Кроуфорд М. : другие произведения.

Блуждающие призраки

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Ghost story из старых запасов. Как бы не потерялись.


  

Wandering Ghosts

F. Marion Crawford

New York: The Macmillan Company,

1911.

  
  

СОДЕРЖАНИЕ

  
   МЕРТВАЯ УЛЫБКА
   ЧЕРЕП, КОТОРЫЙ КРИЧАЛ
   ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ!
   КРОВЬ - ЭТО ЖИЗНЬ
   ВЕРХНЯЯ КОЙКА
   ВОДЫ РАЯ
   ПРИЗРАК КУКЛЫ
   ПОСЛАННИК КОРОЛЯ
  

МЕРТВАЯ УЛЫБКА

  
   ГЛАВА I
  
   Сэр Хью Окрам улыбнулся, сидя у открытого окна своего кабинета в конце августа, когда необычное желтое облако набежало на низкое солнце, и ясный летний свет потускнел, словно внезапно наполнился отравой и чумными испарениями. Лицо сэра Хью казалось сделанным из тонкого пергамента, натянутого, подобно коже, на деревянную рамку; были заметны глаза, выглядывавшие в щели под изогнутыми, сморщенными веками, - живые и бдительные, подобные глазам жабы в норе, - симметричные и одинаковые. Однако, по мере изменения освещения, в каждом из них мелькали желтые блики. Сестра Макдональд однажды сказала, что, когда сэр Хью улыбается, он видит лица двух женщин в аду - двух умерших женщин, которых он предал. (Сестре Макдональд было сто лет.) Его бледные губы были растянуты в улыбке, открывая бесцветные зубы, в выражении глубокого самодовольства, в сочетании с ненавистью и бесконечным презрением к человеческим существам. Отвратительная болезнь, от которой он умирал, не пощадила его мозг. Его сын стоял рядом с ним, - высокий, с белой нежной кожей, подобный ангелу, как их обычно изображают на картинах; и хотя в его синих глазах читалось неподдельное горе, когда он бросал взгляд на лицо своего отца, он ощущал тень этой тошнотворной улыбки, предпринимавшей попытки, против его воли, пробраться на его собственные губы. Это было похоже на дурной сон, потому что он старался не улыбаться и - улыбался. Рядом с ним, красивая, красотой ангела, с золотистыми волосами, с печальными синими глазами, с бледным лицом, стояла Эвелин Уорбертон, взяв его руку в свою. И когда она смотрела в глаза своего дяди, и не могла отвести взор, она знала, что такая же улыбка кривит ее губы и обнажает зубы; две сверкающих слезинки потекли по ее щекам ко рту, поднялись на верхнюю губу и опустились на нижнюю, и она улыбнулась - и эта улыбка была похожа на тень смерти и печать проклятия на ее чистом, молодом лице.
   - Конечно, - очень медленно произнес сэр Хью, по-прежнему глядя на деревья, - если вы решили пожениться, я не могу вам помешать, и не думаю, что вы придаете хоть какое-то значение тому состоянию, в котором я пребываю...
   - Отец! - упрекнул его Габриэль.
   - Нет, я не собираюсь обманываться, - продолжал старик, улыбаясь своей ужасной улыбкой. - Ты женишься, как только я умру, хотя есть очень веская причина, почему тебе не следует этого делать... почему тебе не следует этого делать, - решительно повторил он, и медленно перевел взгляд на стоявших рядом молодых людей.
   - Что же это за причина? - испуганным голосом спросила Эвелин.
   - Это не имеет значения, дорогая. Ты выйдешь замуж, какой бы она ни была. - Последовала длительная пауза. - Двое ушли, - сказал он, и его голос странно ослаб, - еще двое, и будет четыре - все вместе - всегда и навсегда, гореть, гореть, ярко гореть.
   Наконец, голова его медленно опустилась, жабьи глаза скрылись под распухшими веками; облако, скрывавшее солнце, развеялось, трава снова стала зеленой, а день - чистым. Сэр Хью уснул, как делал это постоянно, во время своей болезни, даже когда говорил.
   Габриэль Окрам увлек Эвелин прочь, они вышли из кабинета в тусклый холл, мягко прикрыв за собой дверь, и каждый из них перевел дыхание, словно избавился от грозившей опасности. Они взялись за руки, их взгляды встретились, и каждый мог прочитать в глазах другого любовь и тайный ужас перед чем-то неизвестным. На их бледных лицах был написан страх.
   - Это его секрет, - наконец сказала Эвелин. - И он никогда нам его не раскроет.
   - Он умрет вместе с ним, - ответил Габриэль, - что ж, пусть будет так!
   - Пусть будет так! - эхом отдалось в темном холле. Это было странное, пугающее эхо, потому что, как говорили некоторые, если бы оно было настоящим, то должно было повторить произнесенное несколько раз, удаляясь, и смолкнуть; но оно иногда отзывалось, а иногда молчало. Сестра Макдональд утверждала, что когда старый Окрам произносит молитву, эхо молчит, но отзывается десяток раз, когда он произносит проклятия.
   - Пусть будет так! - послышалось рядом с ними. Эвелин вздрогнула и огляделась.
   - Всего лишь эхо, - сказал Габриэль, увлекая ее из дома.
   Они вышли под полуденное солнце и присели на каменную скамью за часовней, построенной в конце восточного крыла. Было очень тихо, не раздавалось ни единого звука. Только где-то очень далеко в парке певчая птица что-то насвистывала, готовясь к вечернему хору.
   - Здесь очень одиноко, - сказала Эвелин, беря Габриэля за руку и произнося слова так, словно боялась нарушить тишину. - Если бы было темно, я бы испугалась.
   - Кого? Меня? - Габриэль с грустью взглянул на нее.
   - О, нет! Как могу я бояться тебя? Старых Окрамов; говорят, они похоронены здесь, под нашими ногами, в северном склепе вне часовни, в саванах, без гробов... Говорят, их хоронят именно так.
   - Ну да. Так будет похоронен мой отец, так же похоронят и меня. Утверждается, что Окрамы не лежат в гробах.
   - Но ведь это не может быть правдой... эти истории... истории о призраках! - Эвелин теснее прижалась к молодому человеку и сильнее сжала его руку. Солнце начало клониться к закату.
   - Конечно. Впрочем, существует история о старом сэре Верноне, которого обезглавили за измену при Джеймсе II. Забрав его тело с эшафота, родственники поместили его в железный гроб с тяжелыми замками и поставили в северном склепе. Но когда склеп снова вскрыли, чтобы похоронить другого родственника, то обнаружили, что гроб открыт, тело стоит у стены, а голова откатилась в угол и лежит там, улыбаясь.
   - Такой же улыбкой, как у дяди Хью? - Эвелин вздрогнула.
   - Да, полагаю, что так, - задумчиво ответил Габриэль. - Конечно, сам я этого не видел, а склеп не открывался в течение тридцати лет - никто из родственников не умирал.
   - И если... если дядя Хью умрет, то... - Эвелин замолчала, ее прекрасное худенькое личико стало совсем белым.
   - Да. Он также будет похоронен там, вместе со своей тайной, какая бы она ни была. - Габриэль вздохнул и сжал маленькую ладонь девушки.
   - Мне не хочется думать об этом, - неуверенно произнесла она. - О, Габриэль, но что это может быть за тайна? Он сказал, что нам лучше не жениться, - не потому, что он нам это запрещает, - и сказал это так странно, с такой улыбкой... Ах! - Она вздрогнула, оглянулась и подвинулась к Габриэлю. - Я почувствовала, что и сама улыбаюсь такой же улыбкой...
   - Со мной было то же самое, - тихим, взволнованным голосом ответил Габриэль. - Сестра Макдональд... - Он резко замолчал.
   - Что? Что она сказала?
   - О, нет... ничего. Идем, дорогая, становится холодно.
   Он поднялся, но Эвелин, держа его руку в своих, осталась сидеть. Она по-прежнему смотрела ему в лицо.
   - Но ведь мы поженимся, правда, Габриэль? Скажи, что это так!
   - Конечно, дорогая, конечно! Но пока мой отец болен, это невозможно...
   - Ах, Габриэль, дорогой! Как жаль, что мы не поженились раньше! - внезапно воскликнула Эвелин. - Мне кажется, случится что-то, что помешает нашей женитьбе и разлучит нас.
   - Ничего такого не случится!
   - Ничего?
   - Ничего, - повторил Габриэль Окрам, и она притянула его к себе.
   Их лица, странно похожие, сблизились и соприкоснулись, - и Габриэль испытал этот поцелуй как странное наслаждение злом, а Эвелин словно бы ощутила холодное дыхание сладкого и смертельного страха. Никто из них не понимал, почему, ведь они были такими молодыми и невинными. Она привлекла его к себе легким движением, подобно нежному дрожащему растению, обвивающемуся вокруг другого своими тонкими листьями; он охотно позволил себе быть привлеченным к ней, пусть даже это ее прикосновение было ядовитым и несло смерть; ибо она странно любила это полусладкое дыхание страха, а он страстно желал безымянного зла, скрывавшегося в ее девичьих губах.
   - Мы словно в каком-то странном сне, - сказала она.
   - Я боюсь пробуждения, - ответил он.
   - Мы не проснемся, дорогой, когда сон прекратится; он окончится смертью, и мы этого не узнаем, но до тех пор...
   Она замолчала, ее глаза искали его, их лица медленно сближались. Их губы предощущали и жаждали поцелуя.
   - До тех пор... - повторила она, и снова замолчала.
   - До тех пор - сон, - сказал он, и их губы сомкнулись.
  
   ГЛАВА II
  
   Сестре Макдональд было сто лет. Она привыкла спать, сидя в большом старом кожаном кресле с подлокотниками, накрыв ноги овчиной, и обернувшись во множество теплых одеял, даже летом. Ночью рядом с ней всегда горела лампа и стояла старая серебряная чашка с водой, на случай, если ей захочется пить.
   Ее лицо было очень морщинистым, но все морщинки были такими маленькими, тоненькими и прилегавшими близко одна к другой, что казались тенями, а не морщинами. Две тонких пряди волос, в которых белый цвет переходил в дымчато-желтый, выбивались на висках из-под накрахмаленной белой шапочки. Время от времени она просыпалась, ее веки, - крошечные складки, похожие на маленькие розовые шторы, - приподнимались, и странно голубые глаза смотрели сквозь двери, стены и окружающий мир куда-то вдаль, далеко за его пределы. Затем она снова засыпала, с руками, сложенными на одеяле; пальцы были вытянуты, и суставы сильно выделялись на них своим цветом, в свете лампы напоминая спелые яблоки.
   Был почти час ночи, легкий ветерок слегка покачивал ветви ивы за окном, иногда касавшиеся оконного стекла. В маленькой комнате, за приоткрытой дверью, крепко спала девушка-служанка, присматривавшая за сестрой Макдональд. Стояла тишина. Старуха мерно вздыхала, ее губы подрагивали каждый раз, когда между ними проходил воздух, ее глаза были закрыты.
   Снаружи окна было видно лицо; фиолетовые глаза неотрывно смотрели на спящую; оно было похоже на лицо Эвелин Уорбертон, хотя подоконник от поверхности земли отделяло около восьмидесяти футов. Но лицо было тоньше, чем у Эвелин, и бледным, как воск, а цвет глаз и губ вовсе не был цветом жизни; это был цвет смерти; казалось, глаза и губы были нарисованы кровью на восковом лице.
   Морщинистые веки сестры Макдональд медленно распахнулись, она смотрела в лицо, замершее за окном, столько времени, сколько понадобилось бы, чтобы досчитать до десяти.
   - Время пришло? - спросила она старческим, дребезжащим голосом.
   Пока она смотрела, лицо за окном изменилось, глаза видения открывались все шире и шире, пока белки не сверкнули, подобно цветкам фиалки; кровавые губы приобнажили сверкающие зубы, вытянулись, сжались и снова вытянулись, а темно-золотистые волосы протянулись от головы к оконному стеклу, повинуясь дуновению ветра. После чего, в ответ на вопрос сестры Макдональд, раздался звук, от которого замирает все живое.
   Это началось как низкий стон, усиливавшийся, подобно штормовому ветру, стон, переходящий в вопль, вопль - в вой, а вой - в нечеловеческий визг, - тот, кто его слышал, сразу узнал бы в нем крик банши, - крик, который можно услышать только глубокой ночью. Когда он прекратился, лицо исчезло; сестра Макдональд пошевелилась в своем кресле, снова взглянула на черный квадрат окна, но там ничего не было, кроме ночи и покачивающихся ветвей ивы. Она повернула голову к приоткрытой двери; там стояла девушка, в белом платье, она вся дрожала от ужаса.
   - Время пришло, дитя мое, - сказала сестра Макдональд. - Я должна идти к нему, потому что это конец.
   Она медленно приподнялась, положив иссохшие руки на подлокотники; девушка подала ей шерстяное платье, большую мантию, костыль, и помогла одеться. Но она очень часто отвлекалась, со страхом глядя в сторону окна, а сестра Макдональд покачивала головой и произносила слова, которых горничная понять не могла.
   - Это было похоже на лицо мисс Эвелин, - вся дрожа, сказала девушка.
   Старая женщина строго взглянула на нее, и в ее голубых глазах вспыхнул странный свет. Придерживаясь за подлокотник кресла левой рукой, она вскинула костыль, намереваясь ударить горничную. Но не сделала этого.
   - Ты - хорошая девушка, - сказала она, - но глупая. Молись, чтобы Господь дал тебе ума, дитя мое, молись - иначе тебе придется покинуть Окрам холл и искать работу в другом доме. Возьми лампу и придерживай меня за левую руку.
   Раздался стук костыля о деревянный пол и шорох мягких тапочек, когда сестра Макдональд направилась к двери. Каждая ступенька давалась ей с трудом, и по стуку ее костыля слуги слышали ее приближение задолго до того, как могли увидеть.
   Никто не спал, в коридоре возле спальни сэра Хью виднелись огни, бледные лица, слышался шепот; кто-то вошел, кто-то вышел, но все расступились, давая путь сестре Макдональд, ухаживавшей еще за отцом сэра Хью, более восьмидесяти лет назад.
   Комната была освещена мягким, призрачным светом. У постели отца стоял Габриэль Окрам, здесь же, на коленях, стояла Эвелин Уорбертон, ее волосы, золотистыми тенями, лежали у нее на плечах, а ладони рук были соединены вместе перед грудью. Медсестра, напротив Габриэля, старалась напоить сэра Хью. Но он не хотел, и хотя губы его были приоткрыты, зубы - плотно сжаты. Теперь он казался очень, очень худым и желтым, и даже глаза его, на которые сбоку падал свет, казались желтыми углями.
   - Не нужно мучить его, - сказала сестра Макдональд женщине, державшей чашку. - Позвольте мне поговорить с ним, потому что настал его час.
   - Позвольте ей поговорить с ним, - сказал Габриэль тусклым голосом.
   Старая женщина склонилась к подушке, и положила свою иссохшую руку, похожую на древний коричневый пергамент, на желтые пальцы сэра Хью, и заговорила с ним, в то время как Габриэль и Эвелин, затаив дыхание, прислушивались к ее словам.
   - Хью Окрам, - сказала она, - твоя жизнь завершается, и я, видевшая твое рождение, и рождение твоего отца, пришла сказать, что ты умираешь. Хью Окрам, ты скажешь мне правду?
   Умирающий узнал слабый далекий голос, сопровождавший его всю жизнь, и очень медленно повернул свое желтое лицо к сестре Макдональд; но ничего не сказал. Она заговорила снова.
   - Хью Окрам, ты никогда больше не увидишь дневного света. Ты скажешь правду?
   Его, похожие на жабьи, глаза еще не утратили ясности. Он смотрел ей в лицо.
   - Чего ты хочешь от меня? - спросил он, четко выговаривая каждое слово. - У меня нет секретов. Я прожил достойную жизнь.
   Сестра Макдональд рассмеялась - тихим, дребезжащим смехом, заставившим ее голову задрожать, словно вместо шеи у нее была пружина. Глаза сэра Хью стали наливаться кровью, бледные губы задергались.
   - Позволь мне умереть спокойно, - медленно произнес он.
   Но сестра Макдональд покачала головой, ее коричневая рука оставила его пальцы и переместилась на его лоб.
   - Заклинаю тебя матерью, родившей тебя и умершей от горя за твои грехи, скажи мне правду!
   Губы сэра Хью сжались.
   - Не на земле, - медленно ответил он.
   - Заклинаю тебя женой, родившей тебе сына, и умершей от голода, скажи мне правду!
   - Ни тебе при жизни, ни ей после смерти.
   Его губы двигались так, словно произносимые им слова представляли собой раскаленные угли, на лбу у него выступили крупные капли пота. Габриэль Окрам до боли сжал руку, наблюдая за тем, как умирает его отец. Сестра Макдональд заговорила в третий раз.
   - Заклинаю тебя той женщиной, которую ты предал, и которая ожидает тебя в эту ночь, Хью Окрам, скажи мне правду!
   - Слишком поздно. Позволь мне умереть спокойно.
   Скривившиеся губы обнажили желтизну зубов, жабьи глаза сверкали, подобно драгоценным камням, подаренным самим дьяволом.
   - Время еще есть, - сказала старая женщина. - Назови мне имя отца Эвелин Уорбертон, и тогда я позволю тебе умереть спокойно.
   Эвелин, стоявшая на коленях, вздрогнула и посмотрела на сестру Макдональд, а затем на своего дядю.
   - Имя отца Эвелин? - медленно повторил он, и на его умирающем лице появилась ужасная улыбка.
   Свет в большой комнате странно потускнел. Эвелин заметила, какой огромной стала тень сестры Макдональд на стене. Дыхание сэра Хью стало трудным, в горле заклокотало, словно он почувствовал прикосновение смерти, затем восстановилось. Эвелин молилась, громко, четко выговаривая слова.
   Затем раздался стук в окно; она почувствовала, как ее волосы треплет холодный ветер, и оглянулась. Она увидела собственное бледное лицо, по ту сторону окна; ее собственные глаза смотрели на нее сквозь стекло, широко открытые и страшные, ее собственные волосы трепетали на ветру, ее собственные губы налились кровью; она медленно поднялась, на мгновение неподвижно застыла, вскрикнула, и упала на руки Габриэля. Ей ответил мучительный крик, той, чья душа не могла обрести покоя из-за совершенных телом смертных грехов, раздираемая дьяволами, из которых каждый желал получить свою долю.
   Сэр Хью Окрам сел прямо на своем смертном ложе, взглянул на нее и громко крикнул:
   - Эвелин!
   Крик погас в его груди, он снова вытянулся. Но сестра Макдональд продолжала спрашивать, поскольку в нем еще теплилась искра жизни.
   - Ты видел мать, она ждет тебя, Хью Окрам. Кто отец Эвелин? Его имя?
   В последний раз ужасная улыбка скривила губы, очень медленно, жабьи глаза покраснели, пергаментное лицо словно слегка вспыхнуло в мерцающем свете. Они услышали последние слова умирающего.
   - Они узнают об этом в аду.
   Затем горящие глаза погасли, желтое лицо побледнело, по телу пробежала дрожь. Хью Окрам умер.
   Он умер, но продолжал улыбаться, потому что не открыл никому своей тайны, и уносил ее с собой, в северный склеп часовни, где Окрамы лежат без гробов, в одних саванах, - за исключением одного. Он был мертв, но продолжал улыбаться, потому что ужасная истина осталась неизвестной никому, и никто не знал имени, которое он мог бы произнести; зато он оставил после себя зло, и оно могло принести свои плоды.
   И пока они смотрели, - сестра Макдональд и Габриэль, державший на руках все еще находившуюся без сознания Эвелин, - они почувствовали, как мертвая улыбка кривит их собственные губы, - древняя старуха и юноша с лицом ангела. Они вздрогнули, и взглянули на Эвелин, лежавшую, склонив голову ему на плечо, и, хотя она была очень красива, такая же отвратительная улыбка уродовала ее нежные губы, и это было похоже на предзнаменование великого зла, которое они не в силах были понять.
   Когда они выходили из комнаты, Эвелин открыла глаза, улыбка исчезла. В огромном доме послышались пение и плач, эхом разносившиеся по мрачным коридорам, - это женщины принялись оплакивать своего умершего хозяина, как это принято в Ирландии, и длилось это всю ночь, равно как и пронзительные вопли банши за окном среди деревьев.
   Настало время, они подняли тело сэра Хью, в саване, и на носилках отнесли в часовню, затем, через железную дверь, вниз по лестнице, в северный склеп, чтобы положить рядом с отцом. Двое мужчин, которые пошли туда, чтобы приготовить место, вернулись, пошатываясь, будто пьяные, и бледные, оставив свечи в склепе.
   Но Габриэль Окрам не боялся, потому что знал. Он спустился туда один, и увидел тело сэра Вернона Окрама, прислоненное к каменной стене, а голова его лежала рядом, лицом вверх, и иссохшие губы кривились ужасной улыбкой; рядом стоял железный гроб, выложенный изнутри черным бархатом.
   Габриэль поднял его, поскольку тело было чрезвычайно легким, превратившись в мумию в сухом воздухе подземелья, и те, кто заглядывали в дверь, увидели, что он положил его в гроб, - и тело слегка шелестело, будто пучок тростника, - касаясь стенок и дна. Он также положил голову на плечи, и закрыл крышку, которая издала пронзительный звук.
   После этого они положили сэра Хью рядом с его отцом, на смертный одр, и вернулись в часовню.
   Но когда вернулись в часовню и взглянули друг на друга, - хозяин и его слуги, - лицо каждого из них кривила мертвая улыбка, подобная той, что была на лице умершего там, внизу, - и они отвернулись, и не могли смотреть друг на друга, пока она не исчезла.
  
   ГЛАВА III
  
   Габриэль Окрам стал сэром Габриэлем, унаследовав титул баронета и злую судьбу, оставленную ему в наследство отцом; Эвелин Уорбертон по-прежнему жила в Окрам холле, в южной комнате, принадлежавшей ей с тех пор, сколько она себя помнила. Ей некуда было уйти, поскольку у нее не имелось родственников, а кроме того, не было причин, препятствовавших ей оставаться. Мир никогда не интересовался тем, что делают Окрамы в своем ирландском имении; Окрамов уже давно не интересовало, что происходит в мире.
   Итак, сэр Габриэль занял место своего отца за потемневшим старым столом в столовой, Эвелин сидела напротив, до тех пор, пока траур не закончится, и она не сможет выйти за него замуж. Между тем, течение их жизни было прежним, поскольку сэр Хью был безнадежно болен на протяжении последнего года, и они, некоторое время, находились при нем; большую же часть своего времени они посвящали общению между собой.
   Лето завершилось осенью, осень - зимой, буря налетала за бурей, а ливень - за ливнем, короткими днями и долгими ночами, но Окрам холл казался менее мрачным с того времени, как сэр Хью упокоился рядом со своим отцом в северном склепе. На Рождество Эвелин украсила большой зал падубом и зелеными ветвями, в каждом очаге пылал огонь. Затем все фермеры сели за новогодний ужин, обильно ели и пили, и сэр Габриэль сидел во главе стола. Эвелин вошла, когда был подан портвейн, и наиболее уважаемый из арендаторов поднялся, чтобы сказать здравицу в ее честь.
   Он сказал, что прошло много лет с тех пор, как он видел леди Окрам. Сэр Габриэль прикрыл глаза рукой и смотрел в стол, в то время как щеки Эвелин слегка заалели. Но, сказал седовласый фермер, будущая леди Окрам ничуть не уступает прежней своей красотой, и провозгласил здоровье Эвелин Уорбертон.
   Приглашенные фермеры поднялись и присоединились, и сэр Габриэль тоже поднялся и встал рядом с Эвелин. Но после того как люди в последний раз громко провозгласили здравицу, их голоса перекрыл другой крик, гораздо более громкий, - неземной визг. Падуб и зеленые ветви возле дымохода закачались, словно под воздействием ветра. Мужчины побледнели; некоторые из них поставили свои бокалы на стол, а некоторые - позволили им упасть на пол, разжав от страха пальцы. Они переглядывались, и видели на губах каждого странную, мертвую улыбку, какой улыбался умерший сэр Хью. Кто-то закричал по-ирландски, и всех внезапно охватил страх смерти, и все стали метаться, в панике сбивая один другого, подобно диким зверям в охваченном пламенем лесу, когда движению пламени предшествует черный дым; столы были опрокинуты, бокалы и бутылки разбиты, и темно-красное вино растекалось по полу, похожее на кровь.
   Сэр Габриэль и Эвелин неподвижно стояли, не осмеливаясь взглянуть друг на друга, поскольку каждый из них знал, что губы другого кривит страшная улыбка. Его правая рука сжимала ее левую руку, когда они смотрели на то, что происходит в зале; и если бы не тень ее волос, можно было бы подумать, что у них одно лицо. Они вслушивались, но крик не повторился, и мертвая улыбка исчезла с их уст; они помнили, что эта улыбка кривила губы сэра Хью Окрама, лежавшего в северном склепе, в своем саване, потому что он умер, не раскрыв никому своей тайны.
   Так закончился новогодний ужин. Но с той поры сэр Габриэль становился все более молчаливым, а лицо его бледнело и заострялось. Часто, без предупреждения, не говоря ни слова, он вставал, будто что-то влекло его помимо его воли, выходил в дождь, или на солнце, садился на каменную скамью возле северной часовни, и вглядывался в землю, словно взгляд его проникал сквозь каменный свод внизу, сквозь белое полотно, и видел мертвую улыбку, не желавшую исчезать.
   Всегда, когда он так поступал, Эвелин выходила за ним следом и садилась рядом. Однажды, как когда-то летом, их прекрасные лица сблизились, их веки опустились, а алые губы почти соприкоснулись. Но стоило их глазам встретиться, как они расширились и стали дикими, белизна вокруг зрачков налилась фиолетовым, губы задрожали, а руки похолодели, подобно рукам мертвецов, и каждый из них испытал ужас от того, что находилось у них под ногами; они знали о его присутствии, но не могли видеть.
   Как-то раз Эвелин обнаружила сэра Габриэля в часовне, одного, стоящего перед железной дверью, ведущей к месту последнего упокоения, с ключом в руках; но он не вложил его в замок. Эвелин увела его прочь, дрожа, потому что ей тоже безумно хотелось увидеть и узнать, изменилось ли что-то в склепе с тех пор, как эта дверь была закрыта в последний раз.
   - Я схожу с ума, - сказал сэр Габриэль, прикрывая глаза рукою, покорно идя вслед за ней. - Я вижу это во сне, я вижу это, когда бодрствую, это влечет меня, днем и ночью, и если я не увижу этого, я умру!
   - Я знаю, - ответила Эвелин. - Знаю. Там словно бы притаился паук, который опутал нас паутиной и влечет к себе. - Некоторое время она молчала, а затем вдруг сжала его руку с невероятной силой, и почти закричала. - Но мы не должны туда идти! Не должны!
   Глаза сэра Габриэля были полузакрыты, он не видел ясно выражение муки на ее лице.
   - Я умру, если не увижу это, - тихо сказал он голосом, не похожим на его обычный голос. И весь тот день, и тот вечер, он молчал, и думал об этом, а Эвелин Уорбертон дрожала от ужаса, какого прежде никогда не испытывала.
   Серым зимним утром, она пришла в комнату сестры Макдональд в башне, села рядом с большим кожаным креслом и положила свою тонкую белую руку на ее высохшие пальцы.
   - Сестра, - сказала она, - что сказал вам дядя Хью той ночью, прежде чем умер? Это, должно быть, ужасная тайна, - и все же, когда вы спрашивали его, я чувствовала, что вам она известна, что вы знаете тайну этой его ужасной улыбки.
   Старая женщина медленно покачала головой.
   - Я только догадываюсь, но никогда не узнаю, - медленно ответила она скрипучим голосом.
   - О чем? Кто я? Почему вы спрашивали его, кто мой отец? Вы знаете, что я дочь полковника Уорбертона, а моя мать была сестрой леди Окрам, так что мы с Габриэлем - двоюродные брат и сестра. Мой отец был убит в Афганистане. Какая тайна может скрываться здесь?
   - Я не знаю. Я могу только догадываться.
   - Догадываться о чем? - умоляюще спросила Эвелин, сжимая податливые сухие руки и наклоняясь вперед. Но морщинистые веки сестры Макдональд внезапно опустились на ее странные голубые глаза, а губ слетел легкий вздох, словно она уснула.
   Эвелин ждала. Возле камина служанка-ирландка вязала, быстро перебирая спицами, и те иногда пощелкивали, ударяясь одна о другую. Настенные часы тикали, отмеряя секунды столетней женщине, у которой оставалось их впереди не так уж и много. Снаружи ветви ивы, раскачиваемые холодным ветром, стучались в окно, как и сто лет назад.
   Эвелин сидела, и вдруг снова почувствовала пробуждение в себе ужасного, тошнотворного желания, - спуститься вниз, в северный склеп, к лежавшему там, приоткрыть саван и взглянуть, изменилось ли выражение его лица; она держала руки сестры Макдональд, словно бы для того, чтобы остаться на месте, и изо всех сил старалась противостоять влечению зла, исходившего от мертвеца.
   Старая кошка, гревшаяся у ног сестры Макдональд, встала, потянулась и посмотрела в глаза Эвелин; выгнула спину и распушила хвост, а рот ее, казалось, растянулся в дьявольской усмешке, обнажившей острые зубы. Эвелин не могла отвести от нее глаз. Кошка внезапно вытянула лапу, выпустила когти и ухватила ее за чулок; при этом животное было так странно похоже на улыбающийся труп там, в северном склепе, что Эвелин невольно вздрогнула и закрыла лицо ладонью, чтобы сестра Макдональд, проснувшись, не увидела на ее лице мертвой улыбки, которая, - она чувствовала это, - появилась на нем.
   Старая женщина снова открыла глаза; она прикоснулась к кошке концом своего костыля, и та сразу выпрямила спину, опустила хвост, убрала лапу и снова прилегла на свое обычное место возле ее ног. Однако ее желтые глаза продолжали, сквозь узкие щелки прикрытых век, смотреть на Эвелин.
   - О чем вы догадываетесь, сестра? - снова спросила юная девушка.
   - О плохом, о злом. Но я не хочу вам об этом говорить, поскольку это не может быть правдой, но одна мысль об этом способна сломать вам жизнь. Но если это все-таки правда, то, что он имел в виду, говоря, - вам не стоит этого знать, - я считаю, что вы, двое, должны пожениться и расплатиться за его старый грех своими душами.
   - Он сказал нам, что мы не должны пожениться...
   - Да, - он сказал это, - но так, как если бы человек положил отравленное мясо перед голодным зверем и сказал: "не ешь", но не протянул бы руки, чтобы отнять его. И если он сказал вам, что вы не должны жениться, то только потому, что надеялся, - вы это сделаете; из всех людей, живых и умерших, Хью Окрам был самым лживым человеком, лгавшим даже тогда, когда правда была очевидной, и самым жестоким, даже по отношению к слабым женщинам, худшим из тех, кто жил во грехе.
   - Но мы с Габриэлем любим друг друга, - очень печально сказала Эвелин.
   Старые глаза сестры Макдональд смотрели вдаль, за пелену лет, где что-то виделось им в сером зимнем туманном воздухе далекой юности.
   - Если вы любите друг друга, то можете умереть вместе, - медленно произнесла она. - Зачем вам жить, если это окажется правдой? Мне сто лет. Что дала мне жизнь? Огонь - в начале, кучка пепла - в конце, а между ними - мировая боль. Позволь мне уснуть, если уж я не могу умереть.
   Глаза старухи снова закрылись, ее голова опустилась на грудь.
   Эвелин ушла, оставив ее спящей, а кошка спала у ее ног; молодая девушка попыталась забыть слова сестры Макдональд, но не могла, потому что слышала их снова и снова, и в шуме ветра, и в скрипе лестницы. И когда ее охватил ужас перед неведомым злом, обрекавшим ее душу, она почувствовала, будто что подталкивает ее, телесно, а с другой стороны, - словно притягивает невидимыми таинственными нитями; а когда она закрыла глаза, то увидела часовню, и алтарь, и низкие железные двери, через которые она должна пройти, чтобы увидеть это.
   Когда она проснулась ночью, то накрыла лицо одеялом, чтобы не видеть тени на стене, призывавшей ее к себе; она слышала звуки своего дыхания, лежа, вцепившись в одеяло, чтобы не встать и не пойти в часовню. Было бы легче, если бы не существовало пути через библиотеку, дверь которой никогда не запиралась. Ничего не стоило взять свечу и тихо выйти из спящего дома. Ключ от склепа лежал под алтарем, за камнем, который поворачивался. Она знала этот маленький секрет. Она могла пойти одна и посмотреть.
   Но стоило ей подумать об этом, она почувствовала, как волосы поднимаются у нее на голове, и она вздрогнула так, что вздрогнула кровать, а затем ужас окатил ее ледяным ветром, и заставил трепетать мириады нервов, пронзая их холодными иглами.
  
