам, покачиваясь от выпитого и от тяжести шевелящегося мешка, в котором оказался живой трех-четырехмесячный поросенок и литровая посудина деревенского первача.
   Как Кузя умудрился пронести в комнату два тела (свое и поросенка), отнесем к разряду явлений необъяснимых и загадочных. И, может быть, все так и окончилось бы тихо и мирно, постепенно погружаясь в пучину исторической летописи общаги очередным анекдотом, если бы поросенок не повел себя, как последняя свинья.
   Во-первых, извлеченный из мешка на белый свет, он вдруг начал пронзительно с надрывами визжать, вероятно, вообразив своим убогим поросячьим умом картину кастрации; во-вторых, сначала он прикинулся убежденным трезвенником и прямо-таки наоотрез отказался пить с Кузей принесенный самогон, которым тот пытался его напоить, как сказал сам Кузя, для успокоения. Помочь этому любителю животных было некому. Общага была пуста. Все находились на занятиях, и прошло не менее получаса, пока Кузя смог, наконец, загнать визжавшего собутыльника на кровать и влить в него полстакана. Добродетель и моральные устои поросенка растаяли моментально, как легкая туманная дымка. Что, впрочем, не удивляет. Свинья, она и есть свинья. Поросенок вдруг сделался агрессивным и наглым, и, в свою очередь, начал гоняться за Кузей, пытаясь укусить его за что-либо. Так эти алкаши еще некоторое время гонялись друг за другом, пока, устав, не улеглись спать, обнявшись, рядом с Кузиной койкой.
   В таком виде их и обнаружила милиция, вызванная комендантшей Зинкой. Переночевав в вытрезвителе и оставив в милиции поразительную по лаконичности и красоте художественного слова объяснительную, Кузя привлекся к родному очагу и сейчас грустно ожидал, когда его начнут выгонять из института.
   Оставленная в милиции объяснительная настолько меня поразила, что я не удержусь и приведу ее здесь полностью: "Двенадцатого сентября я, Кузин Семен Аркадьевич, провожал друзей на вокзал. С вокзала я пришел домой, в общежитие, со свиньей и лег спать. Потом пришла милиция, и меня забрали, потому что я был крайний".
   Судьба поросенка осталась в тайне, хотя можно предположить, что единственный в его жизни пьяный дебош обошелся ему куда дороже, чем Кузе.
   В картах наступил кризис жанра, по крайней мере, на одной шестой суши. Увы. Вот так приходят в упадок блистающие миры и империи. И вот: уже не поблескивает в свете оплывающих свечей тонкий золотой ободок монокля, разбрасывая струны светлых теней на черноугольные лацканы смокингов, и темных - на белоснежный крахмал манишек. Не слышно, как ни напрягайся, музыкального треньканья хрусталя и шуршания ассигнаций на парчовой зеленой скатерти, а вместо солидного скрипа золоченого пера по отпечатанной типографским домом "Ясеневъ и сынъ", увитой вензелями пулечке - сиплые оттяжки "шариковской ручки" по тетрадному листу в клеточку.
   За полночь. От времен, ушедших за бесноватый "семнадцатый" - только милое, зеленое булгаковское сияние абажура. В остальном же: туманная пелена, коктейль из запаха плебейского "Беломора" со своеобразным ароматом сигарет "Золотое руно" (какая все-таки мерзость), уже початая, третья бутылка дешевого болгарского коньяка и разрезанное поперек красных прожилок сало, негромкие переговоры играющих и Лана Сергеевна у окна, привалившаяся на подушки и перебирающая низким хрипловатым голосом звуки, а вздрагивающими тонкими пальцами - лучики струн.
   " ... Уходит час святой луны,
   Когда она кругла и юна,
   Когда мерцают галуны,
   И саблями звенят драгуны".
   - Ху - ху, хм, хм..., ...святой луны, - гнусит Валерик, размеренно, как автомат, небрежными, от себя, жестами, и с выражением лица до того невозмутимым, что кажется похожим на жуликоватого крупье, раскидывает карты.
   "Пуля" близится к концу,... хм...? Во...! Не набили б по лицу. Так не преминул бы срифмовать Сержик. Что мы имеем? Херню мы тут имеем. Валерик прет, как сумасшедший. Скрупулезно, твердо и уверенно от игры к игре.
   - Я..., м..., тэкс, - пас.
   Рыжий играет, ухмыляясь срезанной тенью половиной лица, как пьяный матрос, авантюрист в портовом кабаке.
   - Ага, вот. Ну, братцы! Фортуна повернулась задом, а мы ее, голубушку, - в зад! Мизер!
   Кузя уже давно обласкан стаканчиком, успокоен, обнадежен, утешен. И, вероятно, сладко почивает на своей, пахнущей свинарником, койке.
   Мизер у Рыжего - фуфло фуфлом, ловленный-переловленный. Мы с Валериком открываемся и классически цепляем к его взятке приличный "паровоз" по масти. На следующей раздаче я заявляю восемь небитых червей и... все!
   Валерик щелкает цветастыми подтяжками по худому торсу, довольно потягивается и, склонившись над листочком с пулечкой, шевеля полными губами, начинает подбивать бабки. Я наливаю пол стаканчика коньячку и подвигаю его погрустневшему Рыжему. Без всяких подсчетов ясно - Рыжий в "пролете". Хлопаю полстакашка сам и перебираюсь, отодвинув гитару, под вязь тонких Ланкиных рук, откидываю голову на самый комфортабельный в мире подголовник - на ее грудь.
   Очко заканчивает сопение и бормотание над листочком, и, вздыбив очки на начинающий лысеть лоб, весело подводит итог.
   - Гы, гы. Рыжий, ты влетел, - он подносит листочек к самому носу, - Вот, пятнадцать с горы, почти на степон. Ага, мелочь убираем. Рэдику - пятнашка, и мне - двадцатничек. Рэд, с тебя на меня, чирик с копейками.
   Я, баюкаясь на Ланкиных вздохах, бормочу, чтобы он раскинулся с Рыжим.
   - Ну ладно, ладно, орлы, - Рыжий снова плескает себе и глотает из стакана, как верблюд в Аравийской пустыне, воду из ведра. - Хрен с вами, я пролетел, - и все это с таким вызовом, будто мы ему пьяному карманы обчистили. - Но я-то играл в кайф, а вы? Ну? Просветите убогого. Вы то какой кайф словили? Бабки выиграли?
   - Да ладно тебе, - Валерик закуривает свою вонючую сигарету. - Гляди, кайф он словил! Гедонист хренов, эпикуреец доморощенный.
   - Я, между прочим, рисковал, - когда Рыжий начинает заводиться, он принимается забавно щелкать пальцами, потряхивая рукой, как будто к пальцу сопля прилипла, - совершал, так сказать..., - щелк, щелк, - поступки. А вы? А ты? Ну, что? - щелк, щелк. - На "небитках" вылазить - ума большого не надо. Да вы, - он безнадежным взглядом, как врач, только что обнаруживший у своего пациента смертельные симптомы, глядит на Валерика и тыкает в него коротким пальцем, - вы и по жизни такие, без карт, - тут он изобразил на физиономии валериковское выражение: "История,... - поправляя по валериковски несуществующие очки, - ...у г... ум... представляет собой интерес, уг...ум... только единственно тем, что законопослушна до аскетизма, - он снова стал Рыжим, - Тьфу, дерьмо"!
   Вот ведь собака. Слово в слово процитировал. Именно так и выразился Очкарик на одном пьяном диспуте с недельку назад.
   - Нет, Рэд, глянь, у него через слово - диалектика, закономерность. Козлы, сами себе напридумали законов, и сами по ним развиваются.
   Ладушки! Будет спор. Пошел он в задницу, этот слюнявый конформист Карнеги.
   - Куда вам рассуждать об истории? Мелкотня! Вот, бля...! В "преф", на ловленную семерку, бздит мизернуть, а туда же...! О, политика! О, развитие исторического процесса! Определение того, о чем спорят, не выдумали, а туда же, до-о-оказывают!
   Валерик вызов принял. Он переплел пальцы рук на своем худом животе, откинулся назад и задрал подбородок.
   - Ты, Рыжий, не ори! Умеешь спокойно говорить? Давай побазарим. Тебя что-то не устраивает?
   - Да, не можешь ты со мной спорить! Ты же делитель? Ну, делитель, а? Точно, точно делитель. А как ты будешь спорить, если вы можете только делить?
   - Ты давай не темни.
   - Что, не темни? Не знаешь, что такое делитель? Ну, ты же у нас математик, что, дроби забыл? Там черточка такая. Вверху делимое, внизу делитель. Вот ты внизу и есть.
   Я вдруг спиной почувствовал, уж и не знаю каким образом, что Ланке это интересно. Я даже представил, как ушки у нее поднимаются, словно у насторожившейся собачонки.
   - А спорить с вами, делителями, я не могу. Да и какого хера? Откуда у нас найдется причина для спора?
   - Ну, почему же? - Валерик зря "подносил спички", уже и так все "горело". - Предмет спора не проблема! Ты же сам говорил, например, история?
   - Да не может быть история для нас спорной проблемой! Ты что, не врубаешься? Ты делитель. У тебя своя история, у меня - другая. Нет, чё тут спорить? Если хочешь, я тебе свою точку зрения изложу, а согласен ты с ней, или как, - мне по барабану. Лады?
   - Эй, Генадий Трофимович, во-первых, отдавай стакан, это не микрофон, у нас их всего два, а во-вторых, слазь с броневика - лысинку простудишь. Ой, е-ей, еб! - это Ланочка Сергеевна щипанула меня сзади, да так больно.
   - Я вот что скажу, господа! Деление,... ну, само деление, как действие арифметики, мне никогда не нравилось. Нет, точно, еще со школы. Гниль какая-то! Почему? - Он задрал вверх папиросу. - Че вы ржете. Я серьезно. Сложить там, умножить - это пожалуйста, это сколько угодно. Отнять, в смысле, вычесть - сколько хотите, а вот, как делить. Стопики! Не лежит душа! Хоть ты тресни. Наконец, в классе в девятом, а, может, в десятом до меня доперло: "Гена, - сказал я себе, - ты натура цельная, а деление, по сути, - разрушение целого, поэтому оно тебе так не в кайф". Это так? Нет, ну, берешь нечто целое, законченное и кромсаешь его на ошметки. Послушайте, но ведь тогда по принципу целесообразности всего сущего быть не может, чтобы оно несло в себе позитив.
   - Да не смеши ты, - Очкарик глянул на Ланку, - одно интересное женское место. Оно и так смешное. А как же деление клетки? Софист гнилой.
   Рыжий встал, подошел к кровати и долго-долго смотрел на Валерика сверху вниз.
   - Нет, господа. У него четыре глаза и ни в одном - совести. Может, выбить ему нижнюю пару, а? Для нормы. - Он вернулся на свой стул и уселся на него задом наперед, скрестив руки на спинке.
   - А для особо тупых объясняю. Деление клетки не есть деление, а есть воспроизведение, то бишь - умножение. И вот. - Он снова отвернулся от Очкарика. - Стоп, себе думаю. Что же это тогда получается? Деление ведь - основной метод исследования. Ага, тогда, если с методикой лажа, то и истинность таких исследований под большим вопросом. Я начал размышлять.
   - О... прогресс, Рэд, он размышляет. Раз-мышляет, два-мышляет.
   Нет, эта Норильская язва меня доконает. Вот Очко, недаром кликуха, ох, не даром. Сначала доводит, подкалывает, а когда "клиент" уже психует, горячится. Тут на тебе - кушай его, горяченького. Убийственно - с чувством, с толком, с расстанов­кой.
   - Слышишь, Очко, успокойся, достал! Чем вас, таких умных, в Норильске делают?
   - Рэд, это старо и плоско, но тебе, как личности думающей, скажу. Настоящего человека делают из него его голова и руки.
   - А...! Это ты про папу Карло. Чурка били - чуркам стали.
   Ланочка, голубка моя, вдруг как рявкнет у меня над ухом.
   - Да вы можете, наконец, заткнуться!?
   Меня она заткнула в прямом смысле, обхватив ручкой, а Вале­рика - с чисто женским коварством, отпустив ему ровно столько презрения (голосом, мимикой и взглядом), сколько мужчине требуется, чтобы немедленно заткнуться.
   - Валера, не интересно? Иди кроссворды решай.
   Ну и Валерик, хотя и очкастая сволочь, хотя и нуден, как бесконечная дробь, но - джентльмен! Это так же верно, как и то, что в граненом стакане четное число граней. Он даже, наверное, поболее джентльмен, чем мы с Рыжим, а ведь мы с ним до сих пор, пусть страшно стыдясь друг друга, но уступаем дамам места в трамвае. Так вот, Очкарик, естественно, сник, очки поблекли.... И...? Ага...! Сопли по губе потёкли! Это Одеколоша рифманул бы. К бабке ходить не надо.
   - Светочка, вот ты скажи. Вот скажи. Чем вы, ба... женщины, отличаетесь от нас, а? Ну, вообще от мужиков. Ты только не витийствуй, - он покрутил зажженнной папиросой, рисуя дымные извивы, - давай простенько. Не надо про инстинкт материнства, эмансипацию. Ты мне женскую логику объясни.
   - Что это он, орангутанг рыжий, на Ланку переключился. И чего это ему, образине, из-под нее надо? - подумал я и даже закашлялся, то ли от мыслей этих, то ли коньяк не в то горло попал.
   - А я тебе скажу, чем. Вы делите больше. Нет, точно. И по­этому, кстати, дольше живете. Вот ведь штука - рационализм и деление поразительно продлевают жизнь. Да, да, вы, женщины, гораздо более рациональны, чем кажетесь. У вас делится все: мужчины, женщины, поступки, время, нервы, деньги, привязанности, радости и беды, удачи и неудачи, болезни, - он запутался в перечислениях и начал прокашливаться, хлопая себя по грудной клетке, как туберкулёзник, - проклятья, похвалы, ласки, и даже любовь вы тоже делите. Да, не перебивай! Что, не делите? Нет? А как же тогда: вон, у Маньки - счастливая любовь, у Ваньки - несчастная, а у Глаши - платоническая? Делите, делите. Кстати, не могу понять парадокс: почему вы в таком случае более эмоциональны? Но! Вы - делители изначальные, и это - ваш крест. Я уж не знаю, Господь вам так удружил при создании, или матушка-природа - не суть важно. Чтобы вы перестали все делить, вам нужно или по фазе сдвинуться, или поить вас требуется... ага, регулярно! До поросячьего визга. Да, Светик, не обижайся ты, я ведь еще не закончил. Мужики - те еще хуже. Вы, - тут он задумался, окутавшись клубами дыма, как Авачинская сопка, - вы делители, скажем так, естественные - Бог дал, Бог взял. А вот мужики - те делители в твердом уме и здравой памяти, вот что гадко!
   Ух! У - у - у,... это мы уже проходили. М,... да-с, а грудь у Ланы Сергеевны - прелесть. Правый глаз почему-то сам закрыва­ется, а в левом какой-то мутный Рыжий руками машет. Чего-й это он там? А, это о природе человека. О,... Да! Это, конечно. Природа человека - это вам не матерное слово на заборе начирикать. Как там в этой песенке? Ага, вот: Спи глазок, спи другой, а ты, Ланочка Сергеевна, третий - не спи и все видь. Рэд. Рэд? Это какой такой Рэд? А, а-а, это я Рэд. Ну да, я. Что, посапываю? Тык. Ведь. Какая мечта? Самая большая? В детстве? Ну, а как же, помню. Октябренком хотел стать, потом пионером. Что, серьезно? Ну, училку хотел за грудь потрогать. Рыжий, математичку помнишь? Мы с ним ручки попеременки под парту бросали и лазали у нее трусики смотреть.
   Короче, они меня достали, и я рассказал им, что у меня дей­ствительно когда-то была настоящая мечта. Э-ге-гей! Она была большая, как Эверест. О-го-го! Она была куда значительней и важней всех тех убогих мечталок, которые соизволили посещать меня позднее.
   Родители, читающие эти, отнюдь не предназначенные для се­мейного чтения строки, если каким-нибудь чудом вы их все-таки читаете, умоляю вас! Без геронтологических заебов взгляните на ваше чадо и как угодно - обманом, лестью, хитростью - выведайте его главную мечту и осуществите ее. Ах, это так просто! Уверяю вас, это, по обыкновению, какая-нибудь вполне заурядная бытовая вещица, которую вполне по силам себе позволить. Увы, только детские мечты реальны, только они легко осуществимы. Зато уж будьте уверены, что на всю жизнь заслужили уважение вашего дитяти, так как, уважая его мечту, вы показали, что уважаете его самого.
   Мой Эверест оказался незамеченным. И не потому, что роди­тели - злыдни какие-то. А просто потому, что они со свойственным всем родителям эгоизмом считали, что гораздо лучше меня знают, что мне нужно. О, как я мечтал о велосипеде, молил их, чуть ли не плакал, а они, посмеиваясь, говорили мне, что для моего счастья и здоровья каждый год возят меня на море, и это, мол, куда дороже всяческих велосипедов. Ух, как я ненавидел это море и страстно, по-детски мечтал, чтобы оно исчезло, испарилось, провалилось в тартарары, лишь бы получить это никелированное чудо с педалями. А море, гнусное море, никуда исчезать не собиралось, и тогда я залазил в него и гадил, гадил со всей своей детской ненавистью, и вместе с какашками расплывалась во все стороны моя самая большая мечта.
   - Вот! Рэд, умница! - Закричал оживленно Рыжий, едва я за­кончил, - Вот вам пример единого и неделимого!
   И пошло, и поехало, и полетело. Мне такие их дискуссии - вот где стоят. Я, если признаться честно, - тугодум и, чтобы что-то сформулировать, должен все это обсосать со всех сторон и так, и сяк. И пока я что-то этакое умное обсасываю, эти шустрые, как детский понос, спорщики настолько убегают вперед, что выдуманное мной становится безнадежно неактуально.
   Какое счастье, что я русский. Мне нравится наш язык. О, это язык страстотерпцев и романтиков. Это вам не немецкое тявканье или французский прононс и вообще - страшно сказать - снобы англичане обходятся без падежных окончаний. Ну, не халтура - целый язык, и без падежных окончаний? А отглагольные прилага­тельные нецензурного характера? Какая искрометность, какая внутренняя сила и страсть? Назовите мне язык, в котором было бы слово, состоящее из восьми согласных и одной единственной гласной, да еще, чтобы согласные шли подряд друг за дружкой. Ну, не можете? А в нашем языке пожалуйста - взбзднуть. Как на этом языке спорится? Какой взлет фантазии и лексической изысканности? Я обожаю присутствовать при спорах. Без мордобоя, конечно.
   Вот тут-то и получился именно такой славненький студенче­ский спор. С перекрикиваниями, метаниями по комнате, оскорби­тельными эпитетами, виртуозными эскападами и ссылками на "древних". Это было зело интересно. И главное, стало понятно, что хотел доказать Рыжий, вся его скептическая, взращенная им самим, как садоводом - редкий кактус, концепция, открылась моему неповоротливому уму.
   Валерик доязвился до того, что Рыжий сказал, чтобы мы все шли к кобыле в трещину, а сам он уходит спать.
   Тут подпрыгнула Ланка, а поскольку она находилась подо мной, и я подпрыгнул. Нам до дрожи занятно было, как Рыжий раздраконит основной вопрос философии, поэтому мы его ублажили, пообещали молчать, как рыба об лед, быть ниже травы, тише воды, набрать последнюю в рот, ну и так далее. А Очкарик пообещал, что, если он еще сунется, то пусть Рыжий сам определяет, что ему с ним делать, а он только очки снимет.
   - Ладно, - успокоился поважневший Рыжий, - вот предположим... ну... хотя бы вот такая аллегория, хилая, конечно, но потянет. Допустим, какому-то мелкому спиногрызу любящие предки дарят заводную игрушку. Что он с ней делает? Верно, играет. Игрушка дергает ручками, сепетит ножками, а спиногрыз сверкает единст­венным зубом и пускает от восторга слюнки. Так, что дальше? Потом в его маленькой головке появляются всякие мыслишки и вопросики. Ну, это естественно. И почему это, думает он, она не живая, а ключик повернул - и опять живая? И вот, он решает, что все ответы он раздобудет внутри, в полной увенренности, заметьте, в полной, - Рыжий потыкал в потолок протабаченным пальцем, - что он, этот маленький мерзавец, все поймет, лишь туда заглянет. Поехали! Сначала он отрывает ручки, потом ножки, вскрывает животик и,... в недоумении смотрит на разлетевшиеся колесики и пружинки. Дальше - дикий рев и галоп под мамину юбку. Все как у Винни Пуха - был один интересный предмет, вот он был, и вот его нет.Нет, народ, это я упрощенно, но в общем - Рыжий поглядывает на подергивающегося Валерика, - человек при рождении получает комплекс цельных вещей и понятий, так называемый мир. Стоп! - он отмахивается от Валерика, как от назойливой мухи. - Засохни! Я знаю, что ты сейчас скажешь. Что я отвергаю исследо­вание и познание, прочую муру в таком же духе, что я догматик, и всякие другие гадости. Я лучше сразу тебе все выдам. Чтобы исследовать что-то (я только называю это по-другому - пости­гать), так вот, чтобы постигать что-либо цельное, нужно иметь, как минимум, комплекс необходимых знаний. Как эти знания получить? А, милые мои, вот тут у нас с вами возникают расхожде­ния. Вы начинаете добывать их варварски, то есть делением, а я думаю, нужно совсем иначе, - он слегка задумался, - по крайней мере, в общественных и гуманитарных науках.
   - Умножением, что ли?- с гнилым смешком хихикнул Валерик.
   - А ты не ржи, как баклан. Хотя бы и так, я сам это пони­маю, а как вот объяснить - не соображу. Понятно, что в приклад­ных науках без анализа не получается, это инструмент херовый, неправильный, как микроскоп, которым гвозди забивают, но - инструмент. Ага! - он подскочил со стула и чуть не свалил на пол коньяк, который с ловкостью жонглера подхватил Валерка, и прижал к себе, откинувшись на койку. Очки у него при этом съехали с носа, а сам он, испуганно прижавший к себе бутылку, напоминал маму, укрывающую свое дитя от варвара.
   "Варвар" тем временем, опершись на стол, метал в него громы и молнии,
   - Да, родной, даже тут...! Даже тут, где ты дока и ас, мать твою! Даже тут, куда, как ты думаешь, я и сунуться не смей, в твоей долбаной математике и то есть уязвимые места. Что, не так? Не надо делать такую рожу и смотреть на меня, как на идиота. Я не настолько еб,... шизанутый, чтобы запретить арифметику, алгебру и высшую математику. Делите там себе на здоровье. Почему? Да потому что время подошло. Пришел тот возраст, когда спиногрыз не только разобрать, но и собрать обратно может свою игрушку. Поэтому, милый, в твоей любимой математике и появляется, все больше и больше, вещей целостных, неподвластных делению. Я тут пробил одну подпольную статейку нашего самиздата, где очень популярно доказывается, что истина, при математическом подходе, настолько удалена от уровня знаний современной науки, что ты пока и думать о ней не моги. Но ты постигнешь ее, сразу всю свою математику, в полном объеме, когда придет время. То есть ты придёшь к истине тропою синтеза. Вот тогда тебе откроется путь к еще более дале­кой истине, и снова ты будешь идти к следующему уровню, может быть долго и мучительно, а может, быстро и радостно. Я не знаю.
   - Ну, ты тут нагородил, - Валерик поскреб залысину, - без ста грамм не разберешься. - Он вылил оставшееся в стакан, и все молча хлебнули по глотку. - И когда же, по-твоему, наступает сей момент истины? - он все еще по инерции язвил, но было заметно, что очень и очень задумавшись.
   Рыжий снова закурил, пустил долгую струйку дыма, выпятив нижнюю губу, и сказал:
   - Не знаю. Черт...! Я могу только предполагать. Вот, люди всегда воевали, да? Причем, по дурацким поводам, а часто и вовсе без повода. Отчего бы, а? А все просто. Осознанное деление порождает зависть, зависть рождает войну, война порождает смерть, смерть есть отсутствие движения вперед к следующей истине. Вот оно, настоящее единство и борьба противоположностей. Деление, как объективное зло, всегда проигрывает, но тут же появляются новые делители, лжепророки, искусители, и все начинается сначала. Человек всегда объединялся, а его всегда пытались разделить. Все великие завоеватели прошлого создавали империи не ради забавы и корысти. Они это делали, чтобы стать сильнее, они шли к этому неосознанно, но тогда было их время. Потом Господь дал человеку шанс. Появилась религия, способная объединить все человечество. Да, родной, вот тебе, кстати, переход из одного уровня сознания к качественно другому. Но буквально тут же, через четыреста с небольшим, лет, возникает ислам. Принципиально нового он к нравственности не прибавляет, а к христианству становится непримирим. Отчего бы это, а? Само христианство половинится, потом дробится ересями от каких таких радостей? И вот, наконец, появляются высоколобые делители и придумывают классы. Вот этих-то я бы в колыбельке давил. Но заметь, качество человека уже другое. Что отсюда капает? А то, что при этом качестве открываются совершенно иные перспективы в науке. А война, вот она, туточки. Вот тебе ответ на первую и вторую мировые войны и Хиросиму иже с ними.
   - Знаешь, что-то в этом есть, только больно упрощенно все как-то. И ты с этим поменьше митингуй.
   - А мне нравится, - Ланка внезапно заговорила у меня над ухом, и я даже вздрогнул от неожиданности. Забыл совсем про маленькую.
   - Митингуй, не митингуй, ничего не сделаешь. А как хочется хоть что-нибудь этим гандонам воткнуть.
   Очкарик молчал, задумавшись, словно переваривая услышанное, а может возражения искал. Рыжий же, как будто раздавленный своей беспомощностью, тоже молчал, опустив к полу орангутанговые клешни.
   - Генчик, - Ланка говорила ласково и вкрадчиво, словно бо­ясь его потревожить, - а как ты его себе представляешь?
   - Кого? - Рыжий нехотя, как бы думая о другом, взглянул на нее.
   - Ну, этого, нового человека.
   - О, Светик, ты хватила. Откуда же мне знать. Я только фан­тазнуть могу. Или вот, ты Евангелие почитай.
   - Гена, не туфти. Мне интересно, что ты думаешь.
   - Ну, хорошо. Вот тебе пример, - Рыжий опустошенно и нехотя начал рассказывать, не поднимая головы.
   Я однажды вычитал в каком-то журнале, там то ли рассказ был, то ли очерк, короче, не помню. Так вот, такая история: во время войны, в одном из северных морей немцы пустили ко дну наш транспорт с пехотой, ранеными, ну, в общем, людей - куча. Что такое северное море, все в курсе, ну, Рэдик точно, ты, Валерик, норильский, не мне тебе объяснять, а для Светочки скажу. Нахождение в такой воде, она там градуса три, четыре, - это пытка, намного хужее нашей патриархальной дыбы. Ну, конвой был фуфло, - пара катеров. Они и уцелели. Вот и пособирали сколько могли, осели по борта и... - все. Больше взять нельзя. А сотен пять еще плавают. Собрались отваливать. Но, если бросишь сейчас людей, они еще час-полтора будут умирать в страшных муках. Вот капитан одного из катеров и развернул свою шарманку, и проутюжил винтами по головам. Очевидцы с катеров уверяют, что последним видением была погружающаяся в море рука, - тут Рыжий, сжав кулак, оттопырил большой палец, - показывающая вот так! Ну, Светик, что скажешь? Капитан прав? Нет, Рэд, уймись. Пусть она.
   Лана Сергеевна, явно не готовая ответить вот так вот, сразу, поэтому она, как и все дамы, когда им нечего сказать, поводит плечиками, стреляет глазками, шевелит нижней губкой, вскидывая ее на верхнюю.
   - М... Эм... Он избавил их от мучений? - Рыжий разводит руками: да, мол.
   - И выхода не было? - Рыжий опять молча демонстрирует, что вот, мол, ничего не попишешь, не было.
   - Ну, тогда.... Я, думаю, что он сделал правильно. - Говорит, наконец, Ланка, оглядывая нас с Валеркой, просящим подтверждения взглядом.
   - Ну, а вы, что скажете, соколики?
   Валерику явно не в кайф решать сейчас нравственные про­блемы далекого капитана? и он отстраненно пожимает плечами. Он серьезно думает над новой моделью мировоззрения.
   Я же, с легким сердцем, говорю.
   - А что? Все верно. Кэп молоток. Ладно, хоть духу хватило. Это что-то вроде: Пристрели, командир, вдвоем не выберемся. Так что все - тип-топ.
   Тогда Рыжий, с устремленным в темное окно взглядом (такой взгляд у молодого Ульянова с картины "Мы пойдем другим путем"), тихо сказал: "Ну вот, а человек с качественно измененным сознанием ни слова бы не понял из того, что я тут нарассказывал. Он не знал бы такого понятия, как война, а уж на то, что человек может убить другого человека, он, скорее всего, отреагировал так же, как мы сейчас, - если кто-то объявит, что он завтра, скажем, проглотит луну".
   - Эй, подождите-ка с будущими идеальными альтруистами! Да­вай-ка, Рыжий, я тут что-то не всасываю, даже в общем, твое понимание общества. Ты что, не признаешь, что существуют классы? - Валерик спросил это, как бы испугавшись, что Рыжий покусится на основу всего, от чего как от каменной глыбы, он, всегда от­талкивался. А Рыжий взял, да и покусился.
   - Да, не признаю, - спокойно сказал он. - Более того, не вижу никакой надобности в их необходимости. С таким же успехом я завтра могу объявить класс рыжих, угнетенных по цветовому признаку.
   - Ну, ты съехал. - Валерик был уже на коне, так как попра­вил очки и ринулся в бой.
   - А средства производства ты тоже не признаешь?
   - Нет, средства производства как раз признаю. Только не понимаю, почему владение ими нужно выделять в какой-то класс, равно... (слышишь, Очко, я с тобой скоро по-человечески говорить разучусь) как и не владение. Короче говоря, я не вижу ни хрена хорошего в том, что вы, делители, вновь делите людей на богатых и бедных.
   - Но ты согласен, что те, у кого что-то есть, защищают свое?
   - Согласен, но не все, и это не исключения, а скорее пра­вило. И вообще, хочешь, я тебе в двух словах объясню всю твою классовую борьбу, а заодно и все твои долбанные революции.
   - Сомневаюсь.
   - Это просто, родной! Сегодняшнему человеку с плохими стар­товыми условиями гораздо проще стать Чапаевым, чем Ломоносовым. Да елки, что за бред вы понапридумывали. Если, скажем, сравни­вать с живой природой, на которую вы, материалисты, молитесь. Посмотри, там как раз сплошь и рядом условия существования одного и того же класса разные. Ну вот, березы здесь красавицы, да? А наши, полярные, - доходяжки? Просто там гибнут больше.
   - Слушайте, господа, а может завяжем? - Глаза у меня давно начали смыкаться, а ждать, когда они выйдут на новый круг безнадежного спора, мне совершенно не улыбалось.
   Лана Сергеевна выкарабкалась из-под меня, мягко потянулась, сверкнув из-под маечки полоской животика.
   - Э-э...эх, мужика бы!
   - Где я тебе в два часа ночи мужика найду? - Плоско и старо сострил я, и никто даже не улыбнулся.
   - Рыженький, - Ланочка положила руку ему на плечо. Он был чуть ниже ее, и это выглядело забавно. Ты про то, что обещал, помнишь?
   Рыжий, смущенно оправдываясь, глянул на меня: вот, мол, видишь. Они вышли за дверь, а я пошел поставить в октан, недоеденное сало, и сквозь щель неплотно прикрытой двери увидел... лучше бы я этого не видел. Они, суки, стояли и целовались. Я даже головой тряхнул для верности, не мерещится? Нет, не мерещится. И голова ее, склоненная вниз и чуть набок, и лапа Рыжего, обхватившего ее голову по девичьи, из-за низкого роста. И ничего! Знаете? Ни застилающей пелены ярости, ни бурь негодования, как врут во всех этих сусальных книжонках, - нет. Ни-че-го! Я убрал бутылки под кровать, расстелил ее, разделся и лег, и через две- три минуты пришла Лана Сергеевна, мигом разделась, нырнула ко мне, и мы спокойно занялись любовью. Хотя вру, конечно. Какое там на хрен спокойно? Я брал ее как последнюю тварь, стараясь сделать больно, и вот чего до сих пор не пойму, так это того, что она ревела такими слезами, что оставалось заподозрить в ней законченную мазохистку.
   Нас утро встречает прохладой. Из песни слов не выкинешь, как и прохлады из этого утра. "Какой кретин оставил открытой форточку", - просыпаясь, ругаюсь я про себя, и, вспомнив, что кретин, - это я сам, зарываю холодный нос в тепло Ланкиной гривы. Она спит, повернувшись ко мне спиной, отпятив попочку, и я прилегаю к ней по всей длине, от пяточек до шеи, как водолаз­ный костюм, и тут же получаю ощутимый толчок острым локотком. Ох, не любит Лана Сергеевна просыпаться. Зла она у меня с утра, ох зла. Я всегда, когда мы спим вместе, прямо с подъема начинаю перед ней шестерить.
   - Белочка, подъем. Труба зовет! - Ноль внимания, фунт пре­зрения.
   - Ланчик, вставай, скоро дядя Рыжий придет. Лана Сергеевна, вам кофе подать в постель, или мне пойти на хер?
   Наконец, она тяжело просыпается, щурится, ворочается и, в конце концов, затащив все свои шмотки под одеяло, начинает, извиваясь под ним, одеваться.
   - Брависсимо, Андрюша! - Я радуюсь себе и своему состоянию. - Вот так, миленький ты мой, - говорю я себе в миллион первый раз. - Три коньячка за вечерок, потихонечку, и покушать, и баста, и никаких похмелий, и никуда не нужно бежать, блевать и корчиться, и умирать в хлорированной воде тоже сегодня ни к чему. Нет, умницы все-таки были древние - даешь умеренность!
   Ланка, все еще хмурая, как Северный ледовитый океан, есте­ственно, отправляется на свой этаж сварганить чайку. Естественно потому, что с какого хрена в моей комнате заварка? Я же начинаю вдумчиво и тщательно собираться.
   Я, если говорить прямо, - человек поверхностный и безала­берный. Это факт, и перед ним я покорно склоню голову. Но скалы. Как бы это сказать? Да, вот как. Скалы, это как-то вне меня, так что моя безалаберность здесь ни при чем. Скалы - это святое, и я становлюсь дотошен и мелочен, как самый последний жид-скупердяй. До самоотвращения. Но зато, вот вам крест, - я еще ни разу ничего не забыл, отправляясь на скалы.
   Я вновь и вновь перетряхиваю содержимое своего рюкзачка.
   - Так. Галоши мне? Есть. Галоши Ланке? - Лечу на пятый этаж к "Свистку", он из компашки "Мяу" (занятные ребята, как-нибудь расскажу), и он очень мелкий, ножка - как раз Ланкин тридцать седьмой. Курево, соль, спички, тальк (присыпка), рэпик, веревка для подстраховки, пара костылей. Так, все. Остальное купим.
   Облачаю свои худые телеса в потертые кожаные штаны, натяги­ваю "вечный", потрёпанный красный свитер (из-за него, кстати, и кличут Рэд), волосы по лбу перехватываю белой шелковой лентой, еще один наш отличительный знак, и вот.... Кода. Финиш. Все! Нет Андрюши, умер. Был, был, и весь вышел. Есть "скиф" Рэд!
   Рыжая сволочь опаздывает на пятнадцать минут, и мы с Ланкой успеваем попить чайку. Наконец появляется Рыжий, озабоченный и деловой. Спускаемся на вахту, где нас ждет небольшой сюрприз. Прямо на столе у вахтера рассыпана стопочка повесток, среди которых мы без труда обнаруживаем адресованные персонально нам, с уведомлением, что четырнадцатого сентября, то бишь, сегодня, нам надлежит явиться в военкомат для повторного медицинского освидетельствования. В ответ на эту наглую повестку я протяжно пропел, мол, напрасно старушка ждет сына домой, Рыжий матюг­нулся, а Ланка, так и вовсе внимания не обратила.
   Народ у нас всегда прав. Кто посмеет сказать, что народ не прав? А я вот возьму и посмею, и вообще, одному такому народному анониму, который приложил руку к сочинению поговорки "Умный в гору не пойдет", я ноги бы повыдергивал. А куда, интересно он пойдет? В болото? Дулю с маком! Умный-то как раз и пойдет в гору. Собственно, до горы еще, как до Москвы на хромой кобыле, хотя угнетенно-урбаническое состояние постепенно светлеет, душа, как бы исподволь, очищается и, если еще точнее, хм, да:

"Отступник света, друг свободы

покинул он родной удел..."

   Именно так, Александр Сергеевич, спасибо, родной!
   Но что за рожи кругом? Что это за суета? Причем, суета хилая, ненужная, серая. Нет, это не город, где я живу. Это прямо какой-то увеличенный музей восковых фигур мадам Тюссо. Бледно-восковая немощь и тысячи равнодушных глаз, из которых сквозит скука и озабоченность. И куда же, интересно, они все едут? А-а, на работу. Эй, плюньте на хер на такую работу, если на нее приходится ходить с такой харей. Так и хочется взять за грудки вон того, в сером полупальто, потрясти, чтобы заколыхалась эта свежевыбритая физиономия с едва заметным свежим порезом, приоткрылись совиные веки, и крикнуть в эту рожу: "А, в три бога, господа, через козла голову, в пролив Дарданеллы, твою мать! Идем, я покажу тебе жизнь, козел"!
   Автобус у нас свой. Вернее, автобус-то государственный, но водитель на нём - "скиф" Костик. И, скорее всего, пассажирам того маршрута, по которому он сегодня работает, придется в течение полутора часов топтаться, матерясь и нервничая на остановках. Должен же он нас отвезти.
   Костик лихо подруливает к площади, разворачивается и, не заметив нас, бегом бежит в диспетчерскую, - урод. В это время из автобуса отрыгивается десятка три-четыре озабоченных, и десятка два таких же озабоченных успевают туда загрузиться. Костик возвращается и, наконец, замечает нас.
   - Бэц, орлы! На камушки наладились? - Худой и длинный, когда он разговаривает, то двигает, или даже как бы подергивает конечностями. Впечатление такое, что вот-вот в пляс ударит.
   - Костюля, подбрось, а. Так ломает на рейсовый топать. - Костик прищуривает один глаз и половину узкого рта.
   - Так, орлы, что раньше молчали? - Он покосился на напол­няющийся автобус, - их оттуда сейчас фосгеном не выгонишь.
   Вдруг впалая его физиономия ехидно ухмыляется (любит он, черт, приколы).
   - Ладненько, спробуем! Идем в переднюю. Да, все готовые в умат, ясно? - и первый, пошатываясь, побрел к передней двери.
   Забираемся всей компанией в автобус, и начинается: хвата­емся нетвердо за поручни, переругиваемся, глаза - стекло, по которому выступает пьяная испарина. Класс! Артисты! Большой театр, и все тут. Солирует Костик, повиснув на перекладине складывающейся кожаной сосиской.
   - Бр-а-ат-ва, че за базары, почему стоим!? Рыжий, какого,... мы тут стоим?
   - В натуре, Костюля, опаздываем. Водилы, козла, нету, -по­дыгрывает Рыжий.
   Автобус глядит на нас с нескрываемым презрением, как на прокажённых. Говорочки, шепотки так и порхают между хозяйствен­ными сумками и портфелями, взмывают к прикрывающим угри шляпам и дешевой косметике, мечутся между синтетическими плащами и уцененными пальто.
   - Надо же, с утра....
   - И такие молодые....
   - Совсем всякий стыд потеряли....
   - И девка с ними.... Смотри, тож пьяная....
   - Не робей, бр-а-ат-ва! - во всю веселится Костик. - На-а-ро-од, спокойно! Нет водилы? На хер нам водила! Сами поедем, твою мать, - и он, пьяно клонясь из стороны в сторону, лезет на водительское место. Рявкает и начинает урчать двигатель, а толпа, как из холерного барака, давясь и толкаясь, ломится на улицу. Последние выпрыгивают уже на ходу. В автобусе остаемся только мы и сухонькая бабулька в блестящей, лоснящейся каца­вейке, закутанная в шерстяной платок почти до резиновых сапог.
   - Ты что же это, мать, не убежала? - Удивляется Рыжий, под­саживаясь к ней и по братски полуобнимая.
   - А вы, сынки, меня не обманете. Петька, вахлак, зятюшка мой, пьет, ирод. Чай, научилась ужо, выпимших-то различать.
   - Вот это, бабуля, даешь! Да, ты у нас физиономистка. Ура бабульке!
   Летим на солнечном автобусе, играющем всей своей свежевымы­той внутренностью жизнерадостно порхающими тенями. Хохочем вместе с веселой бабкой.
   - Куда тебе, мать? Ура, братва! Костюля, нам по дороге. Шеф, доставить бабулю к подъезду. Счастливо, мать!
   - Спасибо, сыночки!
   И вот, Костик умчался на сверкнувшем желтым боком в солнеч­ном пятне автобусе, а мы легко зашагали по асфальтированной дорожке между ощетинившимися хвойным частоколом склонами, прямо в небеса.
   Дорогу в ад я описать не могу, пока не посетил, если кто интересуется, - это к Данте. А эта дорожка, по которой мы шли, несомненно, могла бы быть дорогой в блаженство. И воздух, не захарканный смогом, и небо у конечной цели.... Но нет! Язык мой немощен и сер для того, чтобы описать это. Я впервые завидую таланту Паустовского. Вот Георгий Константинович бы... Стоп, тьфу, Георгий Константинович - это Жуков, Паустовский, вроде, Константин Георгиевич. Так вот, он бы наверняка смог уловить и описать то неуловимое и мимолетное, что отделило нас от потерянных, согбенных жителей мегаполиса, шаркающих сейчас на свою ежедневную каторгу.
   Я люблю идти вслед за женщиной. Ну, а уж за Ланой Сергеев­ной, так это сам Бог велел. Задик у нее весело пружинит, подергивается, и вся она - как часы с кукушкой, и этот задик, как маятник, плавает ритмично справа налево. Трико обтягивает ее так, что на бедрах заметны ямочки. На правой ножке лямочка трико вылезла из полукеда и сиротливо стукает его по заднику, в такт шагам. Иногда открывается кусочек ступни с внутренней сто­роны, там есть такая косточка, вся в синеньких прожилках.... Если ее поцеловать - просто шалеешь.
   Она идет, свесив к Рыжему распущенную гриву, и он что-то ей втирает. А я иду себе потихоньку сзади и думаю о том, что лицезрел вчера. Беда только, что придумать ничего путного не удается. Может, это был просто дружеский поцелуй? Да, да, да, конечно, конечно. Не видел я дружеских поцелуев? После такой вчерашней "дружбы" у меня вполне может появиться перхоть, если спилить выросший "дружеский" результат. Нет, может, поцелуй был просто дружеский, но перерос...? Да брось ты, размазня! Продали тебя, как падлу! Так что она - стерва? Конечно. Где ты видел женщину и не стерву? Обидно, что любимая стерва! Ясное дело. Любимая стерва или стерва любимая - тут хоть круть-верть, хоть верть-круть. А ведь раньше-то все номально? Да нет. Бред, бред - не было у них ничего. А откуда знаешь? У него, между прочим, прибор - о-го-го-го-го!
   В конце концов, я на все плюнул. Так хорошо шагалось, дыша­лось и жилось. Шарк-шарк, и все ближе, ближе к небу.
   Постепенно горы зажимают дорожку обросшими зеленой хвоей боками. Асфальт и бетонные бордюрчики по краям, на которых можно прочесть всю географию родной страны, постепенно исчезают. Горы давят цивилизацию, и она сдается. Только последние ее мазки - спиленные пни и возле них сколоченные лавочки - все еще появляются на крохотных полянках. Идиотская мысль чиновника расставлять в лесу лавочки. Все равно, что влюбленным перед свадьбой подарить ребенка, чтобы время зря не теряли.
   Наконец, от дороги остается дорожка, потом и она разбега­ется тропками, петляющими меж стволов. Наша, перепрыгивая через сплетенные корни, круто поднимается вверх. Начинают болеть икры - это вам не по лестнице подниматься.
   Выходим к первым камням, Ланка замирает, руки непроизвольно опускаются и челюсть тоже: тело земли разверзлось, и оттуда бородавчатыми фаллосами и струпьями торчат черные скалы, величественные и неизменные. Люди мелкими букашками ползают между ними. Ничтожно мелкие, больные и кусачие.
   Перед нами "Первый", у подножья "Слоник" - огромный валун величиной с двухэтажный дом, в самом деле, похожий на прилегшего отдохнуть слона. Здесь часто перед броском на скалу собираются компании, наших - никого.
   Ох, как я понимаю Ланочку. Она от восторга дрожит и све­тится. Я впервые точно так же обалдело ходил, как потерянный, и притрагивался к шероховатой каменной коже, не веря, что такое на самом деле может быть.
   Вдруг Сергеевна испуганно вскрикивает, а кабарга Муся, взбрыкнув, отскакивает назад. Нас с Рыжим она узнала, а носом ткнулась почему-то в Ланку. Муся убежала на пару шагов и остановилась с недовольным видом: Ну, что это за идиотские крики? - И, вопросительно поблескивая коричневыми глазенками, уставилась на нас. Мы с Рыжим подзываем Муську, кормим ее хлебом с солью и Ланка, наконец, решается погладить ее мягкую шерстку,
   - И ты, свинья такая, меня сюда не приводил! - Сергеевна пытается меня поколотить, но я, как макака, вскарабкиваюсь по отвесной стенке на Слоника и оттуда делаю ей нос. Ланочка пытается проделать то же самое и терпит фиаско.
   - Ну, ты зад отрастила. Как теперь лазать будешь?
   "Туриков", тем временем, становится больше и больше. Меня это страшно нервирует. Я их не люблю. Во-первых, засранцы с кучей мусора, во-вторых, засранцы с краской, только и ждущие, чтобы на вечных камнях моих скал написать свои гадкие имена. Козлы. Я даже Остапа Бендера перестал уважать. На фига он хотел на скале написать: "Киса и Ося были здесь"
   Подходим к самому величественному и представительному, "Второму". Сергеевна немедленно изъявляет желание туда залезть, но мы с Рыжим уверяем ее, что все еще впереди, и она непременно испытает это удовольствие. По едва заметной, но хорошо утоптан­ной тропинке спускаемся к стоянке "Скифы".
   Что такое стоянка? На этот вопрос вам ответит любой заштат­ный археолог: место, где люди ели, спали, прятались от непогоды и воспроизводили потомство.
   Вот, наверное, офигеют ученые будущего, если вдруг откопают "Скифов". Могучий накат из бревен, навес над ним, тоже без всяких там, "брезентов и целлофанов". Закопченный очаг, обложенный потрескавшимися от жара валунами. Деревянные идолы, вырезанные в столетних пнях, с злобными, страдальческими или веселыми лицами. Все это неопровержимо будет свидетельствовать о том, что поселение датируется, по крайней мере, верхним неолитом. Однако эти ребята наверняка очень удивятся, раскопав четырехметровую яму для мусора, наполненную преимущественно пустыми бутылками, пустыми пачками из-под сигарет и пустыми банками из-под "мифологических" шпротов и килек. Вероятно, найдется среди них умная голова, которая предположит, что это стойбище неких бунтарей, схимников двадцатого века, отвергших цивилизацию, и, по большому счету, он будет прав.
   Среди "отвергших цивилизацию" находились люди с совершенно разным социальным статусом, материальным достатком и весом в обществе. В разное время в нашу компанию, которая, состояла примерно из тридцати человек, входили: студенты, рабочие, медсестры и врачи, педагоги, хулиганы, официанты, хоккеисты с мячом, работники горцирка и даже один руководитель симфонического коллектива. Основной критерий приема мог бы звучать так: "Ты можешь быть всем, только не говном"! Мужской состав на стоянке именовали "мужиками", женский - "тетками".
   Поразительна и загадочна страна наша. Удивляться Родине не устаешь никогда. Все жители имеют клички. Когда человек говорит мне, что у него никогда не было клички, я сразу же смотрю на него с подозрением: или врет, или такой гад, что даже клички не дали. Мало того, что мы от всего мира отличаемся наличием отчеств, так еще и клички нам подавай. Ну, а в кампаниях без кличек, как в бане без пива.
   От "Второго" мы возвращаемся на стоянку. Там только две тетки - Марго и Шара.
   Марго - сухощавая, высокая, с жесткими, мужскими чертами лица. Ну, не мужеподобная баба, как вы, наверное, подумали, а вполне-вполне женщина.
   Шара - полная противоположность. Белокурая куколка с ангельским взглядом. Сколько мужиков ломали об нее клыки, вспомнить страшно. Они всегда, когда впервые попадают с нею на камень, начинают ей помогать. Поддержать, подстраховать, подсадить. Старые Скифы, глядя на этот маразм, с трудом пытаются не описаться. На камнях этот "ангел" лет с пяти, и ходит без рэпика такие хитрушки, по которым мужики в связке ходить опасаются.
   Они с Марго даже Рыжего в этом году "купили". Приходят как-то со скалы и заявляют, что нашли такую заморочку, куда мужикам соваться - только репутацию изгадить. Рыжий, конечно, на дыбы, в полном соответствии со своим идиотским, взрывным характером и их задумкой. Клянется мамой, папой и чуть ли не мужским достоинст­вом.
   Поспорили. Если Рыжий проигрывает, то весь сезон чистит вместо них картошку. И что? Бился он, бился, чуть не спланиро­вал, рэпиком привязался, три раза вниз уходил, "маятником", всю жопу исколотил. Хрен вам, расходитесь по домам! В конце концов, сел, болезный, "заплакал" и сказал, что тут пройти нельзя. Короче, этого не может быть потому, что этого не может быть никогда. Он был прав. Пройти там действительно было невозможно. Но в одиночку. А вдвоем - запросто. Длинная Марго падала на руки и зависала над "отрицалкой", а Шара по ней, как по мосту, перебиралась и ее потом вытягивала. Весь сезон Рыжий страдал, как шлюха в гареме у падишаха. Толпа на камень, а Рыжий на картошку. Он, бедолага, даже поседел от страданий.
   - Бэц,тетки!
   - Бэц! Рыжий, картошку не поможешь почистить? - Это у Марго теперь вместо здравствуй.
   - А где народ?
   - Спеля (спелеолог) Трефа, Мышонок и Чика на "Перьях". Ту­риков грабят. Сименон с Биркой к вечеру должны подойти. Граф и Сюзи в питомнике. Вы как, пробежаться или с ночью? Рэд, и откуда ты красивых теток приводишь?
   Вот вылезла, коза худая. Сюзи на стоянку я приволок.
   - Ага, вот почему он целый год брать меня сюда не хотел. - Сергеевна умеет вовремя включиться в разговор. Коммуникабельна она у меня, черт бы ее подрал.
   - Ша, тетки! Вы ставите под угрозу мою будущую семейную жизнь.
   - Вот как? - Ланка явно заинтересовалась. - А почему я об этом ничего не знаю? Кстати, - она наклоняется поближе ко мне, - а где у вас тут.... Это,... ну...?
   Я показываю ей на деревянную стрелку с надписью "Шхельда", указывающую на неприметную тропинку. Внизу под стрелкой "М", вверху - "Ж", во избежание случайных встреч. Идешь, стрелку поворачиваешь, куда надо, возвращаешься - крутишь на место. Простенько и со вкусом.
   - Привет, скифята! - Вверху, у "галошевальни", нашего до­машнего эшафота, возникла в лучах полуденного солнца высокая худощавая фигура. Ага, это Стас - штатный спасатель заповедника. Что же это мне все-таки напоминает? Ну, точно! Осень. Свежесть. Ярко-желтое и красное. Литая фигура на валуне. Гойко Митич. Югослав в немецком фильме про индейцев. Однако когда Стас спускается к нам, сразу ясно, что никакой это не Митич, а задер­ганный, злой и уставший спасатель.
   На огромный заповедник - четыре штатных спасателя. Конец сезона. Турики шалеют, как тараканы от дихлофоса, - на скалу прут внаглую. Разве можно? Ну ладно бухарики, с этих взятки гладки. Накушался, залез, покуражился и.... М-я-я-вк! Приехала машина, увезла, и... спи спокойно, дорогой товарищ. Так и трезвые валом валят: ах, какой я смелый, ах, куда я забрался, а через пару минут: снимите, я отдам вам колбасу! Спасателей четверо, а туриков тысячи, вот и висят они, как спелые фрукты, то там, то там. Что ж, парням - разорваться? Идут к нам. Выручайте, братва. Вот и сейчас, Стас поздороваться не успел, хватает нас с Рыжим.
   - Рэд, Рыжий, караул! Выручайте! Гадом буду, не день, а тюрьма. Секи, в будний день уже четверых снял, и еще трое висят. Рэдик, а? Меня Васильич с говном съест! Ты, это будет тюрьма! Снимите одну мокрощелку с "Митры".
   - Лады, Стасик, сейчас идем. Пиво ставишь?
   - Будь спок. В "нержавейку" подгребайте в пятницу.
   - Шхельда! - раздается крик Шары, и она тут же начинает счет.
   По строго выполнявшемуся правилу тот, кто забыл повернуть стрелку в нейтральное положение, должен немедленно исправить ситуацию и птицей лететь на галошевальню за полагающейся порцией - сколько насчитают, пока бегаешь. Ланка стоит, растерявшись. Обмерла вся, что делать - не поймет. Рыжий прыгает к стрелке, ударом загоняет ее в нейтралку и черной мушкой взлетает к галошевальне.
   - Пятнадцать, - Шара потирает руки. - А ты, Рыжий, - ры­царь.
   Ну, ладненько, рыцарь... печального образа, Ромео ты мой не­наглядный. Сейчас я тебе покажу дружеские поцелуи, братскую любовь и милосердие, сейчас у тебя шкурка с задницы слезет! Ух, как я зол! Сейчас ты узнаешь, как чужих теток облизывать и как друзьям костяные штучки на лоб пристраивать.
   Рыжий лежит на галошевальне со скучающим видом, задницей вверх. Я отвешиваю ему пятнашку с такой же страстью, как когда-то в Иудее неизвестный палач отвесил тридцать девять. Рыжий вытерпел экзекуцию стоически, сел на плаху, тут же подскочил, внимательно глянул на меня и сказал: "Ладно, я понял". И, как будто ничего не случилось, мы отправились на Митру, поручив Сергеевну заботам наших теток.
   Подруга торчала в "раковой щелке". Нет, ну эти названия - я от них "улетаю". Вот, например: "поцелуйчик", то есть пройти это место можно, только прижавшись щечкой к шершавому камню, и никак иначе. Раковая щелка представляла собой узкий лаз под нависшим валуном и скалой основания. Пролезть в него можно было, только приняв известную позу. Беда заключалась в том, что в начале карниз, по которому приходилось передвигаться, был довольно широк, а в дальнейшем он постепенно сужался, наклоняясь в сторону пропасти. И вот, уже кажется рукой подать до ровной площадки, вот еще чуть-чуть, но.... Ша! Любое движение вперед сделать просто невозможно и назад уже тоже. Ку-ку! Поезд уехал. Остается только висеть, оглашая окрестности дикими воплями.
   Я забираюсь выше и наблюдаю, как Рыжий снизу подбирается к этой козе. Там, внизу, прекрасная полка в полметра шириной, но подруга ее не видит, и поэтому в глазенках застыл ужас. Симпатичная. Даже в этой непристойной позе. Даже несмотря на испуг. Красота городская с долей вульгаринки. Это от чрезмерной косметики.
   Ну вот, слава Богу, Рыжий добирается до полки. Теперь эта красавица никуда не денется, даже если падать надумает.
   - Ой, пожалуйста, как хорошо, что вы пришли, помогите!