  
   ГЛАВА IV
  
   Старые часы в башне сестры Макдональд пробили полночь. В своей комнате, она могла слышать доносившийся сбоку скрип цепей, с подвешенными на них гирями, скрежет ржавого рычага над головой, поднимавшего молот. Она слышала эти звуки всю свою жизнь. Раздалось одиннадцать четких ударов, но двенадцатый прозвучал глухо, словно молот слишком устал, чтобы продолжать, и заснул, едва коснувшись колокола.
   Старая кошка поднялась и потянулась, сестра Макдональд открыла древние глаза и медленно оглядела комнату, освещенную тускло горевшей ночной лампой. Прикоснулась к кошке концом костыля, и та снова улеглась. Отпила немного воды из чашки и снова уснула.
   Но, внизу, сэр Габриэль сел, выпрямившись, когда часы начали бить, потому что ему приснился ужасный сон; его сердце замерло, и от этого он проснулся; он часто задышал, словно дикий зверь, вырвавшийся на свободу. Никто из Окрамов не боялся того, что могло случиться наяву; но, иногда, ужас приходил к сэру Габриэлю во сне.
   Он приложил руки к вискам, сидя на кровати; его руки были ледяными, его голова - пылала. Сон отлетел прочь, его заняли мысли о том, что его разрушает его жизнь; и вместе с этими мыслями пришла улыбка. В другой комнате спала Эвелин Уорбертон; мертвая улыбка также исказила ее губы, она, издав слабый стон, проснулась, и закрыла лицо дрожащими руками.
   Сэр Габриэль зажег лампу, встал и принялся расхаживать взад и вперед. Была полночь, он спал едва час, а на севере Ирландии зимние ночи длинны.
   - Я схожу с ума, - сказал он себе, положив ладонь на лоб. Он знал, что это так. Мысли об этом, владевшие им в течение недель, а затем и месяцев, становились похожими на болезнь, и, о чем бы он ни подумал, мысли всегда возвращались к этому. У него не было больше сил, и он знал, что должен что-то сделать, иначе попросту потеряет рассудок, - сделать то, что ненавидел и боялся, если он вообще чего-то мог бояться; или его мозг откажется служить ему. Он взял подсвечник, старинный тяжелый канделябр, всегда принадлежавший главе дома. Он не стал одеваться; он пошел, в чем был, в своей шелковой длинной ночной рубашке, в тапочках; открыл дверь. В старом доме все было тихо. Закрыв дверь за собой, он двинулся по длинному коридору, застланному ковром. Холодный ветерок дул ему в спину, пламя свечи вытягивалось параллельно полу. Он остановился и огляделся, но все было тихо, а пламя выпрямилось. Он пошел дальше, и сразу же ощутил ветер, почти погасивший свечу. Казалось, ветер подталкивал его вперед, стихая, как только он останавливался и оглядывался, - и снова поднимаясь, стоило ему сделать шаг вперед; ледяной, пронизывающий до костей.
   Спустившись по лестнице в большой зал, он пошел по нему, не видя ничего, кроме пылающего пламени свечи, а холодный ветер дул ему в спину и шевелил волосы. Он вошел в библиотеку, темную, с резными книжными шкафами, заполненными фолиантами; подошел к одной из панелей, открыл потайную дверь и проследовал через нее дальше; дверь с мягким щелчком закрылась у него за спиной. Он двигался по низкому арочному проходу, и хотя дверь плотно закрылась за ним, холодный ветер продолжал подгонять его. Он не испытывал страха; но лицо его было бледным, а его широко открытые глаза блестели; он видел сквозь темноту то, что находилось позади нее, в склепе. В часовне он остановился и положил руку на маленькую каменную табличку в задней части алтаря. На ней были высечены слова: "Clavis sepulchri Clarissimorum Dominorum De Ockram" ("ключ к месту упокоения достойных лордов Окрамов"). Сэр Габриэль сделал паузу и прислушался. Ему показалось, что он услышал звук в доме, где прежде было очень тихо, и ожидал его повторения. Наконец, взглянул на маленькую железную дверь. За ней, позади лестницы, лежал его отец, умерший полгода назад, облаченный только в саван, и тление почти не коснулось его тела. Воздух в склепе странным образом препятствовал разложению. И на его лице, ссохшемся, с открытыми глазами, будет страшная улыбка, с какой он умер, - улыбка, которая преследовала...
   Когда эта мысль пришла в разум сэра Габриэля, он почувствовал, как губы его растягиваются, и сильно ударил себя тыльной стороной ладони, так, что капелька крови побежала по его подбородку, а за ней - другая, покрупнее, упавшая на мощеный камнем пол молельни. И все же, разбитые губы скривились. Он нажал на табличку. Не требовалось более изощренного секрета, поскольку даже если бы Окрамов хоронили в гробах из чистого золота, а дверь оставили распахнутой, во всем Тироне не нашлось бы храбреца, отважившегося бы спуститься в склеп, за исключением самого Габриэля Окрама, с лицом ангела, тонкими белыми руками и грустными глазами, горевшими решимостью. Он достал большой старый ключ и вставил его в замок железной двери; тяжелый грохот эхом отозвался внизу, словно позади нее стоял кто-то неведомый, теперь убегавший, звучно ступая мертвыми ногами. Он стоял неподвижно; но ветер из-за его спины продолжал дуть, наклоняя пламя свечи в сторону двери. Он повернул ключ.
   Сэр Габриэль увидел, что его свеча почти догорела. На алтаре имелись новые, в длинных подсвечниках, он зажег одну из них, оставив принесенную с собой на полу. Когда он ставил ее, губы снова закровоточили, еще одна капля упала на плиты пола.
   Он распахнул железную дверь и прижал ее к стене часовни, чтобы она не закрылась сама собой, пока он будет внутри; его встретило ужасное дуновение, пришедшее из темноты. Он начал спускаться, не обращая внимания на затхлый воздух, и пламя свечи, которую он держал в руке, по-прежнему наклонялось вперед, когда он шел по ступеням, и его тапочки едва слышно бились о камень, стоило ему сделать очередной шаг.
   Он прикрыл свечу рукой, и его пальцы казались сделанными из воска, когда сквозь них пробивался свет. И, несмотря на защиту, ветер заставлял пламя нагибаться вперед, - маленький лепесток на черном черенке фитиля, который, казалось, вот-вот сорвется и улетит. Он шел, и в глазах его пылала решимость.
   Внизу проход расширялся, так что он не всегда мог увидеть стены в неверном пламени свечи; он понял, что спустился в склеп, по гулкому, мрачному эху, сопровождавшему каждый его шаг, а также по тому, что стены исчезли. Он остановился, прикрывая свечу. Его глаза начали привыкать к мраку, он начинал видеть. Смутные очертания тел Окрамов на катафалках, стоявших один возле другого, укутанные в саван, странным образом сохранившиеся в сухом воздухе, подобно пустой оболочке, которую летом сбрасывает саранча. В нескольких шагах от себя он ясно мог различить темную фигуру безголового сэра Вернона в железном гробу, и знал: то, что он ищет, лежит ближе к нему.
   Он был храбр, подобно мертвым предкам, лежавшим сейчас перед ним; он знал, что рано или поздно будет положен здесь сам, рядом с сэром Хью, медленно высыхавшим и превращавшимся точно в такие же пергаментные оболочки, что и прочие. Но пока он был жив, и на мгновение закрыл глаза, а на лбу его выступили крупные капли пота.
   Затем он снова посмотрел, и по белизне савана узнал тело своего отца, потому что на остальных ткань потемнела от возраста; кроме того, пламя свечи тянулось именно к нему. Он сделал четыре шага и приблизился; внезапно пламя свечи выпрямилось, ярко осветив белый саван, сложенные на груди руки и лицо. Руки и лицо были белыми, за исключением нескольких мест, где появились уродливые трупные пятна. Он ощутил ужасный запах смерти.
   Когда сэр Габриэль смотрел на отца, что-то шевельнулось позади него; сначала едва слышно, затем громче; что-то глухо упало на каменный пол и покатилось к его ногам; он обернулся и увидел высохшую голову, лежавшую лицом вверх, с ухмылкой на искривленных губах. Он почувствовал, как по его лицу заструился холодный пот, а его сердце бешено забилось.
   Впервые в жизни, то чувство, которое люди называют страхом, овладело им, проверяя его сердце на прочность, - подобно тому, как возница проверяет, хорошо ли оседлана лошадь, - проводя по позвоночнику ледяными руками, поднимая волосы холодным дыханием, наполняя тело свинцом.
   Он снова прикусил губу и наклонился, держа свечу в одной руке, а другой потащил саван с лица умершего. Медленно приподнял. Но тот словно прилип к полусухой коже лица; его рука дрогнула, словно кто-то ударил его по локтю; и он, наполовину повинуясь страху, наполовину - рассердившись на себя, потянул саван так, что раздался едва слышный треск. Он затаил дыхание и замер, не в силах откинуть материю и взглянуть. Ужас снова охватил его, когда он почувствовал, что старый Вернон Окрам, безголовый, поднялся в своем железном гробу.
   Он почувствовал, как мертвая улыбка кривит его губы. Внезапно, повинуясь вспышке гнева на самого себя, он отбросил саван с лица умершего и, наконец, взглянул на него. Стиснул зубы, чтобы не закричать.
   Он увидел то, что преследовало его, что преследовало Эвелин Уорбертон, что приводило в ужас всех, находившихся рядом с ним, когда сэр Хью был жив.
   Мертвое лицо было покрыто темными пятнами, тонкие седые волосы спускались на бледный лоб. Веки были наполовину открыты, и огонь свечи заиграл на том, что когда-то было глазами.
   Но умерший улыбался так, как улыбался при жизни; ужасные губы были растянуты и плотно прижимались к зубам, напоминая волчий оскал, - с них все еще слетало проклятие, и вызов аду, - вечное проклятие, и вечный вызов аду, и вечная улыбка.
   Сэр Габриэль увидел сложенный лист, там, где были сложены руки; почерневшие, иссохшие пальцы были покрыты чем-то скользким и пятнистым. Дрожа с головы до ног, словно в агонии, он попытался взять пакет из рук мертвеца. Но когда он потянул его, пальцы, похожие на когти, стали сжиматься; он потянул сильнее, и руки поднялись вместе с пакетом, ужасным движением; он резко дернул бумагу; мертвые руки, выпустив ее, упали на прежнее место, сложенные по-прежнему.
   Он поставил свечу на край катафалка, чтобы сломать толстую печать. А затем, опустившись на одно колено, чтобы было лучше видно, он прочитал то, что когда-то давно было написано рукою сэра Хью.
   Он больше не боялся.
   Он читал написанное сэром Хью, становясь свидетелем зла и ненависти; сэр Хью любил Эвелин Уорбертон, сестру своей жены; его жена умерла, с разбитым сердцем, прокляв его; они с Уорбертоном бок о бок сражались в Афганистане, и Уорбертон пал; Окрам вернулся живым и взял в жены Эвелин, а год спустя в Окрам холле на свет появилась маленькая Эвелин. Потом ему надоела его новая жена, и та умерла, подобно своей сестре, проклиная его. Он воспитывал Эвелин как свою племянницу, и верил, что его сын Габриэль и его дочь, невинные и не знающие, полюбят друг друга и поженятся, и души женщин, которых он предал, будут страдать вечно. В конце письма он выражал надежду, что когда-нибудь, когда уже ничего нельзя будет изменить, они найдут это письмо, и будут жить дальше, утаивая правду ради своих детей.
   Он читал, опустившись на колено, возле катафалка в северном склепе, при свете алтарной свечи; и, прочитав, вслух восславил Господа за то, что узнал тайну до того, как свершилось непоправимое. Он встал и взглянул на мертвое лицо; оно изменилось; улыбка навсегда пропала, челюсть слегка отвисла, мертвые усталые губы расслабились. А потом он почувствовал за спиной дыхание, но не холодное, пригибавшее пламя свечи, когда он шел сюда, а теплое, человеческое, живое. Он резко обернулся.
   Позади него стояла она, вся в белом, с темными золотистыми волосами; она встала с постели и бесшумно последовала за ним, и застала его читающим, и тоже прочитала письмо, глядя поверх его плеча. Он воскликнул, с яростью, потому что не ожидал увидеть ее здесь; и эхо громко повторило ее имя в молчаливом смертном покое:
   - Эвелин!
   - Брат! - мягко и нежно произнесла она, протягивая руки ему навстречу.
  
  

ЧЕРЕП, КОТОРЫЙ КРИЧАЛ

  
   Я часто слышал, как он кричит. Нет, я не впечатлительный, не обладаю воображением, я никогда не верил в призраков, до тех пор, пока не случилось это. Как бы там ни было, он ненавидит меня почти так же, как ненавидел Люка Пратта, и кричит на меня.
   Я никому бы не посоветовал рассказывать мрачных историй об убийствах, ибо вы никогда не знаете, не окажется ли с вами за одним столом тот, у которого случилось нечто подобное с кем-то из его родных или близких. Я всегда винил себя в смерти миссис Пратт, поскольку, полагаю, что и в самом деле несу за это некоторую ответственность, хотя, Бог свидетель, я никогда не желал ей ничего, кроме долгих счастливых лет жизни. Если бы я не рассказал свою историю, она была бы еще жива. Думаю, именно по этой причине это кричит на меня.
   Она была славной маленькой женщиной, с покладистым характером, милой, с приятным нежным голосом; но я помню, как однажды услышал ее крик, когда она подумала, что ее маленький мальчик убил себя из пистолета, с которым играл, хотя все были уверены, что пистолет не заряжен. Теперь я слышу тот же крик; точно такой же, с нарастающими вибрациями; вы, конечно, понимаете, что я имею в виду? Думаю, что понимаете.
   Правда заключается в том, что я не понимал - доктор и его жена вовсе не являются идеальной парой. В моем присутствии они иногда болтали, но я часто замечал, как маленькая миссис Пратт краснеет и прикусывает губу, чтобы сдержаться, в то время как Люк бледнеет и позволяет себе высказывать оскорбительные вещи. Он всегда был несдержан, и в детском возрасте, и повзрослев. Вам следует знать, что мы с ним были двоюродными братьями; я поселился в этом доме после его смерти, после того, как его сын Чарли был убит в Южной Африке, так что наследников не осталось. Дом небольшой, но что еще нужно старому моряку, намеревающемуся посвятить остаток своей жизни ухаживанию за садом.
   Человек всегда помнит свои ошибки ярче, чем свои достижения, не так ли? Я часто это замечал. Однажды, когда я обедал у Праттов, я рассказал им историю, из-за которой впоследствии все и случилось. Была дождливая ноябрьская ночь, море стонало. Тише! Если вы прислушаетесь, то услышите...
   Вы слышите волны? Мрачный звук, не так ли? Иногда, примерно в это время года... ну да!.. - вот он! Не пугайтесь, - вас никто не съест, - это всего лишь крик! Но я рад, что вы это слышали, потому что всегда находятся люди, считающие, что это ветер, или мое воображение, или еще что-нибудь в этом роде. Думаю, сегодня ночью вы этого больше не услышите, потому что редко бывает, чтобы он повторился. Да, именно так. Подбросьте еще дровишек в огонь и плесните этой адской смеси, какую вы так любите. Помните старину Блауклота, плотника, на том немецком судне, которое подобрало нас, когда Клонтарф пошел ко дну? Однажды ночью мы попали в шторм, вдали от земли, - от ближайшего берега нас отделяло пятьсот миль, и наш корабль поднимало на гребни и бросало в пучину с регулярностью часового механизма, - "Нет ничего лучше, чем оказаться в такую ночь на берегу, парни!" - вздохнул старый Блауклот, и отправился в каюту. Я часто об этом думаю, теперь, когда навсегда остался на берегу.
   Тем вечером, похожим на этот, я зашел к ним поболтать, собираясь отправиться в первое плавание на Олимпии, - во время своего следующего плавания она пошла ко дну, если вы помните, - а, следовательно, можно точно вспомнить дату. Начало ноября, девяносто второго года.
   Погода была ужасной, Пратт - вне себя, ужин - отвратительным, невкусным и холодным, что только усугубляло ситуацию. Бедная маленькая леди была очень недовольна, и настояла на том, чтобы подали валлийскую редьку, вместо сырой репы и полупрожаренной баранины. У Пратта, должно быть, выдался тяжелый день. Возможно, он потерял пациента. Во всяком случае, он пребывал в ужасном настроении.
   - Моя жена пытается меня отравить! - заявил он. - И можете быть уверены, когда-нибудь она своего добьется.
   Я видел, что ей было неприятно, улыбнулся и сказал, что миссис Пратт слишком умна, чтобы избавиться от мужа подобным способом; после чего начал рассказывать о японских способах со стеклянным волокном, нарезанным конским волосом и тому подобном.
   Пратт был врачом и о подобных вещах знал гораздо больше, чем я, но это только подогрело меня, и я рассказал историю о женщине-ирландке, которая успела таким образом избавиться от трех мужей, прежде чем ее заподозрили в грязной игре.
   Вы не слышали эту историю? Четвертый муж не зевал; ее разоблачили и повесили. Как она делала это? Она подмешивала им снотворное, а когда они засыпали, вливала им в ухо через маленькую воронку расплавленный свинец... Нет, это всего лишь свист ветра. Южного ветра. Я научился различать их по звуку. Кроме того, это редко повторяется даже в такое время года, - когда случилось. Да, это случилось в ноябре. Бедная миссис Пратт внезапно умерла в своей постели вскоре после того, как я ужинал здесь. Я могу точно вспомнить дату, поскольку получил новость в Нью-Йорке, с пароходом, пришедшим туда сразу за Олимпией, когда я совершил на ней первое плавание. В том году вы плавали на Леофрике? Да, я помню. Какими бы старыми развалинами мы ни стали, вы и я. Прошло почти пятьдесят лет с тех пор, как мы вместе были юнгами на Клонтарфе. Помните старого Блауклота? "Нет ничего лучше, чем оказаться в такую ночь на берегу, парни!" Ха, ха! Плесните себе еще немного, разбавив водой. Это старый Хулсткемп, который я нашел в подвале, когда дом перешел ко мне; я тогда привез его Люку из Амстердама, пять с половиной лет назад. Но он так к нему и не прикоснулся. Возможно, он сейчас сожалеет об этом, бедняга.
   На чем я остановился? Я сказал вам, что миссис Пратт внезапно умерла, да... Люк должен был чувствовать себя здесь совсем одиноким после этого, мне кажется; я навещал его время от времени, он выглядел нервным и измученным, и говорил, что практика сильно тяготит его, хотя ни за что не хотел взять помощника. Время шло, его сын был убит в Южной Африке, и после этого он стал странным. В нем появилось что-то такое, чего не было в других людях. Он по-прежнему оставался верен своей профессии; он не жаловался на то, что совершил какую-нибудь ошибку, или что-то в этом роде, но он выглядел так, словно... Не знаю, как сказать.
   Люк был рыжеволосым человеком с бледным лицом, - в молодости, - и никогда не был толстым; с возрастом цвет волос стал песчано-серым, а после смерти сына он стал лысеть, пока голова его не стала похожа на череп, туго обтянутый пергаментом, а взгляд таков, что было очень неприятно смотреть ему в глаза.
   У него была старая собака, которую очень любила бедная миссис Пратт, сопровождавшая его повсюду. Это был бульдог, самый добрый зверь, какого вы когда-либо встречали, хотя, когда он приподнимал верхнюю губу и обнажал клыки, незнакомые люди очень сильно пугались. Иногда, по вечерам, Пратт и Бамбл, - таково было имя собаки, - они подолгу сидели и смотрели друг на друга, вспоминая старые времена, как я полагаю, когда жена Люка сидела в том самом кресле, на котором сейчас сидите вы. Она всегда сидела там, а доктор, - в кресле, где сижу сейчас я. Бамбл привык устраиваться в ее кресле - к тому времени он постарел и потолстел, не мог прыгать, у него расшатались зубы. Бамбл не сводил глаз с Люка, а Люк - с собаки, и его лицо все больше напоминало череп с двумя маленькими прорезями для глаз; в тот вечер прошло минут пять, возможно, меньше, когда старый Бамбл внезапно взволновался, издал ужасный вой, словно в него попала пуля, соскочил с кресла, рысью потрусил прочь, спрятался под шкаф и оставался лежать там, издавая странные звуки.
   Если принять во внимание внешность Пратта в те последние месяцы, это, знаете ли, неудивительно. Я не преувеличиваю и не выдумываю, но вполне согласен с тем, что его вид мог вызвать истерику у чувствительной женщины, - его голова выглядела подобно черепу, обтянутому пергаментом.
   Я пришел сюда за день до Рождества, когда мой корабль ошвартовался у причала, и у меня было три свободных недели. Бамбла я не увидел, и предположил, что старая собака умерла.
   - Да, - ответил Пратт, а я подумал, что голос его прозвучал странно, даже более странно, чем сделанная им небольшая пауза. - Я убил его, - сказал он. - Я больше не мог его выносить.
   Я спросил, как это случилось, потому что знал Люка достаточно хорошо и не мог поверить в то, что он это сделал.
   - Он взял привычку сидеть в кресле и смотреть на меня, а потом выть. - Люк вздрогнул. - Он ни мгновения не страдал, бедный старый Бамбл, - торопливо продолжил он, словно стараясь избежать с моей стороны обвинений в жестокости. - Я подмешал в его питье дионин, чтобы он крепко уснул, а потом держал у его морды хлороформ, пока он не перестал дышать. С тех пор в доме стало тихо.
   Тогда я не понял, что он имел в виду, потому что слова прозвучали так, словно он не мог не сказать их. Но потом понял. Он имел в виду, что не слышал этого звука после того, как собаки не стало. Возможно, поначалу он думал, что это старый Бамбл во дворе воет на луну, хотя звук совершенно не похож на собачий вой, не правда ли? Кроме того, я знаю, что это, если Люк не знал. В конце концов, это всего лишь звук, а звук никому еще не повредил. Но он был гораздо более впечатлительным, чем я. Несомненно, здесь что-то есть, хотя я не понимаю, что это; но если я чего-то не понимаю, то называю это феноменом, и не считаю, что он обязательно должен причинить мне вред, как это было с ним. Я не понимаю всего, что творится на море, так же, как и вы, как любой другой человек. Взять, к примеру, приливные волны, появление которых мы не могли объяснить; но теперь мы предполагаем, что они вызываются подводными землетрясениями, а чтобы объяснить землетрясения, можем выдумать множество теорий. Однажды я столкнулся с такой волной, и чернильницу в моей каюте подбросило со стола к потолку. То же самое случилось с капитаном Лекки, - вы, должно быть, читали об этом в его воспоминаниях. Отлично. А если что-то подобное происходит на берегу, допустим, в этой самой комнате, впечатлительный человек начинает говорить о духах и левитации, и еще чем-то тому подобном, о чем не имеет ни малейшего понятия, вместо того, чтобы просто назвать происходящее "феноменом", который на настоящий момент не имеет разумного объяснения. Такова моя точка зрения.
   Кроме того, что доказывает, будто Люк убил свою жену? Даже я не подозревал его в этом. В конце концов, тут не было ничего, кроме совпадения, что бедная маленькая миссис Пратт внезапно умерла в своей постели через несколько дней после того, как я за ужином рассказал историю о женщине-отравительнице. Она - не единственная женщина, которая умерла подобным образом. Люк пригласил доктора из соседнего прихода, и они пришли к выводу, что причиной смерти стало нездоровое сердце. Что тут такого? Это достаточно распространенная причина.
   Конечно, был еще ковш. Я никогда никому о нем не рассказывал. Я нашел его в шкафу, в спальне. Совсем новый, маленький железный ковш, которым пользовались один или два раза, с остатками расплавленного свинца на дне, серого, зашлакованного. Но это опять-таки ничего не доказывает. Сельский врач, как правило, вынужден много делать для себя сам, и у Люка, возможно, имелись десятки причин, по которым ему мог понадобиться расплавленный свинец. Он, например, увлекался рыбной ловлей, и ему могло понадобиться грузило; возможно, ему нужны были гирьки для часов в зале, или что-то еще. Тем не менее, когда я его обнаружил, у меня возникло странное ощущение, поскольку он выглядел так, как я описывал подобную вещь, рассказывая свою историю. Понимаете? Мне было крайне неприятно, и я его выбросил; теперь он лежит на морском дне в миле от берега, и ржавеет, если только его когда-нибудь не выбросит на берег приливом.
   Видите ли, Люк, наверное, купил его в городе много лет назад, потому что люди пользуются такими вещами. Например, в кулинарии. Любопытная горничная могла бы найти ее, с остатками свинца, удивиться и поговорить со служанкой, слышавшей, как я рассказывал свою историю за ужином, - эта служанка вышла замуж за сына водопроводчика из города, - и та могла бы эту мою рассказанную историю вспомнить.
   Вы понимаете меня, не так ли? Теперь, когда Люк Пратт мертв и похоронен рядом со своей женой, а на его могильном камне написано, что он был приличным человеком, я не должен давать причину слухам, которые могли бы бросить тень на его память. Они оба умерли, их сын - тоже. Кстати, смерть Люка была не совсем обычна.
   Вы об этом ничего не знаете? Однажды утром его нашли мертвым на пляже, было назначено расследование. На его горле были обнаружены следы, но он не был ограблен. Вердикт коронера гласил, что он умер по причине сдавливания горла "руками человека или зубами неустановленного животного", поскольку половина жюри считала, что на него набросилась большая собака и схватила зубами за горло, хотя повреждения кожи были незначительными. Никто не знал, когда он отправился на прогулку, ни куда ходил. Он был найден лежащим на спине, выше линии прилива, а неподалеку лежала старая картонная коробка, принадлежавшая его жене. Крышка отсутствовала. Рядом с ним находился череп - врачи любят собирать подобные вещи. Череп лежал возле его головы, - замечательный, прекрасный череп, - довольно маленький, правильной формы, очень белый, с идеальными зубами. То есть, верхняя челюсть была совершенной, когда я увидел его, а на нижней не хватало пары зубов.
   Я нашел его здесь. Видите ли, он был ослепительно белым, полированным, подобно вещи, предназначенной для хранения в стеклянном футляре; и никто не знал, откуда он взялся, и что с ним делать; поэтому его опять положили в коробку, а коробку поставили на полку в шкафу в спальне, и, конечно, показали мне, когда я стал владельцем дома. Меня также проводили на берег, чтобы показать место, где был найден Люк, и старый рыбак показал, где лежал он, а где - череп. Единственное, что он не смог объяснить, это то - почему череп был найден возле головы Люка, а не скатился дальше. Тогда мне это тоже показалось странным, и я часто размышлял над этим, поскольку там довольно крутой откос. Я отведу вас туда завтра, если хотите, - я пометил это место кучкой камней.
   Когда он упал, или был сброшен, - не знаю, что именно произошло, - коробка упала на песок, крышка оторвалась, череп вывалился и покатился по песку. Но это не так. Череп лежал, почти касаясь его головы, и был повернут передней частью к ней. Это не показалось мне странным поначалу; но я не мог не задумываться об этом потом, снова и снова, пока картина не стала представать передо мной, стоило только закрыть глаза; я спрашивал себя, почему череп не скатился дальше вниз, почему он остановился именно возле головы Люка, а не, скажем, в ярде от нее.
   Вам, естественно, хочется узнать, к какому заключению я пришел, не так ли? Если череп катился, то никакого объяснения у меня не было. Однако через некоторое время у меня возникла мысль, заставившая меня чувствовать себя некомфортно.
   О, я не имею в виду ничего сверхъестественного! Может быть, вмешался призрак, а может быть, и нет. Если призраки существуют, то я склонен полагать, - единственное, что они могут сделать с живыми людьми, это напугать их; и, со своей стороны, я бы предпочел столкнуться с призраком, чем с туманом в Канале, когда там полно судов. Я чувствовал дискомфорт от глупости возникшей идеи, вот и все; я не могу сказать, как это началось, что заставило меня развивать ее, до тех пор, пока предположение не стало определенностью.
   Я думал о Люке и его бедной жене вечером, с трубкой и скучной книгой, когда мне пришло в голову, что череп может принадлежать ей; и с тех пор я так и не смог избавиться от этой мысли. Вы скажете, без сомнения, что это бессмыслица; что миссис Пратт была похоронена, как христианка, и покоится на кладбище, где ее похоронили, и что это чудовищно, если бы ее муж сохранил ее череп в коробке, в своей спальне. Но все равно, вопреки здравому смыслу и вероятности, я убежден - он это сделал. Врачи способны на странные поступки, от которых простым людям, подобным нам с вами, становится подчас жутко; и это - всего лишь то, что кажется невероятным, нелогичным и неразумным для нас.
   В таком случае, разве вы не видите? Если это и в самом деле был ее череп, единственное объяснение его появления заключается в том, что он действительно убил ее, и сделал это таким образом, как делала женщина в рассказанной мною истории, и он боялся, что в один из дней кто-нибудь захочет проверить причину смерти, и истина будет обнаружена. Видите ли, я сказал также, что история эта реальна, и случилась пятьдесят или шестьдесят лет назад. Тогда выкопали три черепа, и обнаружили в каждом из них по кусочку свинца. Это отправило женщину на эшафот. Я уверен, Люк помнил об этом. Я не хочу думать, что он это сделал; я никогда не любил ужасы, и вы, как мне кажется, тоже их не любите, так? Да. Но если бы они вам нравились, я бы приукрасил ими свой рассказ.
   Хотя он и без того довольно мрачный, не так ли? Хотел бы я не видеть случившееся так четко, как вижу теперь. Я уверен, он взял его накануне похорон, вечером, когда гроб был закрыт, а девушка-служанка спала. Я предполагаю, что, когда он получил желаемое, то что-то положил под покрывало, чтобы все выглядело обычным образом. Как, по-вашему, что он мог туда положить?
   Не удивлюсь, если вы видите противоречие в моих словах! Сначала я говорю, что ничего не хочу знать о происшедшем, что ненавижу думать об ужасах, а затем описываю это так, словно видел все собственными глазами. Я совершенно уверен, то, что он туда положил, была ее сумочка с рукоделием. Я очень хорошо ее помню, поскольку видел ее рядом с ней каждый вечер, когда приходил сюда; она была сделана из коричневого плюша, и была размером с... ну, вы меня понимаете. Вот, снова я о том же! Вы можете посмеяться надо мной, но вы не живете здесь в одиночестве, там, где это произошло, и не вы рассказали Люку историю о расплавленном свинце. Я не боюсь, уверяю вас, но иногда мне кажется, что я понимаю тех людей, которые боятся. Я вспоминаю об этом, когда остаюсь один, я думаю об этом, а когда раздается крик... Честно говоря, он нравится мне не больше, чем вам, хотя к этому времени я должен был бы уже к нему привыкнуть.
   Я не боюсь. Я плавал на посещаемом корабле. Это был Man in the Top, и две трети экипажа умерли от лихорадки возле Западного побережья через десять дней после того, как мы встали на якорь; но я не боялся ни тогда, ни после. Я видел много ужасного, так же отчетливо, как вижу вас. Но ничто и никогда не задерживалось у меня в голове, как это.
   Я пытался избавиться от этой вещи, но не смог. Она желает присутствовать на своем месте, в коробке миссис Пратт, в шкафу, в спальне. Почему? Не знаю. Я пробовал избавиться от нее, но из этого ничего не вышло. Пока она находится там, крик слышен лишь время от времени, как правило, в это время года, но стоит удалить ее из дома, он слышен всю ночь, и ни один слуга не остается здесь долее двадцати четырех часов. Никто из городка не согласится сейчас провести под крышей этого дома хотя бы ночь, а что касается его продажи или хотя бы аренды, об этом не может быть и речи. Старухи говорят, что если я останусь здесь дольше, то скоро сам последую за его прежними обитателями.
   Но я этого не боюсь. Вы улыбаетесь, - как можно серьезно относиться к подобным глупостям? Вы правы. Это вопиющая глупость, я согласен с вами. Но разве я не сказал вам, что это всего лишь шум, когда вы начали оглядываться, будто ожидали увидеть призрак, стоящий за вашим креслом?
   Возможно, я ошибаюсь насчет черепа, и мне нравится думать, что так оно и есть - когда я могу так думать. Возможно, это просто прекрасный экземпляр, который Люк раздобыл где-то давным-давно, и то, что грохочет внутри него, когда вы его встряхиваете, может оказаться всего лишь галькой, или кусочком глины, или чем-то еще. Черепа, долго пролежавшие в земле, как правило, имеют внутри себя что-нибудь, что может греметь, не так ли? Нет, я никогда не пытался это достать, чем бы оно ни было; я боюсь, что это может оказаться свинец, разве вы этого не понимаете? Если это так, я не хочу знать об этом, и предпочитаю оставаться в неведении. Ведь если внутри свинец, это значит, что я повинен в ее смерти, я словно бы сам убил ее. Думаю, никто не должен этого видеть. До тех пор, пока я не знаю наверняка, я могу сказать, что это - совершенная чепуха, что миссис Пратт умерла естественной смертью, и что прекрасный череп принадлежал Люку еще со времени его учебы в Лондоне. Но если я буду совершенно уверен, то, полагаю, мне бы следовало покинуть этот дом; конечно, мне следовало бы поступить именно так. Как бы то ни было, я отказался от мысли спать в комнате, где стоит шкаф с коробкой.
   Вы спросите меня, почему я не выброшу его в пруд, - только, пожалуйста, не называйте его "причиной для беспокойства", - он не любит, когда его называют чем-то подобным.
   Опять! Господи, какой крик! Вы сильно побледнели. Набейте трубку, придвиньте кресло поближе к огню и выпейте. Олд Холланд еще никому не повредил. Я видел, как один голландец на Яве выпил одним духом половину кувшина. Я почти не употребляю ром, из-за своего ревматизма, но у вас его нет, следовательно, ром вам не повредит. Кроме того, сегодня очень сырая ночь. Ветер снова завывает, скоро он сменится на юго-западный; слышите, как дребезжат окна? Прилив, наверное, уже сменил отлив.
   Мы не должны были услышать его снова, если бы вы не употребили тех слов. Я почти уверен, что не должны. Конечно, если хотите, можете приписать это простому совпадению, но я бы предпочел, если не возражаете, чтобы вы больше его так не называли. Возможно, бедная маленькая женщина слышит нас, и может быть, испытывает от этого боль, откуда нам знать? Призрак? Нет! Вы ведь не называете призраком то, что можете взять в руки, видеть среди бела дня, то, что гремит, когда вы его встряхиваете. Понимаете? Но это то, что слышит и понимает; в этом не может быть никаких сомнений.
   Я пробовал спать в той спальне, когда только-только поселился в доме, просто потому, что она самая хорошая и удобная, но мне пришлось отказаться от этого. Это была ее комната, там имеется большая кровать, на которой она умерла, а шкаф находится в толще стены, в головах, слева. А в нем, в коробке, лежит это. Я пользовался комнатой в течение двух недель, как только переселился, но затем перебрался в маленькую, внизу, рядом с приемной Люка; он спал там, когда ожидал, что его вызовут к пациенту посреди ночи.
   На берегу я всегда хорошо спал; восемь часов - мой обычай; с одиннадцати до семи - когда я один, и с двенадцати до восьми, если у меня останавливался кто-то из друзей. Но я не мог спать после трех часов утра в той комнате, точнее после пятнадцати минут четвертого; а еще точнее - я обнаружил это по своему старому карманному хронометру, который все еще как новый, - после трех часов семнадцати минут. Я полагаю, это то самое время, когда она умерла.
   Но я слышал не то, что вы слышали сейчас. Если бы это было так, я не выдержал бы и пары ночей. Я слышал шум, стон и тяжелое дыхание в шкафу, никогда не разбудившие бы меня в обычных обстоятельствах, - я в этом уверен. Полагаю, в этом вы похожи на меня, а мы вместе - на других людей, ходивших в море. Никакие естественные звуки не беспокоят нас, даже шум хлопающего паруса во время шторма или когда корабль приводится к ветру. Но если свинцовый карандаш начинает перекатываться и греметь в ящике вашего стола, вы просыпаетесь мгновенно. Думаю, вы меня понимаете. Прекрасно; так вот, шум в шкафу был еле слышен, но он будил меня.
   Я сказал, что это было похоже на шум. Я знаю, что имею в виду, но это очень трудно объяснить, не наговорив чепухи. Это не шум в полном смысле; это было похоже на быстрое втягивание воздуха между раздвинутыми губами и сжатыми зубами, и одновременно - едва слышимый шелест одежды, очень слабый. Вот на что это похоже.
   Вы знаете, как чувствует человек движение парусника за две или три секунды до того, как повернет штурвал. Всадники говорят то же самое о лошадях, но это менее странно, потому что лошадь - живая, и способна чувствовать, и только поэты и сухопутные жители сравнивают корабль с живым существом. Но я всегда ощущал, что пароход или парусник, любое судно в море, - оно чувствует, оно является как бы посредником между человеком и природой, особенно человеком за штурвалом. Оно воспринимает свои ощущения непосредственно от ветра и моря, прилива и отлива, и сообщает их руке человека, точно так же, как беспроводной телеграф улавливает невидимые потоки и преобразует их в сообщения.
   Вы понимаете, к чему я клоню; я почувствовал, что в шкафу что-то началось, и почувствовал так живо, что услышал то, что обычно не слышу, и этот звук разбудил меня. Но я действительно слышал кое-что еще. Казалось, он исходил из коробки, откуда-то издалека; и все-таки я знал, что он доносится из шкафа в изголовье моей кровати. Мои волосы не встали дыбом, моя кровь не похолодела. Я был просто возмущен тем, что проснулся от незначительного шума, не большего, чем издавал карандаш, перекатывавшийся в ящике моего стола на борту корабля. Я не понимал; я предположил, что шкаф каким-то образом сообщается с наружной стеной, что в него попадает ветер и еле слышно стонет внутри него. Я включил свет и посмотрел на часы, было семнадцать минут четвертого. Тогда я повернулся на правый бок. Левым ухом я слышу хорошо, в отличие от другого, которое когда-то повредил, получив удар реем фок-мачты. Я всегда поворачиваюсь на правый бок, чтобы уснуть, если есть какой-то шум.
   Это случилось в первую ночь, а потом происходило снова и снова, хотя и не регулярно, но всегда в одно и то же время, секунда в секунду; но иногда я спал на "правильном" ухе, а иногда и нет. Я переделал шкаф таким образом, что ветер никаким образом не мог в него проникнуть, ни что-либо еще, даже моль, настолько плотно была подогнана дверь; должно быть, в этом шкафу миссис Пратт хранила свои зимние вещи, поскольку из него еще окончательно не выветрились запахи камфары и скипидара.
   Спустя пару недель шум мне надоел. До тех пор я говорил себе, что это глупо - поддаться настроению и убрать череп из комнаты. При дневном свете вещи выглядят по-иному, не правда ли? Но голос становился все громче, - думаю, это можно назвать голосом, - и я стал слышать его даже своим "правильным" ухом. Я понял это, когда, проснувшись, обнаружил, что сплю "правильно", а в этом положении меня не смог бы разбудить даже звук туманного горна. Но я слышал голос, и вышел из себя, но не испугался, - хотя эти два чувства зачастую бродят рука об руку. Я встал, зажег свет, открыл шкаф, схватил коробку и выбросил из окна, как мог далеко.
   А потом мои волосы встали дыбом. Из коробки раздался такой крик, что он с легкостью заглушил бы выстрел из орудия. Она упала на другую сторону дороги. Ночь была темная, я не видел, куда она упала, но был уверен, что за дорогу. Окно находится чуть выше входной двери, до ограждения - приблизительно пятнадцать ярдов, а дорога имеет ширину в десять ярдов. С той стороны тоже есть живая изгородь, вдоль клочка земли, принадлежащего викариату.
   Той ночь я больше не уснул. Прошло не более полутора часов с того момента, как я выбросил коробку, когда снаружи раздался крик, - почти такой же, как мы слышали сегодня, но, как мне показалось, в нем слышалось отчаяние; возможно, это было всего лишь плодом моего воображения, но я готов был поклясться, что каждый раз крик раздается все ближе и ближе. Я поднялся и закурил трубку, а затем взял книгу и сел, чтобы почитать, но пусть меня повесят, если я смогу вспомнить, что я прочитал, даже - что это была за книга, поскольку время от времени раздавался крик, от которого даже мертвый перевернулся бы в гробу.
   Незадолго до рассвета кто-то постучал в переднюю дверь. Сомнений быть не могло, я открыл окно и посмотрел вниз; я догадался, что кому-то нужен доктор, - человек, должно быть, полагал, что новый жилец этого дома также является доктором. Было огромным облегчением услышать обычный стук после ужасного шума.
   Вы не можете увидеть дверь сверху, ее закрывает крыша крыльца. Стук повторился; я крикнул, спрашивая, кто там, но мне никто не ответил. Снова постучали. Я крикнул, что доктор больше не живет здесь. Ответа не последовало, и мне пришло в голову, что у дверей может стоять старый человек, очень плохо слышащий или попросту глухой. Поэтому я взял свечу и спустился, чтобы открыть. Кажется, в тот момент я позабыл про другие звуки, кроме стука. Я спустился, убежденный, что найду на крыльце кого-то, кому нужен доктор. Я поставил свечу на стол так, чтобы ее не погасил ветер, как только я открою дверь. Пока я возился с засовом, снова раздался стук. Он не был громким; он был каким-то странно глухим, хотя я стоял рядом. Я помню еще, что подумал - стучится тот, кому очень нужно войти.
   И ошибся. На крыльце никого не было, но когда я открыл дверь и немного отодвинулся в сторону, как увидел - что-то перекатилось через порог и замерло возле моих ног.
   Я невольно отступил, потому что знал, что там, даже не посмотрев вниз. Не могу сказать, откуда во мне возникла такая уверенность; я ведь знал, - это должно было лежать за дорогой. Окно было распахнуто широко, я выбросил его с достаточной силой. Кроме того, когда рано утром я вышел, то обнаружил коробку там, где она и должна была лежать - возле изгороди.
   Вы можете подумать, что она открылась, когда я ее бросал, и череп выпал; но это невозможно, потому что нельзя бросить пустую коробку так далеко. Об этом не может быть и речи; с таким же успехом можно попытаться бросить на двадцать пять ярдов скомканную бумагу или яичную скорлупу.
   Я закрыл и запер дверь, аккуратно поднял череп и положил его на стол, рядом со свечой. Я сделал это механически, подобно тому, как человек зачастую правильно поступает в минуту опасности, не думая об этом. Может показаться странным, но моей первой мыслью было: кто-то, проходя мимо, может заметить меня на пороге дома, с черепом, лежащим у моих ног; причем он лежал так, что смотрел пустыми глазницами мне прямо в лицо, словно намереваясь меня в чем-то обвинить. Теперь, когда он лежал на столе, свет и тени от колеблющегося пламени свечи играли во впадинах глаз, и, казалось, будто они мигают. Затем свеча, совершенно неожиданно, погасла, хотя дверь была плотно закрыта, и не было ни малейшего дуновения; и я потратил, по крайней мере, с полдюжины спичек, прежде чем она снова зажглась.
   Я присел, сам не зная, почему. Наверное, я был очень испуган, и, возможно, вы признаете, что в том не было большого стыда, - испугаться. Вещь вернулась домой, она хотела, чтобы ее отнесли наверх, обратно в шкаф. Я некоторое время сидел и смотрел на нее, пока не почувствовал озноб; я взял череп и вернул его на прежнее место; помню еще, что говорил с ним, и обещал, что утром верну ему его коробку.
   Вы хотите знать, остался ли я в комнате до рассвета? Да, но продолжал бодрствовать, курить и читать, скорее всего, из чувства страха; несомненно, это был страх, но вам не следует путать его с трусостью, потому что это не одно и то же. Я не мог оставаться наедине с этой штукой в шкафу; я боялся ее чуть не до смерти, хотя не более робок, чем другие люди. Я не понимал; мне казалось, что только человек способен пересечь дорогу, подняться на крыльцо и постучать, чтобы его впустили.
   Когда наступил рассвет, я обулся и вышел, чтобы найти коробку. Мне не пришлось ее долго искать; я нашел ее у ворот, возле дороги, она была раскрыта и висела на живой изгороди. Она зацепилась веревкой, крышка упала и лежала внизу на земле. Это доказывало, что она не открылась, пока не зацепилась за изгородь; а если не открылась, то, что в ней лежало, могло выпасть, только оказавшись по ту сторону дороги.
   Вот и все. Я отнес коробку в шкаф, положил в нее череп и запер. Когда служанка подавала мне завтрак, то сказала: ей жаль, но она должна уйти, и ей все равно, потеряет ли она при этом месячный заработок. Я взглянул на нее; ее лицо было каким-то зеленоватым, желтовато-белым. Я притворился удивленным и спросил, в чем дело; но это было бесполезно, поскольку она проигнорировала мой вопрос и в свою очередь хотела узнать, хочу ли я оставаться в доме с привидениями и как долго намереваюсь здесь жить, если собираюсь остаться; она заметила, что я не всегда слышу хорошо, но все равно не верила, что я смогу спать, слыша эти крики, - а если бы мог, то с чего бы это мне ходить по дому, открывать и закрывать входную дверь между тремя и четырьмя часами утра? Я не знал, что ей ответить, поскольку она все слышала сама; она ушла, и я остался один. Днем я отправился в городок и нашел женщину, которая была готова приходить и делать работу по дому, а также готовить обед, при условии, что каждый вечер она будет возвращаться домой. Что касается меня, то в тот же день я перебрался в другую спальню, и с тех пор больше не пытался спать в комнате с черепом. Спустя какое-то время у меня появились служанки, нанятые в Лондоне, две шотландки средних лет, и в течение длительного времени все было достаточно тихо. Я начал с того, что сказал им - дом расположен не очень удачно, осенью и зимой он подвергается атакам ветров, отчего он пользуется дурной славой, поскольку жители Корнуолла склонны к суевериям и любят рассказывать истории о призраках. Суровые, с пепельными волосами, женщины слегка улыбнулись и почти с презрением заметили, - они не верят ни в каких боггартов, быв в услужении в двух посещаемых английских домах, а также никогда не видели мальчика в сером, о котором им столько рассказывали в Форфаршире.
   Они оставались в моем доме несколько месяцев, и, пока жили здесь, в нем царили мир и покой. Одна из них и сейчас здесь, хотя ушла вместе с сестрой до истечения года. Она была кухаркой и вышла замуж за церковного сторожа, работавшего у меня в саду. Такова жизнь. Городок здесь небольшой, и у него не было иного занятия, но он много знал о цветах и помогал мне заботиться о них, помимо тяжелой работы; потому что, пусть я и стараюсь поддерживать себя в форме, годы берут свое. Это спокойный, тихий парень, очень исполнительный; он был вдовым, когда я переселился сюда. Его зовут Джеймс Трехерн. Сестры-шотландки не верили, что в доме что-то не так, но когда наступил ноябрь, предупредили, что уходят, на том основании, будто часовня находится слишком далеко от дома, в соседнем приходе, а посещать нашу церковь они не могут. Младшая вернулась весной, вскоре последовало оглашение, она вышла замуж за Джеймса Трехерна, и с тех пор, похоже, не испытывала никаких проблем с тем, чтобы слушать проповеди в нашей церкви. Я рад за нее. Они живут в небольшом домике, рядом с кладбищем.
   Полагаю, вам интересно все, имеющее отношение к тому, о чем я вам рассказываю. Я настолько одинок, что, когда приходит старый друг, я иногда говорю только ради того, чтобы услышать собственный голос. Но в данном случае есть несомненная связь. Именно Джеймс Трехерн похоронил бедную миссис Пратт и ее мужа в одной могиле, рядом со своим домиком. Тут есть связь, как мне кажется. Это совершенно очевидно. Он что-то знает; я уверен в этом, исходя из его поведения, хотя он прикидывается простачком.
   Да, по ночам я остаюсь в доме один, поскольку миссис Трехерн возвращается к себе, а когда ко мне приходят друзья, о столе заботится племянница Джеймса. Зимой он забирает свою жену домой каждый вечер, но летом, когда светло, она возвращается одна. Она не из пугливых, но менее самоуверенна, чем прежде, когда утверждала, что в Англии нет ничего, способного напугать шотландцев. Разве это не забавно, предположение о том, что Шотландия обладает монополией на сверхъестественное? Я думаю, это что-то вроде национальной гордости, а вы как считаете?
   Вам достаточно огня? Нет ничего лучше, чем дрова в камине. У меня большие запасы, поскольку здесь, как это ни печально, по-прежнему случаются кораблекрушения. Берег здесь пустынный, так что вы можете набрать дерева, сколько пожелаете. Иногда мы с Трехерном берем телегу и нагружаем ее, двигаясь вдоль берега. Ненавижу, когда в камине горит уголь, я предпочитаю дерево. С ним веселее, даже если это всего лишь обломок палубы или кусок бревна, а соль вылетает из него искрами. Видите, она похожа на японские фейерверки! Можете мне поверить, со старым другом и трубкой, я забываю о том, что лежит наверху, особенно сейчас, когда ветер утих. Но не обольщайтесь, это всего лишь затишье, к утру он опять окрепнет.
   Не хотите взглянуть на череп? Я не стану возражать. Нет причин, по каким вы не могли бы увидеть его; вы наверняка не видели в своей жизни более совершенного, за исключением того, что в нижней челюсти отсутствуют два передних зуба.
   Ах, да, я не сказал вам о челюсти. Прошлой весной Трехерн нашел ее в саду, когда копал грядки для спаржи. Знаете, мы сажаем спаржу на глубину шесть или восемь футов. Да, да, - я забыл вам об этом сказать. Он копал так, словно рыл могилу; но если вы хотите, чтобы у вас выросла замечательная спаржа, рекомендую вам попросить его посадить ее для вас. У этого парня определенно природный талант.
   Трехерн углубился примерно на три фута, когда наткнулся на слой белой извести. Он заметил, что земля здесь более рыхлая, хотя, по его словам, ее не беспокоили в течение нескольких лет. Полагаю, он подумал, что даже старая известь - это очень плохо для спаржи, поэтому он стал выбирать ее и выбрасывать. Это было довольно сложно, говорил он, поскольку известь слежалась в большие куски; чисто механически, сложив их возле ямы, он стукнул по одному из них лопатой; тот раскололся, из него выпала челюсть. Он подумал, что, должно быть, выбил два передних зуба ударом лопаты, но так и не нашел их. Он хорошо разбирается в этих вещах, и, - можете себе представить, - сразу сказал, что челюсть, вероятно, принадлежит молодой женщине, и что все зубы были целы, когда она умерла. Он принес ее мне и спросил, не хочу ли я ее сохранить; в противном случае, он бросит ее в следующую могилу на кладбище, которую будет копать, поскольку, как он предполагал, челюсть принадлежала христианке, и должна была быть захоронена подобающим образом, где бы ни находилось тело. Я сказал ему, что врачи часто помещают кости в негашеную известь, для их отбеливания, и предположил, что мистер Пратт, с этой целью, имел когда-то в саду небольшую яму, и случайно забыл в ней челюсть. Трехерн слушал меня молча.
   - Возможно, здесь лежал тот самый череп, который теперь находится в шкафу наверху, сэр, - сказал он. - Возможно, доктор Пратт положил череп в известь, чтобы очистить его или что-то в этом роде, а когда забирал, оставил здесь нижнюю челюсть. Здесь остались человеческие волосы, сэр.
   Все могло быть именно так, как сказал Трехерн. Если он ничего не подозревал, почему бы ему не предположить, что челюсть принадлежала черепу? Так и случилось. Вот доказательство того, что он знает больше, чем говорит. Знал ли он обо всем, когда хоронил ее? Или, возможно, когда хоронил Люка в той же самой могиле...
   Да, я понимаю, рассуждать об этом бесполезно. Я сказал ему тогда, что положу челюсть к черепу, я так и сделал. Нет ни малейшего сомнения, что она - от него, так что пусть лежат вместе.
   Трехерн знает еще кое-что. Некоторое время назад мы говорили о штукатурке на кухне, и он вспомнил, что это не было сделано, пока не умерла миссис Пратт. Он не сказал, что каменщик, возможно, оставил некоторое количество извести, но он подумал об этом, и это скорее всего была та самая известь, найденная им, когда он копал грядки для спаржи. Он много чего знает. Трехерн - из тех парней, которые легко могут сложить два и два. Могила находится близко к задней стене его дома, а он очень ловко управляется с лопатой - я сам это видел. Если он хотел узнать правду, то мог бы, и если он не захочет ее рассказать, об этом деле никто ничего не узнает. В таком тихом городке, как наш, люди не ходят по ночам на кладбище, чтобы увидеть, что там делает церковный сторож между десятью вечера и наступлением утра.
   Страшно подумать, насколько предусмотрительным был Люк, если это сделал он; о его уверенности в том, что никто ничего никогда не узнает; о его самообладании, поскольку во все это трудно поверить. Я иногда думаю, - плохо жить в том месте, где это произошло, если все действительно было так. Но я полагаю, что должен делать это, ради памяти о нем и немного ради меня самого.
   Я схожу наверх и принесу коробку. Позвольте мне сначала закурить трубку; нам торопиться некуда! Поужинали мы рано, сейчас всего лишь половина девятого. Я никогда не отпускаю друзей раньше двенадцати, а также если они пропустят меньше трех стаканчиков, - вы можете выпить, сколько захотите, но никак не меньше.
   Ветер усиливается, слышите? А ведь только что было затишье. Нам предстоит бурная ночь.
   Это начало происходить после того, как я обнаружил, что челюсть подходит к черепу. Меня это совсем не удивило, но я стал замечать, что мои гости внезапно оглядываются и учащено дышат, как если бы, считая, что были одни, вдруг почувствовали позади себя чье-то присутствие. Это нельзя назвать страхом. Кстати сказать, когда я ставил челюсть на ее место, зубы резко сомкнулись на моем пальце. Мне показалось, он укусил меня, и, признаюсь, даже подпрыгнул, прежде чем понял, что прижал челюсть к черепу другой рукой. Но при этом я не испугался. Это было всего лишь неожиданно. Дело происходило днем, стоял прекрасный день, комнату заливали солнечные лучи. Испугаться было невозможно, это было всего лишь ошибочное впечатление, но оно заставило меня почувствовать себя очень странно. Я почему-то вспомнил о нелепом вердикте коронера о смерти Люка: "рукой или зубами какого-то человека или неизвестного животного". С тех пор, как я его услышал, я мог видеть мысленным взором эти следы на горле, хотя нижняя челюсть тогда отсутствовала.
   Я часто видел, как человек совершает безумства, не понимая, что делает. Однажды я увидел одного матроса, откинувшегося назад, за борт, всем своим весом, одной рукой уцепившегося за тентовый фал, а другой рукой, в которой был нож, перерезал его. Я ухватил его обеими руками. Мы находились посреди океана и шли со скоростью в двадцать узлов. У него не было ни малейшего представления о том, что он делает; точно так же у меня не было представления, что делаю я, когда я зажал свой палец в черепе. Сейчас я это понимаю. Но выглядело так, будто он живой, и укусил меня. Такое вполне могло бы быть, поскольку я знаю, как бедняжка ненавидит меня! Как вы думаете, что там такое гремит, внутри него? Свинец? Когда я принесу и покажу его вам, вы можете посмотреть, это ваше личное дело. Если это будет комок земли или камешек, я выброшу это из головы, и вряд ли когда снова вспомню о черепе; но я почему-то не могу заставить себя посмотреть самому. Мысль о том, что это может оказаться свинец, смущает меня; но у меня есть ощущение, что скоро я все узнаю. Обязательно узнаю. Я уверен, что Трехерн знает это, но он молчун.
   Сейчас я схожу наверх и принесу его вам. Что? Вы хотите пойти со мной? Ха, ха! думаете, я боюсь коробки и звука? Ерунда!
   Взгляните на свечу, она не зажжется! Как будто вещь понимает, чего я хочу! Третья спичка - и все впустую! Хотя трубка разжигается сразу. Вот, видите? Это свежая коробка, я только что достал ее из сейфа, где держу их, из-за сырости. Вы думаете, фитиль мог намокнуть? Хорошо, попробую зажечь ее от пламени камина. Надо же, удалось. Немного коптит, но горит. Так же, как любая другая свеча, не так ли? Дело в том, что не все мои свечи одинаково хороши. Не знаю, как их делают, но некоторые горят иногда зеленоватым пламенем и плюются искрами, что меня раздражает и выводит из себя. Хотя толку от этого нет, поскольку электричество в нашем городке будет еще не скоро. Эта горит плохо, вы не находите?
   Полагаете, мне лучше оставить свечу вам, а самому взять лампу? Не люблю лампы. Я никогда в жизни не уронил ни одну, но всегда думал, как это опасно и к каким последствиям может привести, если я это сделаю. Кроме того, я уже привык к этим плохим свечам.
   Вы можете прикончить стаканчик, пока я хожу, поскольку, прежде чем лечь спать, вам нужно осушить не менее трех. Вам также не нужно подниматься наверх, - я устрою вас в кабинете, рядом с комнатой, в которой сплю сам. Я никогда не разрешу своему другу спать наверху. Последним, кто это сделал, был Крекенторп, и он сказал, что не спал всю ночь. Вы помните старину Крека, не так ли? Он остался на службе, и сейчас адмирал. Да, да, уже иду, пока свеча не погасла. Но я не мог не спросить, помните ли вы старину Крекенторпа. Если бы кто-то сказал нам, что этот тощий невзрачный идиот когда-нибудь станет самым успешным из нас, мы должны были бы посмеяться, правда? Мы всегда были лучше него, - но кто сейчас я, а кто - он? Нет, не думайте, что, разговаривая, я оттягиваю неприятный момент. Словно чего-то боюсь! Как будто здесь есть, чего бояться. Если бы я боялся, то, признаюсь откровенно, попросил бы вас подняться со мной.
  