   - Привет, милая, - Рыжий глядит на нее снизу, улыбается и подмигивает. - Сидим?
   - Я вас прошу..., ой, мне трудно держаться, ой, дайте как-нибудь, а?
   - Ладно, сейчас попробую тебя снять, не дергайся только. Да, а потом?
   - Ой, ну быстрее, я же упаду!
   - Короче, если сниму - дашь?
   - Вы что, совсем? Слышь, не будь свиньей!
   - Ну и сиди, хрен с тобой. - Рыжий прячет голову, как будто собирается спускаться.
   - Эй, парень, эй, ты куда? Подождите!
   Рыжий снова высовывает голову.
   - Ну что? Надумала?
   - Слышишь, парень, ну прошу, ну имей совесть.
   - Я тебя туда не затаскивал. Че я, спасатель? Я сказал - дашь на дашь.
   Слезы начинают капать сами собой, краска течет, и лицо ста­новится похоже на старую афишу.
   - Сни-и-ими пожалуйста, я все сделаю, ой, скользит, ай,...ай!
   Рыжий высовывается по грудь, крепко перехватывает девчушку за талию и ставит на полку рядом с собой. Я кубарем лечу к подножью посмотреть конец представления. Жду недолго. Они спускаются, и подруга дрожит всеми своими эротичными конечно­стями, поглядывая на Рыжего, как затравленная мышка на уличного кота-беспредельщика. Он спрыгивает с камня на песок, снимает с последнего возвышения девчонку и безразлично отряхивает руки. Мадемуазель стоит и тихонько всхлипывает. Ясно, что лет ей шестнадцать-семнадцать. Рыжий кладет руку ей на шею.
   - Эй, скалолазка, че загрустила? Это сначала больно, а по­том приятно.
   Она робко поднимает голову и сразу по улыбающейся роже Ры­жего понимает, что дурь все это, и никто никуда ее не потащит. Тоже улыбается заплаканным лицом.
   - Ну, что, к мамке отвести? Еще раз на скале одну увижу...
   - Ой, спасибо, ребята. Я там чуть не уссалась.
   Она быстро сбегает вниз и исчезает за камнями. Рыжий спле­вывает.
   - Тьфу,профура.
   Он закуривает, усевшись на камень, мрачно поглядывая на то, как я снимаю галоши, потом говорит: "Ты мне ничего сказать не хочешь"?
   Я, честно говоря, не хочу, но, видимо, придется.
   - Ладно, давай побазарим.
   Что я ему скажу? Уважаемый Рыжий, зачем вы мне рожки при­строили? Так это застенчиво. Ты там, случаем, Свету не выебал?
   - Будем хари друг другу чистить?
   Ну и аиньки, вот все и сказано. Молоток Рыжий. Я пожал пле­чами, что означало: понимай, как хочешь. Хочешь, давай хле­статься, хочешь, просто посидим, покурим.
   - Рэдик, только честно,... у тебя с нею на серьезе?
   - Слышишь, Рыжиков, ты под барана косишь? Я с нею уже год с лишним.
   - Дюша, ты со стороны глянь. Сколько ты по бухлу кричал? Кому Ланку выставить? В карты на нее играл? На серьезе так не делают.
   - Слышишь, ты, моралист хренов, ты не понимаешь, что это все рисовки. Ты сам, бухой, не рисуешься?
   - Рэд, за базары отвечают, за любые базары. Я тебе честно говорю, я хочу быть с ней. Че так уставился. Не было у меня с ней пока ничего, но если что, не обессудь. И вообще, может, пусть она сама решит?
   - Когда это тетки за мужиков проблемы решали? Ну, уж хе­роньки. Давай так? Господ офицеров помнишь? Сегодня, когда успокоятся все, выходим на "Второй", кидаем жребий, и - на "дикую катушку", у "Садика". Кто жив останется, тот и банкует. Идет?
   Рыжий сразу же кивает и протягивает руку. - Лады, но с Лан­кой идем, как положено. Без рисовок.
   Возвращаемся на стоянку и, пока мы возвращаемся, до меня потихоньку доходит, что я, Дантес хренов, напридумывал. Дикая катушка, она потому дикая, что по ней никто никогда не ходил со времен Васи Ермака Тимофеевича, а может быть и со времен последнего оледенения. Вообще, катушка - это наклонная каменная поверхность без малейших зацепок, только природные шероховатости самого камня. Вот и вдавливаешь пальчики в эти шероховатости до побеления, чтобы не скатиться, оправдывая название.
   И вот, наконец, идем с начинающей. Маршрут, конечно, для "сиволапых туриков", как говорит Трефа, хоть на велосипеде катайся. Рыжий с Ланкой в паре. Я не возражал, я гордый. Пусть его. Вечером посмотрим, кто с удачей в одной постельке кувырка­ется. Идем так: "Первый", "Дед", "Перья", "Митра", "Второй" - и домой. На "Первый" идем "Обелиском". Я убегаю шустренько вверх, сажусь в какую-нибудь расщелинку, и, греясь под скудным осенним солнышком, жду. Снизу слышатся их голоса. Более всего, конечно, указания этого инструктора по спортивному и половому скалолаза­нью: "Аккуратней, Светик", - ох, ну ни хера себе, уже Светик-семицветик. "Рукочку сюда, так, здесь кармашек, тут расклинься, и на эту полочку. Молодец, хорошо идешь". Наконец, над уступом появляется каштановая грива, потом стянутая лифчиком страсть, бедра, ноги, и вот она, несравненная Лана Сергеевна, рядышком, можно пальчиком потрогать; и даже не догадывается, что из-за нее вечерком два идиота будут забавляться дуэльными забавами.
   На вершинке посидели, покурили, небушком подышали. Далеко внизу желто-зеленым, грязным пятном - дьявольский город. Вот куда бы направить кипучую энергию пустобрехов экологов, очищали бы атмосферу, вместо того, чтобы клозетными цепочками себя к военным базам приковывать.
   На "Деде" Ланочка, улегшись на общестолбовую галошевальню, подставляет попку под пять "дедовских" галош и становится начинающей столбисткой.
   Выходим к "Перьям". Быстро, по "Зверевскому", наверх, вниз и Рыжий, выразительно кивая на внушительную толпу туриков, корчит мне зверские рожи. Ну, ясно, прогулка прогулкой, а про хлеб насущный забывать не следует. И я ору во всю глотку, как балаганный зазывала.
   - Люди! Кто разобьет? Этот фраер хвастается, что вниз голо­вой со столба прыгнет.
   - Не хвастаюсь, а спорю на полтинник, - Рыжий вытаскивает два "четвертака", - вот мой полтинник. Где твои "тити-мити"?
   Я шарю по карманам с видом: Где же они, эти бабки, запро­пастились?
   - Люди! - Ору снова, - Давайте скинемся, не псих же он, в самом деле?
   Доверчивые, как овцы, турики, моментом набирают полсотни. (Господа, по нонешним временам это полсотни баксов)
   Рыжий вытаскивает из кармана черную повязку и заявляет, что если добавят двадцатку, он провернет это с завязанными глазами. Двадцатка собирается за шесть секунд, и субтильная девица завязывает Рыжему глаза.
   Толпа с охами и ахами следит за тем, как Рыжий (деланно медленно нащупывая руками стены расщелины) поднимается на столб. Я тоже подохиваю и подахиваю, а Ланка, так просто с восхищением наблюдает за этим очередным наебоном советских граждан. А ну-ка, проведем, как у классика, сеанс с непременным разоблачением, а то и в самом деле подумает, что эта Рыжая сволочь - бесшабашный герой. Наклоняюсь к ней и шепчу: "Туфта все это. Долгие тренировки и опыт. Смотри, он сейчас зависнет. Так что не пугайся". Точно. Рука у Рыжего срывается, раздается полувскрик-полустон толпы. Ну что ж, все верно, бабки заплачены, люди должны получить свой адреналин. Там такой карманище, что не только самому на одной руке зависать, а еще и пару девок на ноги подвесить, для большей наглядности.
   Наконец Рыжий забирается на самый верх и, осторожно ступая, идет к "Шкуродеру". Шкуродер - это такая расщелина в полметра шириной с самой вершины столба до подножья. Садишься в эту трещину и спокойненько падаешь вниз с нормальным ускорением 9,8. На середине столба расклиниваешься в щели руками и ногами и тормозишь до самого подножья. В общем, для тех, кто в курсе - не воодушевляет. Ну, а если еще завязать глаза и перевернуться вниз головой, получится вполне приличный аттракцион. Миллионером не станешь, но на пиво всегда заработаешь. Ухнул этот доморощенный Эдди Таккер вниз головой, вскрикнула толпа и без сожаления распрощалась с семьюдесятью рублями, а мы двинули дальше.
   На Митре я пытаюсь загнать Сергеевну в только что обкатан­ную девицей "Раковую щелку", но этот Ромео членообразный сдает ей меня, как стеклотару, и зарабатывает еще один призовой балл.
   Выходим ко "Второму". Так,... заходим на второй,... ага, вот,... не поймать бы геморрой. Так, я скоро весь хлеб у Одеколоши отхряпаю. Заходим через "Свободу" "Двухэтажкой" - детский сад, честное слово. А взгляд так и тянется туда, к "дикарочке", где вечером два идиота будут забавляться "русской рулеткой". Рулетка рулеткой, но жить хочется так же сильно, как писать после трех литров пива, я поэтому на эту дикарочку все глазки проглядел. Идем по гребню. Справа "разводящая" наша, дикарочка, вся-вся во мху зеленом, да и как ему не быть, если не лазает никто уже три тысячи лет и три года. Слева тренировочные катушки образовали как бы каньон, метра три глубиной, и даже песочек какой-то на дне виднеется. Но все внимание направо. Справа "Садик", то есть отвесная, после дикарочки, пропасть, вся в скальных выступах. Если туда сыграешь, до низа, возможно, долетят только яйца, да и то, в разбитом состоянии. А что там у нас справа? Ага, вон трещинка едва заметная, пригодится, вон на мху проплешинки какие-то, есть заметочка, бугорок вон-ка...! Черт, не пойму ничего.... Сзади рык: "Р...-р, свали, бля". Рыжий метнулся через меня, я инстинктивно присел, пытаясь не свалиться от толчка, и только успеваю заметить, что Ланка, наклонившись в сторону пропасти, руками машет, как будто полететь собралась. Рыжий, неведомо как перепрыгнувший через меня, локтем бьет ее в грудь, отталкивая налево; сам как кошка изгибается, пытаясь удержаться, но падает вправо вниз головой и, разворачиваясь, сползает в пропасть.
   Я мгновенно перепугался за Ланку, почему-то сразу за неё, противную. А она, умница моя, кувыркнулась через голову пару раз, долетела до дна расщелинки, взбрыкнула копытцами и бумс, головкой о камень, и лежит себе, свернувшись. Ладно, жива! Слава тебе, Господи! А где Рыжиков? А Рыжиков головой вниз скользнул к "Садику", но...! Школа есть школа. Извернулся как-то на камне, зацепился за дикарку и висит. На меня смотрит жалобно. Это я сейчас так подробно, в деталях, а тогда пару секунд всё и заняло. Только краем зрения на Ланку глянул и тут же залёг и, прильнув к гребню, спустил к побелевшим пальцам Рыжего неразмо­танный "репик". Рыжий в горячке хватается за веревку и резко пытается подтянуться. Оп-паньки! Я от рывка тоже не могу удержаться и съезжаю к Рыжему. Съехать полностью я не успел, потому что веревка вдруг ослабла. И вот вишу, или висю, как там правильно, орфографы? Кончиками пальцев правой руки держусь за гребень, просто за пологий камень, за какие-то его невнятные шероховатости, и удержаться в этом положении мне помогает единственно то, что Рыжий бросил рэпик, и что каким-то чудом правая нога пока тоже на гребне, едва-едва щиколоткой, но держится за него. Только попытался шевельнуться, как нога предательски сползла еще сантиметра на два. Левым глазом вижу лицо Рыжего в перевернутом изображении, шиплю ему: "Рыжий мудак, цепляйся, выберемся, только не дергай". У Рыжего глаза сумашед­шие, зрачки, как черные пятаки, и вроде как слезы. Он сползет сантиметра на три, четыре, застонет протяжно и снова когтями камень давит.
   - Держись! - и поддергиваю рэпик, вроде как рыбу ловить собрался. Сам же ничего другого подумать не могу, кроме: "Ёбнемся, ох как ёбнемся"! Рыжий только головой машет непонятно, и вдруг я офигиваю! Это он хвататься отказывается.
   - Хватайся, урод, я продержусь, а сам думаю: "Ни хера я тут не продержусь", - и даже мыслишка подлючная вертится, - хоть бы не хватался. Мысль, что тут скажешь, гадкая, но она-то была, была, паскуда, и никуда от этого не деться. Ничего, пару лишних часов попаримся в кипящем масле. Это у них, у чертей, как с добрым утром!
   Как у них, у "хозяев мира", в самых наикассовых картинах? Это я уже об американцах, конечно, на чертей эти жлобы пока не тянут, масштаб помельче. Так вот: позычил главный герой (отставной полисмен, спецназовец, адвокат, журналист, космонавт или просто их бомжик) у "плохих ребят" (наркодельцов, мафиозни­ков, лжеполитиков или грязных бизнесменов) от "поллимона" и выше баксов. Это, так сказать, завязка. Да, необходимо отметить, что плохих главных героев в "славной Лимонии" не бывает по определе­нию. А если они и плохие, то к концу фильма - обязательно уже хорошие. По ходу фильма этот главный герой, спасая главную героиню (с этими бабками), мочит кучу народа: плохих, хороших и случайных прохожих. Ничего, герою, а тем более главному, это как бы не в зачет. И вот: в финале главная героиня, которая за пару часов успевает отдаться всем мужским персонажам, кроме главного, зависает где-то на скале (заброшенной стройке, заводе, космолете и т.д.) вместе с бабками. И этот "супер" (крупный план тянущейся руки) ее вытаскивает, и она, вся-вся, по-видимому, обоссавшаяся, целует спасителя, к вящей радости американской морали. Мне жутко не по душе подобные хэппи энды, так что это не к нам. У нас тут погрязнее и попроще, зато честно и без дураков.
   В общем, не схватил Рыжий рэпика, он всегда был другом и мужчиной. Повисел себе пару минут, буднично так пробормотал: "Ланку... того, - чего я должен Ланку, я так и не понял. - Все, Дюша, созрел, больше не могу. Майка приедет, денег ей дай,... папку синюю сожги в тумбочке,... там, кажется, карниз, не помню,... а по-ош-ш-шел..., - и поехал, поехал, удаляясь, блестя слезами. Не вопя, а лишь судорожно цепляясь за зеленый мох. Потом исчез, что-то пару раз глухо стукнуло, и все....
   Сколько я там провисел, честное слово, не скажу. Не знаю. Как с помощью Светки выбирался на гребень, как она, вся измазанная в крови, колотила по мне кулаками и куда-то пыталась тащить, помню отрывками; мы там долго сидели, тряслись, обнимались, плакали. Более менее связно помню, как поднимали Рыжего на носилки. Он был мягкий, как кисель, и у него не было затылка, поэтому все вываливалось, а Степа, врач дежурный по заповеднику, картонкой все это назад складывал.
   Потом пришел этот сон. В сны я не верю. Мой прагматический ум отказывается воспринимать любую метафизику. Я не Ланка. Вот она бы мгновенно определила, раскажи я ей этот сон, что откуда взялось и куда потом подевалось. О, она бы немедленно обложилась сонниками, кабалистическими книжками и прочей потусторонней "херомантией". Плавали, знаем! Однажды я рассказал ей один сон. В нем я напился и ловил рыбу. О, Господи, зачем ты дернул меня за блудливый язык? Она впилась в меня, как пиявка, и выпытывала не хуже следователя из уголовки все мелочи этого сновидения. А какая была рыба? Большая, маленькая? Какой породы? Живая, мертвая? "Слушай, пророчица моя ясновидящая, - сказал я ей в конце концов, - тебе же русским языком говорят, что напился я во сне! Откуда ж мне помнить, какая там килька у меня ловилась. Я наяву-то после пьянки ни черта не помню, а ты хочешь, чтобы во сне". Короче, в этот раз я ничего ей не рассказывал, да и сломалось что-то у нас. Как ложимся в койку, так и кажется, что с нами Рыжий. Ну ее к черту, групповуху эту. А про сон я вам расскажу. Забавный был сон.
   Никаких снов-вещунов, снов-пророчеств, снов-заговоров! Не­тути их! Нормальный сон: лезу на "Деда", легко так, как будто сам воздух меня вверх подтягивает, по таким заморочкам лезу - наяву уписался бы раз ...надцать. А тут ничего, страха никакого, словно я сам "Фантик". То на пальчике одном повишу, то забегания ножками выше головки делаю. Сво-о-бода. Захожу на "Деда" и вижу: Рыжий сидит на галошевальне. Курит, вражина, и пивко из бутылочки сосает. Я удивился и говорю: "Рыжиков, ты же трупом должен быть. А ты сидишь тут, пиво трескаешь, и мозги из затылка не вываливаются". А Рыжий усмехнулся умудренно и отвечает: "Труп, это Дюша, не тогда, когда мозги вывалились, а когда сгнили. Тут у вас на три четверти трупов гуляет, прямо некрополь какой-то". "Где это, у нас"? - спрашиваю. "Да тут же, в отстойнике вашем". "Слушай, - говорю, - Рыжий, а ну-ка просвети убогого, если ты померевши, то, согласно канонам, должен в настоящее время с апостолом Петрухой беседовать на предмет, куда тебе определяться, в элисий, или же в котелок с варевом, а ты вместо этого на "Деда" забрался пивка попить". Рыжий затянулся "беломориной", мечтательно выпустил дымок, слегка поперхнувшись, и говорит: "Да, Рэдик, ни хрена ты не понимаешь. Какой апостол Петр, какие суды небесные? Мало того, что за тобой всю твою свинячью жизнь говно убирают? Ведь всю нечисть, все зло, всю похоть, что ты каждый день, сам того не ведая, во Вселенную сливаешь, кому-то нейтрализовать нужно. Не вынесет Вселенная такой ненависти. Так этого, выходит, тебе мало, еще и после смерти твоей в твоих гадостях разбирайся? Нет уж, милок, хватит. Тут ты уже сам будешь решать, и наказание сам определишь, и не ошибешься никогда, никто еще тут не ошибался. Вернее, ошибались, конечно, карали себя суровей, чем греха за ними было, но Он потому и Абсолют, чтобы таких мазохистов удерживать". "Так ты что, радуешься"!? - почти заорал я ему. "Да нет, я сейчас думаю, столько всего открылось. Ну, давай, покедова". Рыжий допил пивко, аккуратно поставил звякнувшую бутылочку и пошел себе по камню, потом по воздуху, в облако, отмахивая рукочкой с папироской.
   Рыжего было жалко, но жалость эта была светлой, и я помахал ему вслед и проснулся.
   - М-да-с, - сказал князь Франя.
   - Где с-суть?! - закричал грубый граф Одеколон Хамской и, воодушевившись наметившимся поводом, мастерски откупорил три "Жигулевских". - Помянем, господа, Рыжего! Светлой ему преис­подни!
   - С-суть у нас, как всегда, мимо дырки, - я полез в тум­бочку и кинул на стол синюю папочку. - Вы помните, когда Рыжего хоронили, весь поток таскали в военкомат, якобы на медосмотр? Так вот. Медосмотром там и не пахло.
   Они вытащили из папки несколько фотографий. На них в разных ракурсах был один и тот же сюжет. Крупный план учебника "Научный коммунизм", на котором возлежал по всему формату огромный хер с наколотым на головной части пятиугольником качества.
  