* * * * *

  
   Вот эта коробка. Я обращаюсь с ней очень аккуратно, чтобы не беспокоить бедняжку. Понимаете, если случайно встряхнуть, челюсть снова может отвалиться, а я уверен - ей это не понравится. Да, свеча погасла, когда я спускался, но это из-за сквозняка; окно на лестнице плотно не закрывается. Вы что-нибудь слышали? Да, был еще один крик. Вы говорите, я бледен? Это ничего. Иногда сердце подводит меня, когда я слишком быстро поднимаюсь. На самом деле, это одна из причин, по которым я предпочитаю жить на первом этаже.
   Откуда бы ни исходил этот крик, он исходил не из черепа, потому что я держал коробку в руке, когда услышал его, вот как сейчас; следовательно, можно считать доказанным, что кричит что-то другое. Не сомневаюсь, что когда-нибудь узнаю, - что. Конечно, это какая-то щель в стене, трещина в дымоходе или раме окна. В реальной жизни так заканчиваются все истории о призраках. Знаете, я очень рад, что решил подняться и показать его вам, потому что вопрос с криком теперь наполовину решен. Подумать только, насколько я был глуп, чтобы вообразить, будто бедный череп и впрямь может кричать, подобно живому существу.
   А теперь я открою коробку, мы вытащим его и осмотрим в ярком свете. Довольно неприятно думать, что бедная леди сидела там, на вашем кресле, вечер за вечером, в том же свете, правда? Но потом я решил выбросить эти мысли из головы; что это просто старый череп, который Люк раздобыл где-то, еще будучи студентом; возможно, он положил его в известь, чтобы отбелить, и случайно потерял челюсть.
   Я сделал печать на веревке, после того как приладил челюсть на место, и надписал карточку. Здесь имелась белая метка, от продавца, адресованная миссис Пратт, когда шляпка была отправлена ей, и я написал на ней: "Череп, когда-то принадлежавший покойному Люку Пратту, доктору медицины". Сам не знаю, зачем я это сделал, пока не понял, что объяснил тем самым, как череп оказался у меня. Иногда я задаю себе вопрос, какая шляпка была прислана в коробке. Как вы думаете, какого она была цвета? Была ли это веселая весенняя шляпка, с бантами и перьями? Странно, что в той же самой коробке может оказаться череп, на который прежде эта шляпка надевалась. Нет. Этот череп - из больницы в Лондоне, где Люк в свое время работал. Гораздо лучше, если бы это оказалось так, не правда ли? Нет никакой связи между этим черепом и бедной миссис Пратт, между моей историей о свинце и...
   О Господи! Возьмите лампу, - нельзя дать ей упасть, - я сейчас закрою окно... какой порыв ветра! Вот и все! Я же вам говорил! Ничего страшного, огонь у нас есть, окно я закрыл. Коробка упала? Какого черта, куда она запропастилась? Она больше не откроется сама, потому что я сделал защелку. Старая добрая защелка - что может быть лучше? Подождите, я зажгу лампу, и мы ее найдем. Опять эти спички!.. Можно зажечь от трубки... там тоже есть огонь... я об этом не подумал, спасибо... Ну вот, порядок. Где коробка? Да, ставьте ее на стол, мы ее сейчас откроем.
   Насколько мне помнится, это первый раз, когда ветер распахнул окно; но с моей стороны это была небрежность, не проверить, насколько хорошо я его закрыл. Да, конечно, я слышал крик. Казалось, он прокатился по всему дому, прежде чем ворваться в окно. Но ведь это доказывает, что виной всему - ветер, не так ли? Если бы я дал волю своему воображению, то подумал бы, это - не ветер. Я всегда обладал пылким воображением; я это понял совсем недавно. Чем старше мы становимся, тем лучше понимаем сами себя, разве вы этого не почувствовали?
   В виде исключения, я плесну себе неразбавленного Хальсткампа, пока вы наливаете себе. Этот холодный порыв пробрал меня до костей, а при своем ревматизме я боюсь холода, потому что он, как мне кажется, проникает в мои суставы на всю зиму, даже когда исчезает на улице.
   О Господи, как славно! А теперь я набью трубку, и мы откроем коробку. Я рад, что последний крик мы слышали вместе, когда череп лежал на столе между нами, потому что ни одна вещь не может находиться одновременно в двух местах, и звук, безусловно, исходил извне, как и порыв ветра. Вам показалось, что кричат в комнате, после того, как окно распахнулось? Мне тоже, но это вполне естественно, когда окно оказалось открыто. Конечно, мы слышали ветер. Что еще мы могли слышать?
   Что ж, давайте посмотрим. Я хочу, чтобы вы убедились, что печать не повреждена, прежде чем мы откроем коробку. Хотите мои очки? Ах, у вас свои... Отлично. Видите, печать не повреждена, вы легко можете прочитать на ней слова девиза. "Сладкий и легкий", - гласят они, - поскольку взяты из поэмы "Ветер Восточного моря", и далее, "он снова со мной". Я ношу печать на цепочке от часов, ей более сорока лет. Моя бедная жена подарила мне ее, еще когда я за ней ухаживал, и с тех пор она всегда со мной. Этот девиз я взял из-за нее, - она всегда любила Теннисона.
   Веревку не нужно перерезать, она приклеена к коробке, поэтому я просто сломаю воск и развяжу узел, а потом мы снова запечатаем ее. Видите ли, мне нравится думать, что вещь на месте, и никто никогда не станет пробовать убрать ее. Не то, чтобы я подозревал Трехерна в желании забрать ее, но я постоянно ощущаю, что он знает намного больше, чем рассказывает.
   Как видите, я справился, ничего не испортив, хотя, когда я закрывал коробку, то не ожидал, что когда-либо снова открою ее. Крышка снимается очень легко. Вот! Смотрите!
   Что? Здесь ничего нет? Коробка пуста? Череп исчез!
  

* * * * *

  
   Нет, со мной все в порядке. Я всего лишь пытаюсь собраться с мыслями. Это так странно. Я уверен, что он находился внутри, когда я запечатывал коробку прошлой весной. Это невозможно себе представить; это просто невозможно. Если бы я тогда был сильно выпивши, то, признаюсь, мог бы совершить какую-нибудь идиотскую оплошность; но только в том случае, если был бы сильно пьян. Но я никогда не бываю пьяным, поскольку выпиваю очень мало. Пинту эля за ужином и кружку рома перед сном - как в свои лучшие дни. Я считаю, что ребята, у которых есть ревматизм и подагра, должны быть трезвыми! Но вот моя печать, а вот - пустая коробка. Все достаточно очевидно.
   Говорю вам, мне это не нравится. Это неправильно. На мой взгляд, тут что-то не так. Не нужно ничего говорить мне о сверхъестественном, потому что я не верю ни во что подобное, ни на сколько! Кто-то, должно быть, украл череп и подделал печать. Иногда, летом, работая в саду, я оставляю часы и цепочку на столе. Трехерн, должно быть, взял печать и воспользовался ею, поскольку был уверен, что я буду отсутствовать хотя бы час.
   Если же Трехерн ни при чем... О, только не говорите мне о том, что вещь могла уйти сама! Если это так, то она, должно быть, затаилась в ожидании в каком-нибудь уголке дома или поблизости. Мы можем обнаружить ее в любом месте, поджидающей нас, - понимаете? - подстерегающей нас в темноте. Она будет кричать на меня; она будет кричать на меня в темноте, потому что ненавидит меня, уверяю вас!
   Коробка пуста. Мы не бредим, никто из нас. Вот, я переворачиваю ее вверх дном.
   Что это? Что-то выпало, когда я перевернул ее. Это лежит на полу, рядом с вашими ногами, - я знаю, что это так, - и нам нужно найти это. Помогите мне это найти. Вы это нашли? Ради Бога, дайте это мне!
   Свинец! Я догадался об этом по звуку, когда он упал. Я знал, что это не может быть ни чем иным, когда услышал тихий стук на ковре. Значит, все случилось именно так, и это сделал Люк.
   Я чувствую себя несколько не в своей тарелке, - не то, чтобы я нервничал, но я потрясен, - это правда. Кто бы мог подумать. В конце концов, вы не можете утверждать, что я боюсь, потому что я поднялся и спустился с коробкой, - по крайней мере, я полагал, что спускаюсь с ним; о Господи, не стоит говорить о ерунде, я возьму коробку и верну ее на прежнее место. Хотя теперь все изменилось. Теперь я уверен, что в смерти бедной маленькой женщины повинен я, потому что рассказал свою историю. Вот это действительно страшно. До сих пор я надеялся, что никогда не получу никаких доказательств своей вины, но теперь в этом не может быть никаких сомнений. Вот, смотрите.
   Смотрите! Это маленький бесформенный кусочек свинца. Только подумайте, что он сделал! Вас не бросает в дрожь? Он, конечно, дал ей снотворное, и все произошло в одно мгновение. Страшно подумать о том, что можно почувствовать, когда в твою голову проникает расплавленный свинец. Она умерла прежде, чем успела закричать, но подумать только, - о! снова! - это снаружи - я знаю, что это снаружи - моя голова просто раскалывается! - о! о!
  

* * * * *

  
   Вы думали, я упаду в обморок? Нет, этого не случится... Хорошо говорить, что это всего лишь шум, а шум никому повредить не может, - вы стали белым, как саван. Мы можем сделать только одно, если хотим сегодня ночью сомкнуть глаза хотя бы ненадолго. Мы должны найти его, уложить в коробку и снова поставить в шкаф, где ему нравится. Не знаю, как это случилось, но он хочет войти. Вот почему сегодня крик такой ужасный, - он еще никогда не был столь ужасен, - никогда, с того времени, как я услышал его в первый раз...
   Похоронить его? Возможно, если мы сможем найти его, то похороним, даже если это займет у нас всю ночь. Мы похороним его на глубину в шесть футов, и утрамбуем землю над ним, чтобы он больше не смог выбраться, а если он станет кричать, мы вряд ли услышим его с такой глубины. Быстрее, возьмем лампу и поищем его. Он не может быть где-то далеко; я уверен, он просто снаружи дома; он оказался там, когда я закрывал окно, я это знаю.
   Да, вы совершенно правы. Я теряюсь, и мне нужно прийти в себя. Не тревожьте меня минуту-другую; я просто посижу с закрытыми глазами и буду что-нибудь повторять про себя. Это лучший способ.
   "Сложите вместе высоту над уровнем моря, широту и полярное склонение, поделите на два и вычтите высоту из полусуммы, затем добавьте логарифм секущей широты, косеканс полярного склонения, косинус полусуммы и синус полусуммы минус высоту" - вот! Не говорите, что я не в себе, потому что я в порядке, не так ли?
   Конечно, вы можете сказать, что я повторил это автоматически, что мы никогда не забываем того, что узнали, будучи мальчиками, и использовали почти каждый день на протяжении всей своей жизни. Но в этом-то и дело. Когда человек сходит с ума, механическая часть его разума выходит из строя и не работает правильно; он помнит то, чего никогда не было, или видит несуществующие вещи, или слышит звуки в полной тишине. Но ведь с нами подобного не происходит, правда?
   Идемте, возьмем фонарь и осмотрим дом. Это не дождь - это звук старых сапог, как мы обычно говорим. Фонарь - в шкафу под лестницей в коридоре, я всегда держу его там наготове на всякий случай.
   Не нужно его искать? Не понимаю, почему вы это говорите. Разумеется, говорить о похоронах - бессмысленно, потому что он не хочет быть похороненным; он хочет вернуться в свою коробку и лежать наверху, в шкафу, бедняжка! Я знаю, это Трехерн вытащил его и подделал печать. Возможно, он отнес его на кладбище, полагая, что там ему будет хорошо. Должно быть, он думал, что череп перестанет кричать, если будет похоронен в освященной земле, рядом с той, кому принадлежал. Но он вернулся домой. Да, это случилось. Трехерн - славный парень, он очень религиозен. Разве его поступок не кажется естественным и разумным? Он предположил, что череп кричит, потому что не похоронен как должно, со всем остальным. Но он был не прав. Откуда ему было знать, что он кричит на меня, потому что ненавидит, поскольку это моя вина, в этом маленьком кусочке свинца...
   Что значит, не искать его? Чепуха! Говорю вам, он хочет, чтобы его нашли! Тише! Что это за стук? Вы слышали? Тук-тук-тук - три раза, потом пауза, и снова стук. Глухой стук.
   Он вернулся домой. Я слышал это и раньше. Он хочет войти и вернуться в свою коробку. Это у входной двери.
   Вы идете со мной? Мы впустим его. Да, я мог бы сделать это и сам, но я не люблю ходить и открывать дверь в одиночку. Череп вкатится, остановится возле моих ног, и свет потухнет. Я сильно огорчен тем, что нашел свинец, а кроме того, сердце немного пошаливает, - возможно, табак оказался слишком крепким. Кроме того, согласен, я сегодня немного взволнован, чего со мной прежде не случалось.
   Хорошо, идемте! Я возьму коробку с собой, чтобы не возвращаться. Вы слышите стук? Он не похож ни на какой другой, какой я слышал прежде. Если вы подержите дверь открытой, я возьму фонарь под лестницей и засвечу его, тогда нам не нужно будет выносить в коридор лампу, и она не погаснет.
   Он знает, что мы идем к нему! Ему не терпится войти. Не закрывайте дверь, пока я не зажгу фонарь, что бы ни происходило. Сейчас начнутся проблемы со спичками, я полагаю... надо же! Оказалось достаточно одной. Говорю вам, он хочет войти, поэтому проблем не возникло. Теперь вы можете закрыть дверь. Идите сюда и подержите фонарь, он так сильно стучится, что мне понадобятся обе руки. Так, опустите фонарь пониже. Вы слышите стук? Будьте готовы, я сейчас приоткрою дверь.
   Хватайте его! Это ветер гонит его по полу, на улице шторм, говорю вам! Схватили? Коробка на столе. Минута, и все кончится. Кладите!
   Зачем вы бросили его в коробку так грубо? Вы же знаете, что ему это не нравится.
   Что вы говорите? Укусил вас за руку? Чепуха! Вы просто сделали то же, что когда-то сделал я. Вы сжали челюсти и укусили сами себя. Дайте-ка, я взгляну. У вас кровь. Вы, наверное, слишком сильно сжали его, потому что на коже видна ранка. Я дам вам карболовую кислоту, прежде чем мы отправимся спать, потому что ранка от зубов черепа может начать гноиться и вызвать осложнения.
   Входите, и дайте мне взглянуть на него под лампой. Я принесу коробку, - не обращайте внимания на фонарь, пусть горит в коридоре; он мне понадобится, когда я буду подниматься по лестнице. Да, закройте дверь, если хотите; здесь станет веселее и ярче. Палец все еще кровоточит? Сейчас я дам вам карболку; но сначала позвольте взглянуть на череп.
   Фу! На верхней челюсти есть капелька крови. На зубе, под глазным отверстием. Жутко, не правда ли? Когда я увидел, как он катится по полу, мои руки ослабли, я почувствовал, как подкашиваются ноги; это было все равно что встречать шторм, стоя на палубе. Вы ведь не обвиняете меня? Нет, не думаю! Мы же вместе росли, кое-что повидали, мы всегда хорошо относились друг к другу, и оба были в ужасе, когда он покатился по полу прямо на вас. Неудивительно, что вы прищемили свой палец, поднимая его; то же самое случилось со мной, среди бела дня, в комнате, залитой солнечным светом.
   Странно, что челюсть так хорошо встала на место, не так ли? Наверное, это от сырости, зубы сжались, как клещи; я вытер каплю крови, она смотрелась ужасно. Я не собираюсь разжимать челюсти, не бойтесь! Больше никаких фокусов, я просто закрою коробку, отнесу ее наверх и положу туда, где она хочет быть. Воск в письменном столе, у окна. Спасибо. Сейчас я снова поставлю свою печать, вместо той, которую поставил Трехерн, как я полагаю. Понимаете? Я не знаток природных явлений; но если вы решите, что Трехерн спрятал его где-то в кустах, что шторм подогнал его к двери и колотил об нее, словно тот хотел, чтобы его впустили, - если вы не считаете это невозможным, то я с вами соглашусь.
   Видите? Вы сможете поклясться, что видели, как я запечатал ее в этот раз, если что-то подобное случится снова. Воск крепит веревку к крышке, которую невозможно приподнять, не повредив печать. Вы удовлетворены, не так ли? Да. Кроме того, я запру шкаф, а ключ положу к себе в карман.
   Теперь мы можем взять фонарь и подняться наверх. Вы знаете, я готов согласиться с вашим предположением, что виной всему - ветер. Я пойду вперед, потому что знаю лестницу; держите фонарь пониже, пока мы будем подниматься. Как свистит и завывает ветер! Вы почувствовали песок под вашими ногами, когда мы шли по коридору?
   Вот та самая дверь. Подержите, пожалуйста, фонарь. Вот шкаф, в головах кровати. Я оставил его открытым, когда забирал коробку. Разве не странно, что слабый запах женских платьев до сих пор не выветрился? Вот та самая полка. Вы видите, я ставлю коробку на нее, а теперь видите, как я запираю шкаф на ключ и кладу ключ в карман. Вот так!
  

* * * * *

  
   Доброй ночи. Вы хорошо устроились? Комната небольшая, но, полагаю, вам здесь будет лучше, чем наверху. Если вам что-нибудь понадобится, позовите; между нашими комнатами стена очень тонкая. С этой стороны ветер не так слышен. Холланд - на столе, хотите еще стаканчик? Нет? Ну, как вам будет угодно. Спокойной ночи, и не думайте ни о чем, если сможете.
  

* * * * *

  
   23-го ноября 1906 года, в Penraddon News, была опубликована заметка следующего содержания:
  
   "ТАИНСТВЕННАЯ СМЕРТЬ МОРСКОГО КАПИТАНА В ОТСТАВКЕ
   Городок Тредкомб взбудоражен странной смертью капитана Чарльза Брэддока, здесь рассказывают возможные и невозможные истории в отношении обстоятельств, которые кажутся трудными для объяснения. Отставной капитан, в свое время успешно командовавший крупнейшими, самыми быстроходными лайнерами, принадлежавшими одной из трансатлантических пароходных компаний, был найден мертвым в своей постели, утром во вторник, в своем собственном доме, в четверти мили от города. Проведенная местным врачом экспертиза установила тот ужасный факт, что покойный был укушен за горло нападавшим с такой силой, что причиной смерти стал разрыв глотки. На коже остались отчетливо видны следы зубов обеих челюстей; они хорошо видны; нападавший был лишен двух средних зубов на нижней челюсти. Есть надежда, что эта отличительная примета поможет идентифицировать убийцу, который может оказаться опасным маньяком или сумасшедшим. Покойный, несмотря на 65-летний возраст, как говорят, был храбрым человеком, обладавшим значительной физической силой; примечательно, что не было обнаружено никаких следов борьбы, а также не установлено, каким образом убийца проник в дом. Во все клиники умалишенных Соединенного Королевства были направлены запросы, но на настоящий момент никакой информации о побеге какого-либо опасного пациента получено не было.
   Жюри коронера вынесло несколько необычный вердикт, согласно которому капитан Брэддок скончался в результате "воздействия на горло рук или зубов неустановленного человека". Местный врач выразил частное мнение, что убийца - женщина, каковой вывод он сделал, исходя из небольшого размера челюстей и отпечатков зубов. На настоящий момент тайна не раскрыта. Капитан Брэддок был вдов и проживал один. Детей он не оставил".
   [Примечание. - Те, кто изучают истории призраков и домов с привидениями, найдут основание вышеприведенной истории в легендах о черепе, до сих пор хранящемся в фермерском доме, называемом поместьем Бэттискомб, расположенном, я полагаю, на побережье Дорсетшира.]
  

ЧЕЛОВЕК ЗА БОРТОМ!