  
  

Отрывок. Глава 4

  
  
  
  

Измерение четвертое

  
   Вот такова она, житуха. Хер-ак! И нету тебя, Рыженький. Сибирячок ты мой скалолазистый. У кого это? "Один лишь взлет, движение души, и ты уходишь к тем, кто тебя ждет". Да, они тебя дождались, а тут-то тебя и вспомнить некому. Вот, разве что я помяну. Твоя единственная сестренка Майка в сегодняшних злобных временах, очень возможно, забросила твой погост, как пишут в душещипательных ро­манах. Крест там покосился, зайцы обглодали березку, и она завяла. Цветов тебе не носят, и на день поминове­ния не ставят рюмашку у изголовья твоего последнего приюта. Собственно, это тебе "по барабану", ведь ты давно ушел в другие сферы, в которые всю жизнь верил, и да сбудется написанное: "...воздастся каждому по вере его".
   Умные люди умеют собирать "кубик Рубика". Я им завидую, потому что сижу-кручу, сижу-верчу: зеленый, синий, белый, красный и... хренушки! Злюсь на этого венгра Рубика нормальной человеческой злостью глупого к умному: "Вот, скотина, напридумы­вал тут, а я раз...ся". Вот отчего я ненавижу светофоры: Стоять! Идти! Стоять! Опять идти - дурдом! Вот возьму сейчас изобретение этого мадьяра, как трахну об стенку, чтобы разлетелся на мелкие кусочки, потом соберу их и сразу славненько разложу: красный - сюда, белый - туда. Это национальное - трахнуть, а потом уже разложить, чего куда. Впрочем, "трахнуть" (трудами наших переводчиков грёбаных западных бестселлеров) - слово сегодня иностранное и обозначает совсем не то, что обозначать предназна­чено. Аналогия глупейшая: вот тот переводчик, который впервые это так обозначил, и попробовал бы трахнуть, в прямом смысле, своей трахалкой по чему-нибудь тяжелому, или ему трахнуть по этому самому, скажем, молотком - не переводи, гаденыш, как попало! Если слово матерное, пусть матерное и остается. Факают там себе америкашки и пусть факают на здоровье, если фантазия на Fack you заклинила.
   Давайте признаемся честно, хотя бы сами себе: ни одному нормальному человеку, простому, или не очень простому, сильному или слабому, здоровому или больному, после той херни, что мы сами наворотили, лучше не стало. Пришел правитель слабый и лукавый, с отметиной на плешке и наворочал такого, что дети наши не разберутся, внуки, а то и правнуки. Рим рухнул! Жлобы "карфагеняне" потирают ручки и обжираются дешевыми ананасами, которые мы, как ловкие обезьяны, для них с пальм собираем. Не жалко, пусть их. Я, честно сказать, и не очень-то люблю эти самые ананасы. Только скакать за ними по пальмам для уродов, которых я искренне не уважаю, - увольте! Ну, такой уж я уродился. Не хочу дружить с ребятами, которые жлобство опреде­лили национальной идеей. "Дружок Билли" с женушкой поперли из Белого дома мебелишки на двадцать тонн баксов, однако, на память. Билли, наверное, по той светлой памяти, диван из "орального" кабинета прихватил, на котором Монику пользовал. Да и Бог, вернее, черт бы с ними, но когда эти ребята меня начинают заставлять жить по их принципам, то есть торговать всем, вплоть до собственной жопы - извините. Я ведь и разозлиться могу.
   Со лжи всеобщей мы рухнули во всеобщее дерьмо. Нечего ва­лить на нынешних властителей. Почему, если Толик с латышской фамилией натянул страну на всероссийский ваучер, я, Андрюша, должен рвать из глотки у ближнего кусок хлеба?
   Посмотрите на себя и спросите. Насколько хуже стал я сам с начала маразма, ублюдочного развала и деградации, которые обозвали перестройкой? Уверяю вас, при честном подходе - сам на сам, или сам на Господь - расклады выйдут чудовищные.
   Что говорят нам мифы по этой животрепещущей проблеме? Ниче­гошеньки! Люди в мифологические времена жили нормальные, и ни одна Атлантида сама себя не разваливала. Всяко случается в мирах. Ну, война прокатилась. Враг пришел, жестокий и дерзкий. Взял крепости, города пожег, людей полонил. Было! Собирались миром, побивали врага. Так ведь не пришел никто. Вместо того, чтобы зло в себе изничтожить, кривду вседержавную, - саму державу ухеркали. Радостно вам сейчас?
   Мне лично все эти пертурбации, конечно, как козявка в носу. Пальчиком ее - р-р-аз, и на забор, путь висит, перестраивается. За предков только обидно. Они по кусочкам, начиная с Ивана Третьего, собирали, а "добрый дядя Миша" за пять лет просрал. И никакого шовинизма в рассуждениях моих я не наблюдаю. Вот, "уважаемые латыши" заарестовали дедка осьмидесяти лет и судют его: "Б-о-т, в кодды репресии пыл в НКВеДе, постреллил латышский полицай". Я вам, козлы, товарища Петерса вспомню и стрелков латышских, как они в моей России свою революцию творили, хер вы тогда всей своей Латвией, вкупе со всей добытой за последние триста лет рыбой, а также Ригой вместе с Домской церковью, рассчитаетесь. Если это шовинизм, пусть буду шовини­стом. Алкашом называли, хулиганом тоже, бабником, фантазером - да на дню по сто раз, ну, побуду шовинистом немного, не убудет.
   В телевизоре началась война. После того, как Русь сдала Западу и бандитам братьев сербов, никакая война не в диковинку. Евреи и филистимляне, то бишь их новое воплощение, за три тысячи лет так и не поделили Ближний Восток. Ни Моисей, ни Магомет никак не могут образумить соплеменников. Раз вы такие крутые пророки, ну сядьте на пару, пивка хлебните, да и разберитесь в конце концов, кому с какой стороны храмовой горы на коленки падать. Зудит, нудит надоедливая муха. О, самое ненавистное творение Господа. Я не знаю, зачем он ее сотворил. Явно для того, чтобы лоботрясам вроде меня жизнь медом не казалась. Это творение Господне оскверняет меня возникающим во мне желанием убивать. Причем желанием, ничем серьезным не обоснованным. Ну вот хочу убить, и все тут! Хочется, аж рука зудит. Почти как на настоящей войне. Это чувство копится, копится, как мусор в переполненной помойке, вываливается через края и р-р-аз! Наверное, войну придумали для того, чтобы мы не поубивали друг друга на улицах.
   Нашу войну обзывают "вооруженный конфликт". Вот так! В Чечне была война, в Карабахе - война, в этой стране "мандаринии" - и то война, а у нас, глядите-ка, ко-о-он-фликт. Вот, я думал, думал, и додумался наконец. Если кого-то "грохнули" при любом ко-о-о-нфликте, что это для него? К-о-онфликт, или же война? Конечно, война и не просто война, а мировая война. Из этого мира его изгоняют, так как же она для него будет не мировой, обязательно мировой. Так что все войны предлагаю историкам считать мировыми, со всеми вытекающими для исторического процесса последствиями.
   Что-то Владанчика не видно? Должен, вроде, уже и подгре­сти. Вот он про войну рассказывать мастер. И получается у него не война вроде, а так, забавы взрослых дядей. Мы с ним всю эту катавасию с первого дня до последнего оттащили, но вот он умеет порассказать, а ваш покорный слуга - увы. Косноязычен станов­люсь. Детальки плохо вспоминаются. Времечка-то прошло - ого-го! Записей никаких. Да и какие на войне записи. Что я, екнулся? Как вы это себе представляете? В одной руке блокнот, в другой автомат, в третьей стакан с вином, а в зубах - авторучка? В общем, если кто-то хочет про войну, да так, чтобы мурашки по коже, это к французу Экзюпери, или немцу Ремарку, к некоторым нашим из советских. Я же могу дать чисто спартанское определе­ние: дикость, злоба, смех, пьянство, горечь, зверство. Она как прорвавшийся нарыв: гной течет, омерзительно, больно, противно, но и облегчение, кайф.
   Ну вот, ребята, дождались! Любовь, духовный мазохизм, само- копание и вера в светлое будущее вслед за пионерской юностью закончились. Поперло самое интересное, ну... что все сейчас любят. Боевички смотрим? А то как же! В-в-визг протекторов на виражах, пулеметные и автоматные перепукалки. Джеймсы вместе с Бондами и блядями всех форм и расцветок, и ногами такой длины, что я за всю свою христово-возрастную бытность и видел-то в натуре один только раз, когда мы еще в институте со Стёпочкой, моим однокомнатником по общаге, укладывали почивать упившуюся вусмерть пятикурсницу по кличке Матушка. Вот это были ноги! Голенастые, правда, но длина несомненно соответствовала размерам самых длинноногих дешевобоевиковских див. Тут только одно небольшое добавление: рост Матушки составлял два целых и одну десятую метра, так что пропорция была правильна и не вызывала у нас шока. А вам, господа зрители, я откровенно говорю, что если убрать все хитрожопые режиссерско-операторские штучки, то у всех этих кинодив ноги станут нормальной человеческой длины, каковые вы сможете абсолютно бесплатно сотнями созерцать на наших улицах, особенно по весне.
   Итак, боевики! Главный боевик, конечно, война. Это вы так думаете. Ошибочка вышла. Не боевик это, как бы вам этого ни хотелось. "Пятерка отважных в тылу врага". Круто! Была у нас одна такая отважная пятерка. За БТРом, презрев опасность (а еще вернее, нажравшись, более чем следует), в тыл врага отправилась. Обосрались, как школьники. Трое тиканули кое-как, одного взяли, и одного грохнули. Как вам такая разведочка? Тут вам не Бушков, где героические боевые пловцы мочат мафию, американских цэрэушников, сибирских отморозков и титьки у "Золотой бабы" дергают под обстрелом то ли ногайцев, то ли тугайцев. Прощения я у Бушкова, конечно же, прямо здесь и попрошу, но не потому, что боевик его охаял. Талантливый боевик круче него никто не напишет. А потому, что автор он думающий, и что его заставляет заведомую чушь писать, могу только догадываться.
   Ну уж, а Бонды американские, это уже даже не чушь, а больная психика. Ну, допустим, литература больной быть может (вот моя, например), но с психикой-то в ней должен быть хотя бы элементарный порядок. Ладненько, давайте сядем все на пару лет в "дурку", как Кизи, напишем про еще одно "гнездышко". Что, мир светлее станет? Дети в Африке помирать перестанут, а в Заполярье - замерзать? Нетушки!
   Вы контрабандой когда-нибудь занимались? Да нет, не мело­чевкой. Тут у нас все мастера. А так, чтобы пару тонн спиртяги, или сигарет блоков с тысячу, через "запретку" мотануть? Да по грязному бездорожью, да под автоматчиками-сучарами, которые хапнуть долю не успели? Вот тут вам и будет начало боевика.
   Подходит ко мне Владанчик ровнехонько десять годков назад.
   - Рыба есть! - и подмигивает. Я его тогда постольку по­скольку знал, ну виделись как-то, даже выпивали по пару стаканов.
   - Ну, давай пожарим, - говорю, - я за бутылкой сбегаю.
   - Балда, - говорит, - рыбы много.
   Ну, - говорю, - еще пару раз пожарим, правда, у меня на столько водки денег не хватит.
   - Чурка, - стонет мне эта жердь косоглазенькая, - три с полтиной тонночки нужно из Одессы сюда притарабанить, и денег потом у нас станет немеряно.
   - В чем проблема, - ответствую, - я на велик, ты на велик, за месяц перетарабаним.
   Он плачет. Стухнет, мол, она за месяц, а нам сначала яички, потом что повыше, ну а под конец то, что на самом верху, отхерачат.
   Времена тогда начинались пока полубандитские, но начальство уже старалось держать нос по ветру и действовать по совершенно справедливому принципу: работать как можно меньше, а хапать как можно больше. Поэтому СуперМаз я попросту позаимствовал на пару деньков, выписав сам себе и путевочку, и накладную. А надо бы было, я бы и месяц на нём катался, и ни один начальник этого не заметил бы.
   Солярку в сии благостные времена было модно сливать в ка­навы, загрязняя окружающую среду, зато никоим образом не нарушая статистической отчетности о накрученном на спидометре километ­раже. Если ты, родной "дальнобой", сдал маршрут на Москву через славный белорусский Гомель, а мотанул через близлежащую какую-либо Перепердяйловку, откуда, скажи на милость, у тебя осталась тонна горючки? А не осталось никакой тонны. Если тебе за нее даже самогонки колхознички не отстегнули, значит, вылилась злополучная тонна в придорожье, уничтожив местную этимологиче­скую популяцию на тридцать лет и три года. Короче, горючки - залейся, машин - рядами стоят, а посему говорю Владу: "Рыба не стухнет, яйца и все прочее останется на местах, а рестораны Ти­располя, как только возвернёмся, хлебнут горя, хотя и получат ощутимый прибыток".
   Опыт первой контрабанды, это как первая любовь. Трогаешь ее, и боязно, и сладко, и ужас: а вдруг не встанет?
   Мы едем, едем, едем в далекие края. Какие там на фиг дале­кие? Останавливает на таможне первый постсоветский молдавский таможенник. Аккуратненько прижимаюсь вправо, вылезаю, сую ему свою "липу". И сразу же сомнение меня взяло. Как-то не так он мои бумажки смотрит. Может, он читать не умеет. У них в таможне люди новые, вдруг им грамоту знать и не обязательно. Все-таки суверенное государство. Завернул нас этот новоиспеченный страж границ. Ну и триколор тебе в руки. Отъехали пять километров и - на бездорожье. Тут-то все и началось. Я еще забыл упомянуть, что за рыбой пустым мне было ехать не солидно, а потому я нахреначил в шаланду кубиков пятнадцать строительного камня, который в ту пору в Одессе очень уважали.
   Вот оно, именно то время появления первой седины на моей маковке. Водилы, вы знаете, что такое ехать по склону, а за спинкой у тебя ровнехонько тридцать с лишним тонн. Губы я себе поприкусывал, дверочки раскрыл, штанишки время от времени потрагиваю, как там - сухо? У Владанчика то же самое. Правда, сухо у него осталось, или же все-таки протекло, не знаю. Съехали. Встали. Облегчились. Покатили себе спокойненько уже дальше, по суверенной Украине. Вот с того рейса мы и скореши­лись. Рейс - денежки, рестораны, бабы, скандалы в семье (у Владанчика) и - снова рейс. Жизнь наступила светлая и красивая и длилась она ровно семь месяцев. А через семь месяцев Владанчик попал в больничку с диагнозом: перелом носовых хрящей и множественные ушибы мышечных тканей. А ко мне в обыкновенном рейсовом автобусе подсел интеллигентного вида мордоворот и произнес сакраментальное: "Камень на Одессу таскаете? Рыбку сюда сдаете? - И, загадочно помолчав, добавил: - Делиться надо"!
   Я вообще никогда не против того, чтобы делиться, но, по­скольку на склонах уссываться приходилось мне, а совсем не этому мордовороту, то его предложение отстегивать ему тридцать процентов от всего навара я проигнорировал и сразу же узнал, какова судьба российского зайца-беляка. На остановочке, где вышел, я сразу же заметил, как в проулочек следом за мной свернула красивая машина БМВ, но поскольку дураком я себя все-таки считаю не совсем конченным, то немедля увязал это событие и дискуссию с интеллигентным мордоворотом в единое целое. Ну не ездят пятые, сверкающие БМВ, по сельским закоулочкам. Эх, быстро я тогда еще бегал. Б-а-ба-х, бз-дынь над головой куски штакет­ника. Сиганул я через забор детского садика и, пометавшись под пулями между песочницами, залез на крестовину под детский навес-грибок и долго еще слышал, как "справедливые хлопцы" шукали меня по всему периметру учреждения. Только они, разочаровавшись в поисках, удалились, как я (видать, переволновавшись) свалился с этого грибка и носом и губой повредил стоящую под ним скамейку.
   Так я приобрел и потерял первый опыт контрабандиста, зато понял, что Владанчик - это мое, и мы с ним вполне можем наворотить кучу интересных и полезных свершений.
   Потом вдруг все начали воевать. Вся загвоздка оказалась в одном. Чья же у нас сегодня милиция? Если милиция наша, ура! Если румынская, - караул! Ну скажите, вам не по боку, какая милиция вас будет усаживать на нары? Оказалось, еще как нет. Наши граждане категорически отказались воспринимать суверенную молдавскую полицию, и, когда из-за Днестра пригнали полк полисменов с автоматами, мы пригнали несколько тысяч ребят с арматурой. Ну, пустили полисмены пару, другую очередей поверх голов и убрались за Днестр.
   Что представляла для меня тогда проблема языка? Как вы ду­маете? Единственное это то - хорошо эта женщина работает языком, или же не очень. А оказалось, что языковая проблема, это еще и то, на каком языке, кому и как разговаривать. Давай, строго сказали мне, учи румынский, а не то.... Я тут бытую себе поти­хоньку, винцо попиваю, стишки пописываю, проедаю последние контрабандные заначки и из языков знаю: плохо русский, еще хуже английский и очень хорошо - матерный сленг. И вот тебе: немедленно освоить румынский, а не то мы вас ужо и с работы, и из начальства, и вообще отовсюду, и бутылку пива по-русски хер получишь. Ну, ладушки, ладушки, я лично пуганый. С работы они меня выгонят! Да на моей тогдашней работе и мычания вполне бы хватило. Да и освоил бы я их исковерканную латынь. Вон, как-то в Таллинне, в период безденежья я возле Центрального Универсама зубами открывал недогадливым финским туристам бутылки с минералкой, за одну марку, и финский язык вполне освоил, а он из очень трудной, угорской языковой группы. Да ведь начали учить этот чертов румынский. Курсы всякие пооткрывали, ходят вокруг все и как придурки бормочут: еу ам, еу ай, еу сынт. Обхохо­чешься! Сроки какие-то давай устанавливать. В Кишиневе на площадях орут: "Чемодан, вокзал, Россия!" Что?! Это вы мне, родные, орете? Мне? У которого дед всю Отечественную, день в день, отмантулил и здесь захоронен. И поехало. Стефан Великий в гробу, наверное, вместо вентилятора аидовы запахи гоняет. Ничегошеньки! Его любимую Еленушку Волошанку с русским царевичем развели, а самого, болезного, на этой полупомешанной поэтессе Лари с тремя детишками оженили. В общем, у националов крыша поехала настолько крепко, что я, серьезно беспокоясь за их разум, понял: без автомата не разобраться. Не для того же наш одноглазый военный гений в 1812 тут, под Слободзеей, тысячи русских и молдавских душ прикопал, чтобы я сегодня чемоданил. Было во всей этой их национальной истерии нечто такое мелкое, подленькое,... вроде одержимости неполноценного - побыстрее крикнуть на всю "палату": "Смотрите, какой я полноценный"! Фашизмом подванивало. Ну уж, а хуже этого-то дерьма я предста­вить себе не могу.
   Если честно, то против румын как таковых я ничего не имею. Ну, румыны себе и румыны. В конце концов, не каннибалы из Новой Зеландии, или не пигмеи какие-нибудь. Вот пришли бы пигмеи к власти и закон издали: не имеешь права достойно жить, если рост у тебя выше, чем метр сорок на коньках и в кепке. Вот было бы горе. Но все же я с ними разошелся во взглядах на индивидуальную свободу, как ранее с коммунистами, но те хоть сажали на понятном языке.
   В мифах ничегошеньки про то, как начинаются войны, не напи­сано. То есть, конечно, написано, что войны начинались, но очень уж как-то безлико. Нет переживаний идущего на войну. Всё это у былинщиков из творчества выскочило. Но на то она и мифология, чтобы на любые вопросы находились ответы, и подобающий миф я нашёл, причем, известен он мне в трех ипостасях: как сказка, как миф и как анекдот. Ну, как говорится, с чего начнем?
   Понял! Начинаю с анекдота: едет как-то богатырь Илья Муромец по чисту полюшку, палицей помахивает и популярный шлягер тех времен во весь голос наяривает.
   Вдруг развилка и камень, а на нём, естественно, написано: "Направо поедешь - коня потеряешь, налево поедешь - убитым будешь, прямо поедешь - голубым сделаешься". Для Илюши первые два пункта, конечно, ясны, а вот насчет последнего он, как житель сельских районов, не был в курсе. Интересно ему стало, и поехал он прямо. Едет себе, едет, а на дубе первый гаишник всех времен и народов - Соловушка-разбойник. Засвистал в свисток, жезлом замахал. Илюша, поскольку правил никаких не нарушал, размахнулся палицей, да и запустил ее соловушке прямо в его свисток. Соловушка с дуба хряснулся, лоб потирает и говорит: "Ну и педераст ты, Илюша".
   Сказку вы все, конечно, знаете, а вот в мифе не так все просто оказалось. В мифе перед Семарглом Лунным совершенно другая раскладка на камне была написана. Смерть, женитьба или богатство. Как мужик, по-видимому, весьма крутой, поехал Семаргл за смертью, и вот что любопытно: этот эпизодик в мифе занимает строчек двадцать, ну встретил Кащеевых ребят, ну размолотил в шесть секунд, вернулся, надпись на камешке поправил (мол, пацаны, все классно, ездите этой дорогой сколько хотите, там больше никто не беспредельничает) и поехал поджениться. Вот тут и началось! И выпивка, и закуска, и девка эта, богиня Девана, стервь стервью. Как все закрутится! И в Явь, и в Навь. И братву, ранее захваченных витязей, царей, волхвов и прочий тогдашний народ из погибели вызволять. И стервь эту пришлось мечом располовинить, что лишний раз доказывает: обращение со всеми подряд женщинами, как с богинями, чревато.... А посему любовь любовью, а плеточка - вон она, на стене висит.
   Ага! Возрадуется внимательный читатель. Что ж ты, сволочь такая, в главе номер три писал: ..."никогда не бейте женщин" и ручки от удовольствия потрет. Поймал, мол, мерзавца на неточно­сти. Вот позлорадствует-то. Ницше - еще скажет - охаял, литератор долбанный. Тоже мне, жизневед. А я в ответ приведу вам мысль еще одного, совсем не глупого немца Артура, даром что убежденный холостяк: "...ни одно наше воззрение... не может быть совершенно ложно". Так что глава номер три - это глава три, и в той конкретной ситуации бить женщин никак не позволялось, а вот в главе четыре уже вроде бы и необходимо.
   Но самое, конечно, главное - это богатство, за которым по­сле всех передряг Семаргл и направился. В общем, не было там богатства в общепринятом смысле, было там богатство в смысле не общепринятом. Книжка там оказалась, а в знания были захоронены. И тут я с былинщиком согласен на все сто. Кто владеет информа­цией, тот владеет ситуацией. Итак: зачем иду на войну? Пра­вильно, за знаниями.
   Убейте меня, совершенно не помню в деталях, как это все закрутилось. На улице хмуреж и слякоть. На душе то же самое. Так бывает, когда ожидание весны опошлено осклизлостью. Зимы нет, осени нет, и весной не пахнет. Умерло все, а возродиться не хочет и поэтому - серость, грязь и самое время для войны.
   - В Дубоссарах стрельба!?
   - Да что вы? Как?
   - По радио передали, трое убитых.
   - Вот, суки, что творят!
   - Стволы давать будут?
   - Да нету у них ни хера, сказали "сучки" подвезут.
   - Пока они подвезут, нам тут всем яйца повырезают.
   Пятиэтажная, бурая громада конторы ЦСП, как оно расшифро­вывается, я и сегодня не знаю. Тут штаб. Рация. Оружейка. Двухъярусные кровати. Жрачку приносят сердобольные мамаши из женского комитета. И какую жрачку!? Борщи, колбасу, консервы. Оружие дают на дежурства, потом забирают. Ослы! До сих пор не отделались от трепета перед ним, с советских времен. Чую, дорого нам этот трепет обойдется. Оружие - это лакмусовая бумажка сущности человеческой. Оно, как электрический разряд, разводит душевные качества по минусам и плюсам. Дали пушку тому, у кого есть мразинка в душе, - и уже перед тобой явная мразь. Дали тому, у которого есть совестинка, - с оружием и совесть обозначивается. Много страсти, порывов, светлого, но и подлючно­сти кучи громоздятся. Все пьют. Но понемногу. Пора расставаться с выработанной годами вежливостью. Она не работает.
   На посту:
   - Извините, старший поста. Прошу вас открыть багажник.
   Стеклышко приспускается.
   - А-а, думнэт зеу мети! Кто ты такой, а?
   - У меня приказ. Извините. Прошу багажник.
   Он выскакивает из машины. Усы - двузубая черная вилочка. Эта вилочка дрожит от ненависти. В машине обрамленное красным лицо женщины. Видимо, жена. Взгляды двух ребятишек, как у маленьких, загнанных в норку зверьков.
   - Что ты тут всталь, а? Как стольбик. Кто ты такой меня проверить, а? Давай, поедь в Россию, там проверь.
   - Слушай, ты, сука румынская. Две секунды тебе даю паскуда, или сейчас еб...м в лужу положу и хлебать заставлю.
   Все это я говорю полушепотом, одновременно улыбаясь женщине за стеклом. Он сереет и моментально открывает багажник.
   По вечерам патрулируем микрорайон. Нашему депутату местные коллаборационисты закинули в окно взрывчатку. А может, и не местные, а спецгруппа из-за Днестра. То ли у них информаторы говно, то ли сами террористы идиоты, но взрывчатку закинули не депутату, а соседу, простому работяге. Хорошо, что дочка у него в этот день к бабке уехала - разорвало бы в клочья. Вот во избежание подобного и ходим, патрулируем. Патрулируем, патрули­руем, в видеозальчик спустимся, боевичок глянем, по стакашке хряпнем и дальше патрулируем.
   Все, допатрулировался, подпрягли к ментам. Я и менты! Ха-ха-ха. "Любовь" народа нашего к ментам общеизвестна, и я, как частица этого народа, эту "любовь" не разделять не могу. Помните? Вот самая радостная картинка: река, а по ней менты в гробах плывут. Стой, а как же, есть же хорошие менты. Ну да, хорошие менты - в хороших гробах, остальные - в плохих. Ребята, если бы из десяти ментов хотя бы каждый десятый был хоть отдаленно похож на героев наших великих детективщиков - Гурова, Каменскую или Ларина, - я бы всю оставшуюся жизнь сочинял выспренно-хвалебные оды родной ментовке и кланялся каждому встреченному на улице менту. Но увы.... Менты, они и в Африке менты.
   В общем, идем с ментами "брать" народнофронтовца. Они сей­час кругом народные фронты пооткрывали. Как националюга с тремя извилинами, так обязательно народный фронт. Самого народа в этих фронтах с гулькин хрен, а вот крикунов, бездарей из интеллиген­ции и уголовничков - хоть пруд пруди. Правда, с течением времени все эти фронты куда-то рассосались, по-видимому, все-таки идеологи их наконец поняли: если фронт, так он не только с одной стороны фронт, с другой - тоже не пальцем деланные, и с оружием они обращаться умеют. Вот если бы только они одни с автоматами, а мы с арматурой, тогда, конечно, фронт.
   "Народнофронтовец", которого идем брать, тоже мент. Ну, наконец-то хоть одного мента в жизни арестую. Но меня в квартиру не берут. Сказали стоять за домом, караулить, чтобы в окно со второго этажа не сиганул. Лады. Стою, смотрю на окно. Стою, стою - не сигает никто. А внутри все какие-то сомнения, терзания, короче, бардак. Не люблю я этого. Самокопание - худший способ мазохизма. А вдруг сейчас прыгнет? Ну... и что? Стрелять? В человека, в упор, из автомата? Ну ты даешь! А убеждения? Его мама, наверное, будет против. Она рожала, рожала, мучилась, а ты - б-баб-бах, и... зря мучилась мамаша! Зря старалась. Ну, а если не стрелять? Что, вежливо поинтересоваться, мол, кто там идет? А у него тоже ствол, он в тебя тогда в упор - бэмц! И вот уже у твоей мамы неприятности. Ну нет, мне моя мама дороже. К тому же к встрече со Спасителем я явно не готов, не говоря уже о прелюбодействе, которое по самым скромным подсчетам отмаливать лет сто; меня, наверное, там сразу же спросят: "Ты что же это, сучий сын, людей убивать хотел?"
   Пока я так раздумывал, народнофронтовец убежал. Сразу го­ворю, я ни при чем. Пока доблестные менты ему в квартиру стучали, он к дружку на третий этаж по балкону перелез, отсиделся, и втик за Днестр. На следующий день уже по их телевидению выступал, городил всякую гнусь и вранье. Если бы он после этого выступления убегал, а я его караулил, никакого самокопания бы и в помине не было - шлепнул бы, как таракана, и не поморщился. Ладно, убежал - убежал. Пусть живет... пока.
   Далее все покатилось, как средней силы оползень в горных районах: дежурю у Днестра - стрельба. И не просто стрельба, а крутенько так: и крупнячок прослушивается, и мины вроде кладут, а в небе, как новогодние салютики, "алазанюшки" туда-сюда летают. Впрочем, что это я? Да не отличал я тогда еще ни гранатомета, ни миномета, ни скрипучего ПТУРСа. Грохало здорово, вот и уписался. Неизвестность - это на войне такая гадость! Что? Как? Румыны наступают? Куда кидаться, от кого обороняться, и как пост бросить? Повис на телефоне: "Эй, штаб, проясните ситуацию". Не проясняют. Ждите. Жду. Наконец сменили.
   Собирают всех с постов, дежурок в старую школу. Ночуем. Оружия нет. Стволы, которые выдавали, забрали назад. Опять ходят слухи, что вот-вот "сучки" подвезут. Слухи есть, а "сучек" как не было, так и нет. Братва, кто пошустрей, добывают винишко, разговляются.
   Жалко, что я не румынский террорист, я бы уничтожил всех наших добровольцев в несколько секунд. Дайте пару тройку гранат, и все. Подходи, кидай в одно окошко, второе и третье. Потом свободен. Медалька обеспечена. Никому ни до чего дела нет. Охраны нет, оружия нет, начальства нет, кто воюет - непонятно. Гвардия драпает из-под Кошницы, они называют это отход.
   Наконец, нашли одного умного человека. Бывший мент, Сергее­вич. Все стало на места. Стволы выдали в ментовке. Отдаешь военный билет - получаешь ствол. Баш на баш. Разделили по взводам, выставили караулы. Ну, слава тебе, яйца! Я, конечно, самый счастливый, вытягиваю жребий, и на пост - два часа дежурства. Пост за школой, у сортира, прямо за выгребной ямой. "Счастлив" до безобразия. Запах из ямы этакий специфический, когда старое говно перегнило и с новым смешалось. Встал за чахлым топольком в руку толщиной. Стою, дышу резко и ртом, чтобы в нос не задувало. Все равно задувает. Чувствую непреодолимое желание юркнуть в сам сортир, мужественно его перебарываю, более всего благодаря тому, что в сортире уже воняет, не просто так, а до рези в глазах. Наконец меня сменяет какой-то с крысиной мордочкой, в болоньей куртке. Только сменил - шмыг в сортир.
   Валяюсь на провисающей до пола сетке железной кровати и тупо смотрю вокруг. Спать просто не могу. Трещинки какие-то на потолке и стенах выискиваю, девок вспоминаю. Гляжу, из-под перевернутой тумбочки уголок беленький маячит, потянул и вытянул тоненькую книжечку с грязным отпечатком кирзы. "Севастопольские рассказы", Л.Н.Толстой. Привет тебе, молодой артиллерист! Ничего лучше я у этого бородатого миролюба, оказывается, и не читал. Каренина, Безухов, эта, как там ее, шлюха из "Воскресения" по сравнению с этой книжкой оказались ничем. Вот так вот, родной! И школьную программу по литературе уважать надобно. Прочитав это, я наконец понял, что такое смерть.
   Ура! Нарисовался Владанчик! Грязный, напуганный, взъерошен­ный, только из боя. Ну вот тебе раз! Я тут еще и не вкурил, что к чему, а этот боевик уже воюет.
   Рассказывал он свою эпопею как-то мутно, нехотя и только после стакана, проглоченного с суетной жадностью, слегка разошелся и начал склонять меня к мысли, что если бы не его личное мужество, то нас всех уже давно бы румыны плетками гоняли.
   - Прикинь, а? - и он вскидывал на меня косящий взгляд, - летим на МТЛБшке, херачат со всех сторон по броне, как кувалдой кто-то лупит. Встали. Пулеметчик, казачок, только высунулся с пулеметом - убили. Снайпер. Подползают, суки, со всех концов, хорошо ешё, ящик гранат был. Посидим, посидим, и по паре эфок в разные стороны. Водила, наконец, из разведки живой вернулся, а то ни я, ни Сашка-гвардеец эту хренотень водить не умеем. А как ему было быстрее вернуться, если мы гранатами вокруг раскидыва­емся? Кое-как, задним ходом выперлись из этой засады.
   Владанчик попросил еще стаканчик, и я, в зачет первых бое­вых заслуг, этот стаканчик ему выделил.
   - В общем, из Кошницы нас выдавили. Зарываемся на трассе. Ротный, из гвардии, привез самопальные подствольники, их в Рыбнице клепают на металлургическом. Орет: добровольцы есть? А вокруг никого, я один. Чё делать-то? Есть! - ору. Перебежками несемся к концу сада. Ага, вот он, сука, катит, БТР румынский. Я гранатку поставил, щелк-щелк. Не стреляет, железяка херова. Снова перебежками, на другой конец. Щелк-щелк, - молчит, зараза. Хорошо, я допер на боек глянуть.
   - Ну, без тебя, такого доперистого, румыны бы уже к Киеву выходили.
   - Не, ну я серьезно, они бля, торопятся, когда собирают, и там стружка от металла застряла. Стружку выковырял и снова засели, а вот он, падла. Знаешь, как очко играет? Прет на тебя это железо и крупняком лупит, башку не поднять. Короче, БТР уже мимо прокатил, пока я стружку ковырял, но, я все-таки решил спробовать. Нажал, а она как херакнет. Бабах! И меня еще за этой гранатой как дернет, чуть бля, руку не оторвало. Ура! Ору, как кот Матроскин в мультике. Заработала! А БТР этот вообще офонарел, уже на шоссейку выпирается, долбит вокруг себя, как огород окучивает. Ну, Колек и всандалил ему из "мухи" под водилу. Встал, падла, и тишина, и мертвые с косами стоять. Мы лежим, он стоит.
   - А что ж ты, сука, сепаратист хренов, мимо стреляешь? Я тебя чему учил?
   - Да ладно, Дюша, когда там было целиться и думать. Короче, лежали, лежали, вдруг люк верхний открывается, и лезет наверх пидарюга один. Нервы у всех, трясет всех, а ротный возьми и заори: "Не стрелять, вашу мать!" Как командочку отдал. Влепили по пидарюге из десятка стволов, он так кусками в люк и опус­тился. А БТР, прикидываешь, вдруг "гр-гр-рр", и поехал потихо­нечку, паскуда. Ну, засандалили ему еще один под хвост. Казачки уже притянули, будут ремонтировать.
   - Ладно, - говорю - боевик сраный! Как же вы Кошницу сдали? Гоняли вас там по садам, как перепелок.
   - Тебя бы туда, ученого.
   - Мужики! Пару ребят нужно, "алазанщикам" помочь.
   Только это проорали, я соскакиваю, кричу Владанчику, чтобы отдыхал, и вперед.
   У КАМАЗа с установкой крутится наш главный районный оборон­щик Петров. Бегает, суетится, командует всеми, кто под руку попадается. Попадаются немногие, поэтому Петрову тяжко. Несмотря на грозный, массивно бородатый облик, на боевика-сепаратиста Петров никак не тянет, глазки маленькие и добрые. Народ его уважает. Он, как наш депутат, уже успел посидеть у мамалыжников в подвале и на своей шкуре испытал все прелести новой румынской демократии.
   Получаем у Жоры (это Петров) оперативное задание, и по ма­шинам. Впереди Газончик со снарядами, за ним мы на КАМАЗе с Сизо. Сизо - реликт. Отбарабанил то ли пятнашку, то ли поболее и кликуха оттуда. Едем медленно, стрельбы почти нет, только где-то вдалеке постреливают, да и то как бы нехотя. Настроение почти боевое. Почти, потому что для боевого настроения необходим боезапас, а его-то как раз "добрый Петров" и отобрал, оставив по рожку патронов и обосновав содеянное словами: "Вы на машинах один хер смоетесь, а людям оборону держать". Правда, потом вдруг снова раздобрился и дал по гранате с отеческим напутствием: "Ладно уж, вот вам, от себя отрываю. Подорветесь хоть там, в случае чего. Пытают они, суки, крепко. Лучше уж за колечко дернуть".
   Я так с тех пор всю кампанию "эфку" на поясе и таскал.
   Сворачиваем в сторону Кошницы, идем на подфарниках, спуска­емся в долину. Информаторы донесли, что тут где-то румыны БТРы подогнали. Наступать, уроды, собираются. Даже в этой непрогляд­ной темноте можно разобрать, что никаких БТРов поблизости не наблюдается. Старшой из алазанщиков отходит с каким-то кошницким аборигеном и долго с ним беседует. Этот абориген в фуфайке наш шпиён. Что с нами было бы, если бы не вот такие, не поддавшиеся национальной истерии, честные перед собой и народом своим молдаване, и подумать боязно. Это страшно для них. Я потом сотни раз наблюдал на позициях, как им тяжело и горько: у нас в окопах молдаван было процентов тридцать-сорок. Там, за Днестром и родственники и друзья, а воевать надо. Я точно так же, при необходимости, пойду воевать с русскими фашистами, которые убивают Россию, глупо веруя, что приносят ей пользу.
   Ура! Есть БТРы! Хитрые мамалыжники, после захвата одного БТРа подстраховались и загнали их в новый цех консервного завода. Местный просит не стрелять выше, прямо за этим цехом - улица строителей завода. Заряжаем "Алазанюшку". Десять ракет.
   - Шо вин тоби казав? Цей поворот лишаем, а с цего робиты будемо.
   Хохол алазанщик явно волнуется, небось впервой, как и я. У Сизо морда, как из арматуры сварена.
   - Не учи папашу, как долбить мамашу.
   - Все, - Сизо разворачивает КАМАЗ установкой к заводу. - Иди, целься, жовтоблакитный. - Хохол выпрыгивает из кабины и долго возится с установкой.
   - В-о-о-го-нь! - вопит хохол, и Сизо давит на замыкатель.
   Фф-ыс-жнь! Фы-сс-жнь! Ракеты уходят по паре. Это такое зре­лище! Вон она, несется огненным шаром-соплом прямо над землей. Стреляем прямой наводкой, расстояние с километр. Потом на ракете включается вторая ступень, она резко ускоряется и - огненным смерчем по земле, разбрасывая каскады огня. После первой пары ракет со стороны завода бьют из автоматов. Бьют, куда ни попадя. Трассеры веером разлетаются вокруг, но все это безобразие довольно далеко от нас.
   Ф-ысс-жнь! Фф-ысссжень! Интенсивность огня со стороны за­вода резко идет на убыль, а после третьей пары и вовсе умолкает. Выстреливаем боезапас и откатываемся на исходную. Народ кидается заряжать установку. Витек прыгает в кабину вместо меня, и КАМАЗ, добродушно урча, снова катит на стрельбы. Я в понятном возбужде­нии проглатываю винишко из заботливо приготовленного стакана.
   - Ну, попали? Как?
   - А хрен его знает, вроде попали.
   - Говорят, румыны у Дзержинского на шоссейку вышли.
   - Да ну, там донцы стоят, через них не пройдут.
   С той стороны, куда ушел КАМАЗ, доносится рев двигателя и лязганье. Ясно, что не колхознички поле пахать едут. "Гусянка" какая-то тарабанит, а поскольку у нас с гусянками напряг, даже не напряг, а почти полное их отсутствие, то, скорее всего, любопытные румыны едут разбираться, почему мы их завод за градоопасную тучу приняли.
   Рассыпаемся по придорожью, как беременные куропатки, услы­шавшие клекот ястреба. Чем встречать гусеницы? Одним рожком АКМ? Или гранаткой? Нащупываю колечко и всерьез деле начинаю размышлять о самоподрыве.
   На дороге, прямо поперек нее стоит Газончик с боекомплек­том. Гусянка летит, не сбавляя скорости. Ой, мама, если она протаранит..., то б..., то п.... Я не хочу даже думать.
   "Дум дум-дум" - короткая очередь тремя трассерами поверх открытого люка. Скрежет металла по асфальту и гусеницы, визжа, тормозят в полуметре от Газончика. Гусянка раскачивается с кормы на нос, а из люка появляется, не особо скрываясь, темная мощная фигура.
   Ребята, я человек простой и там, где многие литераторы стыдливо ставят точки, заменяют буквы, будто если напишут "звиздец", то вовсе не понятно, что на самом деле подразумева­лось. Так вот, я всегда, не лукавя, писал то, что на самом деле в данный момент говорилось. Но в этот раз - я пас! Это были такие выражения! Я эти идиомы не в силах привести в полном соответствии с произношением, даже если бы и захотел. Мат, как океанский прилив, начинался с прибрежной полосы, то есть ближайших родственников - мам, бабушек и сестёр. Потом он нарастал и добирался до существ идеалистических. Чертей, бесов, самого подземного царства. И, наконец, вздымался к небесам, перехлестывая через заповедь "не поминать всуе", скатывался к географии: Гибралтарскому проливу, Босфору, и, через деревню Задрочино, расшифровался примерно следующим: Какая блядь... (тут не помню, пропустим) поставила (тут тоже пропустим) эту (пропускаем) херню на дороге? Кто е... (пропускаем) такие?
   - А вы кто? - Спросил из наших кустов взволнованный тено­рок.
   - Кто, кто, что, бл... (пропускаем), повылазило? Казаки мы. А вы что за (пропускаем) такие?
   А, действительно. Кто мы такие? Кто на данный момент воюет за рухнувшую Империю, оставшуюся на узенькой полоске вдоль Днестра, шириной в десять-пятнадцать и длиной в триста километ­ров. Полоску, на которой никогда не обзывали человека манкуртом или некоренным, на которой в течение горбачевских преобразований просто вопили: "Не разваливайте Империю!"; на которой радостно приветствовали путч обосравшихся старых маразматиков, который, скорее всего, и задумывался, как окончательное разрушение страны.
   Начинаем загибать пальчики. Гвардия, созданная полгода на­зад, после Дубоссарского расстрела. ТСО - аналог современного МЧС. Ополчение - все, кто пришел и кому ствола хватило. Казачки - братишки из рухнувшей Империи, со всех ее далей, все те, кому слово Россия дороже собственного благополучия. Менты во всех своих проявлениях. Гаишники, оперативники и т.д. Спецназ "Днестр", сталкивался с ними пару раз, такой же спецназ, как из моих орлов - группа "Альфа". Вохровцы всех форм и расцветок, от президентской охраны до сторожей колхозов. "Бандеровцы" с трезубцами на клоунских шапках. Правда, эти фашистики прибыли попозже, поторчали в Каменке, попили винишка и потискали местных шлюшек, на чем и исчерпали свою помощь ПМР в защите от агрессии.
   Кому это, спрашивается, было надо? Весь этот винегрет. Мне кажется, что слишком много оказалось героев, и так как герой не командиром быть не может, а подразделений, которым нужны командиры, - раз и обчелся, вот и сделали для всех, чтобы не обидно было. Ты герой? А, то! Ну, на тебе спецназ - командуй!
   - C Градирополя мы. Ме-е-стные. На самом деле, конечно, никто так не тянул: ме-е-естные, но я это специально, чтобы показать, какими козлами мы себя чувствовали.
   Возвращается КАМАЗ, и мы вместе с казачками едем на шос­сейку и в поселок. Стакан. Возбуждение. Школа. Койка. Сон. Два часа.
   Сергеевич взял, да и поставил меня командиром взвода. Упи­саюсь! Меня в командиры! Афганца надо какого-нибудь. Как назло, вокруг ни одного афганца. Афганцы! Где вы?! Ау-ау! Нетути.
   Утром нас поставили на позицию. Этот день буду помнить сам и детям, если появятся, накажу.
   Отношение к весне у меня всегда было индифферентное. Ну, холодно было, теплее стало. Не вижу особых причин истекать восторженно романтическими слюнями и пускать слезу при виде набухающей почки, - дело-то сезонное. Плюс ко всему извечная весенняя простуда, талая грязь и прочие атрибуты неустойчивой погоды. Пусть прыщавые курсистки всхлипывают над подснежниками и пудрят веснушки. Им замуж надо. Мне ничего подобного не нужно и именно поэтому день, когда нас сунули в эту клоаку, запомнился мне не началом настоящей весны, а именно тем, куда нас сунули. Если оставить всю эту лирику: солнышко, весенних птичек, ручейки журчащие, и оставить суровую прозу: войну, раз... ладно, ...гильдяйство, отсутствие оружия и серьезной организации обороны, то хреновей, чем на данный момент, мне никогда не было.
   Позиция - совершеннейшее дерьмо. Яма ямой. Туточки ранее один предприимчивый цыганёнок автосервис пытался построить С одной стороны водная преграда Днестра, с трех других - склоны, поросшие лесом. Для того, наверное, чтобы нас отовсюду было видно, притянули ярко-голубой вагончик. Теперь видно нас издаля: тренируйтесь в меткости, родные румынские волонтеры.
   С утреца приехал "гробокопатель", это такая военная хрено­тень для рытья окопов. Роет изумительно быстро. С какой стороны на нас будут наступать - неясно, поэтому для верности нарыли со всех трех сторон. Вернее, - отставить, с четырех: там, где речка, тоже нарыли, а вдруг на плавсредствах попробуют? Оборудовали рацией, как мне кажется, именно той самой, по кото­рой Панфилов на Можайском шоссе в сорок первом запрашивал помощь. Но работает. С шумом, треском и если всем вокруг приказать не стрелять, то кое-что слышно.
   Гриша Флюгер настраивал эту рацию, настраивал.... Вдруг од­хватывается и несется ко мне.
   - Командир! Воны кажуть, что размовлять будемо з позывным "финал другий".
   - Гриша, ридный ты мой. Ты не знаешь, яка разница между хохлом и украинцем? - по тому, как Гриша теребит свой курносый нос, понятно, что не знает.
   - Украинцы, Г-гриня, живут на Вкраине, а хохлы там, где лучше живется. А ты, сокил мой ясный, у нас стопроцентный хохол. Кой черт тебя на войну занес, непонятно.
   - Та шо, це война?
   Значит, позывной у нас "финал два". Конгениально, как го­варивал великий комбинатор. Лучше бы уже сразу "капздец три". Ну, да черт с ним. Финал так финал.
   На связь выходим каждый час. Сообщаем обстановку, узнаем новости. Последняя новость из разряда "радостных" и доходит, вернее, доезжает вместе с четырьмя ментами и двумя ящиками запечатанных сургучом бутылок на грузовичке-самосвале. Мамалыж­ники прорвались на шоссе и наступают при поддержке четырех, пяти БТРов в наши Палестины. Связываюсь с "Ромашкой", "Осокой", "Ковбоем" и, наконец, выхожу на "Терем". Тук-тук, кто в теремочке живет? Из "Терема" орут так, что и без рации слышно. Срочно! Мать-перемать! Организовать оборону! Так вас, и туда, и сюда, и даже там! Любым способом остановить БТРы! На вполне резонный, на мой взгляд, вопрос, чем останавливать, мне популярно объяснили, какой именно частью своего организма я должен это осуществить. Что-то сомневаюсь, чтобы этой моей части БТРы испугались. Не такая она уж у меня выдающаяся.
   Ладно. Строю личный состав. Двенадцать человек и три мента, один уже куда-то испарился. Оставшиеся уверяют, что не дезертировал, а законно поехал за водкой.
   Глядя на неровную шеренгу выстроившихся в порванных фуфайках, кожанках, тельниках, в разномастной обуви, недельно-небритых и вооруженных всем, от кухонных ножей и древних двустволок до АКМ, бойцов, гордо чувствую себя Нестором Иванычем и ощущаю дыхание истории.
   Дыхание истории мне напоминает: как, пару тысяч годков попередь, итальянец Цезарь усмирял их тогдашнюю, Чечню - Галлию. Вокруг галльской крепости возвел свою и наступал, и оборонялся, да еще на вечеринках оттягиваться успевал. А чем я не Цезарь? Уточняю диспозицию.