  
   Да, я слышал: "Человек за бортом!" много раз с тех пор, как поступил на флот юнгой, и пару раз видел, как это случается. Людей, ушедших подобным образом, гораздо больше, чем это могут представить себе пассажиры океанских лайнеров. Я стоял у ограждений как-то темной ночью, когда послышались шаги, и что-то пролетело мимо меня, похожее на огромную летучую мышь, а потом раздался всплеск! Так часто уходят кочегары. Они сходят с ума от жары, поднимаются на палубу и исчезают прежде, чем кто-нибудь успевает остановить их, часто незамеченными, и не будучи услышанными. Время от времени так поступает пассажир, решив, что у него для этого есть веская причина. Я сам видел, как один человек разрядил револьвер в толпу эмигрантов, а потом бросился за борт. Конечно, любой уважающий себя офицер сделает все возможное, чтобы спасти человека, если погодные условия позволяют сделать это без риска для корабля; но я не помню, чтобы, - за исключением двух-трех случаев, - удавалось кого-нибудь спасти, даже когда мы успевали бросить спасательный круг. За борт прыгают кочегары и пассажиры, но я никогда не видел, чтобы за борт бросился матрос, будь он пьяный или трезвый. Говорят, такое случалось раньше, но сам я с таким не сталкивался. Иногда человека удается найти и поднять в шлюпку, но это случается поздно, и он умирает, прежде чем вам удается доставить его на корабль, и, - не знаю, рассказывал ли я тебе когда-либо эту историю, с тех пор, как она произошла, - я знавал парня, который ушел, и вернулся мертвым. Я не видел его после возвращения; только один из нас видел его, но мы все знали, что он вернулся.
   Нет, это не морская байка. Эта история - чистая правда, и я не знаю, стал бы вообще ее рассказывать, если бы мы не были одни, только ты и я; но мы с тобой многое повидали, и, может быть, ты меня поймешь. В любом случае, тебе известно: я рассказываю только то, что знаю, ничего больше; я много раз собирался рассказать ее тебе, но как-то не представлялось случая.
   Это долгая история, она потребует времени; все началось много лет назад, в октябре, насколько мне помнится. Я был помощником; диплом капитана я получил только три года спустя. Судно, - четырехмачтовая шхуна, - называлось "Хелен Б. Джексон", из Нью-Йорка, она шла с грузом пиломатериалов в Вест-Индию, капитаном был Хэкстафф. Она была старой, без паровой машины, и все на ней делалось вручную. Но моряки на ней были старой закалки, ну, ты помнишь. А наш Старик был самым крепким из нас, хотя держался особняком и лицо имел, как у обезьяны. Наша команда состояла из тринадцати человек, и этим все сказано; впоследствии думали, что случившееся связано именно с этим; что же касается меня, то я не верил в подобные глупости, даже будучи юнгой. Не хочу сказать, что мне нравится выходить в море в пятницу, но я выходил в море в пятницу, и ничего не случалось; и еще два раза до того нас было тринадцать, поскольку до самого отплытия мы не могли найти еще одного, - и тоже ничего не случалось, кроме разве какой-нибудь порванной снасти или паруса. Всякий раз, когда случалось крушение, мы плавали без всяких мертвецов в трюме, выходили в море не в пятницу, и нас было не тринадцать. От этого, я считаю, ничего не зависит.
   Полагаю, ты помнишь тех двух парней, Бентонов, похожих друг на друга, как две капли воды? Неудивительно, ведь они были братья-близнецы. Они отправились с нами на "Бостонской красавице" как юнги, когда ты был помощником, а я готовился им стать. Я не мог их различить даже тогда; теперь же, когда они отпустили бороды, думаю, это было вообще невозможно. Одного звали Джим, другого - Джек; Джеймс Бентон и Джон Бентон. Единственное отличие, которое я заметил, - то, что один из них был веселым и разговорчивым; но даже в этом я не совсем уверен. Возможно, это зависело от настроения. Во всяком случае, один из них обычно что-нибудь насвистывал, оставаясь один. Он знал только одну мелодию, "Нэнси Ли", другой не знал даже ее; хотя и в этом я тоже могу ошибаться. Возможно, они знали ее оба.
   Они всегда были хорошо одеты; они были самыми аккуратными на баке. Я знал, что на берегу их никто не ждет, - ни мать, ни сестры, ни жены; но они почему-то выглядели так, словно за ними ухаживала какая-то женщина. Помню, в их рундуке, помимо всяких мелочей, хранился женский наперсток. Как-то один из матросов что-то сказал им об этом; они переглянулись; один из них улыбнулся, а другой - нет. Большая часть их одежды была одинакова, но у них имелся один на двоих шерстяной красный свитер. Некоторое время я думал, что его носит кто-то один из них, и полагал, что это может быть хорошей приметой, чтобы их отличать. Но затем я услышал, как один из них спросил другого, надевал ли тот его. Так что по свитеру их отличить тоже было нельзя. Наш кок был из Вест-Индии, его звали Джеймс Лоули; его отца повесили за то, что он помещал огни на вершинах кокосовых пальм, где их быть, разумеется, не должно. Джеймс был хорошим коком и отлично знал свое дело; он кормил нас так, как будто каждый день было воскресенье. Так вот. Кок по воскресеньям называл обоих парней Джимами, а в будние дни - Джеками. Он говорил, что это избавляет его от хлопот.
   Я так подробно рассказываю о Бентонах вот почему. Я слышал, как они говорили о девушке. Это случилось ночью, во время нашей вахты, когда ветер неожиданно стал крепчать, и нам нужно было убрать часть парусов, в то время как Бентоны стояли на корме. Один из них держал штурвал. После того, как был спущен бизань-марсель, я отправился на корму, взглянуть оттуда, все ли в порядке. Когда я стоял там, то услышал их разговор. Мне показалось, это было продолжением какого-то прошлого разговора, причем голос, услышанный мною первым, насколько я мог судить, принадлежал Джиму.
   - Мами знает? - спросил Джим.
   - Пока нет, - спокойно ответил Джек. Он стоял за штурвалом. - Я скажу ей об этом, как только мы вернемся из плавания.
   - Хорошо.
   Это все, что я услышал, поскольку я не собирался стоять и подслушивать, как они говорят о своем; я подошел к тому, который стоял за штурвалом, и сказал держать курс прежним, поскольку полагал, что ветер может повернуть и налететь с подветренной стороны. Джек отозвался, но его голос не был веселым. Возможно, они с братом поменялись местами, и теперь за рулем стоял не он; но то, что я услышал, заставило меня предположить, - у кого-то из них на берегу была девушка. Когда на шхуне все в порядке, для размышлений остается много времени.
   С того времени мне казалось, что братья стали более молчаливыми, когда были вместе. Возможно, они догадывались, что я слышал их разговор в ту ночь, оттого и помалкивали. Другой, наверное, попытался бы разговорить их и разузнать о девушке на берегу как можно больше, но я не из таких. Мне это не по нраву. В то время я и сам подумывал о женитьбе, то есть, находился в том же положении, что и один из них, и это было еще одной причиной, почему я не хотел ни о чем их расспрашивать.
   Они не разговаривали много, как мне казалось; но в хорошую погоду, когда ночью нечего было делать, а один из них стоял у руля, другой все время находился рядом, словно готовясь в любое мгновение занять его место у штурвала, хотя, возможно, он просто дремал, - а что еще можно делать, когда на море спокойно? Или же, когда один занимал место наблюдателя, второй садился на якорь рядом с ним. Они держались рядом больше ночью, чем днем. Я это заметил. Они любили сидеть на якоре, и обычно оставляли свои трубки под ним; так же как и на прочих судах с косым вооружением, палуба "Хелен Б." в этом месте остается сухой даже при большом волнении, когда немного воды попадает на корму. Мы находились на корме, когда человек пропал, и это было одной из причин.
   Мы попали в южный шторм, поначалу налетевший с юго-востока; барометр начал падать, поднялась высокая зыбь. Пару месяцев назад мы оказались бы в зоне циклона, но "октябрь есть октябрь" в этих водах, что тебе известно не хуже меня. Ветер крепнет, а потом начинается дождь; но у нас было достаточно времени, чтобы подготовиться к шторму. После захода солнца ветер еще усилился, а к тому времени, когда стало совсем темно, началась буря. Мы сократили парусность, оставив бизань вместо обычных штормовых триселей. Все шло замечательно, так что нам не нужно было ничего менять. Первую вахту стояли мы с Бентонами, и даже ребенку было ясно, какое испытание нас ожидает.
   Старик вышел на палубу, огляделся и меньше чем через минуту сказал ставить трисель. Это означало, что судно будет штормовать, но я был этому рад; ибо, хотя "Хелен Б." была достаточно надежной посудиной, но уже довольно старенькой, так что не было никакой пользы в том, чтобы она порхала по волнам, словно птица. Я спросил, не следует ли свистать всех наверх, но тут на корму заглянул кок, и Старик сказал, что, по его мнению, мы вполне можем справиться сами, дав другим отдохнуть, к тому же трисель уже был на палубе, так что лучшего нельзя было и пожелать. Разумеется, мы все были в штормовках, ночь была темная, что твоя угольная шахта, единственный луч света пробивался из щели нактоуза, так что невозможно было отличить человека иначе, кроме как по его голосу. Старик встал за штурвал, мы подались к нижнему брусу миделя, а он привел судно к ветру. Теперь все зависело от нас, и то, что нам нужно было сделать, это ослабить галс-оттяжку и закрепить шкаторины мокрого паруса на гафеле и мачте. Это детская забава по сравнению с взятием на рифы топселей в любую погоду, но такелаж шхуны иногда вытворяет то, что никак невозможно ожидать, особенно шкоты, если они должным образом не закреплены. Помню, я еще подумал, что работенка эта еще та. Кто-то отцепил блок гафель-гарделя, посчитав, что закрепил на нем люверс триселя, и начал было поднимать; но в темноте он ошибся, и тяжелый блок сорвался, чуть не убив его, когда судно накренилось. Старик снова стал разворачивать шхуну, пока кливер не поймал ветер, и удерживал ее в таком положении, так что она не могло развернуться, если не трогать бизань. Но в это время "Хелен Б." исполнила свой любимый фокус, на палубу хлынула вода, и мы оказались в ней по пояс, с триселем, лишь наполовину закрепленным на мачте, снасти перепутались, так что невозможно было двинуть ногой, бизань развернуло, возникла общая неразбериха, нельзя было понять, кто где, и что происходит. Не хочу сказать, что Старик не мог выполнить этот маневр так же хорошо, как ты, или я, или любой другой моряк; но я не верю, что он бывал на "Хелен Б." прежде или управлял ею, поскольку в таком случае должен был бы знать ее норов. Не хочу сказать, что в случившемся виноват он. Я не знаю, кто в этом виноват. Возможно, не виноват никто. Но я почувствовал, на борту что-то случилось, когда вода хлынула на палубу, сам не знаю, почему. У меня не было времени подумать об этом, потому что я найтовал угол триселя к мачте. Я располагался со стороны правого борта, а шкот гафель-гарделя, обычно, крепится к левому, но там были, по крайней мере, три человека, чтобы с ним справиться.
   Теперь я тебе кое-что скажу. Ты знал меня, юнгой и матросом, мы некоторое время плавали вместе; ты старше меня; ты всегда был мне хорошим другом. Ты ведь не думаешь, что я отношусь к тем людям, которые думают, что слышат то, чего на самом деле не слышат, или видят то, чего на самом деле не видят? Не думаешь? Спасибо. Так вот, я закончил крепить парус, крикнул людям, чтобы они отошли, и стоял возле бизань-гафеля, держа в левой руке шкот триселя, чувствуя, как он натянулся, и ни о чем не думал, кроме того, что все, наконец, кончено. Вокруг было темно, как в угольной яме; я мог видеть только пену на волнах, когда те катились мимо, а на палубе - луч света, вырывавшийся из нактоуза, на желтой куртке капитана, стоявшего за штурвалом, - или, точнее, мог бы увидеть его, если бы оглянулся. Но я не смотрел по сторонам. Я услышал свист. Это была "Нэнси Ли", и я мог бы поклясться, что человек, насвистывающий ее, где-то рядом со мной. При этом я отлично понимал, что никто, кроме меня не мог бы услышать ее. Я слышал ее отчетливо, точно так же как свист ветра в такелаже, резкий и отчетливый, как паровой свисток на тележке Даго с жареным арахисом в Нью-Йорке. Все было в порядке, как и должно было быть, и в то же время - нет; я чувствовал себя странно, я не мог пошевелиться, мои волосы вздыбились, а за шиворот мне словно бы кто-то бросил кусок льда.
   Я сказал, что ветер свистел в снастях, и другого свиста не должно было быть, но он был, и я слышал его. Его не могло быть, но он был, потому что капитан тоже слышал его. Пока матросы убирали палубу, я подошел сменить его у штурвала; он ругался. Он был сдержанным человеком, и я не слышал, чтобы он ругался раньше, и не думаю, чтобы делал это потом, хотя впоследствии и случилось кое-что странное. Возможно, все, что он хотел сказать, он сказал именно тогда; и больше ему сказать было нечего. Раньше я полагал, что по части проклятий никто не может поспорить с датчанами, исключая неаполитанцев и южноамериканцев; но когда услышал Старика, понял, что ошибался. Никто, на судах или берегу, не смог бы соперничать с ним. И мне не нужно было спрашивать его, в чем дело, потому что я знал: он слышал "Нэнси Ли", как и я, только это по-разному повлияло на нас.
   Он не отдал мне штурвал, а велел пойти и расчехлить второй стаксель, чтобы он был наготове. Когда мы добрались до паруса, человек, шедший рядом со мной, навалился на меня, а его лицо приблизилось к моему так близко, что я смог разглядеть его в темноте. Оно было слишком бледным, но я подумал об этом только потом. Не понимаю, что могло его осветить, но я понял, - это один из Бентонов. Не знаю, что заставило меня заговорить с ним.
   - Привет, Джим! Это ты? - спросил я. Не знаю, почему я сказал "Джим", а не "Джек".
   - Я - Джек, - ответил он.
   Мы быстро справились с парусом, шторм начал стихать.
   - Старик услышал, как ты насвистываешь "Нэнси Ли", - сказал я, - и ему это не понравилось.
   Его лицо словно бы высветилось изнутри, и это было ужасно. Помню, у него застучали зубы. Но он ничего не сказал, и уже в следующее мгновение исчез в темноте, пытаясь найти свою шляпу у подножия мачты.
   Когда буря начала утихать, и шхуна то взбиралась на волну, то проваливалась с регулярностью маятника, а Старик не выпускал штурвал из рук, мне удалось разжечь трубку, стоя с подветренной стороны палубы, поскольку больше мы сделать ничего не могли, шторм превратился в умеренный, и корабль вел себя, словно младенец в колыбели. Кок спустился вниз, так что на палубе нас осталось четверо. Кто-то стоял на смотровой площадке, Старик - у штурвала, я курил трубку под прикрытием рубки, четвертый был где-то на палубе и, наверное, тоже курил. Я подумал, что некоторые шкиперы, с которыми я ходил, позвали бы вахтенных на корму и угостили выпивкой, но, во-первых, было не холодно, а во-вторых, я знал, что наш Старик не очень-то щедр в этом отношении. Я вымок до нитки, но у меня будет достаточно времени, чтобы переодеться в сухое; я стоял и курил. Но постепенно, по мере того, как становилось все тише, я начал задаваться вопросом, почему никто не движется по палубе; такое желание знать, где находится каждый, иногда испытываешь темной бурной ночью. Прикончив трубку, я выбрался из своего убежища. Я отправился на корму, и увидел там, в выбивавшемся из нактоуза свете, человека, вцепившегося в штурвал, с широко расставленными ногами и шляпе, надвинутой на глаза. Затем я двинулся на бак, и увидел там вахтенного, прислонившегося спиной к фок-мачте, так, чтобы его не задело парусом. По его небольшому росту я понял, что он не из Бентонов. Я обошел рубку с другой стороны, гадая, куда же делся четвертый. Но я не мог его найти, хотя обыскал всю палубу, пока снова не очутился на корме. Пропал один из Бентонов, но никто из них не стал бы спускаться вниз, чтобы переодеться, в такую погоду. Человек за рулем оказался Бентоном, но кем именно, я не знал. Я заговорил с ним.
   - Джим, что случилось с твоим братом?
   - Я - Джек, сэр.
   - Хорошо, Джек, где Джим? Его нет на палубе.
   - Не знаю, сэр.
   Когда я подошел к нему, он инстинктивно выпрямился и положил руки на штурвал, словно управлял им, хотя тот был застопорен; но он все равно наклонил голову в шляпе, и, казалось, уставился на компас. Он отвечал очень тихо, но это было естественно, поскольку капитан оставил дверь открытой, отправляясь спать, потому что ночь была теплой, несмотря на шторм, и не было опасений, что он усилится.
   - Что это тебе пришло в голову насвистывать, Джек? Ты в море достаточно долго, чтобы знать, - этого делать не следует.
   Он что-то сказал, но я не понял, что именно; по всей видимости, возразил.
   - Кто-то насвистывал, - сказал я.
   Он не ответил, а потом, сам не знаю почему, может быть, от того, что Старик не дал нам выпить, я отрезал на полдюйма табака, лежавшего у меня в кармане, и отдал ему. Он знал, что у меня хороший табак, и сунул его в рот со словами благодарности. Я встал с наветренной стороны штурвала.
   - Сходи и посмотри, не удастся ли тебе найти Джима, - сказал я.
   Он слегка вздрогнул, отступил назад, обошел меня и направился вдоль борта. Возможно, то, что он ни слова не сказал о свисте, стало причиной моего раздражения, или же он считал само собой разумеющимся, - поскольку мы находились рядом и ночь была темной, - идти там, где ему заблагорассудится. Во всяком случае, я окликнул его, вполне добродушно.
   - Переходи на подветренную сторону, Джек.
   Он не ответил, но пересек палубу между рубкой и нактоузом, оказавшись на подветренной стороне. Шхуна взмывала и проваливалась, справляясь с волнами с необыкновенной легкостью, но он неуверенно держался на ногах и ударился об угол рубки, а затем о подветренный борт. Я был уверен, что он ничего не пил, - никто из братьев не стал бы прятать ром от своих товарищей, если бы он у них был, - а единственный запас алкоголя, имевшийся на борту, был заперт в каюте капитана. Я подумал, что он пострадал от упавшего блока гафель-гарделя.
   Я оставил штурвал и пошел за ним, но когда добрался до угла рубки, то увидел, что он перемещается чуть не бегом, поэтому вернулся. Некоторое время я следил за компасом, возвращая судно на курс, и, должно быть, сделал это с полдюжины раз, прежде чем услышал голоса на баке, три или четыре; а потом раздался высокий и пронзительный голос нашего маленького кока из Вест-Индии:
   - Человек за бортом!
   Судно ныряло, нужно было закрепить штурвал. Если человек упал за борт, он должен был находиться где-то рядом. Я не мог представить себе, как это могло случиться, но помчался на крик и наткнулся на кока, одетого наполовину, в том виде, в каком он соскочил с койки. Он запрыгнул на ванты, видимо, надеясь увидеть человека в воде, как будто в такую ночь можно было что-то разглядеть, кроме пены на вершинах черных волн, отступавших от судна с подветренной стороны. Несколько матросов свесились через борт. Я схватил кока за ноги и спросил, кто упал.
   - Джим Бентон, - крикнул он. - Его нет на борту!
   Сомнений быть не могло. Джим Бентон исчез, и я сразу же понял, что его унесло волнами, когда мы ставили штормовой трисель. С того момента прошло с полчаса; ни один пловец, как бы замечательно он ни плавал, не смог бы продержаться долго при таком шторме. Все знали об этом так же хорошо, как и я, и все равно всматривались в темноту, словно у них и в самом деле был шанс кого-то увидеть. Я позволил коку подниматься дальше, а сам присоединился к матросам и спросил, тщательно ли они осмотрели судно, - будучи уверен, что они это сделали, - на это не требовалось много времени, потому что на палубе его не было, а внизу был только кубрик.
   - Его забрало море, сэр, и это так же верно, как то, что вы здесь стоите, - ответил кто-то.
   У нас не было шлюпки, которая смогла бы противостоять такому шторму, и, конечно, мы все это знали. Я предложил спустить одну, вместе со мной; я буду некоторое время дрейфовать за кормой на расстоянии двух-трех линей, а потом они втащат меня обратно; но никто не стал меня слушать, а я, скорее всего, утонул бы, даже если бы на мне был спасательный пояс, - слишком бурным было море. Кроме того, все также прекрасно знали, что упавший за борт не может находиться за кормой. Не знаю, почему, но я снова спросил:
   - Джек Бентон, ты здесь? Отзовись, если ты меня слышишь.
   - Нет, сэр, - ответил кто-то, и это было все.
   К тому времени на палубу поднялся Старик, и я почувствовал его руку на своем плече; он схватил меня так грубо, будто собирался хорошенько встряхнуть.
   - Я думал, ты обладаешь большим здравым смыслом, мистер Торкельсден, - сказал он. - Господь свидетель, я рискнул бы своим кораблем, если бы был хоть малейший шанс отыскать его.
   Он был справедливым человеком, матросы знали, что он прав; Джима Бентона в последний раз видели, когда ставили трисель, если, конечно видели. Капитан снова спустился вниз, матросы какое-то время стояли возле Джека, молча, как это принято у моряков, когда они сочувствуют человеку, но ничем не могут ему помочь; затем снова наступило время моей вахты, и мы трое вернулись на палубу.
   Никто не сможет понять, что похороны - в некотором смысле утешение, если только не почувствовал пустоту, когда за бортом оказался любимый всеми человек. Я полагаю, те, кто живет сушей, думают, что было бы легче, если бы им не пришлось хоронить своих отцов, матерей и друзей; но это не так. Похороны поддерживают идею существования там. Вы можете верить в нее; но человек, канувший в темноту между двумя волнами, кажется ушедшим гораздо более чем если бы он все еще лежал на кровати и только что испустил последний вздох. Возможно, Джим Бентон знал это, и хотел вернуться к нам. Не знаю; я всего лишь рассказываю тебе, что случилось, а ты можешь думать, что хочешь.
   Той ночью Джек стоял за штурвалом, пока не кончилась его вахта. Не знаю, спал ли он после этого, но когда я вышел на палубу четыре часа спустя, он снова был там, в своей штормовке, надвинутой на глаза шляпе, смотрящий в нактоуз. Мы поняли, что он желает остаться за штурвалом, и оставили его в покое. Возможно, для него было утешением видеть выбивающийся из нактоуза луч света, когда вокруг царила темнота. Начался дождь, обычно сопровождающий шторма на юге; мы вытащили на палубу все ведра и бочки и поставили так, чтобы набрать свежей воды для стирки нашей одежды. Дождь лил сплошной пеленой, я встал с подветренной стороны стакселя, глядя вокруг. День, скорее всего, уже наступил, поскольку пена на гребнях вздымавшихся волн виднелась отчетливее, чем прежде; черный дождь превращался в серый и словно клубился паром, я даже мог разглядеть отблеск красного штормового фонаря на воде, когда судно заваливалось на подветренный борт. Шторм в значительной мере стих, через час снова можно было ставить паруса. Я все еще стоял на прежнем месте, когда увидел Джека Бентона. Некоторое время он стоял рядом со мной. Дождь лил, не переставая, но я видел его мокрую бороду и уголок щеки, - казавшиеся седыми. Потом он наклонился и принялся шарить под якорем в поисках своей трубки. Ее могло унести водой, но, полагаю, у него был какой-то способ спрятать ее так, чтобы этого не произошло. Вскоре он выпрямился, и я увидел у него в руках две трубки. Одна из них принадлежала его брату; он узнал свою и сунул ее в рот; с трубки капала вода. Затем он принялся глядеть на оставшуюся. Наконец, приняв решение, он бросил ее за борт, не видя, что я наблюдаю за ним. Мне было жалко трубки, - это была хорошая деревянная трубка с металлической чашкой, кто-нибудь наверняка был бы рад иметь такую. Но я не стал ничего говорить, потому что он имел право поступить так, как считал нужным, поскольку она принадлежала его погибшему брату. Он выдул воду из своей трубки, вытер ее, сунув руку под штормовку; набил, стоя под прикрытием фок-мачты, попытался прикурить, потратил впустую две или три спички, после чего перевернул ее чашкой вниз, чтобы в ту не попадал дождь. Не знаю, почему я подмечал все, что он делал; мне почему-то было жаль его, и я все время задавался вопросом, могу ли найти слова, от которых ему стало бы легче. Но я так ничего и не придумал, а поскольку уже рассвело, вернулся на корму, так как полагал, что скоро на палубе появится Старик. Но он не появился раньше седьмых склянок, когда тучи немного развеялись, и с подветренной стороны показалось голубое небо - "французский барометр", как мы его называли.
   Некоторые люди не кажутся умершими даже после смерти. Джим Бентон принадлежал именно к таким. Когда я стоял вахту, то никак не мог привыкнуть к мысли, что его нет на палубе рядом со мной. Я постоянно ожидал увидеть его; а его брат был так на него похож, что мне часто казалось, - я вижу именно его, забывая, что он умер, и делал ошибку, называя Джека его именем; я старался следить за собой, понимая, что делаю больно последнему. Но если Джек был из них двоих веселым, - как я всегда полагал, - он сильно изменился, потому что стал молчаливее, чем был когда-либо Джим.
   В один прекрасный день я сидел на главном люке и возился с поворотным механизмом лага, начавшего в последнее время барахлить, и попросил кока принести мне кофейную чашку, чтобы сложить в нее маленькие винты, которые я вынимал, и блюдце для масла. Но он не ушел, а продолжал держаться рядом, не обращая внимания на то, что я делал, как будто хотел мне что-то сказать. Я подумал, что если уж он собрался что-то сказать, то все равно скажет, и не стал задавать ему вопросов; конечно же, вскоре он заговорил. На палубе не было никого, кроме вахтенного и впередсмотрящего.
   - Мистер Торкельдсен, - начал кок, и замолчал.
   Я предположил, что он хочет спросить меня насчет муки или солонины.
   - Что, док? - спросил я, видя, что он не продолжает.
   - Мистер Торкельдсен, - ответил он, - я хочу спросить вас, как вы считаете, я всех устраиваю на этом судне, или нет?
   - Насколько мне известно, так оно и есть, док. Я не слышал на полубаке никаких жалоб, капитан также ничего не говорил. Полагаю, вы знаете свое дело. По моему мнению, вы устраиваете всех. А почему вы думаете, что это не так?
   Я не умею пересказывать вест-индские истории и не буду даже пытаться, но кок некоторое время ходил вокруг да около, а потом сказал, что, по его мнению, матросы начали над ним подшучивать, и это ему не нравится; он полагает, что не заслужил этого; а потому собирается сойти на берег в первом же порту. Я сказал ему, что он, конечно же, чертов дурак, поскольку люди более склонны шутить над тем парнем, который им нравится, чем над тем, от которого хотят избавиться; если, конечно, эта шутка не из разряда намочить ему койку или залить дегтя в сапоги. Но шутки были не такими. Кок сказал, что матросы желают его напугать, и это ему не нравится; он постоянно сталкивается с такими вещами, от которых его берет оторопь. Я сказал ему, что он чертов дурак, если боится, и что я хотел бы узнать, каковы эти вещи. Он дал мне странный ответ. Он сказал, что это ложки и вилки, странные тарелки, время от времени - чашки, и тому подобное.
   Я положил лаг на кусок брезента, накрыл, и посмотрел на кока. Он был встревожен, у него был какой-то затравленный взгляд, а желтое лицо казалось серым. Он ничего не выдумывал. У него действительно были проблемы. Поэтому я начал задавать ему вопросы.
   Он объяснил, что умеет считать не хуже других, и что он умеет считать, не используя пальцы; но если он не может посчитать по-другому, то считает по пальцам, и всегда у него получается одно и то же. Он сказал, что когда они с юнгой убирали после обеда, оказывалось, - нужно помыть больше приборов, чем он раздал. На ложку, вилку или же ложку и вилку одновременно, но больше. Не то, чтобы он жаловался. Еще до того, как пропал бедный Джим Бентон, нужно было кормить на одного человека больше и убирать за ним, сказал кок. Все было так, словно на борту их тринадцать; и он не считал правильным шутить подобным образом. Он следил за порядком у себя в кубрике, пересчитывал приборы, отвечал за них, и было неправильно, что кто-то берет их больше, чем нужно, за его спиной; пользуется ими, а затем подкладывает ко всем прочим, чтобы заставить его думать...
   Он замолчал и посмотрел на меня, а я - на него. Я не знал, о чем он думает, но начал догадываться. Я не собирался потакать подобной ерунде, поэтому предложил ему самому поговорить с матросами и больше не беспокоить меня по этому поводу.
   - Посчитайте тарелки, вилки и ложки перед тем, как они сядут за стол, и скажите им, сколько они их получили; а когда она закончат, снова сосчитайте, и если цифры не сойдутся, найдите того, кто подбросил лишнее. Вы знаете, что это должен быть кто-то из них. Вы не зеленый юнга; вы ходите в море десять или одиннадцать лет, и не знаете, как вести себя, если парни над вами подшучивают!
   - Если бы я поймал этого шутника, - сказал кок, - я всадил бы в него нож, прежде чем он успел бы прочесть молитву.
   Эти вест-индские мужчины всегда заводят разговор о ножах, особенно когда сильно напуганы. Я понял, что он имел в виду, и не стал задавать лишних вопросов, а продолжил чистить бронзовые шестерни механического лага и смазывать маслом подшипники.
   - Не лучше ли промыть их кипятком, сэр? - вкрадчивым тоном спросил кок.
   Он понимал, что выставил себя дураком и хотел все исправить.
   Я больше не слышал о лишней тарелке и приборах в течение двух или трех дней, хотя не раз вспоминал разговор о них. Кок, очевидно, верил, что Джим Бентон вернулся, но не хотел говорить это. Его слова казались глупыми в ясный день, когда солнце сияло над водой, паруса лениво шевелил легкий бриз, а океан выглядел умиротворенным и безобидным, подобно кошке, только что съевшей канарейку. Но когда пошла к концу первая вахта, убывающая луна еще не взошла, легкое волнение стихло, и паруса безвольно и беспомощно повисли, как крылья мертвой птицы, - они казались совершенно иными. Я не раз подходил и выглядывал за борт, когда там плескалась рыба, ожидая увидеть выглядывающее из воды лицо с закрытыми глазами. Мне кажется, все мы в то время испытывали одни и те же ощущения.
   Однажды днем мы ставили кливер. Это была не моя вахта, но я стоял и смотрел. Снизу поднялся Джек Бентон и отправился к якорю, за своей трубкой. Его лицо казалось суровым и напряженным, а глаза холодными, словно стальные шарики. Он почти не разговаривал, но выполнял свои обязанности, как обычно, на него никто не жаловался, хотя мы и начинали задаваться вопросом, как долго продлится его траур по погибшему брату. Я видел, как он присел и запустил руку в свой тайник. А когда встал, то держал две трубки.
   Я очень хорошо помнил, как он выбросил одну из этих трубок наутро после шторма; но я и предположить не мог, что он держит под якорем запас. Я увидел его лицо, зеленовато-белое, как пена на мелководье; он долго стоял, глядя на трубки. Я стоял от него в пяти ярдах и прекрасно видел его трубку, - блестящую в тех местах, где ее постоянно касалась рука, а костяной мундштук был белым, где он прихватывал его зубами. Другая пострадала от воды; она распухла и потрескалась, мне даже показалось, что я вижу на ней водоросли.
   Джек Бентон осторожно обернулся, - я сделал вид, что смотрю в другую сторону, - после чего сунул трубки в карман и пошел на корму с подветренной стороны, где никто не мог его видеть. Матросы ставили парус на фок-мачте, я поднырнул под него и встал так, чтобы видеть, что делает Джек. Он не мог меня видеть; он что-то искал. Его рука дрожала, когда он поднял кусок согнутого железного прута, около фута длиной, использовавшегося для крепления болтов, лежавшего на главном люке. Его рука дрожала, когда он достал из кармана кусок линя и крепко привязал к железу разбухшую от воды трубку. Затем, глянув вверх и вниз по палубе, тихо бросил ее за борт, так, что я даже не услышал всплеска. Если на борту завелся шутник, то он подшучивал не только над коком.
   Я спросил матросов о Джеке Бентоне, и один из матросов сказал мне, что тот почти ничего не ест, зато выпивает весь кофе, какой только может достать, и, израсходовав весь свой табак, приступил к тому, который остался от его брата.
   - Но кок говорит, что это не так, сэр, - добавил матрос, смущенно глядя на меня, будто не ожидая, что ему поверят, - кок говорит, что съедается столько же, сколько до того, как Джим свалился за борт, хотя одним ртом стало меньше, а другой почти ничего не ест. Наверное, виной всему юнга. Он вечно голоден.
   Я сказал ему, что если юнга ест больше, чем ему положено, то и работать должен так же, - одно должно соответствовать другому. Но матрос странно рассмеялся и снова взглянул на меня.
   - Я сказал это просто так, сэр. Мы все знаем, что дело в другом.
   - В чем же?
   - В чем? - спросил матрос, с нотками раздражения в голосе. - Не знаю, как это назвать, но на борту имеется некто, получающий свою порцию вместе с нами так же регулярно, как бой склянок.
   - И употребляющий чужой табак? - спросил я в шутку, но тут же вспомнил о разбухшей от воды трубке.
   - Думаю, пока что он использует свой собственный, - ответил матрос странным, низким голосом. - Но, может быть, когда он закончится, воспользуется чужим.
   Помню, было около девяти утра, потому что как раз в это время капитан позвал меня, чтобы я стоял у хронометра, пока он делает свои первые наблюдения. Капитан Хэкстафф не относился к тем старым шкиперам, которые делают все сами с помощью своих карманных часов, пряча ключ от хронометра у себя в кармане, и никогда не делятся с помощником результатом своих расчетов. Скорее наоборот, - и я был рад этому, потому что обычно он полностью доверял мне расчеты и просто пробегал их глазами, когда я давал ему результат. И, должен сказать, глаз у него был наметан, поскольку он мог отыскать ошибку в логарифме или сказать, что в "уравнении времени" у меня неправильный знак, в то время как я считал, что он еще не успел добраться до "половины суммы минус высота". Он всегда оказывался прав, а кроме того, многое знал о кораблях с железными корпусами, об отклонениях, о регулировке компаса и тому подобном. Понятия не имею, почему он стал капитаном гафельной шхуны. Он никогда о себе не рассказывал и, может быть, когда-то был помощником на судах с прямым вооружением, но что-то заставило его уйти. Возможно, он был капитаном, и судно село на мель, - не по его вине, - но ему пришлось начинать все сначала. Иногда он выражался, как ты или я, а иногда - по-книжному, или как те люди из Бостона, которых мне доводилось слышать. Почему - не знаю. Мы все, время от времени, плавали с людьми, знавшими лучшие времена. Возможно, он служил на флоте, но мне кажется, что вряд ли, поскольку был старым морским волком, разбиравшимся в парусниках так, как это дано немногим. Но мы с тобой плавали со многими, кто имел в кармане диплом капитана, - или сертификат Английской торговой палаты, - которые могли проделать нужные вычисления, если им дать секстант и хронометр, а также теми, кто командовал парусниками с прямым вооружением. Но навигация - это еще не все. Чтобы стать настоящим морским волком, нужно что-то еще.
   Не знаю, как капитан проведал о наших неприятностях. Возможно, ему сообщил юнга, или кто-то говорил об этом возле двери его каюты, или возле штурвала. Но, во всяком случае, он о них узнал, а когда узнал, то собрал всех и сказал речь. Это была именно такая речь, какую можно было ждать от него. Он сказал, что у него нет никаких претензий, и что, насколько ему известно, каждый на борту делает свое дело, и, насколько он понимает, ни у кого нет претензий к нему. Он сказал, что никогда не был несправедлив по отношению к ним, что любит спокойствие и порядок, и поэтому не хотел бы слышать ни о каких глупостях; и всем следовало бы это понять. Случилось большое несчастье, сказал он, но в этом никто не виноват. Мы потеряли человека, которого все любили и уважали, и он понимает, что все на корабле должны пожалеть брата пропавшего; и что следует прекратить все эти неподобающие фокусы с вилками, ложками, трубками и тому подобным, поскольку это не по-мужски, это жестоко и это гадко. Он сказал, что это должно прекратиться, и всех отпустил. Матросы разошлись.
   Но после этого стало еще хуже; матросы наблюдали за коком, кок присматривал за матросами, так, будто они пытались поймать друг друга; но я думали, все чувствовали, что другая сторона тут не при чем. Однажды вечером, во время ужина, я был на палубе; на корму пришел Джек, чтобы сменить вахтенного, пока тот поужинает. Не успел он пройти мимо главного люка с подветренной стороны, как я услышал, - кто-то бежит по палубе; раздался крик; я увидел, - кок направляется к Джеку с разделочным ножом в руке. Я прыгнул, чтобы встать между ними, а Джек резко обернулся и вытянул руку. Я был слишком далеко от них, и кок успел нанести удар ножом. Но лезвие не коснулось Бентона. Кок, казалось, пронзал им воздух, снова и снова, по крайней мере, в четырех футах от Джека. Потом он опустил правую руку, и я увидел в сумерках белки его глаз, он склонился на борт и схватился левой рукой за штифт для крепления каната. К тому времени я уже подскочил к нему и схватил руку с ножом, а затем и вторую; но Джек Бентон стоял и тупо смотрел на него, как будто ничего не понимая. Повар едва мог держаться на ногах, его зубы выбивали дробь, он выпустил нож, и тот вонзился в палубу.
   - Он сошел с ума! - сказал Джек Бентон, и это было все, что он сказал.
   Когда он ушел, кок начал приходить в себя и сказал тихо, приблизившись к моему уху.
   - Их было двое! Да поможет мне Господь, их было двое!
   Не знаю, почему я не взял его за шиворот и хорошенько не встряхнул, но я этого не сделал. Я просто поднял нож и отдал ему, сказав, чтобы он возвращался на камбуз и не выставлял себя идиотом. Видишь ли, он не ударил Джека, но ему показалось, будто он что-то видел; я понял, что именно, и кусок льда заскользил у меня по спине, точно как той ночью, когда мы ставили трисель.
   Когда матросы увидели, что он бежит на корму, они побежали вслед за ним, но, увидев, что я поймал его, остановились. Тот самый матрос, с которым я разговаривал прежде, рассказал мне, что произошло. Это был коренастый, небольшого роста, парень, с красным лицом.
   - Ну, - сказал он, - тут и рассказывать-то особенно нечего. Джек Бентон ужинал вместе с нами. Он всегда сидит в дальнем конце стола, по левому борту. Его брат, когда был жив, сидел рядом с ним. Док выделил ему кусок пирога; тот его прикончил, но не остался покурить, а пошел к штурвалу. Как только он вышел, док вышел из камбуза, увидел пустую тарелку Джека, остановился и уставился на нее; мы все удивились, в чем дело, пока сами не взглянули на тарелку. В ней, бок о бок, лежали две вилки, сэр. Док схватил свой нож и вылетел на палубу, как ракета. Там действительно была вторая вилка, мистер Торкельдсен, потому что мы все видели ее и держали в руках; у каждого из нас была своя. Вот и все, что мне известно.
   Меня совсем не тянуло улыбнуться, пока он рассказывал мне эту историю; я надеялся, что Старик ее не услышит, потому что знал, - он не поверит; да и ни один капитан, когда-либо выходивший в плавание, не любит, чтобы о его судне ходили подобные истории, создавая ему дурную славу. Но это было все, что матросы видели, за исключением кока, а он не первый человек, который что-либо видит, не будучи навеселе. Я думаю, если бы кок тронулся рассудком, он мог бы сотворить еще какую-нибудь глупость, и тогда могли бы возникнуть серьезные неприятности. Но он ее не сотворил. Только два или три раза я видел, как странно, испуганно смотрит он на Джека Бентона, а однажды услышал, как он разговаривает с самим собой.
   - Их двое! Да поможет мне Господь, их двое!
   Он больше не заговаривал о том, чтобы сойти с корабля в ближайшем порту, но я знал, - если он так сделает, мы никогда больше его не увидим, даже если он уйдет, бросив свои вещи и не получив жалованья. Он был напуган всем своим существом; он не избавится от страха, пока не сменит судно. Бесполезно разговаривать с человеком, когда он находится в таком состоянии.
   Джек Бентон никогда не говорил о том, что случилось в тот вечер. Независимо от того, знал он о двух вилках или нет; понимал ли, в чем проблема. Что бы ни сказали ему, он находился в постоянном напряжении. Он казался спокойным, даже слишком спокойным; лицо его напоминало своей неподвижностью маску, но иногда странно дергалось, когда он становился за штурвал и резко оборачивался, чтобы взглянуть назад. Никто не станет поступать подобным образом, если только не предполагает наличия кого-то, находящегося позади него. Но Джек Бентон оглядывался, когда там никого не было, и, что любопытно, другие матросы стали повторять за ним это его движение. Однажды Старик заметил это движение.
   - Что ты там увидел? - спросил капитан.
   - Ничего, сэр, - ответил рулевой.
   - Тогда не спускай глаз с компаса, - приказал Старик, словно забыв, что перед ним не зеленый юнга.
   - Да, сэр, - ответил матрос.
   Капитан велел мне заняться счислением, а сам отправился в рубку и сел читать, как делал очень часто. Когда я подошел, вахтенный за рулем снова обернулся; я приблизился к нему вплотную и тихо спросил, на что все смотрят, потому что это вошло в привычку. Сначала он ничего не сказал, а просто ответил - ни на что. Но когда увидел, что мне, как ему показалось, все равно, и я спросил его просто так, он, естественно, разговорился.
   Он сказал, что не видел ничего, потому что ничего и не было, что можно было бы увидеть, кроме паруса и блоков. Видно ничего не было, но ему показалось, что блоки издают какой-то странный скрип. Парус был совершенно новый, и блоки в сухую погоду издавали небольшой шум, нечто среднее между скрипом и хрипом. Я взглянул на парус, затем на вахтенного, ничего не сказал и вскоре он продолжил. Он спросил, не кажется ли мне этот шум странным. Я немного послушал и сказал, что не заметил ничего странного.
   Он выглядел немного смущенно, но заметил, что не думает, будто его подводят собственные уши, поскольку каждый, стоявший за штурвалом, слышал то же самое время от времени, - иногда днем, иногда - ночью, иногда это продолжалось целый час.
   - Звук похож просто на скрип дерева, - сказал я.
   - Что касается нас, мы считаем, это больше похоже, как если бы какой-то человек насвистывал "Нэнси Ли". - Вахтенный начал нервничать, произнеся последние слова. - Вот как сейчас, сэр, разве вы не слышите? - внезапно спросил он.
   Я ничего не слышал, кроме шелеста паруса и поскрипывания блоков. Приближался полдень, стояла прекрасная, ясная погода, - как раз такой день, в какой вы меньше всего способны ощутить страх. Но я вспомнил, как услышал эту мелодию у себя над головой, ночью, во время шторма, двумя неделями раньше, и не стыжусь признаться, что почувствовал его, а кроме того - желание оказаться подальше от "Хелен Б.", на борту любой старой грузовой посудины, под командованием капитана-грубияна, пусть она даже черпает воду при самом легком бризе.
   Мало-помалу, за следующие несколько дней жизнь на борту шхуны стала настолько невыносимой, насколько только можно себе представить. Дело не в разговорах, поскольку, думаю, матросы даже между собой стеснялись свободно разговаривать о том, что было у них на уме. Команда молчала, и почти не раздавалось голосов, кроме как для того, чтобы отдать приказ или доклад о его исполнении. Матросы не оставались сидеть в кубрике после еды, а либо сразу же ложились спать, либо уходили на полубак, где молча курили трубки. Все мы думали об одном и том же. Все мы чувствовали, что на борту кто-то присутствует, иногда внизу, иногда на палубе, иногда на вантах или смотровой площадке; он также получал свою порцию еды, не исполняя при этом никакой работы. Мы даже не чувствовали, мы - знали. Он не занимал койки, не отбрасывал тени, мы никогда не слышали его шагов на палубе; но он являлся регулярно, как бой склянок, и насвистывал "Нэнси Ли". Это было как в кошмарном сне; думаю, многие из нас пытались убедить себя в том, что этого нет, когда стояли на палубе, у борта, в хорошую погоду, обдуваемые свежим ветром; но стоило нам взглянуть друг другу в глаза, и мы понимали, - каждый из нас верит, что это вовсе не кошмарный сон; и мы отворачивались друг от друга, желая и опасаясь хоть раз увидеть того, кто понятия не имел, что мы знали о его присутствии.
   Нет смысла продолжать рассказывать о том, насколько все мы, на "Хелен Б. Джексон", были обеспокоены. Мы были больше похожи на корабль сумасшедших, чем на что-либо еще, когда, пройдя мимо Морро Кастл, бросили якорь в Гаване. Кок едва не свихнулся по-настоящему, он бредил наяву; остальные были не в лучшем состоянии. Последние три или четыре дня были ужасными, и мы были близки к тому, чтобы взорваться, чего мне совершенно не хотелось. Никто не хотел никому причинить вреда, но все хотели убраться с корабля, даже если придется это делать вплавь; убраться подальше от того свиста, от мертвого товарища, который вернулся и заполнил корабль своим невидимым присутствием! Я знал, что если мы со Стариком не проследим, в одну из тихих ночей, матросы преспокойно бы пересели в шлюпку и уплыли, оставив капитана, меня и полубезумного кока на шхуне в гавани. До порта назначения нам оставалось немного, и мы сразу же отплыли бы, если бы ветер оказался попутным; но раз или два я обнаружил, что хочу, чтобы экипаж и в самом деле сбежал, потому что то ужасное состояние испуга, в котором они жили, начало оказывать воздействие и на меня. Видишь ли, отчасти я верил, отчасти - нет, но, во всяком случае, я не хотел, чтобы эта штука взяла надо мной верх, чем или кем бы она ни была. Я стал грубым, заставлял матросов работать почти постоянно, и в конце концов довел до такого состояния, что они пожелали, чтобы и я тоже оказался за бортом. Дело было вовсе не в том, что мы со Стариком хотели, чтобы они покинули нас, не получив платы, о чем, к сожалению, даже сейчас мечтают многие шкиперы и капитаны. Капитан Хэкстафф был предельно честен, я тоже не хотел обманывать этих бедолаг ни на один цент; я не винил их за желание покинуть корабль, но мне казалось, что единственный шанс сохранить им здравый ум в эти последние дни, - это заставлять их работать до упада. Когда они смертельно уставали и валились спать, то забывали обо всем, пока не возвращались на палубу и не сталкивались с этим снова. Это случилось много лет назад. Веришь ли, что я до сих пор не могу слышать "Нэнси Ли", не ощутив спиной холод? Потому что я тоже слышал эту мелодию время от времени, после того, как тот матрос объяснил, почему он оглядывается через плечо. Возможно, это было всего лишь воображение. Я не знаю. Когда я оглядываюсь назад, мне кажется, я припоминаю только долгую борьбу с чем-то, чего я не мог видеть, против присутствия чего-то ужасного, худшего, чем холера, или Желтый Джек, или чума, хотя, видит Бог, любое из них достаточно плохо, если обнаруживается в море. Матросы стали бледными, как мел, и не ходили ночью по палубе в одиночку, что бы я им ни говорил. Когда кок бредил на своей койке, кубрик превращался в сущий ад, а на судне не было запасной каюты. Такого никогда не случалось, ни до, ни после. Я поместил его к себе, он стал более спокойным и, наконец, впал в ступор, словно собрался умирать. Не знаю, что с ним стало, поскольку мы высадили его на берег живым и оставили в больнице.
   Как-то раз матросы пришли на корму и спросили капитана, не хочет ли он расплатиться с ними и отпустить на берег. Некоторые не могли этого сделать, потому что, отправляясь в плавание, подписали договор. Но капитан знал, что, когда матросам приходит что-то в голову, они ничем не лучше детей, и если он заставит их остаться на борту, то они не станут исполнять свои обязанности как надо, и он не сможет рассчитывать на них в трудную минуту. Поэтому он расплатился и отпустил. Когда они пошли за своими вещами, он спросил меня, не хочу ли я тоже уйти, и на мгновение я испытал слабость поступить, как матросы. Но я этого не сделал, и после этого мы были с ним хорошими друзьями. Возможно, он был благодарен мне за то, что я остался с ним.
   Когда матросы уходили, он не вышел на палубу, но мой долг был стоять там, пока они покидают корабль. Они были благодарны мне за то, что я заставлял их работать последние несколько дней, и большинство из них сели в шлюпку, не сказав ни слова и не бросив взгляд в мою сторону. Джек Бентон спускался последним; задержавшись, он посмотрел на меня, его бледное лицо дергалось. Мне показалось, он хочет что-то сказать.
   - Береги себя, Джек, - сказал я. - Пока!
   Казалось, он никак не может заговорить; затем все-таки ему это удалось.
   - Я не виноват, мистер Торкельдсен. Клянусь, в этом нет моей вины!
   Это было все; он спустился в шлюпку, оставив меня гадать, что он имел в виду.
   Мы с капитаном остались на борту, судовой агент нанял для нас мальчика из Вест-Индии, готовить еду.
   В тот вечер, перед тем как лечь спать, мы стояли у борта и тихо курили, наблюдая за огнями города, отражавшимися в воде в четверти мили от нас. На берегу звучала музыка, какой-то матросский танец, мне показалось; и я не сомневался, что большинство матросов, покинувших корабль, были уже там, лихо отплясывая джигу. Музыка постоянно играла матросские танцы, ей подпевали, иногда мы даже могли расслышать отдельные мужские голоса. Одна мелодия следовала за другой, наконец, послышалась "Нэнси Ли", громко и четко, мужские голоса подпевали: "Йо-хо-хо!"
   - У меня нет музыкального слуха, - сказал капитан Хэкстафф, - но мне кажется, что это - та самая мелодия, которую насвистывал кто-то в ту ночь, когда матрос оказался за бортом. Не знаю, почему это застряло у меня в голове и, конечно же, это - вздор; но мне кажется, оставшуюся часть плавания я постоянно ее слышал.
   Я ничего на это не ответил, но мне было интересно, понял ли Старик, что произошло. А потом мы отправились спать, и я проспал десять часов, не открывая глаз.
   После этого я плавал на "Хелен Б. Джексон", пока мог стоять на носу или корме; но в ту ночь, когда мы стояли на якоре в Гаване, я в последний раз слышал "Нэнси Ли" на ее борту. Нечто невидимое сошло на берег вместе с остальными, и никогда не вернулось, взяв с собой свою мелодию; но все это так ясно отпечаталось в моей памяти, словно было вчера.
   После этого я плавал год или больше, а когда вернулся, то получил свидетельство и, имея друзей, поднакопив денег и получив небольшое наследство от норвежского дяди, стал капитаном каботажного судна с небольшой долей в нем. Я находился дома, за три недели до отплытия, когда Джек Бентон увидел мое имя в местных газетах и написал мне.
   Он писал, что пробовал заняться сельским хозяйством, что собирается жениться и спрашивал, не пожелаю ли я стать его гостем, поскольку на поезде до него добираться не более сорока минут; они с Мами будут счастливы, если я приеду на их свадьбу. Я вспомнил, как один брат спросил другого, знает ли Мами. Это означало, - знала ли она, что тот хочет жениться на ней, я полагаю. Она не торопилась давать согласие, поскольку прошло почти три года с тех пор, как Джим Бентон исчез за бортом.
   Пока мы готовились к выходу в море, дел у меня особых не было, то есть, я имею в виду, что мог бы выкроить один день; мне захотелось увидеть Джека Бентона и взглянуть на его невесту. Я думал, он снова стал веселым, избавившись от того, что угнетало его, пока он не сказал мне, что он не виноват. Да и как он мог быть виноват? Поэтому я написал Джеку, что приеду и буду рад видеть его женатым; а когда наступил день свадьбы, сел на поезд и прибыл к нему около десяти утра. Лучше бы я этого не делал. Джек встретил меня на вокзале и сказал, что свадьба состоится поздно вечером, и что они с Мами не отправятся в какое-нибудь дурацкое свадебное путешествие, а просто прогуляются пешком от дома ее матери до его дома. Он сказал, что так будет лучше всего. Некоторое время я пристально смотрел на него. Я мог бы подумать, что он начал выпивать, но он этого явно не делал. Он выглядел очень представительным и солидным в своем черном пальто с высоким воротником; но он еще более похудел с того времени, как я видел его в последний раз, на его лице появились морщины, а его взгляд был странным, наполовину подозрительным, наполовину испуганным. Но ему вовсе не нужно было бояться меня, потому что я не собирался ничего говорить его невесте о "Хелен Б. Джексон".
   Сначала он проводил меня в свой дом, и я заметил, как он им гордится. Дом отстоял не далее кабельтова от высшей точки прилива; прилив сменился отливом, на пляже был заметен широкий участок твердого мокрого песка. Участок земли Джека тянулся позади дома примерно на четверть мили; он сказал, что некоторые деревья, виденные нами, принадлежат ему. Ограды были аккуратными, неподалеку от дома располагался большой сарай, я увидел скот на полях; но мне не показалось, что это - ферма, и мне подумалось, что Джеку вскоре придется оставить жену и отправиться в море, чтобы раздобыть денег на содержание всего, мною увиденного. Тем не менее, я сказал, что ферма хорошая, - просто, чтобы доставить ему удовольствие, - в конце концов, я совершенно ничего не понимаю в подобных вещах. Я видел настоящую ферму только один раз. Джек рассказал мне, что они с братом родились в этом доме, а когда их родители умерли, сдали землю в аренду отцу Мами, но оставили дом себе, чтобы жить в нем некоторое время, когда будут возвращаться из плавания. Он был очень аккуратный, полы чистые, как отдраенная палуба, и покрашенные. Джек всегда ладил с краской. На первом этаже была красивая гостиная, Джек оклеил ее обоями и повесил на стены изображения кораблей и всяких портов, а также вещи, которые привез из плаваний: бумеранг, дубинку с островов Южного моря, японские соломенные шляпы, веер из Гибралтара, с изображением корриды, и тому подобное. Мне показалось, что Мами тоже приложила к этому руку. Внутри старенького камина стояла новая блестящая железная печь Франклина, а на столе красовалась александрийская скатерть, расшитая диковинными египетскими письменами. Все было ярко и по-домашнему уютно, как только это возможно себе представить; он все мне с гордостью показывал, и я все больше за него радовался. И все же, мне бы хотелось, чтобы его голос звучал веселее, как когда я увидел его в первый раз на "Хелен Б.", и чтобы лицо его не казалось таким задумчивым. Джек показал мне все на первом этаже, и повел на второй, где все было так же ярко, свежо и готово к появлению невесты. Там, однако, имелась дверь, которую Джек не стал открывать. Когда мы выходили из спальни, я заметил, что она приоткрыта, но Джек быстро закрыл ее и запер на ключ.
   - Замок никуда не годится, - вполголоса произнес он. - Дверь всегда открывается.
   Я не обратил особого внимания на его слова, но когда мы спустились по короткой лестнице, недавно покрашенной и покрытой лаком, так что я почти боялся касаться ступенек, он снова заговорил.
   - Это была его комната, сэр. Я сделал из нее что-то вроде кладовой.
   - Возможно, тебе захочется сделать ее жилой, через год или два, - мягко сказал я.
   - Не думаю, чтобы мы использовали эту комнату как жилую, - тихо ответил Джек.
   Затем он предложил мне сигару из едва начатой коробки в гостиной, также взял одну, мы закурили и вышли; но когда открыли входную дверь, на дорожке увидели Мами Брюстер, словно бы ждавшую нас. Она была красивой девушкой, и я не удивился, что Джек готов был ждать ее три года. Я заметил, что она вовсе не комнатный цветок, а превратилась в женщину, выросшую на морском берегу. У нее были карие глаза, прекрасные каштановые волосы и хорошая фигура.
   - Это капитан Торкельдсен, - сказал Джек. - Это - мисс Брюстер, капитан, и она рада вас видеть.
   - Да, это правда, - отозвалась мисс Мами, - потому что Джек часто рассказывал о вас, капитан.
   Она протянула мне руку, я протянул свою, и она сердечно ее пожала; я, наверное, что-то сказал, но вряд ли многое.
   Входная дверь дома смотрела на море, к воротам на пляж вела прямая дорожка. От ступеней крыльца шла еще одна тропинка, сворачивавшая налево, достаточно широкая, чтобы по ней могли идти два человека, и вела прямо через поля к большому дому примерно в четверти мили отсюда. Там жила мама Мами, и там должна была состояться свадьба. Джек спросил меня, не желаю ли я перед обедом осмотреть ферму, но я ответил, что мало в них понимаю. Тогда он сказал, что просто хотел бы немного осмотреться, поскольку в тот день ему может больше такого шанса не представиться; он улыбнулся, Мами рассмеялась.
   - Покажи капитану дорогу к дому, Мами, - сказал он. - Я сейчас вернусь.
   Мы с Мами шли по тропинке, а Джек направился к сараю.
   - Очень мило, что вы приехали, капитан, - начала мисс Мами, - потому что мне очень хотелось повидаться с вами.
   - Да, - ответил я, ожидая чего-то большего.
   - Видите ли, я знала их обоих, - продолжала она. - Когда я была маленькой, они брали меня с собой ловить треску, и они оба мне нравились, - задумчиво добавила она. - Джек не хочет сейчас говорить о своем брате. Это естественно. Но вы можете рассказать мне, как это случилось? Мне очень хотелось бы это знать.
   Ну, я рассказал ей о том плавании и о том, что случилось той ночью, когда мы попали в шторм, и что в этом не было ничьей вины, потому что я не собирался обвинять своего старого капитана, если даже в случившемся и была его доля вины. Но я ничего не сказал ей о том, что случилось после. Поскольку она молчала, я просто продолжил рассказывать о двух братьях, как они были похожи, и как, когда бедный Джим утонул, а Джек остался, я принимал Джека за него. Я сказал ей, что никто из нас тогда не был уверен, кто утонул, а кто остался.
   - Я и сама их не всегда различала, - ответила она, - если только не видела их вместе. По крайней мере, день или два, когда они сходили на берег. И теперь мне кажется, что Джек больше похож на бедного Джима, каким я его помню, чем когда-либо, потому что Джим всегда был более тихим, словно постоянно о чем-то думал.
   Я сказал ей, что мне тоже всегда так казалось. Мы прошли ворота и вышли в поле, идя рядом. Потом она обернулась, не догоняет ли нас Джек, но его не было видно. Я никогда не забуду, что она сказала мне тогда.
   - А сейчас вы уверены? - спросила она.
   Я остановился, она сделала шаг, затем обернулась и посмотрела на меня. Мы, должно быть, смотрели друг на друга столько времени, сколько вам бы хватило, чтобы досчитать до пяти или шести.
   - Я знаю, что это глупо, - продолжала она, - глупо и ужасно, и я не имею права так думать, но иногда ничего не могу с собой поделать. Видите ли, я всегда собиралась выйти замуж за Джека.
   - Да, - глупо ответил я. - Полагаю, что так.
   Она подождала с минуту, затем медленно пошла дальше, прежде чем продолжила.
   - Я говорю с вами, как со старым другом, капитан, хотя знаю вас всего пять минут. Я собиралась выйти замуж за Джека, но теперь он так похож на другого.
   Если женщина что-то вобьет себе в голову, есть только один способ помочь ей избавиться от этого - соглашаться. Именно это я и делал, и она продолжала говорить одно и то же некоторое время, а я - соглашаться и соглашаться, пока она снова не обернулась ко мне.
   - Вы и сами знаете, что не верите ни одному моему слову, - сказала она и рассмеялась. - Вы знаете, что Джек - это Джек, и я собираюсь выйти за него замуж.
   Конечно, я снова согласился, потому что мне было все равно, что она обо мне думает. Я не собирался говорить ничего, что могло бы помешать ее счастью, я не собирался обсуждать Джека Бентона; но я вспомнил, что он сказал, покидая корабль в Гаване: что это не его вина.
   - Все равно, - продолжала мисс Мами, как это делает женщина, не понимая, что она говорит, - все равно, мне жаль, что я не видела, как это случилось. Тогда бы я знала наверняка.
   В следующее мгновение она поняла, что сказала совсем не то, что хотела сказать, испугалась, будто я посчитаю ее бессердечной, и начала объяснять, что предпочла бы умереть сама, чем увидеть, как бедного Джима уносит за борт. В любом случае, у женщин отсутствует здравый смысл. Тем не менее, я удивлялся, как она может выйти замуж за Джека, если сомневается, не Джим ли он на самом деле. Но, полагаю, она привыкла к нему с того момента, когда он оставил море и поселился на берегу, и беспокоилась о нем.
   Вскоре мы услышали шаги Джека, и пошли медленнее, ожидая, когда он нас догонит.
   - Пообещайте никому не говорить того, что я вам сказала, капитан, - произнесла Мами, как это делают девочки, едва успев поведать свой секрет.
   Я так и сделал; я никому не говорил это, кроме тебя. Я впервые говорю это с того момента, как сел в поезд. Я не буду рассказывать тебе все о том дне. Мисс Мами познакомила меня со своей матерью, тихой, суровой вдовой старого фермера из Новой Англии, со своими кузенами и прочими родственниками; за столом их присутствовало великое множество, и, кроме того, был еще священник. Он принадлежал к тем, кого в тех краях называют баптистами, с тщательно выбритой верхней губой и огромным аппетитом, и имел такой вид, словно не ожидает увидеть большинство из нас в будущем. Думаю, так выглядят многие священники. Он произносил молитву так, словно отдавал распоряжение матросам поднять паруса и встать к штурвалу. После обеда мы вышли на улицу, потому что стояла теплая осенняя погода; молодые люди парами отправились бродить по пляжу; начался прилив. Утро выдалось ясным, небо было чистым, но к четырем часам нагнало туман, с моря тянуло сыростью, оседавшей на всем. Джек сказал, что отправится в свой дом и все еще раз тщательно осмотрит, потому что свадьба должна была состояться в пять часов, или вскоре после этого часа; он хотел зажечь свет, так, чтобы все в доме выглядело весело.
   - Я только взгляну в последний раз, - повторил он, когда мы добрались до дома. Мы вошли, он предложил мне еще одну сигару, я закурил и присел в гостиной. Я слышал, как он ходит, сначала на кухне, а затем наверху, потом - снова на кухне; а затем, прежде чем я смог что-то осознать, я услышал, как кто-то двигается наверху. Я знал, что он не мог подняться по лестнице так быстро. Он вошел в гостиную, также взял сигару, но, пока зажигал ее, я опять услышал шаги наверху. Его рука задрожала, он выронил спички.
   - Тебе кто-то помогает? - спросил я.
   - Нет, - резко ответил Джек, поднял спички и зажег одну.
   - Наверху кто-то есть, Джек, - сказал я. - Разве ты не слышишь шаги?
   - Это ветер, капитан, - ответил он, но я видел, как он дрожит.
   - Это не ветер, Джек, - сказал я. - Шаги слышны совершенно отчетливо. Уверен, там, наверху, кто-то есть.
   - Если вы в этом так уверены, капитан, вам лучше пойти и убедиться самому, - ответил Джек почти сердито.
   Он злился, потому что был испуган. Я оставил его у камина, а сам поднялся наверх. Не было никакой силы на свете, которая могла бы заставить меня поверить, что я не слышал шагов человека у себя над головой. Я знал, что там кто-то есть. Но там никого не было. Я вошел в спальню; все было тихо, вечерний свет лился красноватым потоком сквозь туман; я вышел на лестничную площадку и заглянул в маленькую заднюю комнату, предназначенную для служанки или ребенка. А когда вернулся, то увидел, что дверь в другую комнату широко распахнута, хотя помнил, что Джек ее запер. Он сказал еще, что замок никуда не годится. Я заглянул внутрь. Комната была размером со спальню, но почти темная, потому что ставни на окнах были закрыты. Пахло плесенью, как пахнут обычно старые вещи; я смог разглядеть, что пол завален морскими сундуками, на кровати лежали штормовки и тому подобное. Я по-прежнему верил, что наверху кто-то есть, и вошел, зажег спичку и огляделся. Я видел четыре стены, мятую старую бумагу, железную кровать, треснувшее зеркало и вещи, валявшиеся на полу. И больше - ничего. Я потушил спичку, вышел, закрыл дверь и повернул ключ. Скажу тебе правду. Когда я повернул ключ, то услышал внутри шаги, удаляющиеся от двери. На минуту мне стало нехорошо, и когда я спустился вниз, то оглянулся, как обычно оглядывались матросы, стоявшие за штурвалом "Хелен Б.".
   Джек сидел на ступеньках и курил. Мне подумалось, что ему очень не хотелось оставаться в одиночестве.
   - Ну как? - спросил он, стараясь казаться беспечным.
   - Я никого не нашел, - ответил я, - но слышал, как кто-то ходит.
   - Я же говорил, что это ветер, - сказал Джек. - Я это знаю, потому что живу здесь, и часто слышу подобное.
   Ответить мне было нечего, и мы отправились на пляж. Джек сказал, что торопиться некуда, поскольку мисс Мами нужно время, чтобы одеться к свадьбе. Итак, мы неторопливо шли, солнце садилось в туман, приближался прилив. Я знал, что луна - полная, что, когда она встанет, туман рассеется. Я чувствовал: Джеку не понравилось, что я услышал этот шум, поэтому говорил на другие темы, спросил о его планах, и вскоре наша беседа приняла непринужденный характер.
   Мне довелось присутствовать на немногих свадьбах, не думаю, что чаще, чем тебе, и мне казалось, все идет как надо, своим чередом; но потом, - не знаю, было это частью церемонии или нет, - Джек протянул руку и взял руку Мами; он держал ее с минуту и смотрел на нее, пока священник продолжал говорить.
   Мами побледнела как полотно и вскрикнула. Это не был громкий крик, - какой-то приглушенный, словно она была до смерти испугана; священник прервался и спросил ее, в чем дело, подошли члены семьи.
   - Твоя рука холодна как лед, - сказала Мами Джеку, - и вся мокрая!
   Она смотрела на него, пытаясь взять себя в руки.
   - Она совсем не холодная, - сказал Джек, прижимая тыльную сторону ладони к щеке. - Попробуй.
   Мами протянула свою руку и робко коснулась тыльной стороны его руки, после чего взяла в свою.
   - Забавно, - произнесла она.
   - Она весь день нервничает, - заметила миссис Брюстер.
   - Вполне естественно, - сказал священник, - что молодая миссис Бентон испытывает небольшое волнение в такой момент.
   Большинство родственников невесты жили далеко и были людьми занятыми, поэтому было решено, что обед, устраиваемый в середине дня, займет место ужина; после свадьбы мы только перекусим, после чего разъедемся по домам, а молодая пара отправится в дом Бентонов одна. Когда я выглянул, то увидел, что в нем ярко горит свет. Я сказал, что, думаю, мне удастся успеть на поезд в половине десятого, но миссис Брюстер умоляла меня остаться, поскольку ее дочь должна была снять свадебное платье, прежде чем идти в дом мужа, и надеть что-нибудь другое, ведь не могла же она идти в белом свадебном платье с венком целых четверть мили, не так ли?
   Итак, мы перекусили, и гости стали расходиться, и когда все ушли, миссис Брюстер и Мами поднялись наверх, а мы с Джеком вышли на крыльцо покурить, потому что старушка терпеть не могла табачного дыма.
   Взошла полная луна, она располагалась позади нас, когда я смотрел вниз, на дом Джека; он был виден очень отчетливо, в окнах горел свет. Туман скатился к самой кромке воды; чуть дальше, поскольку начался прилив, вода залила песчаный пляж и плескалась в пятидесяти футах от дороги.
   Джек почти ничего не сказал, пока мы курили; только поблагодарил за то, что я приехал на его свадьбу, а я сказал ему, что надеюсь, - он будет счастлив. Смею предположить, мы оба думали о тех шагах наверху, и о том, что когда в доме поселится женщина, он уже не будет казаться таким одиноким. Вскоре мы услышали голос Мами, разговаривавшей с матерью на лестнице, и через минуту она была готова идти. Она надела то же самое платье, в которое была одета утром.
   Они были готовы идти. Дневное волнение немного улеглось, и я понимал, что теперь, когда они наконец-то стали мужем и женой, им хотелось бы идти по тропе одним. Я пожелал им спокойной ночи, хотя Джек сделал вид, будто настаивает, чтобы я проводил их до дома, вместо того, чтобы отправиться на станцию. Все было очень тихо, мне показалось, - это хорошее предзнаменование; Мами поцеловала мать, я отвернулся и смахнул пепел с перил. Итак, они отправились по тропинке к дому Джека, а я немного поболтал с миссис Брюстер, посматривая в их сторону, прежде чем взять шляпу. Они шли рядом, поначалу немного робея, а потом я увидел, как Джек обнял ее за талию. Когда я снова взглянул в их сторону, он находился слева от нее; я видел очертания двух фигур очень отчетливо в лунном свете; тень справа от Мами была широкой и черной, как чернила, и она двигалась вперед, удлиняясь и укорачиваясь в соответствии с неровностями земли рядом с тропинкой.
   Я поблагодарил миссис Брюстер и пожелал ей спокойной ночи; и хотя она была суровой женщиной из Новой Англии, ее голос немного дрожал, когда она отвечала, но, будучи рассудительным человеком, она вошла в дом и закрыла за собой дверь, когда я вышел на дорогу. Я в последний раз взглянул на удаляющуюся пару, намереваясь затем идти на станцию, поскольку не собирался догонять их, но, сделав несколько шагов, остановился и посмотрел снова, потому что понял: я заметил нечто странное, хотя, что именно - понял только потом. Я взглянул еще раз, и теперь мне все стало ясно; я неподвижно застыл, не веря своим глазами. Мами шла между двумя мужчинами. Второй мужчина был примерно того же роста, что и Джек, оба были примерно на полголовы выше ее; Джек - слева от нее, в черном фраке и круглой шляпе, другой мужчина, справа от нее... ну, это был моряк в штормовке. Я видел, как лунный свет играет на стекающей с него воде, и на маленькой луже, образовавшейся там, где он стряхнул свою шляпу; одна из его мокрых рук обвила талию Мами, чуть выше руки Джека. Мне казалось, я сошел с ума. Мы не пили ничего, кроме сидра и чая, иначе бы я подумал, что алкоголь ударил мне в голову, хотя я никогда в жизни не был пьяным. Это было похоже на плохой сон.
   Я был рад, что миссис Брюстер вернулась в дом. Что касается меня, то я не мог не последовать за этими троими, просто чтобы увидеть, что произойдет дальше, не растает ли моряк в своих мокрых одеждах в лунном свете. Но он этого не сделал.
   Я двигался медленно, и только потом вспомнил, что шел по траве, а не по тропинке, словно боялся быть услышанным. Полагаю, что все произошло за пять минут, но тогда мне казалось - прошли часы. Ни Джек, ни Мами, казалось, не замечали моряка. Она, похоже, не чувствовала, что ее обнимает мокрая рука; они приближались к дому, и нас разделяло не более ста ярдов, когда они подошли к двери. Что-то заставило меня остановиться. Возможно, это был страх, потому что я ясно видел все происходящее, так же, как сейчас вижу тебя.
   Мами поставила ногу на ступеньку, собираясь подняться, и когда она сделала шаг, я увидел, как моряк медленно сжал руку Джека, и тот остался на месте. Мами обернулась, и все трое застыли, на секунду или две. А потом она вскрикнула, - я слышал однажды, так кричал мужчина, когда ему оторвало руку паровым краном, - и упала навзничь на крыльце.
   Я хотел ринуться к ним, но не мог пошевелиться, и почувствовал, как волосы у меня встают дыбом. Моряк медленно повернулся на месте, легко и уверенно развернул Джека и повел по тропе, прочь от дома. Он вел его по тропинке, неумолимый, как Судьба; и я видел, как лунный свет играет на его мокрой одежде. Он вывел его через ворота, повел по дороге, по мокрому песку, к волнам прилива. Я глотнул воздуха, и побежал за ними по траве, перепрыгнул через изгородь и оказался на дороге. Но когда я почувствовал под ногами песок, они уже были у кромки воды; когда я достиг кромки воды, они были в ней по пояс; я видел, как Джек Бентон опустил голову на грудь, а его свободная рука безвольно свисает вдоль тела, в то время как его мертвый брат неумолимо вел его к смерти. Лунный свет падал на темную воду, но туман еще не рассеялся до конца и я видел их на фоне воды, как они медленно и неуклонно двигаются вперед. Вода дошла им до подмышек, потом до плеч, а потом я увидел, как она поднялась до краев черной шляпы Джека. Но они не остановились, и продолжали идти, пока не скрылись под водой, и там, где только что был Джек, я мог видеть в лунном свете только рябь.
   Мне всегда хотелось рассказать тебе эту историю, как только представится возможность. Ты знаешь меня, мальчиком и мужчиной, много лет, и мне хотелось бы услышать твое мнение. Я всегда это подозревал. Это был не Джим, это был Джек, и Джим просто устранился, когда мог спасти его; а потом Джим выдал себя за Джека, перед нами и девушкой. Если все было именно так, - он получил по заслугам. На следующий день люди говорили, что Мами была найдена на крыльце, и что когда они добрались до дома, ее муж просто пошел в море и утопился; они обвинили бы меня в том, что я не помог ему, если бы знали, что я был там. Но я никогда никому не рассказывал о том, что видел, потому что мне все равно бы не поверили. Я просто позволил им думать, что пришел слишком поздно.
   Когда я вернулся в дом и поднял Мами, она была безумна. Впоследствии ей стало немного лучше, но полностью разум к ней так никогда и не вернулся.
   Хочешь знать, нашли ли тело Джека? Не знаю, был ли это он, но я прочитал в газете в одном из Южных портов, где бросил якорь мой новый корабль, что на Востоке на берег штормом выбросило два мертвых тела, в ужасном состоянии. И один из мертвецов, - скелет в штормовке, - крепко держал другого.
  