   Девятерых вооруженных сажу в окопы, на наиболее вероятных направлениях прорыва. Вот это я даю! Самому читать приятно. Ну, прямо из учебника "Тактика" по военному делу. Пробуем поджечь одну из бутылок, наполненных коричневой жидкостью. По запаху - соляр, по огнеопасности - машинное масло. Поджигается долго и горит потрескивая, с затуханием. Запалить сей горючей смесью БТР можно, если залить внутрь пару бочек и накидать тряпок, чего, конечно, вряд ли нам позволят. Еще у нас есть дымовые шашки. Эти дымят хорошо и много. Дымить нам понравилось, и из пяти шашек, которые нам привезли, мы четыре сразу же сдымили. Для боевых действий оставили одну. По моим прикидкам этого хватит. Больше нам подымить едва ли удастся.
   Итак, окоп правого фланга: Флюгер, его дружок длинный Сергуня, черный, как голенище, цыган Сеня (потом мы всем журналистам представляли Сеню как эфиопского наемника, и хихикали, читая центральную прессу), и белобрысый, трусоватый мент в бронежилете и каске. Окоп левого фланга: Владанчик, кругленький, плотненький, как колобок, камазист Фонарик, непонятный мужик средних лет, крючконосый и малоразговорчивый Коля и еще один мент с мотоциклом. Мотоцикл он в окоп, конечно, не взял, а поставил его возле вагончика. Фронтальный окоп: я, согласно стратегии Василия Ивановича, "впереди на лихом коне", мой тезка Андрюха-Самара, - краснорожий, здоровый, веселый и пьяный, степенный сорокалетний мужик Вунша и музыкант Алеха, или уже тогда мент? Конечно, мент. Был он цыган, или тогда уже молдован? В общем, хрен поймешь. Веселый, балабол и приколист.
   На самом переднем рубеже располагалась бронебойная группа: пожилой, грузный Макарыч и пятнадцатилетний Виталик. Задание "бронебойщикам" я давал отдельно. Так как все наши бронебойные средства составляли два ящика не загорающихся бутылок, я, не скупясь, один выделил бронебойной группе. Макарыч с малым должны были спрятаться у шоссейки и, пропустив мимо БТРы, постараться запалить последний, после чего драпать в сторону от выстрелов с максимально допустимой скоростью.
   - Катят! БТРы катят! По пещерам! - глазенки у всех от храбрости круглые, скачут все в окопчики, суетятся, да и сам не могу сдержать дрожь в рученьках. Переглядываемся с Вуншей, криво улыбаемся с Алехой, а тезка, так неведомо кого предупреждает: "На кого вы булку крошите"?! - перекладывая автомат по брустверу то вправо, то влево.
   Любопытные дела начинаются. Любовь закончилась, впереди трудовые будни. Кстати, вот вам точное и ясное свидетельство того, что началась война, а не побегушки с арматурой, сидение на рельсах и тому подобная ерунда. Если вы начали говорить о происходящем - работа, то все, кранты, вы воюете. "Вон с пригорочка снайпер работает", "Там по насосной танк работал", и т.д. Война входит в привычку, становится частью бытия, обрастает бытом, условностями, отношениями по шкале ценностей. Ценности материальные заботят все меньше и меньше и в секу гораздо выгоднее резаться на патроны, чем на раскрашенные в типографии бумажки.
   Вот он, сука, катит! Вот тебе раз, а говорили у румын только старенькие "семидесятки", катит-то более менее новая "восьмерка".
   Бз-зд-дилинь, бзд-дилинь! О броню колотятся бутылки. Эгей! Братва! Стопики! На хрен, кого палим!? Триколор по борту имеется, но...! В мать вашу дальтоников, ети! Он красно-бело-синиий и желтизной там и близко не светится.
   - О-а-от-ста-а-вить!!! - Это я ору так, что серединка от вопля вообще исчезает и выходит - О-а-ить!
   Мои орлы-бронебойщики, "оаить" не воспринимают и продолжают купать БТР вонючими, черными потоками. Слава тебе Иисусе, что не горючие бутылки подослали, а то пылала бы родная российская машина давным-давно синим пламенем. В БТРе услышали, что о броню стеклотара бьется, или протекло туда чего, и завоняло, но только он как бы удивленно остановился и задвигал хоботком "крупняка". Тут уж не вынесла моя душа начинающего Юлия Цезаря. Я из окопа выскочил, руками замахал и, кажется, даже ногами затопал.
   У-кф-фу! Пронесло. Почти. Меня. БТР, железненький ты мой, успокоился, хоботком двигать перестал, заехал за эстакаду строящегося автосервиса и встал.
   Вылезают оттуда три прапорщика. Задубелые, веселые - самая боеспособная часть российской армии. Бывшие "афганцы". Это класс! Балаболить не стали. Кратко прослушали, что, где, как. БТР загнали между эстакадой и автосервисом, да так удачно, что сами достают огнем в любую из сторон, а вот в них отовсюду из "мухи" залепить затруднительно, что-нибудь, да мешает.
   Кратко остановимся на участии России-матери в наших разборках. Она, мать... ее, поначалу повела себя как пьяная бомжиха и уже почти продала нас нарождающейся национал-демкратии. Был такой командующий по фамилии Недрочев, впрочем, несмотря на это "не", соответствовал он как раз именно тому, на что фамилия указывала. Сраму было на весь мир. Сотня "отмороженных" румынских волонтеров захватывает имперскую воинскую часть вместе с жилым городком и воины империи драпают, оставляя оружие и бросая жен и детей, верные провозглашенному принципу невмешательства. Спасают семьи имперских вояк гвардейцы "непризнанной", "бандитской", "сепаратисткой", "само провозглашенной", и т.п. Сами ложатся, но людей выводят.
   Все Российские военные последние года два после разгона "братской" демократической демонстрации в Тифлисе, где они насилу отбились от "мирных", брызгающих истеричными слюнями и соплями грузинских националов, а тем паче после робких попыток поставить на место повизгивающие фашистские телеканалы в Вильно и Риге, ходят, прости меня Господи, как в штаны насрали. Три "героя" из Столицы поставили раком всю Советскую армию. Как вам это нравится? Я не знаю, может, они действительно до помешательства прониклись демократическими идеалами, а не перекушали водочки, что лично мне представляется более вероятным, но, как бы то ни было, животы свои положивши, обгадили они весь воинский контингент "несокрушимой и легендарной". И вот, "несокрушимая и легендарная" теперь от каждого шороха сипается туда-сюда. Куда уж тут с НАТО бодаться, а вдруг за деревом бородатый демократ с обрезом.
   Все вышесказанное не относится к прапорам, подоспевшим к нам на позицию как нельзя вовремя со своим БТРом. После разговора выясняется, что их сюда никто не направлял, а попросту закрыли глаза на то, что боевая машина вдруг выехала в неизвестном направлении. Мало ли чего? Может, они в магазин, или по девкам поехали?
   С "Ромашки" передали на "Терем", что румыны подогнали "Шилку", и херачат из нее в нашем направлении по всему, что шевелится. "Терем" прорадировал "Ромашке", что они сраные паникеры, и что сейчас к ним приедет начальство и устроит им оральное половое сношение. Тут же это начальство, как чертик из коробочки, и нарисовалось. Подлетела Волга, из нее выпрыгнул какой-то в черных очках и с коротким автоматом. Рукава закатаны, берет заломлен, камуфляж ещё складским нафталином воняет. Надо полагать, охрана. Этот, пародия на рейнджерса, подскакивает ко мне, сидящему на бетонном блоке, слюнкой цыкает, где командир, орет. Узнав от меня, что тут вроде бы я командир, он вообще разошелся. Что за бардак? Где боевое охранение. Успокоился только тогда, когда заметил, что из-за эстакады "крупняк" высовывается, и если бы из его Волги кто-нибудь только подумал совершить неправильное телодвижение, тушенка в дуршлаге была бы обеспечена.
   Следом за "рейнджерсом" показалось и само начальство. Самый главный на районе в сиреневом плаще. Только вылез и тоже давай орать. Почему паникуем? Где Шилка? Что это они все такие нервные? Минут десять я ему объяснял, что никакой паники и "Шилки" нет, потому как и не "Ромашка" тут вовсе, а "Финал". Успокоился, осмотрелся, матюгнулся и укатил на "Ромашку". Прикатил минут через двадцать на простреленной в нескольких местах Волге, заляпанном глиной (если бы не знал, что глина, очень похоже на нечто другое) плаще, а из пробитого бензобака бензин струйкой хлещет. Никого на сей раз паникерами не обзывал. Мы заткнули бензобак деревянным чопиком, и глава укатил, наказав держаться.
   Темнеет. Где-то на других позициях воюют, а мы все никак не начнем. Никто на нас не наступает и сидеть в сырых окопах уже никому не в кайф. Поэтому мы все перебираемся в вагончик, оставив дозорных, и коротаем время с прапорами и парой бутылок водки, которую принес вернувшийся мент. Прапора подарили нам с Владанчиком по паре "эфок", и мы чувствуем, что вооружены не хуже С.Сталлоне из кинофильма "Кобра". Тут-то все и началось. Недалекая канонада вдруг подзатихла и...
   "Дах, дах, дах"! Как кто-то стальной цепью хлестанул по вагону. Ах,... мать твою, запинаясь и давясь в дверях, все сыпанули из освещенного проема в сумерки. Я выскочил, запнулся об кого-то, кувыркнулся через голову, едва не потеряв автомат. Падаю с размаха за насыпь дороги, лихорадочно пытаюсь что-то сообразить и только краем сознания и зрения вижу, как хлещут по дороге рикошетящие трассеры. Ух, бля! Бьют с двух сторон? А это что такое? Справа от меня в десяти сантиметрах от головы взлетают фонтанчики земли. Ее - б! Это откуда? Поворачиваюсь. Мент залег за своим мотоциклом и короткими очередями поливает куда-то за спину. Прыгаю к нему.
   - Куда палишь?! Там же наша секретка!
   - Какая секретка, идиот! Смотри!
   Точно. С поросшего лесом склона, точнёхонько у нас за спиной вспыхивают оранжеватые огоньки. Вот, суки, с трех сторон мочат. Выпускаю пару коротких очередей по вспышкам. Впереди раздается слышимый даже сквозь выстрелы вопль.
   - Пацаны! Коляна убили! Темная фигура зигзагами несется к вагону с поля. Фонарик, отдуваясь, падает к нам с ментом за мотоцикл и бормочет прерывисто, ничего не понять: "Там, это, сука, только сюда хотели, он сунулся и бац, бля, лежит"! Трясу его за отвороты куртки: "Успокойся, Саня! Толком давай, что с Колькой"? Ничего не помогает, только и твердит - бац, бля, и лежит. Ждем, пока мент сменит рожок, и лупим в три ствола в злополучный склон длинными очередями, потом мы с Фонариком, прихватив из мотоциклетной коляски плащ палатку, выскакиваем на поле, и под прикрытием пальбы мента, короткими перебежками рвем к секретке.
   Коля лежит, уткнувшись в бруствер секретки, и громко стонет. Переворачиваем его на плащ палатку, он почти кричит и обмякает. Со склона продолжают прицельно поливать из АКМов. Пули роют землю вокруг. Земля мягкая, в прошлом году охранники сервиса картошку сажали. Прём волоком обмякшего Коляна к шоссейке.
   У дороги же мои орлы ведут оборонительные бои. Делают они это так: высовывают автомат из-за обочины и выпускают рожок в предполагаемом направлении противника. Хватаю пищащую рацию. Ага, из "Терема" интересуются, почему стрельба? Обьясняю, так мол и так, война тут у нас вроде. Помощь, спрашивают, не нужна? Да не, говорю, зачем, скоро тут уже помогать некому будет. Наконец говорят, что высылают казачков на подмогу, и раненого забрать. Какого хрена, говорят, БТР не задействовал? А точно! Где БТР-то? Вот раззява, про слона-то и забыл. БТР стоит себе за эстакадой и есть не просит. Колочу в боковой люк.
   - Мужики! Вы что там, бля, охренели? - Люк открывается, обдав запахом пороха и машинного масла. Залезаю внутрь. Левик, длинный, такой скуластенький прапор поворачивается, плохо видимый в скудном освещении.
   - Нормалек, братишка, ленту перекосило, все уже сделали, сейчас сам влупишь.
   - А куда тут нажимать? - Усаживаюсь на сиденье и припадаю к окулярам "ночника". Класс! Не белый день, конечно, но вроде как сумерки серые и разобрать, что к чему, вполне удается. Так, вон тот тополь, бугорок, а прямо из-под бугорка пулемет и херачил. Нажимать, как оказалось, ничего не надо, надо тянуть. Тяну за перекладину с цепочкой. "Дом-дом-дом"! Ух ты! Оглох немного. Звон в ушах, но, кажется, достал я их тарахтелку. Выпустил еще пару очередей, и хорош пока. Прапора сами не стреляют, говорят, нельзя - нейтралитет. А я никакой нейтралитет с быками, которые пришли ко мне домой, не заключал. Мне можно.
   Пока я осваивал бронетехнику, прикатил казачий автобус - КАВЗик. Героическая машина салатного цвета без единого стекла, прошитая пулями во всех плоскостях. Вместо стекол висели брезентовые чехлы, которые бодро развевались во время движения. Сикурс казачков залег вместе с моими орлами за насыпью дороги. Тянем с Владанчиком из-под невысокого мостика спрятанного там на время Колюню. Подтягиваем его почти к самым дверям автобуса. Ну, что? Надобно подниматься и загружать раненого.
   - Братва, прикрывайте! - вопит Владанчик, и,... мама миа, суть русской поговорки про дурака, которого заставляют Богу молиться, становится ясна и наглядна. Братва лупит на вражий берег из всех видов стрелкового оружия, не жалея патронов. Загружаем Кольку и с одним сопровождающим отсылаем в лазарет.
   С "Терема" радируют о замене БТРа. Жалко! С прапорами прощаемся, как с родными. Они оставляют нам с Владанчиком еще по паре гранат и сваливают в поселок. Перестрелка почти затихла, и лишь изредка кто-то с нашей или их стороны пускает очередь, другую, чтобы служба медом не казалась.
   Все! Никто не стреляет. Итоги первых боевых действий налицо. Штаны у всех вроде бы сухие, раненый один, патроны почти закончились, на дворе ночь. Оказалось, рано радовался. Только уехали казачки, как нас обложили минами. От мин мы попрятались в окопы и особого вреда не поимели, но зато мне срочно радировали, чтобы я командировал на "Ромашку" семь бойцов для отражения очередного наступления. Я командировал, хотя "Ромашка" разными голосами вопила, что никакого наступления у них и близко не наблюдается.
   И вот, остались мы вшестером оборонять родной поселок. Тут же приехал еще один российский БТР. Боже, за что? Что я такого натворил, и ты меня столь жестоко наказываешь? Из БТРа вылез полковник. Щечки румяные, форма с иголочки, ботинки начищены, словно на бал в офицерском собрании прибыл. БТР загнал на бугорок, чтобы, как выразился, лучше наблюдать противоборствующую сторону. Да-да. Вот вы сейчас ржете, а он так и сказал. Противоборству-ющ-ую! Вместе с полковником пяток перепуганных солдат. Тут же обматерив парочку из них, полковник скрылся в БТРе, чтобы наблюдать в прибор ночного видения за боевой обстановкой. А мы с Владанчиком только пожрать было собрались. Не светило нам пожрать в эту ночь. Пять минут только и посидели. Влетает взъерошенный боец с квадратными глазами и орет, что полковник вызывает всех, кто в состоянии держать в руках оружие, к себе в БТР. Вот так вот. Это прямо как "Родина мать зовет"! Тащимся усталые в БТР, смутно подозревая грядущие неприятности. И... ни на йоту не ошибаемся.
   - Ребята, засек я их! Рация работает? Радируйте в штаб. Начали переправу восемь лодок. Все с вооруженными людьми. Километрах в четырех ниже по течению.
   Ну ни хрена себе шуточки. Лечу, запинаясь к рации. Ору на "Терем": "Лодки переправляются! Спасайте нас все!". Мне оттуда отвечают, чтобы я организовал встречу своими силами. Какими силами? Все силы у меня на "Ромашке" пьянствуют, так как в той стороне давно тишина, и, кроме как пьянствовать, нечем им там заниматься. Ладно, исходя из ситуации, принимаю решение: Владанчик с Андрюхой и Флюгером идут на берег встречать вражеский десант, там ерунда, восемь лодок по пять рыл, всего-то человек сорок; я иду к полковнику и сам наблюдаю за врагом, а на рации пусть мент дежурит, ему дежурить не привыкать. Да, а шестого, молодого Виталика, я домой отправил. Хорош ему воевать - убьют еще, не дай Бог.
   Темная ночь,... только пули свистят,... тра-та-та.... Нет, не свистят. А ведь свистели. Еще как свистели.
   Полковник пьет чай из крышки от котелка. Сидит себе по-деревенски на ящичке, губки отклячил, и громко сёрбает. Мне в детстве мама всегда в таких случаях говорила, что по губам нашлепает. Где ты, мамочка?
   - Приятного аппетита, командир. Где там лодки-то?
   Полковник крышечку аккуратненько ставит.
   - Знаешь,... чё-то не видно. Потерялись, что ли? Ага, знаешь, как мираж, были, были,... и не вижу больше. Вот случай, а? А может, высадились уже?
   - Слышь, командир! У меня люди почти трое суток не спали. Сорвались по твоей команде, - сдерживаться больше не могу и добавляю: - Ты когда следующий раз тревогу объявлять надумаешь, головой думай, а не жопой.
   Теряюсь я вообще. Когда я, относительно вежливый человек, начинаю разговаривать с такими полковниками,... веко дергается, губа дергается и нога правая, тоже подергивается, потому, что хочется долго пинать и пинать по этой безмятежной румяности.
   Ни слова больше я ему не говорю, разворачиваюсь и бреду снимать засаду на лодки. Чтобы снять засаду, надо знать, где эта засада засела. Ага, засела она у старых ржавых железных емкостей на самом берегу. Когда этот румяноголовый трындел про десант, мы сразу же высчитали, что кроме как у этих емкостей, негде им больше высадиться. Цистерны эти ржавые в летописные времена, когда река еще была судоходной, видать готовили как заправку для речфлота, да так и забыли на берегу. Пробираюсь по берегу со всевозможными предосторожностями. Засада, она для того и поставлена, чтобы сначала стрелять, а потом выяснять, кто пришел. Темень, хоть глаз коли. Прямо у берега противопаводковая дамба, за нею стройка какая-то, там свет. Пробираюсь и шепелявлю: Владик, Ан-дрю-ха, вы тута? Молчат, гады. Вот уже эти самые ёмкости, и тут я в темноте вламываюсь в такой высохший кустарник, что сам от неожиданности охреневаю. Охренев, запинаюсь обо что-то, и падаю в самую гущу этого кустарника. Ворочаюсь, выбираюсь оттуда с таким треском, что в Кишиневе слышно. Исцарапался, измазался, как бомжик. Выползаю на дамбу, проклиная засаду, полковника, румынов, лодки, а заодно кустарник и ржавые емкости. А зря проклинаю: только вылез на дамбу, хлестанули несколько очередей, все вокруг взлохматили. Как я упал и живой остался - совершенно непонятно. Ору матом, сипло и с перепугу.
   - Бл-я-а! А-а-а, у-у, э-э! И ничего более. Хорошая была засада. Молоток Владанчик, не с воды решил встретить, с суши. Герой! Хорошо, что я вовремя в засаду попал. А то вляпались бы какие-нибудь мирные строители, потом доказывай, что румыны переправлялись. Полковничек-то, туда его грёбаных предков, ублындился уже небось. Хотя, какие, к бесу, ночью строители?
   Авось, небось, надысь и кабысь - это по Далю. Так вот. Не надысь, не кабысь, а ночь эта, зараза, никогда не кончится, в рот она,... кабысь. Ног не чую, рук тоже, вино уже не действует от усталости. БТРа с румяным на позиции точно нет. Мент сказал, убыли в расположение. Бедное расположение. Все! Забыли.
   Ага, снова лупят! Правда, уже не с трех сторон. Никто поэтому особо не дергается. Поспрыгивали в окопчики и сидим себе. На шоссейке без света, между очередями трассеров валит какая-то тачка. Дерзкий кто-то катается. В окопчик спрыгивает Коля Семаков - давнишний мой знакомый. "Копейка" его прошита в двух местах крупняком. Рискует Колюня.
   - Дюша! Пошли, пулемет румынский завалим.
   - Ага, завалим и оттрахаем!
   - Идем, Дюша, у меня "муха" завалялась.
   "Муха" - это серьезно. Это вам не самопальный подствольник из Рыбницы. Вытаскиваем из багажника гранатомет и ползем в передовую секретку, полупрофильный окопчик метрах в пятидесяти за передовой позицией. Доползли, отдышались.
   - Давай, - шепчет Колюня и тычет в меня своей трубой. - Целься только лучше.
   - Сам давай, у меня что-то попка болит, ты что, крякнулся? Я из нее стрелять не умею.
   - Что ж ты сразу не сказал? Что делать-то будем? Я эту хреновину тоже первый раз в руках держу.
   - Слушай, там вроде инструкция сбоку нашлепана. Давай-ка читать.
   Закутываемся с головой в Колюнин плащ и, подсвечивая спичками, начинаем знакомиться с инструкцией. Более идиотских боевиков-сепаратистов я в жизни не видел. Два полудурка под огнем противника, закутавшись в демисезонный плащ, изучают устройство одноразового гранатомета "муха". Учили, учили, вроде освоили. Щ-щелк. Взвелась, собака. Колюня прицелился в остсветку от пулемета,... и... Ни, бе..., ни, ме..., ни кукареку.
   - Не стреляет, падла. Мабуть отсырела.
   - Сам ты отсырел, там еще хернющечка такая, ты ее опустил?
   Снова лезем под плащ. Находим хернющечку.... Щелк!
   - Ну,... давай, мочи!
   Колюня, с пластмассовыми затыкушками в ушах похожий на оператора компрессорной установки, нерешительно глядит на меня.
   - Слушай, Андрон, говорят, она глушит здорово. Дай шапку твою.
   Я отдаю этому доморощенному гранатометчику свою ушанку. Как же, оглушить может, ушки повредить. А такой малозначащий момент, как то, что свою растянутую трубу этот "Че Геварра" прямо у моего левого уха пристраивает, я, конечно, во внимание не беру.
   - Сейчас,... я его, гниду. Дюша, ты, как только мочкану, рожок еще туда из автомата зафигарь.
   Зафигарю, чего там. Мир вокруг вдруг как лопнет: "Б-ба-хс"! И потух. Я давай рожок фигарить и не слышу ни звука от этого фигаринья. АКМ в руках бьется и молчит, гад, как немой.
   Кончилась ночь эта окаянная. Результаты: голодный, мокрый, уставший, глухой, исцарапанный, безоружный (патронов, тю-тю), зато живой.
   Вот так оно все и началось, и поехало, и полетело. Окоп, обстрел, разведочка, перестрелка, смена - отдых дома, и по новой. Так оно все до самого лета и катилось. Ну, если не считать того, что еженедельно мы с румынами перемирие заключали. Перемирие всегда заключалось (кстати, не только у нас, я потом сравнивал) исключительно для того, чтобы подтянуть новые силенки, перегруппироваться, а там уже можно и по новой. И никто ни разу не определил, кто же это перемирие нарушил первый? Невозможно сие. Самое надежное перемирие заключал наш Гриша Флюгер, когда напивался до предпоследней стадии. Стадии эти мы классифицировали так: если Гришина кепочка с длиннющим козырьком стояла как положено, козырьком вперед, то это или первая стадия, или заключительная, то есть вырубон. Если эта кепочка пошла козырьком вправо или влево, значит башня уже потихоньку едет и пару-тройку стаканов он уже залепил. Если же козырек был нацелен точно в тылы, то это означало, что Гриша вот-вот пойдет заключать с румынами перемирие.
   Он вдруг выбредал к передовым окопам, вставал в полный рост и орал:
   - Эй, мамалыжники! Вы меня бачите? - Обязательно какой-нибудь пьяный румын откликался.
   - Ну, ш-о-о? - Вопил он еще сильнее, - зараз воюемо, или спим тихенько! Стреляем уночью, чи ни!?
   - Ладно! - Орали румыны, и никогда ни мы, ни они таких перемирий не нарушали.
   В общем, время до лета мы провели тяжело, но красиво. За это время мы сотни раз вступали, так сказать, в огневой контакт. Завалили одну снайпершу. Ха! Тут интересно. Сбили мы ее с дерева и вот она там дня два висела, шурша на ветру рассыпавшимися волосами, вызывая запоздалые эротические эмоции и даже приманила своим непотребным висением двоих пытавшихся снять ее ночью румынов, которых мы и постреляли, доказав, что приборы ночного видения у наших снайперов работают, и батарейки у них не сели.
  
  

Отрывок Пятый угол.

  
   Жизнь, если она не заканчивается вовремя, начинает катастрофически надоедать. Люди кажутся куклами, дома - тюрьмами, водка - отравой, а секс - работой. Если вы последние десять лет существуете вне действительной Родины, вне действительной зарплаты, вне действительных удовольствий, - вы умерли. Это наконец-то мне становится ясно. Вот почему я такой нервный. Оказывается, я умер. А я-то, дурачок? "О, дайте, дайте мне свободу"! Зачем трупу свобода? Трупу покой нужен. Свободы и так у него, хоть отбавляй.
   Труп начинает складывать примерно вот такие вирши:

В конечной фазе наслаждение

вдруг обломилось строчкой чисел.

Кайф тяготеет к усложнению,

как всякий философский смысл.

   А, каково? Скажи мне кто-то лет пятнадцать назад, что я испохаблюсь такими перлами.... Я бы ему точно глаз выбил. Или два. Эти стишата я только-только придумал. Докатился! Мы домик строили, строили,... и, наконец, построили. Я тут что-то пару лет назад за политикой начал было следить. Позапрошлой зимой все наше "суверенное, независимое и самое государственное государство" встало на уши. "Румыны", укушавшись голодной свободой по самое "не хочу", проголосовали за коммунистов. Коммунисты "с переляку" тоже отчебучили: вступаем в Союз России и Белоруссии, а что до Запада и ихних пропитых кредитов,... так пошли они куда подальше вместе со всем своим НАТО. НАТО, конечно, растерялось, они к таким штучкам непривычные. Но новый коммунистический президент поехал в поездки, и, сдается мне, вроде их успокоил: мы, мол, насчет полного разрыва как бы понарошку.
   Конец зимы был снежный, поэтому долго стоять на ушах наше государство не смогло и потихоньку перевернулось обратно. В самом деле: если они - в Союз, то на хрена мы тут нужны, такие самостийные? Оказалось, в Союз еще и не примут, там своих дармоедов - пруд пруди. В общем, такой дерьмовый политик как я, окончательно запутался. Кто куда вступает, кто куда ориентируется, кто против кого дружит? И вот, всё последнее время я посвятил добыванию хлеба насущного и удовольствий. Взял, да и уподобился плебсу. А что? Хлеба и зрелищ! Даже как-то спокойнее стал, целеустремлённее, что ли? Нет хлеба? Иду и покупаю. Нет девок? Иду и снимаю. А что там исламские террористы поделывают, как-то из внимания выпало. А они, гады, вон чего удумали - торговый центр в Нью-Йорке снесли. Многие обрадовались. Хотя чего, казалось бы, радоваться. Но так у нас любят американцев, что никому ничего не докажешь. Ты ему талдычишь, что люди сгинули, а он тебе: "Ай да Беня Ладан, ай молодец"! Вплоть до того, что коснись, - в своем подвале бы от ЦРУ сховал.
   Штаты, конечно, обделались, и резко начали бороться с тем, что долго и упорно создавали. Показали друзьям талибам козу и расхерачили вакумными бомбами все их пещеры и героиновые заводики. Пока боролись-боролись нефть взяла и закончилась. Ну а нефть дело серьёзное, пришлось бомбануть Ирак, между делом насрав на Организацию Объеденённых наций, которые поскольку объеденённые, то обтекать будут долго. Короче, я снова запутался в мировой политике и экономике. Как существовать индивидуму в изменивщевся мире - совершенно непонятно.
   Но! Мы-то с вами знаем, что если у меня какая непонятка, - тут же лезу в мифологию. Я и полез. Лазил, лазил - не нашел!
   Политика - дело какое-то скользкое, какое-то оно гнилое и хитрожопое. Как ни крути-верти, а что бы ни сделал, всё равно останешься гнидой.
   Единственное, что я в себе ценю - это упорство. Как-то, еще учась в университете, я пятнадцать раз сдавал зачет по истории религии, которую нам начитывала бывший старший преподаватель научного атеизма. Если я не знаю историю религии?... Слов у меня нет, одни слюни. В последний, шестнадцатый раз, я направился к ней в неслужебную обстановку, с тайной мыслью разговорить и в приватной беседе, за аперитивом, слегка коснувшись андаманской, ведийской, индуистской, шумерской и аккадской мифологий, доказать, что я в вопросах истории религии не совсем осел, и на базе этого получить зачет. Упорство мое было вознаграждено. Даже не обсудив со мной дифференциацию славянских ми­фов, она грустно сказала мне: "Вам зачет?". И получив утверждение в виде кивка, добавила: "Десять долларов". Я с радостью заплатил, потому что обсуждать с подобной сукой сокровенные вопросы бытия мне запрещают древние боги и герои.
   Сейчас мое упорство тоже было вознаграждено. Я очень долго рылся в "древних славянах", потом в "Махабхарате", потом у "египтян" - ноль. Я пролистал "древних греков" и "римлян". Пусть их многочисленные, перегруженные бесконечной родней мифологические пантеоны вызывают легкую скуку, зато они насыщены событиями и фактами, как "савраски" - личными зоопарками, и аналогий там можно нашкрябать уйму. Не нашел! Правда, по пути сделал небольшое открытие в области научной апологетики. Вот оно: "Чем больше становятся пантеоны богов и их родственников, тем больше все они приобретают человеческих недостатков, пороков и слабостей, и меня начинает жечь неосознанное желание начистить им физиономии. Cледовательно, вопрос многобожия отпадает сам собой". Мое упорство все же подбило меня на богохульские дела. В поисках подобающего мифа я забрался-таки в Новый Завет. Абстрагировавшись от реальной величины Иисуса, я попытался осмыслить ситуацию с позиций нормального, тогдашнего трудящегося иудея. Национальный менталитет на меня окрысился за предательство русофильской идеи, а иудейский менталитет вообще обо мне и слыхом не слыхивал, поэтому я так и болтался, как какашка в полынье, между этими двумя менталитетами и осмыслить ничего не сумел. Тогда, как истинный российский полуинтеллигент (сравнение с насилуемой женщиной вполне уместно), я закрыл глаза и, расслабившись, попытался получить удовольствие. Про сны я ранее что-то такое,... где то ранее... Ладно, неохота копаться в написанном, но вроде бы уже писал. Чёрт с ним, буду повторяться, поелику обнадёживаться насчёт того, что кто-то это будет впоследствии редактировать - нет никакого смысла.
   Так вот, о снах. Сны бывают разные. Жидкие и газообразные! Как сказал бы Сержик Одеколоша. Этот был газообразный. То есть на полу... реальности и полу... иллюзии. Это когда ты спишь, но совершенно в курсе, что спишь. Буддисты называют это третим глазом, наркоманы - раскумаркой, психиатры - трансом, а я - дремотно-совиным состоянием, или - "поймать дурку".
   Если это с чем-то и сравнивать, то более всего подходит кино. Во сне ты ведь непосредственно участвуешь, даже вон, девку можно поиметь, а тут,... как бы со стороны смотришь и поиметь никого не можешь.
   Ласточкин город Ершлим. Глина звенящая, улочки, мазанки, зелень. От самой южной окраины, с купален Силоама до Форума и Храма Соломонова и далее, через старые кварталы - на север, к крепости Антония. Люди, люди, люди. Семьи и одиночки. Богатые, бедные, нищие, никакие. Знатные еврейки и жены римских чиновников, греческие, самарянские, арамейские и еврейские шлюхи, калеки и убогие, менялы и торговцы, воры и бродяги - все стекаются в Ершлим к Пасхе, как мухи на мед. Торговцы в лавках. Виночерпии у бочек. Лепёшки дымком аппетитным манят. Суета праздничная и значки римской знати, лентами увитые. По кривым улочкам к гипподрому и Кесаревой синекуре - дворцу Ирода, подиуму и оружейным складам, к казармам легионеров и публичным домам у Дамасских ворот, - всюду слышен разноязыкий говор, оживление и толчея.
   Тысяча лет со времен Царства Давида. Десять веков и почти десять царств на цветущих землях Палестины. Прошли по этим невысоким зеленым холмам, блистая медными бляшками и завывая трубами, жестокие ассирийские латники, прокатились, деревянно хрустя, страшные колесницы халдея Набопаласара, мерцающие невиданными доселе алмазными таранами и дамасскими серпами, секущими противника, как траву, по бокам. Пили из этих рек смуглые египетские лучники, когда добывал для себя последние азиатские владения фараонов Навуходоносор из возродившегося, словно "птица феникс", Вавилона. Словно саранча, прокатились разноплеменные персиянские тысячи Кира и тяжелым мерным строем прошли "бессмертные" Дария. Видели эти холмы и походные стяги, и колыхание длинных сарисс непобедимой фаланги Великого Александра. Слышали тут и захваченных им в Индийском походе боевых слонов, которые оглашали окрестности незнакомыми тягучими ревами. И вот, наконец, пришел новый завоеватель, так как речено пророками, что будет зависим народ иудейский на многие века вперед. Хищная тень римского орла накрыла Палестину, и прочно и надолго установилась наместническая власть римских кесарей.
   Жили, естественно, мерзко. Дом из земляных кирпичей тут же, за обувной лавкой с пристроенным этажом. В прихожей - земляной пол, устланный утоптанным овечьим навозом и птичьим помётом. Далее - две комнаты с приподнятым на метр полом из грубого тёса, под которым ночевали овцы и птица. В углу жилой комнаты - очаг из обожжённой глины без дымохода. Свёрнутые циновки на возвышении в углу, с накинутыми на них волосяными одеялами. В другой комнате - мастерская и верстак для резки воловьих шкур, разбросанные там и сям заготовки для деревянных колодок - инструмент сапожника, - и суховатый мужчина, зажавший зубами конец двух нитей из жилок, другие их концы он бойко крутил руками, получая незамысловатый шнур. Грязные пряди волос колыхались в такт движениям, закрывая скуластое бородатое лицо с типичным иудейским носом и живыми глазами с хитринкой.
   Мужчина затянул узел на конце шнура, просунул его в паз верстака и зацепил петлёй за крюк. Потом поднялся с деревянного стула, подошёл к валяющимся в углу скомканным шкурам, пнул по ним босой ногой и закричал.
   - Иси! Иси, где ты, женщина? - Он не дождался ответа, но продолжал выговаривать потолку, задрав бороду. - И сколько эти вонючие шкуры этого вонючего Арона будут тут валяться?
   - Прости, но ты сам вот уже с Пурима --> [Author:A. B.] хочешь их нарезать и всё не соберёшься. А тут праздники.
   Женщина так тихо появилась, что мужчина, обругивающий потолок, вздрогнул от неожиданности, но с собой справился и уже спокойно заговорил с вошедшей.
   - Слушай, мне лучше знать, что и когда делать, ты лучше скажи, где готовый заказ римлянина. Я эти его праздничные сандалии ещё вчера закончил.
   И вот я как-то шестым чувством, третьим глазом или ещё какой фиговиной, но точно знал,... что этот ремесленник - обувщик Иосиф, а женщина, жена его - Есфирь. Иосиф мне не понравился, скользкий какой-то. А вот жена его, так очень даже понравилась. В общем-то, я никогда не был расистом, а уж в вопросах межполовых отношений, так и вообще - пламенный интернационалист.
   - Ты слышал, сегодня казнят этого.... Ну, которого храмовники схватили. Говорят, царем представлялся.
   - Иси, ты же знаешь, они всегда казнят убогих... М-да, а вот разбойников они почему-то милуют.
   - Да нет, с ним вместе и разбойников окрестят.
   - А Симон-лавочник говорил, что некоему разбою Варравке в честь Пасхи римлянин милость дал.
   - Так то один, храмовниками битый, а двое еще с царем этим- то на кресты лягут. А царь-то этот, говорят, многие чудеса народу являл. И в Ершлиме, и в Вифании, и в Капернауме.
   - Что ты несешь, женщина? Я эту твою наперсницу, Манаму, оглажу тяжелым по хребту. Языки свои не жалеете. Послушай, не тот ли это царь, про которого болтали, что погром в храме учинил на прошлогодней Пасхе? Так не он это разбойничал, я-то уж точно знаю.
   В Ершлиме про чудеса слышали многие. Нет в Иудее города, где бы чудес не ожидали. Это всё их проклятый менталитет, рассуждающий примерно так: "Ну, если вокруг такая нескладуха, то почему бы не быть чуду. Обязательно чуду нужно в этом мире присутствовать. Что же, мне теперь самому трудиться?" А может и совсем не так этот менталитет думал. Зато я точно видел и знал, как думал обувщик Иосиф. Что-то я братцы уже не просто знаю, а даже начинаю чувствовать. Этого мне только не хватало. Только в древней Иудее меня ещё и не видели!
   Где спасение великое через Мессию, как сказано у пророков? Зачем обращать взоры к Сиону, народам земным? Кто скажет это мне, обувщику Иосифу, сыну Серапиона? Многого мне не дано: богатства, знатности и веры, пожалуй, тоже. Книжности, правда, обучен, но не в пользу она, ох, не в пользу. Думающий спрашивает, думающий познает, а известно от века, что бывает тому, кто знает, а еще (не приведи Великий Яхве) много знает. Великая сила - любопытство. Лягу я на перекрестие через него. Ей-ей, лягу. Ревнители с собой зовут и не обещают ничего, кроме рабской покорности и аскезы староверской. Ну, вырежут еще пару римских застав, да пять-шесть караулов. Ну, обезглавят сотню мытарей, кровушки прольют, которая, как известно, не только от истока, но и обратно, к истоку протекать имеет обыкновение.
   Придет Мессия, явится Мессия! Где, когда, куда придет? Откуда явится? На ослике приедет, через Сузские ворота? Бред какой!? Кто его распознает, определит кто? Анна с семейством встречать выйдет, ниц падет и покается? Да скорее храм Соломонов, громада небесная, в пыль представится.
   Снова праздники и мысли эти никчемные, как полусикль на храм, родне Анниной в кошели. Крестил вон один на Иордане - докрестился! Приподнесли головёнку на серебрянном блюде шлюхе непотребной, вот и вся проповедь. Если голова у тебя отдельно от общего организма, - смысл проповеди как-то теряется. Водой крестил, вода не помогла, пришествие проповедовал, а где оно, пришествие? От забитости и горя все эти ожидания, от предчувствия справедливости на земле нашей, хотя и не помнит никто справедливости на холмах этих от века.
   Вот на прошлой Пасхе, показалось мне, действительно появился Он, жалко, что только показалось.
  
   Как же это все тогда вышло-то? Ага, вспомнил! Что такое праздники, вы, конечно, знаете? Ну, выпивали, конечно. Не без этого. Пост-то, он постом, но вроде как заканчивается, а сутки туда, сутки сюда - откаемся.
   Днём, да, точно, после обеденной молитвы, возлегли у Ваффы виноторговца. Ваффа кобенился, служанку заставил раза три ноги всем омыть. Девка такая видная, рабыня из пришлых. К вечеру пошли на купальни. Светлый праздник Пасхи чистым встречать надобно.
   На купальнях в праздник,... чтобы вы это хоть раз увидели.... На праздники купальни, словно горшочки с мацой, страждущими наполнены. Через края выплёскиваются. У самого входа пеший римский патруль разнимал двух сцепившихся друг другу в волосы хаанеек.
   - Посмотрите, люди! Припёрлась из своего Хеврона, - причитала, завывая, одна растрёпанная и пучеглазая. - Сучка ты такая! Ах ты, подстилка солдатская, блядюга хевронская, я тебя предупреждала без счёта уже, куда ты зенки свои сучьи таращишь! - Приговаривая таким образом, она попутно возила головой противницы по пыльной дороге. Вторая, в разодранных одеждах, сверкая мелькающими в пыли грудями, тем не менее волос пучеглазой не отпускала. Боролась исступленно и молча. Солдаты патруля хихикали и, судя по всему, спорили на результат. Лишь их командир молча ходил вокруг схватки, и, стараясь не попадать в облака пыли, хлестал короткой плетью из воловьих жил сцепившийся и визжащий клубок. Больше доставалось пучеглазой. Зрелище обступили любопытные и с безопасного расстояния, в несколько десятков амм --> [Author:A.п".] , делились советами.
   - Эй, красавица, за глаз её укуси!
  