КРОВЬ - ЭТО ЖИЗНЬ

  
   Мы ужинали на закате, на верху старой башни, поскольку, в период летней жары, здесь царила прохлада. Кроме того, маленькая кухня находилась в углу большой квадратной платформы, что было гораздо удобнее, чем если бы пришлось носить блюда вверх по крутым каменным ступеням, износившимся от времени и местами разбитым. Башня была одной из построенных императором Карлом V в начале XVI века на западном побережье Калабрии, для сдерживания берберийских пиратов, когда неверные объединились с Франциском I против императора и церкви. Часть из них превратилась в руины, часть время пощадило, а моя была самой большой из оставшихся. Как я оказался ее владельцем десять лет назад, и почему провожу здесь некоторое время каждый год, это к моей истории не имеет никакого отношения. Башня расположена в одном из самых уединенных мест на юге Италии, на самом краю обрывистого мыса, образующего небольшую, но безопасную естественную гавань на южной оконечности залива Поликастро, к северу от мыса Скалеа, на котором, согласно старинной местной легенде, родился Иуда Искариот. Башня одиноко возвышается на скале, имеющей форму когтя, и нет ни единого строения ближе трех миль, которое можно было бы увидеть с ее верха. Когда я приезжаю сюда, то беру с собой пару матросов, один из которых прекрасный кок, а когда уезжаю, присматривать за ней остается маленький человечек, напоминающий гнома; он и в самом деле некоторое время был горнорабочим и служит у меня давно.
   Иногда меня, во время летнего уединения, навещает мой друг, - художник по профессии, скандинав по происхождению и космополит волею обстоятельств. Мы ужинали на закате; солнце на западе вспыхивало алым и снова бледнело; наступающий вечер окрашивал фиолетовым огромную цепь гор, охватывавшую глубокий залив на востоке, и становившуюся все выше и выше к югу. Было жарко; мы переместились в угол площадки, в ожидании ночного бриза с холмов. Воздух поблек, сгущались серые сумерки, из открытой двери кухни, где ужинали слуги, выбивалась желтая полоска света от горевшей внутри лампы.
   Затем, внезапно, над гребнем мыса поднялась луна, залив лучами площадку, каждый, даже мельчайший, выступ скалы и холмы внизу, под нами, до самого края неподвижной воды. Мой друг курил трубку и сидел, глядя на что-то на склоне холма. Я знал, куда он смотрит, и задавался вопросом, увидит ли он там что-нибудь, что привлечет его внимание. Я хорошо знал это место. Стало ясно, что он, наконец, заинтересовался, хотя прошло довольно много времени, прежде чем он заговорил. Как и большинство художников, он доверяет своему зрению, подобно как лев доверяет своей силе, а олень - своей быстроте, и его всегда беспокоит, когда он не может примирить то, что видит, с тем, что, по его мнению, должен был бы видеть.
   - Как странно, - сказал он. - Ты видишь маленький холмик по эту сторону валуна?
   - Да, - ответил я, догадываясь, что последует дальше.
   - Это похоже на могилу, - заметил Холджер.
   - Совершенно верно. Выглядит в точности как могила.
   - Да, - продолжал мой друг, не сводя глаз с этого места. - Но вот что странно: мне кажется, я вижу лежащее на нем тело. Конечно, - продолжал Холджер, склонив голову набок, как это свойственно художникам, - это всего лишь световой эффект. Во-первых, это не могила. Во-вторых, даже если бы это была могила, тело должно было бы находиться внутри нее, а не снаружи. Следовательно, это всего лишь эффект, создаваемый лунным светом. Разве ты не видишь?
   - Отлично вижу; я всегда вижу это лунными ночами.
   - Но, похоже, тебя это совсем не интересует, - сказал Холджер.
   - Напротив, очень интересует, но я просто привык. Кстати сказать, ты не ошибся. Это действительно могила.
   - Чепуха какая-то! - с недоверием воскликнул Холджер. - Теперь ты скажешь мне, что на ней и в самом деле лежит труп!
   - Нет, - ответил я, - не скажу. Я знаю это, потому что как-то раз спустился и посмотрел.
   - Тогда что же это? - спросил Холджер.
   - Ничего.
   - Ты имеешь в виду, я полагаю, что это - эффект, создаваемый лунным светом?
   - Возможно, так и есть. Но вот что невозможно объяснить: не имеет значения, восходит луна или заходит, растет она или убывает. Если она светит, с востока ли, с запада, или находясь прямо над головой, - если она светит, ты всегда видишь контур тела, лежащего на могиле.
   Холджер помешал табак в трубке ножом, прикрыл чашку большим пальцем. Когда табак разгорелся, он поднялся.
   - Если ты не возражаешь, - сказал он, - я спущусь и посмотрю сам.
   Он оставил меня, пересек площадку и начал спускаться по темной лестнице. Я остался на прежнем месте и сидел, глядя вниз, пока он не показался у подножия башни. Я слышал, как он напевал старинную датскую песню, пересекая в ярком лунном свете открытое пространство, видел, как поднимается на холм, направляясь к таинственной могиле. В десяти шагах от нее Холджер остановился, затем сделал пару шагов вперед, потом - три или четыре назад, и снова остановился. Я знал, что это значит. Он остановился там, где Это перестало быть видимым, где, - как сказал бы он, - изменился создаваемый лунным светом эффект.
   Затем он снова двинулся, подошел к могиле и остановился. Я по-прежнему мог видеть Это, но оно больше не лежало; теперь оно стояло на коленях, обвив белыми руками тело Холджера и глядя ему в лицо. В этот момент прохладный ветерок пошевелил мои волосы, - с холмов повеял долгожданный бриз, - но это движение воздуха было похоже для меня на дуновение иного мира.
   Это, казалось, пытается встать на ноги, используя тело Холджера как опору; он продолжал стоять прямо, совершенно не ощущая этого, и смотрел на башню, очень живописную, когда луна освещает ее с этой стороны.
   - Возвращайся! - крикнул я. - Не собираешься же ты стоять там всю ночь!
   Мне показалось, что, отходя от могилы, он двигается с неохотой или с трудом. Так и было. Это все еще обвивало руками его талию, но ноги его по-прежнему оставались на холмике. Когда Холджер двигался, Это вытягивалось и удлинялось, подобно клочку белого тумана, пока я не увидел, как мой друг встряхнулся, подобно человеку, почувствовавшему холод. В то же самое мгновение ветер донес до меня едва различимый крик боли, - это мог быть крик небольшой совы, живущей среди камней; туман оторвался от Холджера и снова вытянулся на могильном холмике.
   Я снова почувствовал холодный ветерок на своих волосах, ледяной ужас дрожью пробежал у меня по спине. Я отчетливо помнил, как однажды, подойдя к могиле в одиночестве, при лунном свете, подобно Холджеру, ничего не увидел; подобно ему, я встал рядом с могилой; а когда возвращался, уверенный, что на ней ничего нет, то вдруг почувствовал, что нечто там все-таки было, и, стоит мне только обернуться, я его увижу. Мне припомнилось сильное искушение обернуться, которому я сопротивлялся, как если бы это желание было чем-то недостойным, и избавился от него, только когда повел плечами.
   Теперь я знал, что меня также обвивали белые, туманные руки; я понял это сразу, и вздрогнул, вспомнив, что тоже услышал крик совы. Но это была не сова. Это кричало Нечто.
   Я набил трубку и выпил бокал крепкого южного вина; менее чем через минуту Холджер снова сидел рядом со мной.
   - Конечно, там ничего нет, - сказал он, - но все равно, было жутко. Знаешь, когда я возвращался, то был уверен, - нечто следует за мной; мне очень хотелось обернуться и посмотреть. Было очень трудно не сделать этого.
   Он коротко рассмеялся, выбил пепел из своей трубки и налил себе вина. Некоторое время мы молчали, луна поднялась выше, и мы оба смотрели на Нечто, лежавшее на могильном холмике.
   - Ты мог бы сочинить об этом историю, - сказал Холджер, спустя некоторое время.
   - Она уже есть, - ответил я. - И если ты не собираешься спать, я тебе ее расскажу.
   - Валяй, - ответил мой друг, которому очень нравятся подобные истории.
  

* * * * *

  
   Старый Аларио умирал в деревне за холмом. Не сомневаюсь, ты помнишь его. Говорят, он зарабатывал, продавая фальшивые драгоценности в Южной Америке, и сбежал со всеми деньгами, когда его разоблачили. Как и все парни, которым удалось разбогатеть, он сразу приступил к расширению своего дома, а поскольку здесь нет каменщиков, послал в Паолу за двумя рабочими. Ими оказалась пара негодяев, грубой наружности, - неаполитанец, потерявший один глаз, и сицилиец, со старым шрамом, глубиною в половину дюйма, проходившим через левую щеку. Я часто видел их, поскольку по воскресеньям они приходили к морю и ловили рыбу с камней. Когда Аларио подхватил лихорадку, которая свела его в могилу, каменщики еще работали. Поскольку, согласно договору, часть платы составляли стол и жилье, они спали у него в доме. Его жена умерла, оставив ему единственного сына по имени Анджело, бывшего гораздо лучше своего отца. Анджело должен был жениться на дочери самого богатого человека в селении, но, как это ни странно, хотя брак был устроен их родителями, молодые люди, как утверждалось всеми, любили друг друга.
   Кстати сказать, Анджело нравился всем в селении, и в особенности дикому, красивому существу, которое звали Кристина, похожему на цыганку больше любой другой девушки, каких мне доводилось видеть. У нее были алые губы и черные глаза, ее движения были подобны движениям гончей, а язык - острее, чем у самого дьявола. Но Анджело не обращал на нее внимания. Он был простым парнем, совершенно отличным от своего старого негодяя-отца, и при обстоятельствах, которые я назову обычными, уверен, он никогда не взглянул бы на другую девушку, кроме красивого пухленького существа с богатым приданым, выбранным его отцом ему в жены. Но обстоятельства, увы, сложились иначе.
   С другой стороны, красивый молодой пастух с холмов над Маратеей был влюблен в Кристину, которая, казалось, была совершенно безразлична к нему. У Кристины не было никаких постоянных средств к существованию, но она бралась за любую работу или была готова отправиться с поручением сколь угодно далеко ради куска хлеба или миски фасоли и ночлега под кровом. Она была особенно рада, когда могла делать что-то рядом с домом отца Анджело. В селении не было врача, и когда соседи увидели, что старый Аларио умирает, они послали Кристину в Скалеа, за доктором. Это случилось уже под вечер, но в том не было их вины; дело в том, что умирающий скряга отказывался от врача до тех пор, пока мог говорить. Кристина ушла, состояние Аларио быстро ухудшалось, к нему позвали священника; тот, совершив необходимые обряды, высказал свое мнение, что старик умер, и покинул дом.
   Ты знаешь этих людей. Они испытывают ужас перед смертью. Пока священник читал молитву, в комнате было полно людей. Но едва последние слова слетели с его губ, - комната опустела. Люди, по темным ступеням, спешно покинули дом Аларио. Наступила ночь.
   Анджело, как я уже сказал, отсутствовал, Кристина еще не вернулась, - женщина-прислуга, ухаживавшая за больным, сбежала вместе с остальными, тело лежало в комнате, в мерцающем свете глиняной масляной лампы.
   Спустя пять минут, в комнату осторожно заглянули двое мужчин и подошли к кровати. Это были одноглазый неаполитанский каменщик и его сицилийский товарищ. Они знали, чего хотели. Через мгновение они вытащили из-под кровати небольшой, но тяжелый, окованный железом сундучок, и задолго до того, когда у кого-либо возникла мысль вернуться к телу, покинули дом и деревню под покровом темноты. Это было достаточно легко, поскольку дом Аларио был последним перед ущельем, дорога через которое ведет к моей башне, и воры просто вышли через заднюю дверь, перебрались через каменную ограду и после этого уже ничем не рисковали, за исключением возможности встретиться с каким-нибудь запоздалым жителем, - что было маловероятно, поскольку этим путем пользуются немногие. У них имелись мотыга и лопата, и они добрались сюда без происшествий.
   Я рассказываю тебе эту историю так, как она, вероятно, произошла, поскольку свидетелей происшедшего до этого момента не было. Мужчины пронесли сундучок через ущелье, намереваясь спрятать его до того времени, пока не смогут вернуться на лодке и забрать его. Но они были достаточно умны, чтобы понять - внутри сундучка имеются бумажные банкноты, которые, будучи закопаны в мокром песке на берегу, придут в негодность, если оставить их там надолго. А потому они вырыли яму рядом с валуном. Да-да, именно там, где сейчас холмик.
   Кристина не нашла доктора в Скалеа, поскольку он отправился в долину, в местечко, на полпути к Сан-Доменико. Если бы она нашла его, они могли бы вернуться на его муле, по верхней дороге, несколько более длинной, но зато менее крутой. Теперь же она выбрала короткую дорогу, через скалы, проходящую футах в пятидесяти над холмиком и огибающей вон тот выступ. Мужчины копали, когда она проходила мимо и услышала их. Девушка не могла не задержаться, чтобы узнать причину шума, поскольку никогда ничего не боялась, а кроме того, в этом месте иногда на берег выходят рыбаки, в поисках камня для якоря или дерева для костра. Ночь была темной, и Кристина, наверное, очень близко подошла к мужчинам, прежде чем увидела, чем они заняты. Конечно, она узнала их, а они - ее, и сразу поняли, что попались. Они могли сделать только одно, чтобы обеспечить себе безопасность, и они это сделали. Они ударили ее по голове, углубили яму и похоронили ее рядом с сундучком. Должно быть, они поняли, что единственный шанс для них избежать подозрений, - это вернуться в селение до того, как их отсутствие будет обнаружено, а потому так и сделали, и были найдены через полчаса, беседующие с человеком, делавшим гроб для Аларио. Он был их приятелем, и тоже работал в доме старика. Насколько мне известно, единственными людьми, знавшими, где Аларио хранит свои сокровища, были Анджело и женщина-прислуга, о которой я упоминал. Анджело был в отъезде; пропажу обнаружила прислуга.
   Легко понять, почему никто не знал, где хранились деньги. Старик запирал дверь, а ключ клал в карман, когда уходил; он не позволял прислуге заходить в свою комнату и убираться во время своего отсутствия. Однако все селение знало, что деньги он где-то хранит, и каменщики, вероятно, обнаружили сундучок, забравшись в окно, пока его не было. Если бы старик не бредил, а затем не потерял сознание, он страшно боялся бы за свои сокровища. Верная прислуга забыла о нем лишь на короткое время, когда бежала вместе с остальными, в страхе перед лицом смерти. Не прошло и двадцати минут, как она вернулась с двумя отвратительными на вид старухами, которых всегда приглашали готовить мертвых в последний путь. Но даже тогда у нее не хватило смелости подойти к кровати, и она притворилась, будто что-то потеряла, опустилась на колени, как бы разыскивая пропажу, и заглянула под кровать. Стены комнаты только недавно были побелены, и она сразу обнаружила, что сундучок исчез. Днем он там был; а следовательно, исчез за тот короткий промежуток времени, на который она покидала комнату.
   В селении нет карабинеров; нет сторожа, поскольку отсутствует самоуправление. Думаю, их никогда здесь не было. Предполагалось, если что случиться, вызвать кого-нибудь из Скалеа, но для этого потребуется несколько часов. Пожилая женщина всю жизнь прожила в селении, и ей даже в голову не пришло обратиться к властям. Она просто выскочила на темную улицу, крича, что дом ее покойного хозяина ограблен. Многие люди выглядывали, но поначалу никто не спешил прийти ей на помощь. Большинство, глядя на нее, перешептывались, что, вероятно, это она сама и украла деньги. Первым человеком, что-либо предпринявшим, оказался отец девушки, на которой должен был жениться Анджело; собрав домочадцев, имевших личную заинтересованность в богатстве, долженствовавшему перейти в их семью, он заявил, что, по его мнению, сундучок украден каменщиками, ночевавшими в доме. Он предпринял их поиски, начавшиеся, естественно, в доме Аларио, и закончившиеся в столярной мастерской, где они и были найдены, распивающими вино над незаконченным гробом, при свете глиняной лампы, наполненной маслом и жиром. Их сразу же обвинили в краже и пригрозили запереть в подвале, до прибытия из Скалеа карабинеров. Двое мужчин, переглянувшись, без колебаний потушили свет, схватили недоделанный гроб и, используя его как таран, бросились на пришедших. Мгновение - и они исчезли.
   Здесь кончается первая часть истории. Сокровище исчезло, а поскольку никаких следов его не было найдено, предположили, что ворам удалось унести его. Старика похоронили, а когда Анджело вернулся, то вынужден был, - причем не без труда, - занять деньги, чтобы заплатить за жалкие похороны. Едва ли нужно добавлять, что, потеряв наследство, он потерял и невесту. Здесь браки заключаются в соответствии со строгими договоренностями, и если в назначенный день не будет внесена оговоренная сумма, невеста или жених, чьи родители не смогли этого сделать, должны были отказаться от нареченного или нареченной. Бедный Анджело хорошо это знал. У его отца почти не имелось земли, а теперь, когда деньги, привезенные им из Южной Америки, исчезли, у него не осталось ничего, кроме долгов за строительные материалы, пошедшие на расширение и улучшение старого дома. Ему грозила нищета, и прекрасное пухлое маленькое существо презрительно вздергивало носик при встрече с ним. Что касается Кристины, на протяжении нескольких дней никто не озаботился ее исчезновением; потом вспомнили, что ее отправили в Скалеа за врачом, который так и не пришел. Она часто пропадала на несколько дней, находя работу то здесь, то там, на фермах, среди холмов. Но время шло, она не возвращалась, люди начали задумываться и, в конце концов, решили, что она была заодно с каменщиками и убежала вместе с ними.
  

* * * * *

  
   Я сделал паузу и осушил свой бокал.
   - Такие вещи не могли произойти нигде, кроме этого места, - заметил Холджер, снова набивая трубку. - В такой романтической стране даже убийство и внезапная смерть окружены неким естественным очарованием. Дела, показавшиеся бы жестокими и отвратительными в любом другом месте, в Италии кажутся драматическими и таинственными, - ведь мы живем в настоящей башне Карла V, построенной для защиты от набегов берберийских пиратов.
   - В этом что-то есть, - согласился я. Холджер - неисправимый романтик, но он всегда полагает, что испытываемые им чувства почему-то требуют разъяснения.
   - Наверное, они обнаружили тело бедной девушки вместе с сундучком, - предположил он через некоторое время.
   - Кажется, ты заинтересован, - ответил я. - Что ж, расскажу тебе всю историю до конца.
   К этому времени луна поднялась высоко; контур на насыпи стал виден нам более отчетливо, чем прежде.
  

* * * * *

  
   Очень скоро селение вернулось к прежней, размеренной жизни. Никто не вспоминал старого Аларио, так долго отсутствовавшего в Южной Америке, что считавшегося на родине почти чужаком. Анджело жил в наполовину перестроенном доме, а поскольку у него не было денег, чтобы платить прислуге, та ушла от него, и лишь изредка наведывалась что-нибудь постирать, - по старой памяти. Помимо дома, он унаследовал небольшой участок земли поодаль селения; он пытался обрабатывать его, но душа его к этому не лежала, поскольку он знал, - ему никогда не удастся заплатить налоги на него и дом, и они будут конфискованы властями или же поставщиком строительных материалов, который отказался забирать их назад.
   Анджело был очень несчастен. Пока его отец был жив и богат, все девушки в селении влюблялись в него; теперь все изменилось. Прежде им восхищались и обхаживали; отцы, имевшие дочерей на выданье, приглашали его выпить бокал вина. Теперь его окружало отчуждение, а иные даже смеялись над тем, что он лишился наследства. Он сам готовил для себя нехитрую пищу, стал меланхоличным и мрачным.
   По вечерам, после дневных трудов, вместо того, чтобы присоединиться к молодежи своего возраста, собиравшейся возле церкви, он скитался в уединенных местах на окраине селения, пока не становилось совсем темно. Тогда он крадучись возвращался домой и ложился спать, экономя на свете. Но, оставаясь один в сумерках, он начал видеть странные сны наяву. Часто, когда он сидел пне в том месте, где узкая тропинка спускалась в ущелье, он видел женщину, бесшумно ступающую по грубым камням, как если бы она была босая; она останавливалась возле каштанов всего в полудюжине ярдов от тропинки и молча манила его. И хотя она стояла в тени, он знал, что у нее алые губы, а когда она улыбалась ему, между ними виднелись два маленьких острых зуба. Он знал об этом, прежде чем увидел, и еще он знал, что это Кристина, и что она - мертва. Но он не боялся; он задавался вопросом, сон это или явь, потому что полагал: если это все-таки явь, ему следовало бы испугаться.
   Кроме того, у мертвой девушки губы были алыми, а такое могло быть только во сне. Всякий раз, когда он приходил к ущелью после захода солнца, она уже ждала его, или являлась очень скоро, и он видел, что с каждым разом она подходит к нему все ближе и ближе. Поначалу он был уверен только в том, что у нее кроваво-красные губы, но теперь отчетливо видел все черты ее бледного лица, с которого на него смотрели глубокие голодные глаза.
   Которые манили и звали. Постепенно он понял, что когда-нибудь сон не закончится, когда он встанет, чтобы идти домой, но поведет его вниз по ущелью, в то место, откуда приходит видение. Она была совсем близко, когда манила его. Ее щеки не были такими бледными, как у мертвых, но - как у голодных, яростным, неистовым физическим голодом, горевшим в ее глазах, пожиравших его. Они проникали в его душу, очаровывали заклятием, они приближались и удерживали его. Он не мог понять, чем обжигает ее дыхание, огнем или холодом; он не мог сказать, обжигают ее алые губы или леденят, оставляют ее пальцы на его запястьях ожоги или льдом впиваются в его плоть; он не мог сказать, спит он или бодрствует, жива она или мертва, но он знал - она любит его, единственное существо, земное или нет, и не мог противостоять этой любви.
   В ту ночь, когда луна взошла высоко, Это было на холмике не одно.
   Наступил рассвет, Анджело проснулся, промокший от росы и продрогший до костей. В серой дымке звезды все еще сияли в вышине. Он был очень слаб, а сердце едва билось, он был на грани обморока. Он медленно повернул голову, но никого рядом с собой не увидел. Внезапно его охватил страх, невыразимый, какого он не испытывал никогда прежде; он вскочил и побежал в ущелье, не оглядываясь, пока не добрался до двери своего дома, на окраине селенья. В тот день он едва мог работать; часы тянулись до бесконечности, пока солнце, наконец, не коснулось моря, а высокие острые пики над Маратеей не стали фиолетовыми на фоне голубого неба на востоке.
   Тогда, взвалив на плечо тяжелую мотыгу, он отправился домой. Он чувствовал себя менее уставшим, чем утром, когда только принялся за работу, и обещал себе, что отправится прямо домой, не задерживаясь в ущелье, приготовит лучший ужин, какой только сможет, и проведет ночь в своей постели, как подобает доброму христианину. В этот раз его не соблазнит призрак с алыми губами и ледяным дыханием; ему не нужен сон, исполненный ужаса и восторга. Он уже был неподалеку от селения; прошло с полчаса после захода солнца, звон церковного колокола эхом отдавался среди скал и оврагов, сообщая всем добрым людям, что день завершен. Анджело остановился на развилке; левая дорога вела к селению, правая, над которой нависали ветви каштанов, - вниз, в ущелье. Он с минуту постоял, сняв с головы помятую шляпу, глядя на быстро темнеющее на западе море, и его губы шевелились, когда он читал вечернюю молитву. Губы шевелились, но слова постепенно теряли смысл и превращались в другие, закончившись одним-единственным, которое он произнес вслух - Кристина! И когда он произнес его, его воля ослабла, реальность исчезла, сон подхватил его и быстро и уверенно увлек, словно сомнамбулу, вниз, вниз, по крутой тропе, в сгущавшийся мрак. А скользившая рядом с ним Кристина нашептывала ему на ухо странные и нежные слова, которые, если бы он не спал, - он знал это, - он не смог бы понять; но теперь они были самыми желанными и упоительными, какие он когда-либо слышал в своей жизни. А потом она поцеловала его, но не в губы. Он чувствовал ее острые поцелуи на своем горле, и знал, что ее губы становятся все более алыми. Безумный сон овладел им, и окружавшими его темнотой, восходящей луной и великолепной летней ночью. А когда наступил холодный рассвет, он лежал, полумертвый, на могильном холмике, то приходя в себя, то снова погружаясь в небытие, испытывая странную тоску по алым губам, желая снова и снова ощущать их прикосновение. Но затем он почувствовал страх, невыразимый, смертельный ужас, стоящий на страже пределов мира, которого мы не видим, и ничего не знаем о нем, но который мы ощущаем, когда ледяной холод пробирает нас до костей, а прикосновение призрачной руки заставляет наши волосы подниматься. Он вскочил с могильного холмика, когда наступил день, и пошел через ущелье, но в этот раз его шаги были менее уверенными, он задыхался, словно от быстрого бега; а когда добрался до ручья, - примерно на половине пути к холмам, - то упал на колени, оперся на руки, погрузил лицо в воду и пил, как никогда прежде; он испытывал жажду, подобно раненому воину, длительное время пролежавшему на поле битвы.
   Она удерживала его, он не мог вырваться и приходил к ней каждый вечер, и она насыщалась его кровью. Напрасно пытался он избрать для возвращения другую дорогу и выбрать тропу, не проходящую близко к ущелью. Напрасны были его обещания, даваемые им самому себе на рассвете, когда он брел по пустынной дороге от берега к селению. Все было напрасно, потому что, когда солнце опускалось в море, и откуда-то из потаенного места являлся прохладный вечер, на радость изнывающему от жары миру, его ноги сами несли его по старому пути, где она ожидала его в тени под каштанами; все было по-прежнему: она на ходу приникала к его горлу, обвивая одной рукой за талию, и так скользила рядом с ним. И по мере того, как убывала в его теле кровь, она становилась все более голодной, все более ненасытной, и с каждым новым рассветом ему было все труднее заставить себя подняться и вернуться в селение по крутой дороге; а когда он шел работать на поле, то едва волочил ноги, а рукам едва хватало сил обрабатывать землю тяжелой мотыгой. Теперь он почти ни с кем не разговаривал, а люди утверждали, что он "сохнет" от любви к девушке, на которой должен был жениться до того, как лишился наследства; и они от души смеялись над ним, думая так, потому что жителям этого селения совершенно не присуща романтика.
   Тем временем вернулся Антонио, мой слуга, остающийся здесь присматривать за башней; он навещал родственников, живущих неподалеку от Салерно. Он уехал еще до того, как умер старый Аларио, а потому ничего не знал о случившемся. Он рассказывал мне, что вернулся поздно вечером и заперся в башне, чтобы поужинать и хорошенько выспаться, поскольку очень устал. Минула полночь, когда он проснулся; луна уже взошла над холмами. Взглянув в сторону насыпи, он что-то увидел там, и больше той ночью не заснул. А когда днем, при свете солнца, снова взглянул туда, то не заметил ничего, кроме камней и песка. Но он не отважился отправиться туда; вместо этого он прямиком направился в селение, в дом старого священника.
   - Этой ночью я видел зло, - сказал он. - Я видел, как мертвый пьет кровь живого, а кровь - это жизнь.
   - Расскажи мне, что ты видел, - попросил священник.
   Антонио так и сделал.
   - Вы должны взять свою книгу и святую воду, - добавил он. - Я приду сегодня до захода солнца, и мы отправимся туда вместе, но если вашему преподобию будет угодно отужинать со мной, пока мы будем ждать, я все приготовлю.
   - Я иду с тобой, - ответил священник, - потому что читал в старых книгах про эти странные существа, которые, не будучи ни живыми, ни мертвыми, днем покоятся в своих могилах, а по ночам поднимаются и пьют кровь живых, потому что кровь для них - жизнь.
   Антонио не умел читать, но был рад видеть, что священник его понял; разумеется, в книгах наверняка имелось средство для успокоения не мертвого навсегда.
   Итак, Антонио вернулся к своим обязанностям, заключавшимся, в основном, в сидении на тенистой стороне башни, если только он не проводил время впустую, пытаясь ловить рыбу с камней. Но в тот день он дважды поднимался на насыпь при ярком солнечном свете, в поисках какого-нибудь отверстия, сквозь которое существо могло подниматься из-под земли и снова скрываться, но ничего не нашел. Когда солнце начало клониться к закату, и в тени стало холодать, он отправился к старому священнику, взяв с собой маленькую плетеную корзину; в нее они положили бутылку со святой водой, чашку, кропило, и необходимый священнику палантин; после чего вернулись к подножию башни и стали ждать наступления темноты. Но в то время, когда сумерки были еще достаточно светлыми, они увидели что-то движущееся, - мужчину, который шел, и женщину рядом с ним; ее голова лежала у него на плече, она целовала его в горло. Это сказал мне сам священник, равно как и то, что зубы его стучали, и он схватил Антонио за руку. Видение скрылось в тени. Антонио достал кожаную флягу с крепким ромом, которую всегда носил с собой на всякий случай, и сделал такой глоток, от которого даже старик почувствовал бы себя молодым; взял фонарь, кирку и лопату, помог священнику надеть паланкин, вручил ему святую воду, после чего оба они направились к месту, где должно было совершить задуманное. Антонио говорил, что, несмотря на добрый глоток рома, его колени тряслись, а священник постоянно запинался, читая что-то по-латыни. Когда до насыпи оставалось несколько ярдов, мерцающий свет фонаря упал на белое лицо Анджело, лежавшего без сознания, словно спавшего, а на его горле виднелась тонкая алая струйка крови, стекавшая на воротник; но они увидели и другое лицо, приподнятое и обращенное к ним - глубокие мертвые глаза, которые видели, несмотря на то, что были мертвы, - а на чуть приоткрытых губах, неестественно алых, и двух острых поблескивающих зубах - розовые капли. Тогда священник, добрый старик, закрыл глаза и принялся кропить перед собой святой водой, а его надтреснутый голос поднялся почти до крика; а Антонио, никогда не бывший трусом, с киркой в одной руке и фонарем в другой, бросился вперед, не представляя, что из этого выйдет; он клялся, что услышал женский крик, и Это исчезло; Анджело лежал на холмике один, без сознания, с красной струйкой на горле и бисером смертельного пота на холодном лбу. Они подняли его, полумертвого, и отнесли в сторону; затем Антонио принялся за работу, а священник помогал ему, хотя был стар и особенно рассчитывать на его помощь не приходилось; они выкопали глубокую яму, пока, наконец, Антонио, стоявший в ней, не наклонился и не опустил фонарь, стараясь рассмотреть то, что в ней лежало.
   Его волосы были темно-каштановыми, с проседью на висках; менее чем через месяц после того дня он совершенно поседел. В молодости он работал в шахте; большинство этих парней, время от времени, когда происходят несчастные случаи, сталкиваются с ужасными зрелищами, но все они не идут ни в какое сравнение с тем, что он увидел той ночью - Это, не живое и не мертвое, не находящее себе упокоения ни на земле, ни под землей. Антонио прихватил с собой кое-что, чего священник не заметил. Он изготовил его днем - острый кол, из старого плотного дерева. Кол был с ним, а также кирка и фонарь, когда он стоял в могиле. Не думаю, чтобы хоть что-то могло заставить его рассказать о том, что произошло в яме, а старый священник был слишком напуган, чтобы заглянуть туда. Он только сказал, что слышал, как тяжело дышал Антонио, и двигался так, словно сражался с кем-то, таким же сильным, как он сам; затем раздался глухой звук, будто нечто пронзает плоть и дробит кости; и потом - самый ужасный вопль из всех, какие ему доводилось слышать, - потусторонний вопль женщины, не живой и не мертвой, но остававшейся погребенной в течение многих дней. А он, бедный старый священник, упав на колени, дрожал и громко читал молитвы, стараясь заглушить эти ужасные звуки. Затем из ямы показался маленький железный сундучок, упал, перевернулся и замер у ног старика; через мгновение выбрался Антонио, с белым, в свете фонаря, лицом, и принялся яростно забрасывать яму песком и камнями, пока не заполнил всю; священник заметил, что на руках Антонио и его одежде была свежая кровь.
   Таков был конец моей истории. Холджер допил вино и откинулся на спинку кресла.
   - Значит, Анджело вернул свое наследство, - сказал он. - И что же, он женился на маленьком пухленьком ангеле, с которым был помолвлен?
   - Нет, он был слишком напуган. Он отправился в Южную Америку, и с тех пор о нем ничего не слышали.
   - А тело это несчастной, я полагаю, все еще находится там, - сказал Холджер. - Интересно, оно теперь мертво?
   Мне тоже это интересно. Но, будь оно живо или мертво, я вряд ли захочу увидеть его, даже среди бела дня. Антонио остался седым, и очень изменился после той ночи.
  

ВЕРХНЯЯ КОЙКА

   ГЛАВА I
   Кто-то попросил сигары. Мы разговаривали достаточно долго, и разговор начал утомлять; табачный дым въелся в тяжелые занавески, вино отяжелило разум тех, у кого было что отяжелять, и становилось совершенно очевидным, - если кто-то не сделает что-то, способное поднять наш угнетенный дух, встреча скоро закончится самым естественным образом; мы, гости, отправимся по домам и уляжемся спать. Никто не рассказал ничего интересного; возможно, потому, что рассказывать было попросту нечего. Джонс сообщил в подробностях о своем последнем охотничьем приключении в Йоркшире. Мистер Томпкинс из Бостона самым тщательным образом разъяснил принципы работы, благодаря которым железнодорожная компания Атчисон, Топека и Санта Фе не только увеличила обслуживаемую ею территорию, свое влияние и научилась благополучно доставлять домашний скот в пункт назначения, прежде чем тот умрет голодной смертью, но и в течение многих лет вводила пассажиров в заблуждение, порождая в них уверенность, что в самом деле способна перевозить их, не подвергая при этом их жизни ни малейшей опасности. Синьор Томбола приводил аргументы, на которые мы даже не пытались возражать, что единство его страны никоим образом не напоминает некую современную торпеду, сконструированную и созданную лучшими оружейниками Европы для того, чтобы чьи-то слабые руки послали ее в регион, где она взорвется, - не видно, не слышно и неожиданно, - и погрузит этот регион в безбрежную пучину политического хаоса.
   В общем, подробности не имеют значения. Беседа приняла такой характер, который уморил бы Прометея на его скале, Тантала лишила бы рассудка, а Иксион вынужден был бы искать развлечения в простых, но поучительных, диалогах господина Оллендорфа, вместо того, чтобы прислушиваться к нашему пустому разговору. Мы сидели за столом уже несколько часов; нам было скучно, мы устали, но уходить никто не спешил.
   Кто-то попросил сигары. Мы все инстинктивно повернули головы в сторону говорившего. Это был Брисбейн; имея тридцать пять лет от роду, он был одарен природой теми качествами, которые могли вызвать зависть любого мужчины. Он был сильным. И хотя внешне не представлял из себя ничего примечательного, размером был крупнее среднего человека. Он был чуть более шести футов ростом, умеренно широк в плечах; он не казался толстым, но, конечно, не был худым; маленькая голова поддерживалась сильной, жилистой шеей; его широкие, мускулистые руки могли раздавить грецкий орех, не прибегая к помощи щипцов, а если взглянуть на него в профиль, нельзя было не заметить бугры мышц на плечах и груди, топорщивших его рубашку. Он принадлежал к тем, про которых говорят, что внешность обманчива; то есть, он, хотя и выглядел очень сильным, на самом деле, был даже сильнее, чем выглядел. Осталось добавить совсем немного. Маленькая голова, редкие волосы, глаза голубые, большой нос, маленькие усики и квадратная челюсть. Брисбейна знали все, и, когда он попросил сигару, все повернулись в его сторону.
   - Это очень необычно, - сказал Брисбейн.
   Все замолчали. Он говорил негромко, но слова его странным образом проникли в общий разговор и разрезали его, подобно ножу. Все слушали, что он скажет дальше. Брисбейн, понимая, что общее внимание направлено на него, невозмутимо закурил сигару.
   - Я имею в виду, - продолжал он, - истории о призраках. Люди частенько спрашивают, видел ли кто-нибудь привидение. Я - да.
   - Чепуха! Кто, ты? Что ты имеешь в виду, Брисбейн?
   Необычное заявление было встречено хором голосов. Все потребовали сигары; внезапно, будто из ниоткуда, появился Стаббс, дворецкий, с бутылкой сухого шампанского. Вечер был спасен; Брисбейн собирался рассказать историю.
   - Я люблю морские путешествия, - сказал Брисбейн, - и, поскольку мне часто доводилось пересекать Атлантику, у меня есть свои причуды. У большинства мужчин есть свои причуды. Я видел, как один человек на Бродвее, в баре, ждал в течение трех четвертей часа конкретный автомобиль, который ему нравился. Мне показалось, бармен хорошенько нажился на этой его причуде. Так и я; когда у меня появляется необходимость пересечь этот утиный пруд, я дожидаюсь определенного корабля. Возможно, это предрассудок, но чутье никогда не обманывало меня, за исключением одного-единственного раза. Как сейчас помню: теплое июньское утро, и таможенные чиновники, ожидавшие прихода покинувшего карантин парохода, имевшие какой-то непроницаемый, загадочный вид. Багажа у меня было не много - я всегда беру с собой только самое необходимое. Я смешался с толпой пассажиров, носильщиков и назойливых мужчин в синих пальто с медными пуговицами, возникавшими на палубе пришвартовавшегося парохода, как грибы, с целью навязать свои ненужные услуги пассажирам. Я часто с интересом наблюдал за изменениями, происходящими с этими парнями. Их нет, когда вы причаливаете; спустя пять минут после того, как раздается команда: "На берег!" они, или же, по крайней мере, их синие пальто и медные пуговицы исчезают с палубы и трапа, словно Дэви Джонс прячет их в свой рундук. Но в момент отплытия они снова здесь, чисто выбритые, в синих пальто, жаждущие денег. Я поспешил на борт. "Камчатка" была одним из моих любимых судов. Говорю так, потому что больше она таковым не является. Не могу себе представить причины, которая могла бы побудить меня совершить на ней хотя бы еще одно путешествие. Да, я знаю, что вы собираетесь сказать. У нее хороший ход, высокий нос, благодаря которому палуба остается сухой, а нижние койки, по большей части, двойные. У нее масса достоинств, но никогда больше моя нога не ступит на ее палубу. Извините, что отвлекся. Итак, я поднялся на борт и обратился к стюарду, чьи красный нос и рыжие бакенбарды были мне хорошо знакомы.
   - Сто пятая, нижняя койка, - сказал я деловым тоном, обычным людям, для которых пересечь Атлантику значит не больше, чем выпить виски в Дельмонико.
   Стюард взял мои чемодан, пальто и плед. Никогда не забуду выражение его лица. Не то, чтобы он побледнел. Знаменитые теологи утверждают, что даже чудо не способно нарушить законы природы. А потому, без колебаний, заявляю, что он не побледнел; но, по выражению его лица, мне показалось, что он собирается заплакать, чихнуть или бросить мой чемодан. И, поскольку в последнем содержались две бутылки замечательного старого хереса, подаренные мне перед путешествием моим старинным другом Сниггинсоном ван Пикинсом, я занервничал. Но ничего подобного стюард не сделал.
   - Ну и ну, провалиться мне на этом самом месте! - буркнул он и повел меня вниз.
   Следуя за своим Гермесом на нижнюю палубу, я предположил, что он успел глотнуть рома, но ничего не сказал. Сто пятая располагалась на корме. В каюте не имелось ничего примечательного. Нижняя койка, подобно большинству на "Камчатке", оказалась двойной. Помещение было просторным; в нем имелся умывальник, рассчитанный на то, чтобы внушить понятие роскоши уму какого-нибудь североамериканского индейца; над ним - бесполезные полочки из коричневой древесины; на эти полочки было проще положить зонтик большого размера, чем туалетные принадлежности. На неказистых матрасах были аккуратно сложены одеяла, которые один замечательный современный юморист очень метко сравнил с блинами из гречневой крупы. Полотенца отсутствовали. Стеклянные графины были наполнены прозрачной жидкостью, слегка окрашенной в коричневый цвет, от которой исходил слабый запах, весьма неприятный, навевавший воспоминания о машинном масле. Мрачные занавески наполовину закрывали верхнюю койку. Туманный июньский свет едва освещал всю эту унылую обстановку. Тьфу! Как же я ненавижу эту каюту!
   Стюард положил мои вещи и взглянул на меня так, словно хотел уйти поскорее - вероятно, в поисках других пассажиров и, соответственно, дополнительного заработка. Хорошее расположение стюарда может сыграть свою положительную роль, а потому я сунул ему в руку несколько монет.
   - Постараюсь сделать для вас все возможное, - сказал он, пряча монеты в карман. Однако меня поразило сомнение, прозвучавшее в его голосе. По-видимому, он был весьма требователен в отношении своих услуг и остался недоволен размером чаевых; тем не менее, я был склонен к тому, чтобы объяснить это тем, что он, - он наверняка и сам выразился бы так же, - "хватил лишку". Однако я оказался неправ, и был несправедлив к этому человеку.
   ГЛАВА II
   В тот день ничего особенного не случилось. Мы покинули порт точно по расписанию, погода стояла теплая, даже знойная, а движение парохода создавало освежающий ветерок, что было особенно приятно. Каждому известно, что такое первый день в море. Люди расхаживают по палубе, вглядываясь друг в друга, и иногда встречают знакомых, о которых не подозревали, что те также находятся на борту. Существует некоторая неопределенность в отношении того, будет ли еда хорошей, плохой или так себе, до тех пор, пока первые два приема пищи не дадут ответа на этот вопрос; существует также неопределенность в отношении погоды, пока корабль не минует Файр-Айленд. Поначалу заполненная, столовая все больше пустеет. Люди, с бледными лицами, вскакивают с мест и устремляются наружу, а бывалые моряки вздыхают с облегчением, когда место рядом с ними, по причине морской болезни, покидает сосед, оставляя ему простор и предоставляя в неограниченное пользование горчицу.
   Рейсы через Атлантику похожи один на другой, и те, кто часто пересекает ее, не ждут от них особой новизны. Действительно, киты и айсберги представляют собой некоторый интерес, но, в конце концов, киты похожи один на другого, а айсберги редко удается наблюдать на близком расстоянии. Для большинства из нас самый восхитительный момент на борту океанского парохода, это, совершив последний круиз по палубе, выкурить последнюю сигару, ощущая приятную усталость, и с чистой совестью отправиться спать. В первую ночь рейса я чувствовал себя особенно уставшим, и отправился в свою каюту раньше, чем обычно. Вернувшись, я был поражен, обнаружив, что у меня появился сосед. Чемодан, очень похожий на мой, стоял в противоположном углу, а на верхней койке лежали аккуратно сложенный плед, с тростью и зонтиком. Я надеялся путешествовать в одиночестве, и был разочарован; но, задавшись вопросом, кто оказался моим соседом, решил дождаться его появления.
   Вскоре он появился. Это был, насколько я мог видеть, высокий мужчина, очень худой, бледный, с песочного цвета волосами и усами, и ничего не выражающими серыми глазами. Мне он показался странным; такого сорта людей вы могли бы встретить на Уолл-стрит, не имея возможности точно сказать, что они там делают; они часто посещают Кафе Англез, сидят там в одиночестве и пьют шампанское; вы можете встретить их на ипподроме, но они никогда не делают ставки. Одеты по моде, и немного странны. На любом океанском лайнере вы можете встретить трех-четырех таких парней. Я решил, что не хочу знакомиться с ним, и уснул, подумав, что нужно будет изучить его привычки, для того, чтобы избежать общения. Если он будет вставать рано, я буду вставать поздно; если он будет поздно ложиться, я буду ложиться рано. Мне совершенно не нужно его общество. Если вы заведете с таким знакомство, он будет постоянно преследовать вас. Бедняга! Мне не следовало беспокоиться о своем поведении, потому что это была первая и последняя ночь, проведенная им в сто пятой каюте.
   Я крепко спал, когда меня внезапно разбудил громкий шум. Судя по звуку, мой сосед по каюте спрыгнул со своей койки на пол. Я слышал, как он возится с замком на двери, открывшейся почти сразу, а затем услышал, как он быстро бежит по коридору, оставив дверь открытой. Корабль немного покачивало, и я ожидал услышать, как он споткнется и упадет, но он бежал так, словно опасался за свою жизнь. Дверь скрипела, когда судно раскачивалось, и этот звук меня сильно раздражал. Я встал и закрыл ее, после чего на ощупь добрался до своей койки. Я снова уснул; но как долго спал - сказать не могу.
   Когда я проснулся, было еще темно; я почувствовал неприятное ощущение холода, мне показалось также, что воздух пропитан влагой. Запахом каюты, залитой морской водой. Я укрылся, как только смог, и снова задремал, собираясь утром высказать претензии и подбирая для этого самые подходящие выражения. Я слышал, как мой сосед вертится на верхней койке. Вероятно, он вернулся, пока я спал. Однажды мне показалось, что он стонет, - вероятно, вследствие морской болезни. Это не особенно приятно для того, кто спит на нижней койке. Тем не менее, я уснул, и проспал до рассвета.
   Корабль раскачивало, гораздо сильнее, чем накануне вечером, а серый свет, проникавший через иллюминатор, с каждым движением менял свой оттенок, поскольку наклон судна обращал его то к морю, то к небу. Было очень холодно, что совсем не характерно для июня. Я повернул голову, взглянул на иллюминатор и с удивлением обнаружил, что он распахнут настежь. Кажется, я выругался. После чего встал и закрыл его. Вернувшись назад, я взглянул на верхнюю койку. Занавески были закрыты; мой спутник, вероятно, также замерз. Мне показалось, я спал достаточно. В каюте было как-то неуютно, хотя, как ни странно, в ней больше не ощущалась сырость, раздражавшая меня ночью. Мой сосед все еще спал, - отличная возможность избежать общения, - поэтому я оделся и вышел на палубу. День был теплым и пасмурным, пахло машинным маслом. Оказалось, что сейчас семь часов, - позже, чем я думал. Я встретил доктора, вышедшего на свежий воздух. Это был молодой человек с запада Ирландии - огромный парень с черными волосами и голубыми глазами, склонный к полноте; он выглядел здоровым и счастливым, и понравился мне с первого взгляда.
   - Прекрасное утро, - заметил я, начиная разговор.
   - Ну, - сказал он, с интересом взглянув на меня, - может быть, прекрасное, а может быть, и нет. Я бы не сказал, что оно прекрасное.
   - Хорошо, пусть будет не прекрасное, - согласился я.
   - Я бы даже сказал, что погода плохая, - заметил доктор.
   - Прошлой ночью было очень холодно, - сказал я. - Когда я проснулся, то обнаружил, что иллюминатор открыт настежь. Я не заметил этого, когда ложился спать. В каюте также было очень сыро.
   - Сыро! - пробормотал он. - А какую каюту вы занимаете?
   - Номер сто пять...
   К моему удивлению, доктор вздрогнул и уставился на меня.
   - В чем дело? - спросил я.
   - Нет... ничего, - ответил он. - Просто в трех последних рейсах пассажиры, размещавшиеся в этой каюте, жаловались на нее.
   - Я тоже буду жаловаться, - сказал я. - Ее не проветрили. Это возмутительно!
   - Не думаю, чтобы это помогло, - отозвался доктор. - Мне кажется, в ней есть что-то... впрочем, мне не следует пугать пассажиров.
   - Меня не так-то просто испугать, - сказал я. - Я могу выдерживать любую сырость. Но если мне станет плохо, я обращусь к вам.
   Я предложил доктору сигару, которую он взял и критически осмотрел.
   - Дело не только в сырости, - заметил он. - Тем не менее, смею сказать, вы выглядите очень хорошо. У вас есть сосед?
   - Да. Странный человек, бегающий по ночам и оставляющий дверь открытой.
   Доктор снова как-то подозрительно взглянул на меня. Затем закурил сигару и помрачнел.
   - Он вернулся? - спросил он.
   - Да, когда я спал; но я проснулся и услышал, как он ворочается. Потом мне стало холодно, и я снова уснул. А сегодня утром я обнаружил открытый иллюминатор.
   - Послушайте, - тихо сказал доктор, - мне не очень-то нравится этот корабль. Меня нисколько не волнует его репутация. Я скажу вам, что я сделаю. У меня хорошая каюта. И я предлагаю вам разделить ее со мной, хотя ничего о вас не знаю.
   Я был очень удивлен этим предложением. Я не мог себе представить, с чего это он вдруг проявил такой необъяснимый интерес к моему благополучию. Его слова о корабле также показались мне странными.
   - Вы очень добры, доктор, - сказал я. - Но, мне кажется, каюту нужно хорошенько проветрить и почистить, или что-то в этом роде. А почему вас не волнует репутация корабля?
   - Наша профессия не предполагает суеверия, сэр, - ответил доктор, - но море меняет людей. Я не хочу навредить вам, не хочу вас пугать, но вам следует воспользоваться моим советом и перебраться ко мне. В противном случае, вы скоро окажетесь за бортом, - искренне добавил он, - поскольку знаю, что это произойдет с вами, или с любым другим человеком, который будет спать в каюте номер сто пять.
   - О Господи! Но почему? - воскликнул я.
   - Потому, что это случилось с пассажирами, спавшими там, во время трех последних рейсов, - серьезно ответил он.
   Признаться, услышать это было удивительно и крайне неприятно. Я пристально взглянул на доктора, - не разыгрывает ли он меня, - но он был совершенно серьезен. Я поблагодарил его за предложение, но отказался, сказав, что намереваюсь стать исключением из правила, согласно которому каждый пассажир, спавший в этой каюте, оказывается за бортом. Он ничего на это не ответил, но выглядел мрачным, и намекнул, что, прежде чем наш рейс окончится, я, возможно, еще передумаю. Затем мы отправились на завтрак, за которым собралось лишь незначительное число пассажиров. Я заметил, что два или три офицера, завтракавшие с нами, также выглядели мрачно. После завтрака я отправился в свою каюту, чтобы взять книгу. Занавески верхней койки по-прежнему были плотно задернуты. Из-за них не доносилось ни звука. Мой сосед по каюте, должно быть, еще спал.
   Выходя из каюты, я столкнулся со стюардом, в чьи обязанности входила забота обо мне. Он сообщил, что меня хочет видеть капитан, а затем сбежал по коридору, словно избегая каких-либо расспросов. Я направился в каюту капитана; он ждал меня.
   - Сэр, - сказал он, - мне бы хотелось кое о чем вас попросить.
   Я ответил, что постараюсь сделать все, от меня зависящее.
   - Ваш сосед по каюте исчез, - сказал капитан. - Насколько известно, он ушел спать очень рано. Вы не заметили ничего странного в его поведении?
   Я был ошеломлен, услышав этот вопрос, подтверждавший опасения доктора, высказанные им всего лишь полчаса назад.
   - Уж не хотите ли вы сказать, что он выпал за борт? - спросил я.
   - Боюсь, именно так, - ответил капитан.
   - Это очень странно... - начал я.
   - Почему? - перебил он меня.
   - Потому что, в таком случае, он - четвертый? - сказал я. И, отвечая на вопрос капитана, не ссылаясь на доктора, объяснил, что слышал о каюте номер сто пять. Он, похоже, был очень раздражен тем, что мне это известно. Я рассказал ему о происшедшем ночью.
   - Ваш рассказ, - заметил он, - почти в точности совпадает с тем, что рассказывали мне пассажиры этой каюты в отношении своих пропавших соседей. Они соскакивали со своих коек и бежали в коридор. Двое из них, когда прыгали за борт, были замечены вахтенными; мы останавливались и спускали шлюпки, но никого из них не нашли. Однако никто не видел и не слышал человека, погибшего прошлой ночью, конечно, если он погиб. Стюард, - он суеверный человек, - ожидал, что должно случиться нечто подобное, и отправился искать его сегодня утром; он нашел его койку пустой, но одежда лежала так, как он ее сложил. Стюард был единственным, кто знал, как он выглядит; он организовал поиски, но пассажир исчез! Так вот, сэр, я хочу попросить вас не рассказывать о случившемся никому из пассажиров; я не хочу, чтобы у корабля сложилась скверная репутация, поскольку нет ничего хуже для репутации лайнера, чем рассказы о самоубийствах на его борту. Вы можете переселиться в каюту любого из офицеров, включая мою собственную, какая вам понравится, на оставшуюся часть рейса. Как вам такое предложение?
   - Спасибо, - ответил я. - Я вам очень благодарен, но, поскольку остался в каюте один, я предпочел бы не менять ее. Если стюард уберет вещи этого несчастного, я останусь в ней. Я никому ничего не скажу, и, полагаю, могу пообещать вам, что не последую примеру моего соседа.
   Капитан сделал попытку отговорить меня от моего намерения, но я предпочитал остаться в каюте один, чем делить ее с каким-нибудь офицером. Не знаю, насколько глупым был мой поступок, но, если бы я воспользовался предложением капитана, мне сейчас было бы нечего вам рассказать. То есть, оставалось бы несколько самоубийств, совершенных пассажирами одной и той же каюты, - что само по себе тоже очень неприятно, - но это все.
   Впрочем, это еще не конец. Я решил не обращать на подобные рассказы никакого внимания, и даже зашел так далеко, что решил обсудить этот вопрос с капитаном. Я заявил, что дело - в самой каюте. В ней очень влажно. Вчера иллюминатор оказался открытым. Мой сосед, возможно, был болен еще до того, как оказался на борту; и, когда лег спать, у него случился бред. Может быть, он где-то прячется, и скоро его найдут. Каюту необходимо хорошенько проветрить, а иллюминатор задраить. И если капитан не против, я прослежу за тем, чтобы все это было немедленно сделано.
   - Конечно, вы имеете право остаться в ней, если пожелаете, - раздраженно ответил он, - но мне бы хотелось, чтобы вы изменили свое мнение, позволили бы мне запереть ее и покончить с этим раз и навсегда.
   Но я остался при своем мнении, и покинул капитана, пообещав молчать об исчезновении моего спутника. У последнего не было знакомых на борту, и никто не обратил внимания на его отсутствие. Вечером я снова встретился с доктором, и он спросил меня, не передумал ли я. Я ответил, что нет.
   - Думаю, ждать этого недолго, - сказал он очень серьезно.
  
   ГЛАВА III
   Вечером мы играли в вист, и я лег спать поздно. Должен признаться, что испытал неприятное ощущение, снова оказавшись в своей каюте. Я не мог не думать о высоком мужчине, которого видел прошлой ночью, теперь мертвого, чье тело лежит на дне, или же покачивается на волнах где-нибудь в двухстах-трехстах милях за кормой. Я отчетливо видел перед собой его лицо, когда раздевался; я даже зашел так далеко, что раздвинул занавески верхней койки, чтобы убедиться в его отсутствии. Я запер дверь в каюту. А потом вдруг заметил распахнутый настежь иллюминатор. Этого я выдержать уже не смог. Я набросил на себя халат и отправился на поиски Роберта, стюарда, ответственного за наш коридор. Помню, я был очень зол, и когда нашел его, то силком приволок его к двери каюты, распахнул ее и подтолкнул к открытому иллюминатору.
   - Какого черта вы оставляете его открытым каждую ночь? Разве вам неизвестно, что это - нарушение инструкции? Разве вам неизвестно, что если корабль накренится, и в него начнет поступать вода, то и десять человек не смогут его закрыть? Я пожалуюсь капитану, что вы ставите под угрозу его корабль!
   Я был очень зол. Стюард задрожал, побледнел, и принялся задраивать иллюминатор.
   - Вы мне не ответили! - грубо произнес я.
   - С вашего позволения, сэр, - дрожащим голосом сказал Роберт. - На борту нет никого, кто мог бы сохранить этот иллюминатор закрытым на ночь. Вы можете попробовать это сами, сэр; что касается меня, то это мой последний рейс на этом корабле, я ни за что на нем не останусь. Но если бы я оказался на вашем месте, сэр, то убрался бы отсюда, хотя бы в каюту доктора, или в любую другую. Взгляните, сэр, как я задраил его. Проверьте сами, надежно или нет. Проверьте, сэр, сможете ли вы сдвинуть запор хотя бы на дюйм.
   Я проверил иллюминатор, и нашел, что он надежно задраен.
   - Так вот, сэр, - с торжеством в голосе произнес Роберт, - готов поставить на кон свою репутацию первоклассного стюарда, что через полчаса он снова будет открыт; и, что самое ужасное, сэр, запор будет отодвинут.
   Я внимательно осмотрел большой болт и гайку на нем.
   - Если ночью я обнаружу его открытым, Роберт, то дам вам соверен. Это совершенно невозможно. Вы можете идти.
   - Вы сказали соверен, сэр? Хорошо, сэр. Благодарю вас, сэр. Доброй ночи, сэр. Приятных снов, сэр.
   Роберт удалился, в восторге от того, что я его отпустил. Конечно, я думал, что он пытался объяснить свою небрежность выдуманной историей, намереваясь испугать меня, и поэтому ему не поверил. Следствием этого было то, что он получил свой соверен, а я провел крайне неприятную ночь.
   Я лег спать, и через пять минут после того, как я завернулся в одеяло, неумолимый Роберт погасил свет, горевший в коридоре и проникавший в каюту сквозь матовое стекло панели рядом с дверью. Я неподвижно лежал в темноте, пытаясь заснуть, но вскоре обнаружил, что это невозможно. Я с удовольствием злился на стюарда, и это на время притупило неприятные ощущения, испытываемые мною при мысли о моем утонувшем соседе; спать мне совершенно не хотелось, и время от времени я посматривал на иллюминатор, хорошо видимый с моей койки и выглядевший в темноте подобно слабо светящейся суповой тарелке, подвешенной к борту. Кажется, я лежат так с час, и, помнится, начал засыпать, когда меня вдруг обдало потоком холодного воздуха, и я отчетливо почувствовал на своем лице брызги соленой морской воды. Я вскочил на ноги, но, не приняв во внимание качку, был брошен через каюту на кушетку, стоявшую под иллюминатором. Быстро придя в себя, я привстал. Иллюминатор снова был распахнут настежь!
   Это был неоспоримый факт. Я не спал, когда поднялся с койки, но даже если бы и спал, то сейчас наверняка должен был проснуться. Более того, я сильно ушиб локти и колени, утром были видны синяки, так что, даже если бы я сомневался в реальности случившегося, они послужили бы надежным доказательством. Иллюминатор был открыт и распахнут, - вещь настолько необъяснимая, что я, обнаружив это, был сильно удивлен, но не испуган. Я снова закрыл его и крепко прикрутил гайку. В каюте было очень темно. Я подумал, что иллюминатор, должно быть, открылся в течение часа после того, как Роберт в моем присутствии задраил его, и решил понаблюдать, не откроется ли он снова. Медные запоры очень тяжелые, и справиться с ними не так-то легко; я не верил, что гайка могла соскочить в результате вибрации от работы винтов. Я стоял, глядя сквозь толстое стекло на белые и серые барашки пенящихся волн. В таком положении я, наверное, оставался с четверть часа.
   Внезапно, я отчетливо услышал какое-то движение позади себя, на одной из коек, а через мгновение, когда инстинктивно обернулся, чтобы посмотреть, - хотя в кромешной тьме не мог разглядеть ничего, - услышал слабый стон. Я прошел через каюту, раздвинул занавески на верхней койке и на ощупь попытался узнать, есть ли на ней кто-нибудь. На ней кто-то был.
   Помню свое удивление, когда, вытянув руки вперед, я словно погрузил их в атмосферу влажного погреба, а из-за занавески резко пахнуло застоявшейся морской водой. Я нащупал что-то, похожее на мужскую руку, но гладкое, влажное и ледяное. Я потянул это, и какая-то тварь с яростью набросилась на меня, липкая, тяжелая, влажная масса, наделенная какой-то сверхъестественной силой. Я отлетел в другой угол каюты, через мгновение дверь распахнулась, и тварь метнулась в коридор. Я даже не успел испугаться; я вскочил и выбежал в коридор, но не достаточно быстро. Ярдах в десяти передо мной, - уверен, я видел это, - в тускло освещенном коридоре быстро двигался силуэт, мелькая, словно тень рысака в свете фонаря на коляске темной ночью. Мгновение, и он исчез, а я обнаружил себя стоящим, держась за полированный поручень, в том месте, где коридор поворачивает к сходням. Мои волосы стояли дыбом, лицо покрывал холодный пот. Я был очень испуган, и нисколько этого не стыжусь.
   Тем не менее, я все еще сомневался, и пытался сосредоточиться. Это абсурд, думал я. Всему виной - валлийские гренки с сыром, которые я ел на ужин. Это был просто кошмар. Я вернулся к своей каюте и заставил себя в нее войти. Здесь по-прежнему пахло застоявшейся морской водой, как и прошлой ночью, когда я проснулся. Я нашел у себя коробку восковых свечей. Когда я зажег фонарь, - я беру его с собой на тот случай, если захочу почитать, когда освещение будет погашено, - то увидел, что иллюминатор снова распахнут. Мной овладел ужас, какого я не испытывал никогда прежде, и, уверен, не захочу почувствовать снова. Однако я взял фонарь и приступил к осмотру верхней койки, рассчитывая найти ее пропитанной влагой.
   Но я ошибался. Койкой, очевидно, пользовались, от нее исходил сильный запах моря; но белье оказалось совершенно сухим. Я решил, что у Роберта не хватило смелости убрать койку после событий прошлой ночи, - а все остальное было просто кошмаром. Я полностью раздвинул занавески и внимательно осмотрел койку. Она была сухой. В то время как иллюминатор - открыт настежь. С каким-то отчаянием, я закрыл его, затянул болт, а затем, просунув через латунную петлю свою трость, нажимал на нее изо всех сил, пока толстый металл не начал гнуться. Затем я повесил фонарь в изголовье кушетки и сел, стараясь привести в порядок чувства. Я просидел там всю ночь, даже не помышляя о сне, и вряд ли думая о чем-то определенном. Но иллюминатор остался закрытым, и я не верил, что он откроется снова, если только не приложить к этому значительных усилий.
   Наконец настало утро, я стал медленно одеваться, размышляя над случившимся ночью. День обещал быть прекрасным, и я отправился на палубу, навстречу раннему солнцу, легкому ветру с голубой воды, чудному воздуху, так отличному от застойного тяжелого запаха, стоявшего в моей каюте. Я отправился на корму, там, где находилась каюта доктора. Он стоял там с трубкой во рту, как и накануне, совершая утренний моцион.
   - Доброе утро, - приветствовал он мое появление и взглянул на меня с любопытством.
   - Вы были совершенно правы, доктор, - сказал я. - С этой каютой что-то не так.
   - Я так и знал, что вы передумаете, - с торжеством в голосе произнес он. - У вас выдалась тяжелая ночь, так? Вас чем-нибудь угостить? Я знаю прекрасные рецепты.
   - Нет, спасибо, - отказался я. - Но я бы хотел рассказать вам, что произошло.
   После чего попытался изложить ему как можно точнее события прошлой ночи, не утаив, что испугался так, как никогда прежде. Я подробно остановился на феномене иллюминатора, - факт, в котором я был уверен, даже если все остальное казалось иллюзией. Я дважды закрывал его ночью, причем во второй раз прибег для надежности к помощи трости и согнул петлю. Кажется, я несколько раз упомянул об этом.
   - Вы, наверное, думаете, что я сомневаюсь в вашей истории, - ответил доктор, улыбаясь столь подробному описанию состояния иллюминатора. - Но это не так. Поэтому, повторно делаю вам предложение переселиться ко мне. Переносите свои вещи. Половина каюты - ваша.
   - У меня другое предложение, - сказал я. - Проведем в моей каюте одну ночь вместе. Помогите мне разобраться с тем, что в ней происходит.
   - Если вы хотите идти до конца, то, боюсь, этот конец окажется совсем иным, чем вы ожидаете, - ответил доктор.
   - Каким же? - спросил я.
   - Вы найдете его на дне океана. Я собираюсь покинуть этот корабль. Здесь стало опасно.
   - Значит, вы не поможете мне узнать...
   - Кто угодно, только не я, - поспешно ответил доктор. - Мои обязанности требуют холодной головы, - а вовсе не забав с призраками и тому подобными вещами.
   - Вы и в самом деле считаете, что это призрак? - с презрением спросил я. И тут же вспомнил ужасное ощущение сверхъестественного, овладевшее мною ночью. Доктор резко повернулся ко мне.
   - А у вас есть какое-нибудь другое разумное объяснение? - сказал он. - Вряд ли. Вы считаете, что найдете его. Но я утверждаю - нет, сэр. Просто потому, что его нет.
   - Но, мой дорогой сэр, - возразил я, - не хотите ли вы, человек науки, сказать, что подобные вещи не имеют иного объяснения?
   - Именно это я и хочу сказать, - решительно ответил он. - А если и имеют, то я не желаю их знать.
   Мне не хотелось провести еще одну ночь в каюте в одиночестве, но я был упрям, и полон решимости докопаться до истины. Не думаю, что найдется много мужчин, отважившихся бы на такой поступок после двух ужасных ночей. Но я решился на это, даже в том случае, если мне не удастся найти никого, кто согласился бы провести третью ночь со мной. Очевидно, доктор был к этому не готов. Он сказал, что судовой врач всегда должен быть готов к тому, что на борту что-то произойдет. А потому не может позволить себе нервничать. Возможно, он был прав, но я был склонен думать, что эта его предосторожность вызвана сложившимся мнением о происходящем. На мои расспросы он ответил, что вряд ли на борту найдется кто-то, кто захочет составить мне компанию в моем расследовании, и после недолгого разговора я ушел. Чуть позже я встретил капитана и рассказал свою историю ему. Я сказал, что если нет никого, кто мог бы провести ночь со мной в моей каюте, я прошу оставить свет гореть всю ночь, и попытаюсь справиться сам.
   - Послушайте, - сказал он, - вот что я сделаю. Я сам составлю вам компанию, и посмотрим, что произойдет. Думаю, мы все узнаем. Возможно, на борту прячется некто, пугающий пассажиров и получающий такими образом бесплатный проезд. А может быть, все дело в конструкции койки.
   Я предложил позвать плотника и осмотреть ее; и в то же время, был вне себя от радости, что капитан решил провести ночь в моей каюте. Он сразу послал за плотником, и передал его в мое полное распоряжение. Мы сразу отправились в каюту. Сняв все белье с верхней койки, мы тщательно осмотрели ее, нет ли какой щели или доски, которую можно было бы поднять или сдвинуть в сторону. Мы осмотрели стены, простучали пол, разобрали нижнюю койку, - короче говоря, не осталось ни одного квадратного дюйма в каюте, который не был бы тщательно осмотрен и проверен. Закончив осмотр, мы все привели в порядок. В это время появился Роберт; он подошел к двери и заглянул внутрь.
   - Нашли что-нибудь, сэр? - с кривой ухмылкой спросил он.
   - Вы были правы насчет иллюминатора, Роберт, - сказал я, протягивая ему обещанный соверен. Плотник делал свою работу быстро и умело, следуя моим указаниям. Закончив, он заговорил.
   - Я простой человек, сэр, - сказал он. - Но мое мнение таково, что вам лучше забрать отсюда свои вещи и позволить мне загнать полдюжины четырехдюймовых винтов в дверь этой каюты. В ней нет ничего хорошего, вот что я вам скажу. На моей памяти, она забрала четыре жизни, в последних четырех рейсах. Оставьте свою затею, сэр, откажитесь от нее!
   - Попробую в последний раз, - ответил я.
   - Бросьте, сэр, лучше бросьте! Это очень плохая затея, - повторил плотник, сложил свои инструменты в сумку и вышел из каюты.
   Но я был воодушевлен тем, что капитан согласился составить мне компанию, и решил, что ничто не сможет помешать мне идти до конца в этом странном деле. В тот вечер я воздержался от валлийских гренок и грога, и даже отказался от обычной партии в вист. Я должен был быть готов ко всему, а мое самолюбие не позволяло уронить себя в глазах капитана.
   ГЛАВА IV
   Капитан был одним из тех несгибаемых и неунывающих моряков, чьи храбрость, стойкость и спокойствие в сложной ситуации заставляют испытывать к ним безграничное доверие. Его невозможно было сбить с толку пустыми баснями, и тот факт, что он был готов присоединиться ко мне в моем расследовании, был доказательством, что он относится к случившемуся очень серьезно, поскольку, хотя оно и не может быть научно объяснено, от него невозможно было отмахнуться как от простого суеверия. В какой-то степени, на карту была поставлена его репутация, а также репутация корабля. Бросающиеся за борт пассажиры - это очень серьезно, и он это понимал.
   Около десяти часов, когда я докуривал последнюю сигару, он подошел ко мне и отвел в сторону, подальше от пассажиров, прогуливавшихся по палубе теплым вечером.
   - Дело очень серьезное, мистер Брисбейн, - сказал он. - Нам следует принять решение независимо от того, что нас ожидает: разочарование или тяжелое испытание. Видите ли, я настроен очень серьезно, и попрошу вас поставить свою подпись под описанием того, что произойдет сегодня ночью. Если сегодня ничего не случится, мы предпримем новую попытку завтра, а потом - послезавтра. Итак, вы готовы?
   Мы спустились в коридор и направились к моей каюте. Я заметил Роберта, стюарда, стоявшего неподалеку от двери, и наблюдавшего за нами со своей обычной кривой ухмылкой, словно был уверен, что с нами произойдет нечто ужасное. Капитан закрыл за собой дверь и запер ее.
   - Предлагаю поставить ваш чемодан перед дверью, - предложил он. - Один из нас может сидеть на нем. Тогда никто и ничто не сможет выйти. Иллюминатор задраен?
   Иллюминатор был в том состоянии, в каком я его оставил утром. На самом деле, не используя рычаг, как это сделал я, никто бы не смог его открыть. Я раздвинул занавески верхней койки, чтобы ее можно было хорошо видеть. По совету капитана, я зажег свой фонарь и повесил над белыми простынями верхней койки. Он настоял на том, что сам сядет на чемодан, поскольку в этом случае сможет показать хоть под присягой, - у двери находился он сам.
   Затем он попросил меня тщательно осмотреть каюту, - операция, не отнявшая много времени, - поскольку нужно было всего лишь заглянуть под нижнюю койку и под кушетку возле иллюминатора. Там ничего не было.
   - Никто не может войти сюда через дверь, - сказал я, - а также через иллюминатор.
   - Прекрасно, - спокойно заметил капитан. - Значит, если мы что-то увидим, то либо оно - нечто сверхъестественное, либо плод нашего воображения.
   Я присел на край нижней койки.
   - Первый случай, - сказал капитан, закинув ногу на ногу и прислонившись к двери, - был в марте. Пассажир, спавший здесь на верхней койке, оказался сумасшедшим, - во всяком случае, он был немного не в себе, и отправился в рейс, не поставив в известность никого из друзей. Он выбежал посреди ночи и бросился за борт, прежде чем офицер, несший вахту, успел его остановить. Мы спустили шлюпку; ночь была тихая, - погода испортилась потом, - но не смогли его найти. Конечно, причиной его самоубийства, как было объяснено впоследствии, стало его безумие.
   - Такое, наверное, случается часто? - рассеянно спросил я.
   - Нет, не часто, - ответил капитан, - у меня на борту такого никогда не случалось, хотя я слышал о подобных случаях на других кораблях. Так вот, как я уже говорил, первый случай был в марте. В следующем рейсе... Вы что-то увидели? - спросил он, внезапно прерывая свое повествование.
   Кажется, я не ответил. Мои глаза были прикованы к иллюминатору. Мне показалось, что стопорная гайка на винте начала медленно поворачиваться, - но так медленно, что я не был в этом уверен. Я внимательно наблюдал за ней, зафиксировав ее начальное положение, и пытался понять, меняется ли оно. Проследив направление моего взгляда, капитан также стал смотреть на иллюминатор.
   - Гайка поворачивается! - убежденно воскликнул он. - Хотя... нет, это не так, - добавил он через минуту.
   - Если бы причиной была вибрация от работы винтов, - сказал я, - она соскочила бы еще днем; но, когда я вечером осмотрел ее, она была зажата так же крепко, как и утром.
   Я встал и попробовал покрутить ее. Она оказалась ослабленной, потому что мне не понадобилось прилагать чрезмерных усилий, чтобы повернуть ее.
   - Странно то, - сказал капитан, - что второй пропавший пассажир, должно быть, выбросился в этот самый иллюминатор. Это было ужасно. Это случилось в полночь, погода стояла отвратительная; мне сообщили, что в одной из кают открыт иллюминатор, и ее заливает водой. Я спустился и обнаружил, что она и вправду полна воды, и что ее заливает каждый раз, когда корабль кренится, а иллюминатор открыт и едва держится на верхних болтах. Нам удалось закрыть его, но вода причинила некоторый ущерб. С тех пор в этой каюте время от времени пахнет морской водой. Мы пришли к выводу, что пассажир выбросился через него, хотя только Господу известно, как ему это удалось. Стюард уверял меня, что запоры здесь открываются сами собой. Сейчас, кажется, тоже запахло морской водой, вам не кажется? - спросил он, подозрительно принюхиваясь.
   - В самом деле, - сказал я и вздрогнул, почувствовав сильный запах застойной морской воды. - Чтобы так пахло, каюта должна быть очень влажной, - продолжал я, - но когда мы с плотником утром осматривали ее, все было совершенно сухо. Странно... О!
   Мой фонарь, подвешенный над верхней койкой, внезапно погас. Но света из коридора, проникавшего через стеклянную панель рядом с дверью, было вполне достаточно, чтобы видеть все, происходящее в каюте. Корабль раскачивался на волнах, занавеска верхней койки поднималась и возвращалась на место. Я быстро поднялся со своего места на краю нижней койки, и капитан тоже вскочил, с громким криком удивления. Я собирался снять фонарь и осмотреть верхнюю койку, когда услышал его крик, и почти сразу - призыв на помощь. Я бросился к нему. Он изо всех сил боролся с задвижкой иллюминатора. Несмотря на все усилия, гайка проворачивалась у него в руках. Я схватил свою тяжелую дубовую трость, просунул в петлю и навалился на нее всем телом. Но прочное дерево неожиданно сломалось, и я свалился на кушетку. Когда я снова поднялся, иллюминатор был распахнут, а капитан, бледный, стоял, повернувшись спиной к двери.
   - На койке что-то есть! - крикнул он странным голосом, вытаращив глаза. - Держите дверь, пока я посмотрю - что бы это ни было, ему от нас не скрыться!
   Однако, вместо того, чтобы занять его место, я вскочил на нижнюю койку и схватил то, что лежало на верхней.
   Что-то призрачное, невыразимо ужасное, пошевелилось у меня в руках. Это было похоже на тело человека, давно утонувшего, но оно все же двигалось, и превосходило силой десяток живых; я схватил его, - скользкое, влажное, ужасное нечто, - и на меня из сумерек глянули мертвые белые глаза; от него исходил невыносимый запах гнили и морской воды, его поблескивающие волосы свисали на его мертвое лицо подобно водорослям.
   Я боролся с мертвецом; он подался ко мне, вывернулся и едва не сломал мне руки; он ухватил меня руками за шею, - это была сама смерть, - и сдавил так, что я громко вскрикнул, ослабил хватку и упал на пол каюты.
   Когда я упал, он перепрыгнул через меня и бросился к капитану. Лицо капитана было белым, губы тряслись. Мне показалось, он нанес мертвецу удар, а затем тоже упал, с громким криком ужаса.
   Мертвец замер, а затем наклонился над капитаном; я вскрикнул, и тут же потерял голос. И тут нечто исчезло; я слабо сознавал, что происходит, и мне показалось, что оно исчезло в иллюминаторе, хотя его размер превосходил размер окна. Я долго лежал на полу, капитан лежал рядом со мной. Наконец, я немного пришел в себя, пошевелился и почувствовал резкую боль - запястье моей левой руки было сломано.
   Я кое-как поднялся на ноги, и здоровой рукой попытался поднять капитана. Он застонал и зашевелился, приходя в себя. У него не было никаких повреждений, он находился в шоке.
   Что было дальше? Ничего. Моя история на этом закончена. Плотник выполнил свое обещание и укрепил дверь каюты номер сто пять четырехдюймовыми винтами; если вам когда-нибудь доведется совершать плавание на "Камчатке", можете попросить койку в этой каюте. Вам наверняка скажут, что она занята; она и в самом деле занята, - мертвецом.
   Оставшиеся дни я провел в каюте доктора. Он наложил гипс на сломанную руку и посоветовал мне больше никогда не иметь дела "с призраками и тому подобным". Капитан замкнулся в себе; это был его последний рейс на этом судне, хотя оно все еще продолжает плавать. Я тоже больше никогда не ступлю на его палубу. Это был очень неприятный случай, я был сильно напуган, и это мне совсем не нравится. Вот и все. Такова была моя встреча с призраком - если это был призрак. Но, во всяком случае, это был мертвец.
  