   - Руку ей, руку ломай!
   - Ты мать свою хлещешь, опомнись, болезный!
   Голос прозвучал негромко совсем. Но все-все мгновенно услышали сказанное! Потом голос еще что-то произнес, чего никто уже не понял, кроме меня. Но я, я-то понял. Сказано было на латыни, опять негромко, но центурион услышал, вдруг замер с поднятой плетью, оглянулся, усмехнулся криво, потряс головой, словно пес, вылезший из реки, потом сплюнул и, сунув плеть за пояс, громко крикнул своим солдатам. Те, придерживая короткие ножны мечей, суетливо побежали за ним к воротам купален.
   В этот момент, воспользовавшись передышкой, нижняя полуголая вдруг рванулась, выгнулась кверху, словно лук арабский, и, извернувшись, стряхнула с себя наездницу. Женщины вскочили и, тяжело дыша, снова закружили друг против друга, исподлобья высматривая мгновение для нового броска.
   - Как биться теперь станешь? - Голос, остановивший римскую плеть, прозвучал вновь, уже на арамейском. - Пристало ли матроне, римлянке, с женой сервуса --> [Author:A.п".] в пыли кувыркаться? Римлянин-то мать в тебе признал.
   Говоривший был полноват, весел, бородат и лыс. Стоял чуть в отдалении, сцепив сложенные ладошки внизу перед собой. Впечатление на окружающих произвёл весьма благоприятное, так как был чисто одет, говорил весело и складно, совсем не стесняясь, а запросто, как добрый сосед, весельчак, проживший в соседнем доме уже чёрт его знает, сколько лет.
   "Сколько ни хожу, никак не привыкну, что поселянки моду взяли волосья друг дружке выдёргивать. - Лысый говорил, ни к кому конкретно не обращаясь, как в воздух, но как-то получалось, что вроде бы и всем одновременно. Глаза его, серые, с лукавинкой, скользили по лицам, одновременно глядя на всех сразу. Чудно это было как-то и непривычно. - Говорю всем, говорю, мозоль скоро на языке натру, а всё как в мехи пустые. Собрались вон у озера Галилейского до пяти тысяч, сидят рядами и плачут, что жратеньки хочется. Так и померли бы, там сидя. А пока они там задницы отсиживали, я в Вефсаиду смотался, пару рыбаков привёл, несколько камней у восточного омута расшатали, да и спустили тот омут в старое русло. Рыбы на дне - талантов на пятьдесят трепещется. Мешки набили и ну этих оголодавших кормить. Вот чудо-то было". Рассказчик утёр ладошкой залысину на лбу и из-под руки глянул на палящее солнце: "Ну и жарко тут у вас", - развернулся и направился к раскидистому дереву, словно и не сомневаясь, что все пойдут за ним. И все пошли. А он присел на камень, достал из мешка хлебы и мех с водой, разложил всё на травке и весело пригласил: "А ну, наваливайся". Сам же пробормотал молитву и, отломив кусок лепёшки, принялся её старательно пережёвывать, запивая из меха и проливая на бороду изумрудные капельки.
   - Ф-ф-ять, не ф-фять фыфесь, - лысый помотал рукой с зажатой лепёшкой и, прожевав, сказал, - на пять тысяч, конечно, тут не хватит, но человека два-три пообедают.
   - Кто исцелён, незачем ему в грязной воде барахтаться, а кто нет - кому это поможет? Ну, чада неразумные, они чада и есть. Болезней в этой купальне без счёта. Что вам хворь тела, если крылья обрезаны? Хотите летать, а ползать не умеете. Ясно же: не будешь наполнять мехи новые вином прокисшим, и наоборот.
   Тут сквозь толпу продрался человек в разорванном, испачканном грязью хитоне. Глаза бешеные, борода всклокочена, синяк под глазом, - одно слово разбойник. Бахается этот драный под ноги лысому и вопит радостно.
   - Равви! Учитель! Изгнали мы вертеп этот из храма. Всех подчистую. Менялам столы разнесли, овчарей-пастухов выгнали, птичникам тоже одно клетки поразбивали. Выполнили дело Господа.
   Лысый лепёшку отложил, крошки с халата стряхнул, встал и грустно-грустно говорит.
   - Что же, чада неразумные, творите? Смысл в делах своих видите? Сколько же говорить вам. Завтра же, завтра, вам говорю, новые меняльные лавки, и скот на продажу, и птичники снова вернутся, как и ранее. На Отца ссылаетесь! Зло его именем прикрыть хотите! Никогда, слышите, никогда не уподобится доброе злому, а если уподобилось в малом даже, то не доброе это, говорю вам. Никого Отец наш не наказывал, от создания. Как сечь себя самого? Если вы неразумные по образу Отца нашего. Сила его великая в абсолютности. Только этим и велика истина его. Ни словом, ни делом, ни помыслом зла не доставить. Лживы боги, которые хоть малую боль или наказание творить могут, да и не боги это вовсе, а те же ехиднины порождения. Идём, неразумный!
   Лысый потянул разбойника за собой, на ходу вытирая ему краем рукава грязное лицо. Толпа, как завороженная, потянулась следом.
   За воротами, под пятиарочной аркадой и переходами своей желтоватой водой и прохладой манила купальня. Выбитый в камне резервуар, помнящий великого бунтаря Езекию и нашествие ассирийское, был заполнен купающимися. Веруя в силу исцеления, каждый год тысячи паломников и страждущих в светлый праздник Пасхи табором вставали у северных окраин Ершлима прямо перед крепостью Антония, дабы в воду его живительную окунуться. Лежачих приносили на носилках. Чашей скорби можно было именовать этот грязный водоём на Пасху. Горбатые, кривые, одно... и вообще, безногие и безрукие, слепые и паршой покрытые. Трясущиеся, стенающие и хрипящие, дождавшись очереди, блаженно погружались в мутную воду купальни. На каменных плитах под арками и в переходах - всюду стояли носилки, с которых слышались стоны и вопли больных.
   Вдруг в центре купальни забурлила вода, запенилась, и сотни измождённых, иссохших и покалеченных толпой ринулись к воде, давя и сминая друг друга, так как знали, что только первый, кто после сошествия Ангела в воду туда окунётся, исцелён будет.
   Лысый уже подвёл разбойника к воде и, горестно всплеснув руками, сказал: "Ну, какой это "Дом Милосердия"? Дом страданий, скорее всего, дом мучений! Скольких эти несчастные передавили? А? - И, оглянувшись на следовавшую за ним по пятам толпу, прибавил. - Ну, никого разумного не найдётся, чтобы этим скорбящим объяснить, что не туда взоры свои обращают и спасение не там ищут".
   Он достал из мешка мех с водой, наклонившись, сломил проросшую сквозь камень соломинку и, откусив концы, сунул её в горловину и принялся дуть, надувая щёки. Подняв мех к уху разбойника, он ещё некоторое время подул, а потом, хитро глядя на собеседника, спросил: "Бурлит? Ну, что теперь? Может, это не я дул, а ангел господень? И не найдётся, Господи, книжника какого, учёного истории, чтобы поведал им, что тоннель рукотворный, по которому вода в купальню стекает, - в трещинах весь. Вот воздух в полостях и накапливается, а выход-то ему нужен? Какое уж тут чудо"?
   Он задумался, почесал бородку и, вдруг развернувшись, подошёл к ближайшим носилкам, на которых лежал закутанный в тряпьё больной.
   - Эй, болезный, ты кто?
   Лежачий повернул к нему голову и попытался её приподнять, приподнять ему её удалось раза с третьего, после чего он прерывисто произнёс:
   - Зови меня Иоиль из Капернаума. Тридцать восемь лет маюсь. Всё никак не могу сразу после сошествия Ангела в воду плюхнуться. Так и помру, наверное, расслабленным.
   - Ну, это ты зря. - Лысый внимательно посмотрел на него. - А вера у тебя сильна? Вера истинная?
   - А кто её, истинную веру, знать может? Ты, что ли?
   - Да все её знают! Не пользуется только вот никто почему-то! Вера, она потому вера и есть, что каждому Отцом нашим дана с рождения. Вера в Господа нашего, то есть в себя, так как ты и есть подобие Его. Ну, чего разлёгся, в себя загляни, в душу свою! Тепло чувствуешь? Ну вот! А ты говорил. Вставай, забирай тряпки свои и дуй отсюда, а то ещё какую заразу подхватишь. Да не греши более, а то знаю я вас - выздоровел, и до свидания, доктор, ты мне без надобности теперь.
   Лежащий скривился, всё ещё не веруя, потом вдруг изогнулся, на бок перекатился, встал на четвереньки на дрожащих конечностях, потом распрямился и, забыв про все свои тряпки, тихо шагнул, потом ещё, потом быстрей, потом побежал к воротам, подпрыгивая, что-то вопя и выкрикивая.
   Вот тут-то я во второй раз в жизни увидел чудо! Правда, во сне. Первый раз было это, когда Рыжий по небесам шагал, аки Христос по морю и второй раз сейчас. А наяву только один раз чудо и случилось, это когда мы все последние копеечки на бутылку в общаге собрали, все тумбочки перевернули, и нет ничего. А я повторно к тумбочке подошёл, открыл, и будьте любезны - трёшник.
   Ну, я - это я, и что я там дальше в этом странном полусне увидел - не для слабонервных.
   Увидел я обувщика нашего, только уже полупьяненьким и в компании нескольких таких же. Как я понял, тогдашний средний класс загулял на Пасочку.
   Наш Ёся и ещё человек семь лежали на грязном войлоке. Вокруг них суетились две косматые полуголые негритянки и таскали лежащим плошки с варёным мясом, лепёшки, овощную похлёбку и сушёную рыбу. Посредине бухарики положили пару вместительных мехов с вином и надолго по очереди к ним прикладывались. Вино текло мимо ртов на халаты, но это мало кого беспокоило.
   Пророки, говоришь? - вопил какой-то бритый и бородатый, - Пророки! Где они? - он пьяно осмотрелся, словно во всех тёмных углах пряталось по пророку, - Исполнение закона Моисеева? Кто его исполняет по букве, а? Ты, Мокейка!? А кто мальчишку персиянина каждую ночь под одеяло таскает? Субботу чтишь!? Ай молодца, а Сара твоя по шекелю с каждого дерёт только за то, чтобы тебя к расслабленному позвали! Так? Так, так. Сколько миры и масел на праздники изводим, сколько денег и живности в храмы тащим? Помогло оно нам? Оно нам надо? Анна с семейством,... да они уже райскою жизнью живут.
   - Вот ты, Иосиф, ты в пост молодуху свою ублажаешь, правильно?
   Мама родная! Это же он уже напрямую ко мне обращается! Вот тебе и яйца в анфас и профиль. Какое тут на фиг кино! Я почувствовал и вкус кислого вина, и колючий, верблюжьего волоса, подпоясанный хитон, и ещё много непривычных звуков, прикосновений....
   - Так-то, оно так! Да ....
   Вдруг снаружи раздался пронзительный визг, а вслед за этим громкие крики и ропот толпы.
   Все повскакивали и, переворачивая плошки с едой и светильники, ринулись на улицу.
   Вот оно, переселение душ. Вы, ребята, об этом даже и не догадываетесь. Вот оно! Реальное, куда уж реальней. Вот оно! Самое главное, конечно, вонь: сверху, снизу, сбоку, со всех сторон. Вонь кислых, перебродивших листьев и преющей соломы, вонь жирных пятен на подстилках и халатах, вонь горящего сала смрадных светильников, вонь нечистот из уличной канавы, вонь соседей из ртов и штанов, вонь плотная и осязаемая, заполонившая мир. Я запинался о циновки, я расталкивал локтями рванувшее интро стадо, я орал что-то нечленораздельное, и потные космы хлестали меня по щекам. Звери вырвались наружу, к другим наружным, потому что вместе, потому что так легче, потому что прутик - ничто, а веник, пучок - это сила. Какой экстаз - порвать кого-нибудь, кого - в конце концов не важно, важен момент единения. Спартак - чемпион! Кажется, именно это я и орал! А может и не это, но что-то социально близкое Хайль Гитлер или Слава КПСС! Не суть важно. Рука потянулась за булыжником - оружием пролетариата. Булыжника не оказалось, улица была земляной. Пока искал булыжники, меня опрокинули и чуть было не затоптали. Прямо перед глазами мелькали деревянные колодки и босые ноги в гниющих струпьях, об меня запинались и, падая, рычали и скалились, пытаясь мимоходом укусить. Я вырвался! Я, чёрт подери, из осаждённого Белого Дома вырвался, а тут,... тьфу! Я рванул кого-то за лодыжку, опрокинул, подмял под себя и, карабкаясь на него и через него, наступая коленями на мягкое податливое тело, подошвой на всхлипнувшее соплями лицо, побежал дальше, возрождаясь в стаде. Голос свыше приказал мне - фас, и моя смрадная душонка исчезла, подчиняясь ему, да и хрен на неё, убогую и бессильную. Ничего, Говорю Вам, она не стоит. Она -отребье, хлам, она - выверты психологии, её нет на самом деле, так же, как не может быть кооперативной морали. Мораль - миф! Сегодняшняя мораль - это завтрашняя грязь, а вчерашнее непотребство - сегодняшняя мораль. Это проверено! Это факт! Вот она, наивысшая форма свободы! Это та свобода, которая без ответственности за эту свободу! Ответственность - там, это где-то выше, а я свободен, я - птица, я - хищник, который точно знает, на кого ему указали. Кто указал? Инстинкт, голод, собственная злоба и ярость, или же высший Хаос - это, в конце концов, вторично. Эта истинная свобода неконъюнктурна и логична. Она геометрически правильна и, как и весь Хаос, строго иерархична. Жора Оруэл это точно собака прочувствовал. Но мне сейчас не до этого английского маразматика. Во мне сейчас феерия Ужаса, во мне сейчас дикий восторг уничтожения и моё место - в истории.
   Толпа выплеснулась на развилку улиц у северной крепости и растеклась по свободному пространству, чтобы затем снова, как ртуть, сомкнуться несколькими каплями вокруг трёх смоковниц у края сточной канавы.
   Эта окровавленная сука валялась у края сточной канавы и была, может, ещё час другой назад бесовски красива. Она и сейчас, раскоряченная, перевёрнутая верхней половиной туловища к небу с раскинутыми в стороны руками и маленькими грудками, вызывала похотливые позывы откуда-то снизу, из-под волосяного пояска.
   В толпе чувствовалось всеобщее желание. Если бы эту окровавленную тварь можно было бы отодрать всем одновременно, ох, как бы её отодрали! Они скалились и рычали. Один в рваном козьем, мехом внутрь, плаще с обезображенным ожогом лицом суетливо метался между двумя храмовниками, склонившимися над лежащей, и суковатой палкой остервенело тыкал в неподвижное тело. В запале он задел палкой одного из храмовников и тот, привстав стеганул его наотмашь плетью. Рухнув, как подкошенный, на колени, скуля и подвывая, обожжённый, не вставая с колен, пятясь задом, исчез в толпе.
   Храмовники методично осмотрели жертву и один из них, седой и невозмутимый, в дорогом льняном одеянии, перевернул стонущее тело и сорвал с него последние лохмотья одежды. С бесстрастным видом он выпрямился, потёр руки и громко крикнул: "Люди! Вот женщина! Имя ей Соломия, жена Никодима, служителя храмова! Мы с Нафаноилом застали её в прелюбодеянии с плотником! Свидетельствуем это. Никодим волю вам дал судить ея! Как поступить с ней?
   Толпа молчала, но вдруг из вонючего её чрева раздался пронзительный визг: "Сме-ерть"! "Смерть, - всколыхнулась толпа несколькими голосами и спустя минуту, словно подчиняясь невидимому дирижёру, над всей площадью мерно ухало сотнями голосов, - смерть, смерть, смерть"!
   Старщий что-то тихо сказал помощнику, и они, ухватившись каждый за ногу, потащили дёргающееся тело через сточную канаву к раскидистой смоковнице. Они тащили его волоком сквозь жёсткий кустарник по берегу канавы, по нечистотам в канаве, и подскальзываясь, и чертыхаясь, наконец подтянули тело к дереву. Завязав верёвками щиколотки женщины, они дружным рывком вздёрнули её к нижним ветвям.
   Нелепо распятая вверх ногами, она уже не вызывала плотских желаний, она вызывала смех, и в толпе уже хихикали и громко давали храмовникам советы: "Титьки ей подвяжи, гляди как обвисли", "Не ждала, змея...", "Сунь-ка ей туда плеть, пусть хоть напоследок полюбодейничает". Последний совет храмовник услышал и, зверино ухмыльнувшись, выломал с цветущего рядом куста чертополоха пук колючих цветков. Пообломав концы, он грубо впихнул этот букет между ног распятой. Тело затрепетало в конвульсиях. Толпа приветствовала это одобрительными криками и свистом.
   Наиболее рьяные из толпы уже перебрались через канаву и рыскали вокруг места казни, подбирая тяжёлые засохшие комья глины, обломки саманных кирпичей и камни.
   Вдруг, словно ниоткуда, но, наверное, из-за дальних деревьев, появился тот самый толстяк, балагур, излечивший расслабленного. Прихрамывая, он быстро подошёл к месту казни и начал осторожно, дуя на рану, вынимать из тела колючие цветы. Сделал он это так быстро, что никто не успел ему помешать и только когда последний колючий цветок упал на землю, вокруг спохватились.
   Храмовник одной рукой выхватил плеть, другой ухватил лысого за хитон и швырнул на землю.
   - Ты кто такой, ублюдок?! Почему суду мешаешь?! Люди её осудили, не тебе, пришелец, право суда здесь.
   - Где, уважаемый, ты людей видишь, - негромко сказал толстяк, прикрываясь рукой от занесённой над ним плети, - смотри вот, - лысый поднял брошенный цветок чертополоха и начал рисовать черенком на земле.
   - Вот видишь, боль её - это круг, вот вы рядом, - он обозначил несколько точек, - чем боль сильнее, тем окружность больше, и все вы на себя боль эту принимаете, видишь, а тут она, - он ткнул черенком в центр первого круга, - значит, от неё боль всё дальше и дальше. Зачем себе больно творите? Ай, яй!
   Это храмовник, не дослушав лысого, стеганул его плетью.
   - За что бьёшь меня, человек?
   - А это я не тебя, себя стегаю, и он еще раз от души хлестнул лысого плетью.
   - Ай, ух, - заорали и лысый и храмовник, и последний брякнулся на землю рядом с жертвой и судорожно начал тереть плечо. Морщась, он приспустил с плеча плащ, халат и все увидели, как на загорелом плече набухает и буреет кровавый рубец от удара.
   Старший храмовник, наблюдавший за всем со стороны, вдруг подошёл к лысому, наклонившись и обхватив его руками, помог подняться на ноги.
   - Какой силой делаешь так? - Спросил он, заботливо отряхивая его одежды.
   Бородатый, всё еще кривясь от нестерпимой боли, прерывисто ответил: "Да не я это, как понять не можете, сами всё творите, вернее, сами, когда по одному, а вместе - это уже не вы, да и не люди вовсе. Вон каменья собрали, разве люди это? Ты, вот ты, - он подошёл к угрюмо стоящему косматому верзиле, который перекладывал из одной руки в другую увесистый камень, - не мне, не им, - он махнул в сторону толпы, - себе скажи - я безгрешен, я право её судить имею, я жизни её властелин. Можешь ты себе такое сказать, можешь? Так бей её этим камнем, не раздумывая! И все, эй там, слушайте, бейте, кто веру в себе узнал, бейте, но знайте себя и только себя истязаете. Нет воли над чужой жизнью ни у кого: ни у дьявола, ни тем более у Отца нашего.
   - Давай, - обратился он к старшему храмовнику, - снимем её, негоже женщине в таком непотребстве перед людьми висеть.
   Они развязали верёвки и бережно опустили стонущую женщину на землю, и второй храмовник, сняв верхний, грубого покроя плащ, накрыл её.
   А вокруг уже стояли люди, освещённые стыдом. Нет, точно! Я это почувствовал и наконец понял. Истина и стыд, именно это и есть свет, и ничего более. Это когда тебе открываются тёмные закоулки своей вселенной, когда она видна тебе до последнего многоточия, когда ясность так отчётлива, что больно сердцу, когда твоё одиночество и одновременно единение с миром так очевидны и пронзительны, что искры небесные пронзают тебя насквозь, и ты поднимаешься к звёздам в сиянии своего знания,- и тогда исцеляются немощные, прозревают слепые, встают умершие, поскольку смерти-то и нет вовсе.
   И разъеденилась толпа, и каждому захотелось на колени, захотелось наказания, по-детски нестрашного.
   - Он, это он, Равви,- Илия, - толпа, вернее уже не толпа, а люди, вскрикивали, перешёптывались, показывали на толстого пальцами. Седой храмовник тронул за плечо сидящего на корточках над неподвижным телом и повторил: Кто ты, какой силой делаешь так? Скажи людям.
   Всё ещё морщась от прикосновений одежды после ударов плетью, бородатый медленно выпрямился и опять диковинным своим серым взглядом оглядел оставшихся. Многие из толпы плюнули и поняв, что забава сорвалась, потихоньку расходились, ворча и негодуя, но многие и остались.
   - Я Сын Человеческий, как и все вы, дети Отца нашего. Чудес ждёте? Знамений небывалых, пророчеств! Зачем вам!? Пустое всё это! Главное чудо в себе носите, а не видите, как в другие чудеса поверите?
   Ищите и обрящете! Стучите, и откроется вам! Нет зла страшней зла души своей человеской, ибо говорю вам, самая трудная битва - это битва с собой. На эту битву благославляю вас, ибо не мир принёс я для вашей души, но меч! Не тронь души чужой, ибо не властен над ней, и если ударил тебя кто, не отвечай, ибо себя тот бьющий ударил.
   Тут лежащая вдруг со стоном приподнялась, и, не обращая внимания на соскользнувший плащ, упала, обхватив ноги лысого.
   - Господи единый и сущий, помоги! Не для себя прошу, Господи, для близких моих родных! Дочь мою спаси, народ мой.
   Бородатый нагнулся, мягко разжал её руки и, подняв халат, снова укутал спасённую.
   - Ты, женщина, я вижу, не из этих краёв. Кто же ты такая будешь? Гречанка, хананеянка, а может финикянка? Не разорваться же мне? Помогаю сынам Израилевым, как узнал из души своей. Не станешь бросать еду псам, когда люди голодные!
   Женщина вдруг гордо выпрямилась и заговорила: "Не укорю тебя, Господи, за псов, но прошу со смирением: помоги, ведь и псы у хозяев под столом куски собирают брошеные.
   Лысый задумался, а потом как хряпнет себе кулаком по лбу.
   - Тысячу раз правда, милая! Ах, какой я осёл! Ах, глупец! Вот видите, люди, как трудна борьба в душе собственной, как тяжело Сыну Человеческому, и как вовремя помощь приходит от Отца Небесного.
   Тут я охренел окончательно. Если всё это библейское действо, то выходит, что сам Иисус свою неправоту признаёт, то есть равенство всех со всеми, то есть справедливость Высшую от Господа нашего, справедливость никому не подвластную и истинную. Это что же тогда получается...?
   - Столько всего случится ещё в мире этом, - продолжал тем временем бородатый, - Города исчезнут и вновь возникнут, да что там города,- империи рухнут и возродятся! Тысячи и тысячи лет пройдут, а Слово останется. Кто понесёт его далее? Да все! Вот и все вы тоже! Многие неправды его искажать будут, многие выдумки, как истину произносить, но останется основное в смысле и в душе, и в самом Слове - нет главного среди равных, и каждый всемогущ и каждый Сын Человческий по образу Отца нашего и подобию Его! Не властен никто над душой человеческой и именно поэтому мы и дети Его! Как узнать это? Да каждый это узнает, ибо бессмертны вы! И в памяти каждый это сохранит и обретёт. Да вот ты, - и он ткнул в Иосифа, (тьфу ты), то есть в меня пальцем, - ты и увидишь всё! Все, конечно, увидят, но ты явно помнить будешь, и нарекут тебя вечным. Иди, ходи по земле. Неси это наказание детей человеческих - жизнь вечную.
   И я проснулся и долго ещё думал, и думал, и думал.
   Как мне очиститься? Как отмыться от всего этого дерьма, что наслоилось за годы. Оно, по-моему, уже затвердело и хрустит при ходьбе. Я так и хожу, похрустывая дерьмом. Изредка я пытаюсь хотя бы высунуть нос из этой говённой оболочки, и тогда все, кто меня окружают, начинают возмущаться и осуждать. В силу стадности и рефлексии на непонятное. Они говорят о морали! Они говорят о разуме! Они говорят о предназначении! Они говорят и не понимают ни первого, ни второго, ни третьего. Жаба - бизнесмен (я тут, ввиду полного отсутствия средств к существованию, родительский дом задумал продать) с глазами гадюки, жаден как Гобсек, как влагалище нимфоманки, туп от природы - учит меня жить, а я его люблю. Ну не дурак ли? Я блюю после встреч с ним, меня воротит от пожатий его толстой лапки, от жирного пахнущего кожей и потом торса, когда он втискивает его рядом со мной на сидение автомобиля, всё равно люблю. Он - сука страшная, прочитавший в своей жизни пять-шесть книжек, экзаменует меня по истории, а я люблю. Да этакий мазохизм и не снился господину Де Саду в его сумашедшем доме. Поступки ничего не определяют. Причины в их философском аспекте и не причины вовсе, а следствия, да и хрен с ними, всё равно этого никто не понимает. Философия фонтана - лучшая из философий. Дай воду! Дай и не требуй, не проси ничего. Никому не верь, ничего не бойся, - фонтанируй, пока не иссякнешь. Для себя, для других - не важно!
   Если для других, то значит и для себя и наоборот и никак иначе!
   Не верь, не бойся, не проси - этот уголовный рефрен модного сейчас шлягера в исполнении двух замордованных шоу бизнесом девчушек, бездарно пытающихся сыграть розовые мотивы, - главная мысль и идея. Я бы только добавил - не верь злу, а только душе своей и Господу Нашему.
   Вот это я задвинул! Ну, прямо таки как с амвона. Может в проповедники податься? А что, куда-нибудь за бугор? Денежку хорошую зашибают ребята, опять же. И не нужно будет сегодня соваться в это проблемное мероприятие. Да нет, там у этих проповедников места на триста лет вперёд раскуплены, к тому же совесть.... Ну, совесть ладно... Совесть ведь она как,... она штука бессловестная и неосязаемая водки к тому же боится, - налил ей пару стаканов и порядок...
   Звонят! Пора! Это точно Владанчик.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   Лат. - жизнеописание.
   Др.еврейский праздник.(март)
   Амма - локоть (др. евр)
   Сервус - раб (лат)
   Купальня Вифезда (арам.- дом милости)
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"