ВОДЫ РАЯ

  
   Я очень хорошо помню свое детство. Не думаю, что этот факт свидетельствует о хорошей памяти, потому что я никогда не запоминал ни прозу, ни стихи; так что я считаю, мои воспоминания о событиях во многом зависит от самих событий, чем от того, что я обладаю какой-то способностью вызывать их в своей памяти. Возможно, я слишком впечатлителен, и самые ранние впечатления, полученные мною, привели к ненормальному развитию воображения. Длинная череда маленьких несчастий, связанных одно с другим, предполагавших странную обреченность, оказала такое воздействие на мой темперамент меланхолика, когда я был еще несовершеннолетним мальчиком, что я искренне считал - на меня наложено проклятие, и не только на меня, но и на всю мою семью, а также на всех людей, которые носят одинаковое со мной имя.
   Я родился там же, где родился мой отец, отец моего отца и все его предки, каких только можно вспомнить. Это был очень старый дом, большая часть которого первоначально представляла собой хорошо укрепленный замок, окруженным глубоким рвом, в достатке снабжавшийся водой с холмов по скрытому акведуку. Сейчас ров заполнен водой, но многие части снесены. Вода из акведука поступает в фонтаны и большие пруды в садах на террасах, один под другим, каждый из которых окружен мраморным парапетом, отделяющим воду от цветников. Излишек утекает через искусственный грот, длиной ярдов в тридцать, через парк в луга за его пределами, а оттуда - в реку. Здания были немного увеличены и перестроены более двухсот лет назад, во времена Карла II, но с тех пор для их улучшения не было сделано почти ничего, хотя, на наш взгляд, они сохранились в довольно хорошем состоянии.
   В садах имеются террасы и высокие живые изгороди из вечнозеленых растений, некоторые обрезаны в итальянском стиле, так что имеют форму животных. Помню, когда я был еще маленьким мальчиком, то пытался выяснить, что именно представляют из себя эти изображения, и, обычно, обращался за разъяснением к Джудит, моей няне-валлийке. Она хорошо знала поверья своего народа, и населяла сады грифонами, драконами, хорошими и плохими гениями, а одновременно наполняла ими мои мысли. Из окна детской были хорошо видны большие фонтаны возле верхнего пруда; лунными ночами валлийка подводила меня к стеклу и предлагала посмотреть на туман и брызги, принимающие таинственные формы, мистически двигавшиеся в свете луны, подобно живым существам.
   - Это Дама Вод, - говорила она; и иногда добавляла, что если я не отправлюсь спать, Дама Вод подкрадется к моему окну, заберет мокрыми руками и унесет.
   Место было мрачным. Мрачный вид ему придавали широкие пруды с водой и высокие вечнозеленые изгороди, а влажные мраморные парапеты напоминали могильные камни. Серые, обветренные стены и башни, темные комнаты, обставленные тяжелой мебелью, глубокие ниши, в которых, казалось, скрывалось что-то таинственное, тяжелые занавеси - все это влияло на мое настроение. Я с детства был молчаливым и печальным. У нас имелась башня с часами, мрачно отбивавшими время в течение дня, а ночью звонившими, подобно погребальному колоколу. В доме было мало света и жизни, потому что моя мать была беспомощным инвалидом, а отец, вынужденный беспрестанно заботиться о ней, превратился в меланхолика. Он был худощавым, тусклым человеком, с печальными глазами; я думаю, очень несчастным. Кроме моей матери, думаю, он любил меня больше всего на свете, поскольку принимал живое участие в моем воспитании и обучении, и то, чему он учил меня, я не забыл до сих пор. Возможно, это было его единственным развлечением, а потому, - причиной, по которой у меня не было ни гувернантки, ни учителя, пока он был жив.
   Я виделся со своей матерью каждый день, иногда по два раза, по одному часу. Я садился на маленький стул возле ее ног, а она спрашивала меня, чем я занимался, и чем собираюсь заниматься. Смею предположить, что она видела семена глубокой меланхолии в моей природе, потому что смотрела на меня с грустной улыбкой и со вздохом целовала, когда я уходил.
   Однажды ночью, когда мне было всего шесть лет, я лежал в детской без сна. Дверь не была заперта, а няня-валлийка сидела в соседней комнате. Внезапно я услышал, как она застонала и произнесла странным голосом: "Раз - два - раз - два!" Я испугался, вскочил с кровати и побежал к двери, босиком, как был.
   - Что случилось, Джудит? - воскликнул я, вцепившись в ее юбки. Я помню странный взгляд ее темных глаз, когда она ответила.
   - Раз - два, дубовые гробы, упали с потолка! - пробормотала она, выпрямляясь в кресле. - Раз - два, легкий гроб и тяжелый гроб, упали на пол!
   Затем она, наконец, обнаружила мое присутствие, отвела меня в кровать и спела, чтобы я уснул, странную старинную валлийскую песню.
   Не знаю, почему, но я подумал, - она имела в виду, что мои отец и мать скоро умрут. Они умерли в той самой комнате, где она сидела той ночью. Это была хорошая комната, в которой я играл днем, полная света, когда день был солнечным; а когда стояла ненастная погода, она все равно оставалась самым веселым местом в доме. Моей матери становилось все хуже, и меня перевели в другую часть здания, освободив мои комнаты для нее. Думали, что моя няня сможет помочь ей, но она не помогла. Она была прекрасна, моя мать, даже мертвой, и я горько плакал.
   - Легкий унесли, тяжелый принесли, - напевала валлийка. И она была права. Мой отец поселился в этой комнате после смерти матери, и день ото дня становился все тоньше, бледнее и печальнее.
   - Тяжелый, тяжелый, - он здесь, - простонала моя няня, однажды ночью в декабре, застыв на месте, точно так, как прежде, уложив меня в постель и собираясь забрать свечу. Но затем она подняла меня, одела и отвела в комнату моего отца. Она постучала, но никто ей не ответил. Она открыла дверь, и мы нашли отца в кресле перед камином, очень бледным. Он умер.
   Я оставался один, со своей няней-валлийкой, пока не пришли какие-то странные люди, наверное, родственники, которых я никогда прежде не видел; я услышал, как они сказали, что меня нужно перевезти в другое, более подходящее место. Они был добрыми людьми, и мне не хочется верить, что они были добрыми только потому, что я должен был стать богатым, когда вырасту. Даже когда я пребывал в меланхолии, мир не казался мне плохим местом, а люди - несчастными грешниками. Не помню, чтобы кто-нибудь когда-нибудь допускал по отношению ко мне большую несправедливость, чтобы со мной жестоко обращались или унижали, - даже мальчики в школе. Мне было грустно, я полагаю, от того, что детство мое было мрачным, а позже, - потому что мне не везло во всем, чего бы я не предпринимал, пока я, наконец, не решил, что меня преследует судьба; мне часто снилось, что старая няня-валлийка и Дама Вод поклялись преследовать меня до конца моей жизни. Но, как мне казалось, моя настоящая природа должна была быть жизнерадостной.
   Среди мальчиков своего возраста я никогда ни в чем не был ни первым, ни последним. Если я должен был участвовать в гонке, то можно было быть уверенным, в тот день, когда она должна состояться, я вывихну лодыжку. Если бы я сел в лодку с другими, мое весло непременно сломалось бы. Если бы я участвовал в соревнованиях на какой-нибудь приз, непредвиденное обстоятельство помешало бы мне выиграть его в самый последний момент. К чему бы я ни прикладывал руки, мне ничего не удавалось, и я получил репутацию неудачника, пока мои товарищи не поняли, что всегда нужно делать ставки на моих соперников, в чем бы я ни участвовал. Я был обескуражен и стал апатичным. Я отказался от мысли получить какую-либо степень в университете, утешая себя тем, что уж экзамен-то, по крайней мере, я не завалю. Однако за день до начала сессии я заболел; а когда, наконец, оправился, чудом избежав осложнений, то покинул Оксфорд и, в одиночку, отправился навестить дом, где я родился, слабый здоровьем, обескураженный, испытывающий отвращение к самому себе. Мне исполнился двадцать один год, я был предоставлен сам себе и своей судьбе; но на меня так глубоко повлияла длинная цепь неудачных обстоятельств, что я всерьез задумывался о том, чтобы уйти от мира, жить жизнью отшельника и умереть как можно скорее. Смерть казалась мне единственным радостным моментом моего существования, и вскоре мои мысли были целиком заняты ею.
   Я никогда не выказывал никакого желания вернуться в свой дом, откуда меня увезли еще мальчиком, и никто никогда не заставлял меня делать это. После моего отъезда дом сохранялся в полном порядке, и, похоже, ничуть не изменился за пятнадцать, или даже более, лет моего отсутствия. Ничто не могло повлиять на эти старые серые стены, сражавшиеся с природой на протяжении многих веков. Сад выглядел более заросшим, чем я его помнил; мраморным парапеты вокруг прудов выглядели влажными и пожелтевшими более, чем были, и все вокруг, казалось, немного уменьшилось в размерах. И только после того, как я побродил по дому и окрестностям в течение многих часов, я осознал его громаду, - в которой мне предстояло жить в одиночестве. Но затем я пришел в восторг, и мое решение, - остаться здесь навсегда, - только окрепло.
   Меня, разумеется, встретили слуги, я попытался узнать по изменившимся лицам старого садовника и экономку, вспомнить их имена. Мою няню я узнал сразу. Она очень постарела с тех пор, как говорила о падающих гробах в детской пятнадцать лет назад, но ее глаза остались прежними, а их взгляд пробудил во мне воспоминания. Она обошла дом вместе со мной.
   - Как поживает Дама Вод? - спросил я, пытаясь пошутить. - Все еще играет в лунном свете?
   - Она голодна, - тихо ответила валлийка.
   - Голодна? Тогда мы накормим ее.
   Я рассмеялся. Но старая Джудит побледнела и как-то странно взглянула на меня.
   - Накормим ее? Да, ты можешь ее накормить, - пробормотала она и оглянулась на старую экономку, следовавшую за нами по лестницам и коридорам.
   Я не обратил внимания на ее слова. Она всегда выражалась странно, как это свойственно валлийцам, и, хотя я был меланхоликом, но вовсе не был суеверным и, уж тем более, робким. Только иногда, словно вспоминая давний сон, я видел ее, застывшую со свечой в руке, бормочущую: "Тяжелый гроб упал", а потом ведущую маленького мальчика по коридорам, чтобы он увидел своего отца лежащего мертвым в большом кресле перед тлеющими в камине углями. Итак, мы обошли дом, и я выбрал комнаты, в которых собирался жить; слуги, приехавшие со мной, заказали все, что нужно, и все обустроили, так что никаких проблем не возникло. Меня не волновало, что они делают, при условии, если меня не станут беспокоить и требовать от меня указаний; из-за перенесенной в колледже болезни я чувствовал себя вялым, как никогда прежде.
   Я поужинал один, в меланхоличном величии огромной старой столовой. После чего отправился в комнату, которую выбрал для своего кабинета, сел в глубокое кресло, под ярко горевшей лампой, чтобы подумать, а точнее, - предоставить возможность своим мыслям блуждать, как им вздумается, по избранным им лабиринтам, совершенно равнодушный к тому, что именно они изберут.
   Высокие окна, тянувшиеся вверх почти от самой земли, выходили на террасу и в сад. Стояла теплая погода конца июля, и они были распахнуты. Сидя в одиночестве, я слышал непрекращающийся шум фонтанов, и подумал о Даме Вод. Встав, вышел в ночь и сел в кресло на террасе, между двумя огромными итальянскими цветочными горшками. Воздух был восхитительно мягок и сладок, напоен ароматами цветов, и в саду мне было лучше, чем в доме. Люди, которым свойственна меланхолия, любят звук текущей воды, особенно ночью, хотя я никогда не мог понять, почему. Я сидел во мраке и слушал; луна еще не взошла из-за холмов, хотя небо светлело, возвещая ее скорое появление. Светлый ореол поднимался на востоке над поросшими лесом холмами; казалось, это нимб над головой какого-то огромного святого отбрасывает неземной свет на то, что находится внизу. Мне очень хотелось увидеть луну, и я считал мгновения, остававшиеся до ее появления. А потом... Она выплыла очень быстро, большая и круглая, и зависла в небе. Я пристально посмотрел на нее, а затем на покачивающиеся высокие струи фонтанов внизу, в прудах, где водяные лилии лениво и сонно покачивались на бархатной поверхности залитой лунным светом воды. Фонтаны казались огромными лебедями, тихо выплывшими на середину пруда и согнувшими свои шеи, вдоль которых струились потоки сверкающих бриллиантов.
   Внезапно, когда я смотрел, что-то заслонило свет. Я поднял глаза. Между мной и лунным диском показалось светящееся лицо женщины с большими странным глазами, с полными и мягкими губами, - но не улыбающейся, - в черном капюшоне, - глядевшей прямо на меня. Она была рядом со мной; так близко, что я мог прикоснуться к ней. Но я был бездвижен и беспомощен. Мгновение она стояла неподвижно, выражение ее лица не менялось. А затем быстро пошла дальше, и волосы встали у меня на голове, а холодный ветерок, вызванный движением ее белого платья, коснулся моих висков. Лунный свет, проходя сквозь брызги фонтана, играл на сверкавших складках ее одежды. Мгновение - и она исчезла. Я снова был один.
   Я был потрясен видением, и прошло какое-то время, прежде чем смог подняться на ноги, поскольку все еще испытывал слабость после болезни, а увиденное мною потрясло бы любого. Я не пытался убедить себя, потому что был уверен - я видел нечто неземное, и ни один аргумент не смог бы поколебать эту веру. Я встал и стоял неподвижно, глядя в том направлении, куда, как мне казалось, удалилось видение; но там ничего не было - только шеренги высоких, темных, вечнозеленых изгородей, фонтаны и мраморные парапеты. Я снова сел, откинулся на спинку и стал вспоминать лицо, представшее передо мною. Как ни странно, теперь, когда первое впечатление прошло, в этих воспоминаниях не было ничего поразительного; однако, я понял, что оно очаровало меня, и я буду делать все, лишь бы снова увидеть его. Я мог восстановить перед своим мысленным взором прекрасные прямые черты, темные глаза, чудные губы, и, восстановив каждую деталь, понял, как оно красиво, это лицо, и что я должен полюбить женщину именно с таким лицом.
   - Интересно, это и есть Дама Вод? - спросил я себя. Затем, снова поднявшись, принялся бродить по саду, спускаясь по лестницам, переходя с террасы на террасу, останавливаясь на мраморных парапетах, выходя на свет и скрываясь в тени; я пересек речку по деревянному мосту, прошел над искусственным гротом и медленно поднялся на самую высокую террасу. Воздух казался здесь самым сладким, я был необыкновенно спокоен, и, кажется, улыбался, когда шел, ибо ощущал себя счастливым. Лицо женщины словно бы стояло передо мной, и мысль о нем приносила мне необычайное удовольствие, отличное от всего, что я чувствовал прежде.
   Я повернулся, добравшись до дома, и снова взглянул на окрестности. Как изменились они и мое настроение за тот час, который я провел снаружи! И подумал, что вот оно, мое счастье, - влюбиться в призрак! Но прежде, я бы всего лишь тяжело вздохнул и ушел спать еще большим меланхоликом, чем был. Сейчас же я чувствовал себя счастливым, пожалуй, впервые в жизни. Старый мрачный кабинет показался мне даже веселым, когда я вошел в него. Старинные картины на стенах улыбались мне, я сел в глубокое кресло с восхитительным ощущением, что я больше не один. Мысль о том, что можно увидеть призрак и почувствовать себя от этого гораздо лучше, казалась настолько абсурдной, что я тихо рассмеялся, взял одну из привезенных с собою книг, и начал читать.
   Ощущение счастья не покинуло меня. Спал я спокойно, а утром, распахнув окна, впустив летний воздух, взглянул вниз, на сад, на зеленые изгороди и цветы, на пруды и фонтаны.
   - Человек способен сделать из этого места рай! - воскликнул я. - Вместе, мужчина и женщина!
   С того дня старый замок больше не казался мне мрачным, а я перестал грустить; постепенно я начал интересоваться этим местом и постарался сделать его более живым. Я сторонился своей старой няни-валлийки, чтобы избежать воспоминаний о мрачных пророчествах, моем былом "я" и тяжелом детстве. Но то, что в основном занимало мои мысли, была призрачная фигура, виденная мною в саду в первую ночь после моего приезда. Я выходил каждую ночь и блуждал по садам и террасами; но, вопреки надеждам, так и не встретил его снова. Наконец, по прошествии многих дней, воспоминание стало слабеть, а моя прежняя натура - брать верх над временным ощущением легкости. Лето сменилось осенью, я становился все более беспокойным. Начались дожди. Сырость царила в саду, во внешних комнатах пахло сыростью, словно в гробницах; серое небо подавляло меня невыносимо. Я оставил дом и уехал за границу, решив поискать что-нибудь, что могло бы вторично избавить меня от меланхолии, снова овладевшей мною.
  
  
   ГЛАВА II
  
   Большинство людей были бы поражены абсолютной незначительностью событий, повлиявших после смерти родителей на мою жизнь и сделавших ее несчастной. Ужасные предсказания няни-валлийки, сбывшиеся по причине простой случайности, не должны были повлиять на натуру ребенка и определить его характер на многие годы вперед. Маленьких разочарований школьной жизни, а позже не сложившаяся научная карьера - это не должно было стать причиной превращения меня в меланхоличного бездельника двадцати одного года. Возможно, определенную роль сыграла некоторая слабость моего характера, но в большей степени, наверное, этому поспособствовала репутация неудачника. Впрочем, я не стану пытаться анализировать причины своего состояния, поскольку не хочу объяснять их ни кому-либо, ни самому себе. Еще менее я склонен пытаться объяснить свое временное пробуждение к жизни после таинственной встречи в саду. Уверен, я влюбился в увиденное лицо, и очень хотел увидеть его снова; но, отказавшись от безнадежных попыток, снова стал грустен, собрал необходимое для путешествия и отправился за границу. Однако, в своих мечтах, я постоянно возвращался в родной дом, казавшийся ярким и солнечным, как летним утром того дня, когда я увидел женщину у фонтана.
   Я отправился в Париж. Затем проследовал далее, в Германию. Я искал развлечений, и не находил их. И вот, посреди бесцельных капризов праздного, не знающего, чем себя занять, человека, стали возникать некоторые разумные мысли. Однажды я решил стать затворником в каком-нибудь немецком университете и вести скромную жизнь бедного студента. Я выбрал Лейпциг, предполагая оставаться там до тех пор, пока какое-нибудь событие не изменит ход моего существования, или не избавит меня от меланхолии, или от жизни вообще. Поезд остановился на станции, названия которой я не запомнил. Стоял неяркий зимний день, я, сидя у окна, смотрел сквозь толстое стекло. Напротив остановился другой поезд, следовавший в противоположном направлении. Я прочитал черные буквы на табличке, висевшей на медных поручнях: "БЕРЛИН - КЁЛЬН - ПАРИЖ". После чего перевел взгляд на окно напротив. Я вздрогнул, на лбу у меня выступили капли холодного пота. В тусклом свете, не далее шести футов от того места, где я сидел, я увидел лицо женщины, лицо, которое полюбил; правильные, прекрасные черты, странные глаза, пухлые губы и бледную кожу. Темная вуаль ниспадала с ее головы на плечи, до подбородка. Я открыл окно, встал на сиденье коленями и высунулся, чтобы разглядеть получше; но в этот самый момент раздался пронзительный длинный свисток, а затем череда унылых, лязгающих звуков; последовал короткий рывок, и мой поезд двинулся дальше. К счастью, окно было узким, оно располагалось над сиденьем, рядом с дверью, иначе, думаю, я выскочил бы через него, там и тогда. Но поезд набрал ход, унося меня в противоположную сторону от того, что я любил.
   С четверть часа я неподвижно сидел на своем месте, ошеломленный внезапностью видения. Наконец, один из пассажиров, большой и великолепный капитан Белых Кенигсбергских кирасиров, по-граждански, но твердо, предложил мне закрыть окно, поскольку вечер был холодным. Я извинился, и снова задумался о своем. Поезд шел быстро, но начинал притормаживать перед станцией, когда я внезапно решился. Как только он остановился перед ярко освещенной платформой, я схватил свои вещи и, отсалютовав своим попутчикам, выскочил из вагона, намереваясь сначала вернуться как можно быстрее в Париж.
   На этот раз видение было настолько естественным, что я не увидел в лице или женщине ничего нереального. Я не пытался объяснить себе, как женщина может оказаться в экспрессе Берлин - Париж зимой, поскольку она была неотделимым образом связана для меня с лунным светом и фонтанами в моем собственном английском доме. Конечно, я не мог ошибиться в сумерках, приписав тому, что видел, черты прежнего видения. Я ни мгновения не сомневался, я был абсолютно уверен, что видел лицо, которое полюбил. Я принял решение, - и через несколько часов возвращался в Париж. Я не задумывался о том, что я - неудачник. Потратив столько времени на бесплодные скитания, я мог бы оказаться в одном поезде с этой женщиной, вместо того, чтобы оказаться во встречном. Но мне показалось удачей даже то, что случилось.
   Вернувшись в Париж, я занялся поисками. Я ужинал в самых известных отелях; я ходил в театры, утром гулял в Булонском лесу, а днем - по городу, приглашая с собой знакомых. Я слушал мессу в церкви Мадлен, я посещал службы в Английской церкви. Я караулил возле Лувра и собора Парижской Богоматери. Я ездил в Версаль. Я проводил часы на Рю-де-Риволи, рядом с Сент-Морисом, где иностранцы имеют обыкновение прогуливаться, пока не настанет ночь. Наконец, я получил приглашение на прием в английском посольстве. И там нашел то, что так долго искал.
   Она сидела рядом с пожилой леди в сером атласе и бриллиантах, с морщинистым, но добрым, лицом, и острыми серыми глазами, чей взгляд, казалось, пронзал все, что видел, сам при этом оставаясь непроницаемым. Но я ее почти не заметил. Я видел только лицо, преследовавшее меня в течение нескольких месяцев, и, сильно взволнованный, быстро направился к этой паре, забыв о такой мелочи, как необходимость быть представленным.
   Она была намного красивее, чем мне казалось, но я ни на мгновение не усомнился, что это - именно она. Видение, или не видение, сейчас она была реальностью, и я знал это. Прежде ее волосы были скрыты, но теперь, наконец, я увидел их, и их красота придала женщине еще больше очарования. Пышные, густые, золотистые, с розоватым оттенком, похожим на бронзу. На ней не было никаких украшений, ни броши, ни браслетов, и я видел, что ничего этого ей не нужно, чтобы подчеркнуть свою красоту; ничего не было нужно для этого бледного лица, темных странных глаз и смуглых бровей. Я видел, как она, стройная, полная жизни, сидит и спокойно смотрит на посетителей, среди блеска огней и гула разговоров.
   Я вовремя вспомнил об этикете и огляделся, в поисках хозяина. Наконец, я его нашел. Я попросил его представить меня двум дамам, и указал, каким именно.
   - Да... разумеется, - ответил его превосходительство с приятной улыбкой. Он, очевидно, понятия не имел о моем имени, что, впрочем, не удивительно.
   - Я - лорд Кэрнгорм, - сказал я.
   - Да... разумеется, - повторил посол с той же приятной улыбкой. - Но, видите ли... на самом деле, поначалу мне следует узнать, кто они такие... здесь так много людей, вы понимаете...
   - О, если вы представите меня, я постараюсь узнать это для вас, - улыбнулся я.
   - Ах, как это мило с вашей стороны, - отозвался хозяин.
   Мы протиснулись сквозь толпу и предстали перед двумя дамами.
   - Разрешите представить вам лорда Кэрнгорма, - скороговоркой произнес посол, и добавил, обращаясь ко мне: - Вы ведь придете завтра на обед, не так ли? - После чего, все с той же приятной улыбкой, смешался с гостями.
   Я присел рядом с красивой девушкой, ощущая на себе пристальный взгляд ее дуэньи.
   - Мне кажется, мы уже встречались прежде, - сказал я, начиная разговор.
   Моя собеседница вопросительно взглянула на меня. Она, очевидно, не помнила моего лица, даже если и видела его прежде.
   - В самом деле?.. Не могу вспомнить, - произнесла она низким, бархатным голосом. - Когда же?
   - Во-первых, вы ехали поездом из Берлина десять дней назад. Я ехал в другую сторону, но наши вагоны остановились один напротив другого. Я видел вас в окно.
   - Да... Мы, действительно, ехали поездом из Берлина, но я не помню... - Она замолчала.
   - А во-вторых, - продолжал я, - прошлым летом, я сидел один в своем саду, в конце июля, вы помните? Вы, наверное, зашли в парк; вы оказались возле дома и посмотрели на меня...
   - Так это были вы? - спросила она с явным удивлением. Потом рассмеялась. - Я рассказывала всем, что видела призрак; насколько я помню, в том месте никогда не было никого из Кэрнгормов. Мы уехали на следующий день, и не знали, что вы туда вернулись; я, действительно, не знала, что замок принадлежит вам.
   - Где вы останавливались? - спросил я.
   - Где? У моей тети, где и всегда. Она ваша соседка.
   - Я... прошу прощения... значит, ваша тетя - леди Блюбелл? О, простите, я...
   - Не нужно извиняться. Моя тетя глуха. Она - вдова моего любимого дяди, шестнадцатого или семнадцатого барона Блюбелла, - я точно не помню, сколько их было. И я... вы теперь знаете, кто я? - Она рассмеялась, хорошо понимая, что я этого не знаю.
   - Нет, - откровенно признался я. - Не имею ни малейшего представления. Я попросил представить меня, поскольку хотел это узнать. Возможно... возможно, вы - мисс Блюбелл?
   - Учитывая, что вы - сосед, я скажу вам, кто я, - ответила она. - Нет, я не принадлежу к семейству Блюбеллов, меня зовут Ламмас, но при крещении дали имя Маргарет. Сами будучи колокольчиками, они зовут меня Дэйзи. Один ужасный американец однажды сказал мне, что если моя тетка - Блюбелл, то я - Хеабелл, намекая на мои волосы. Но, прошу вас, воздерживайтесь от подобных ужасных каламбуров*.
   ------------------
   * Bluebell - колокольчик, Daisy, Harebell - маргаритка.
  
   - Разве я похож на человека, способного разговаривать каламбурами? - спросил я, физически ощущая грусть и меланхолию, написанные на моем лице.
   Мисс Ламмас оценивающе взглянула на меня.
   - Нет, у вас не тот темперамент. Думаю, вы на это не способны, - ответила она. - Вы не хотите представиться моей тете, сказать, что вы - Кэрнгорм и ее сосед? Уверена, ей было бы приятно это узнать.
   Я наклонился к старой леди и набрал побольше воздуху в легкие, собираясь кричать. Но мисс Ламмас остановила меня.
   - В этом нет нужды, - сказала она. - Вы можете написать это на бумаге. Она все равно вас не услышит.
   - У меня есть карандаш, - ответил я, - но нет бумаги. Как вы думаете, манжета подойдет?
   - О, да! - кивнула мисс Ламмас. - Мужчины часто так делают.
   Я написал на манжете: "Мисс Ламмас хочет, чтобы я представился вам: я - ваш сосед, Кэрнгорм". После чего поднес руку к лицу старой леди. Она, казалось, давно привыкла к подобным жестам, приподняла очки, прочитала написанное, улыбнулась, кивнула и обратилась ко мне голосом, характерным для глухих людей.
   - Я очень хорошо знала вашего деда, - сказала она. Затем снова улыбнулась, кивнула мне и своей племяннице, и замолчала.
   - Замечательно, - заметила мисс Ламмас. - Тетя Блюбелл знает, что глуха, и не говорит много, как попугай. Как видите, она знала вашего деда. Странно, что мы оказались соседями! Почему мы никогда не встречались прежде?
   - Если бы вы сказали мне, что знали моего дедушку, появившись в моем саду, я бы ничуть не удивился, - ответил я, довольно неуместно. - Я ведь подумал, что вы - призрак старого фонтана. Как вы оказались в саду в такой час?
   - У нас была вечеринка, и мы отправились прогуляться. Нам показалось интересным взглянуть, как выглядит ваш сад при лунном свете, и мы нарушили ваши владения. Я не пошла с остальными и случайно наткнулась на вас, восхищаясь призрачным видом вашего дома и размышляя, вернется ли сюда кто-нибудь и останется ли здесь жить. Он похож на замок Макбета, или какой-нибудь театральный замок. Здесь есть кто-нибудь из ваших знакомых?
   - Ни души. А вы кого-нибудь здесь знаете?
   - Нет. Это тетя Блюбелл сказала, что наш долг - приехать сюда. Для нее это не составляет труда; беседы ей не обременительны.
   - Очень жаль, что вы считаете их бременем, - сказал я. - Мне уйти?
   Мисс Ламмас серьезно взглянула на меня своими прекрасными глазами и, казалось, на мгновение заколебалась.
   - Нет, - наконец, очень просто, ответила она, - не уходите. Возможно, мы станем друзьями, если вы задержитесь, - наверное, так и будет, если в нашей стране мы оказались соседями.
   Полагаю, мне следовало подумать о том, что мисс Ламмас, - очень странная девушка. Действительно, между людьми, которые обнаруживают, что живут рядом друг с другом и должны были бы познакомиться раньше, возникает нечто вроде взаимного притяжения. Но в забавной манере девушки были какая-то неожиданная откровенность и простота, которые могли поразить кого угодно, кроме меня. Мне же такая манера казалась вполне естественной. Я слишком долго мечтал о встрече с ней, чтобы не быть совершенно счастливым, когда эта встреча состоялась, тем более мне представилась возможность говорить с ней, как угодно долго. Для меня, записного неудачника, эта встреча казалась слишком неправдоподобной. Я снова почувствовал странное ощущение легкости, испытанное после встречи с ней в саду. Большой зал сиял, жизнь казалась достойной жизни; моя кровь заструилась в венах, наполняя меня чудесным ощущением силы. Я сказал себе, что без этой девушки, я - несовершенен, но, если она будет рядом со мной, мне по плечу все, к чему я только приложу руку. Подобно великому Доктору, когда он подумал, что, наконец, обманул Мефистофеля, я мог бы воскликнуть: Остановись, мгновенье, ты прекрасно!
   - Вам весело? - вдруг спросил я. - Как счастливы вы должны быть!
   - Если бы я грустила, дни казались бы мне очень длинными, - задумчиво ответила она. - Да, я думаю, что жизнь - приятная вещь, и смею это утверждать.
   - Вы можете утверждать, что жизнь - "приятная вещь"? - снова спросил я. - Если бы я осмелился рассказать вам мою жизнь, то, думаю, вы так не сказали бы, уверяю вас.
   - Возможно. Потому что вы - меланхолик. Вам нужно жить вне дома, копать картошку, косить траву, охотиться, скакать по полям, падать в канавы и возвращаться домой к обеду грязным и голодным. Это было бы намного лучше для вас, чем запереться в вашем замке и тихо ненавидеть весь мир.
   - Я действительно испытываю некоторое одиночество, - пробормотал я извиняющимся тоном, чувствуя, что мисс Ламмас совершенно права.
   - В таком случае женитесь, и ссорьтесь с женой, - засмеялась она. - Все лучше, чем скучать в одиночестве.
   - Я очень миролюбивый человек. Я никогда ни с кем не ссорился. Можете попробовать поссориться со мной, и найдете, что это совершенно невозможно.
   - Вы хотите, чтобы я попробовала? - все еще улыбаясь, спросила она.
   - Во что бы то ни стало, особенно, если это будет проверкой, - опрометчиво ответил я.
   - Что вы имеете в виду? - спросила она, быстро повернувшись ко мне.
   - О, ничего. Вы могли бы попробовать поссориться со мной, имея в виду будущее. Не представляю, как вам это может удастся. Если только вы не прибегнете к прямым оскорблениям.
   - Разумеется, нет. Но, скажу вам только, если вам не нравится ваша жизнь, это ваша ошибка. Как может человек вашего возраста рассуждать о меланхолии или о тщете всего сущего? Вы больны? Вы безумны? Вы глухи, как тетя Блюбелл? Вы бедны, подобно многим? Вы несчастны в любви? Вы оставили мир из-за женщины, или какая-то женщина покинула мир из-за вас? Вы слабоумны, калека, изгой? Вы - уродливы? - Она снова рассмеялась. - Существует ли хоть одна причина, которая мешает вам наслаждаться радостями жизни?
   - Нет. Никакой особой причины нет, за исключением того, что я неудачник, особенно в мелочах.
   - Тогда попробуйте стать неудачником в чем-то большем, - предложила мисс Ламмас. - Попробуйте, например, жениться, и посмотреть, что из этого выйдет.
   - Если бы вышло плохо, это была бы очень серьезная неудача.
   - Не настолько серьезная, как ругать все и вся, не имея к тому причины. Если ругаться - ваш талант, ругайте все, что достойно проклятий. Проклинайте консерваторов, - или либералов, - не важно, поскольку они все равно проклинают друг друга. Не относитесь к другим равнодушно. Любите или проклинайте их, даже если они не делают по отношению к вам ничего подобного. Изменитесь сами. Наберите в рот камешков и ругайте море, если не можете ничего другого. Берите пример с Демосфена. Подражая великому человеку, вы также можете добиться успеха.
   - На самом деле, мисс Ламмас, я думаю, невинные упражнения, о которых вы говорите...
   - Хорошо, если вам это не подходит, придумайте что-нибудь другое. Любите что-то, или ненавидьте что-то. Не будьте равнодушным. Искусство вечно, жизнь коротка, больше шума, пусть даже и из ничего.
   - Мне нужно нечто... точнее, кто-то, - сказал я.
   - Женщина? Женитесь. Не робейте.
   - Я не знаю, согласится ли она выйти за меня замуж, - ответил я. - Я никогда не спрашивал ее об этом.
   - Так спросите, - ответила мисс Ламмас. - Я просто умру от счастья, если мне удастся убедить соседа-меланхолика хоть что-то предпринять. Спросите ее, во что бы то ни стало, и добейтесь ее ответа. Если она откажет, попробуйте через некоторое время еще раз. Проиграете - не отчаивайтесь, есть скачки и гонки, возможно, там вам повезет больше.
   - И много других соревнований... Могу ли я последовать вашему совету, мисс Ламмас?
   - Буду рада, если вы это сделаете, - ответила она.
   - В таком случае, мисс Ламмас, не окажете ли вы мне честь, став моей женой?
   Впервые в жизни кровь бросилась мне в голову, а перед глазами все поплыло. Не понимаю, почему я сказал это. Было бесполезно пытаться объяснить то чувство, которое испытывал я к этой девушке, и еще более необыкновенное ощущение близости, возникшее за последние полчаса. Всю свою жизнь я был одиноким, печальным, несчастным, но вовсе не робким, или даже застенчивым. Но сделать предложение женщине, после получасового знакомства, граничило с безумием, на какое я никогда не считал себя способным; и если бы я когда-нибудь снова оказался в подобной ситуации, то ни за что не совершил бы подобного действа. Мое существо на мгновение изменилось, словно по волшебству, благодаря белой магии ее природы, вступившей в контакт с моим миром. Кровь отхлынула к сердцу, и через некоторое время я обнаружил, что с тревогой смотрю на нее. К моему удивлению, она осталась спокойной, как и была, но улыбалась, а темно-карие глаза сверкали озорством.
   - Прекрасно, - ответила она. - Для человека, притворяющегося грустным и меланхоличным, вы не испытываете недостатка в чувстве юмора. Я даже представить себе не могла, каким образом вы последуете моему совету. Но разве вы не окажетесь в странной ситуации, если я отвечу вам "да"? Никогда прежде не слышала, чтобы кто-то так быстро воспользовался данным ему советом и применил его на практике!
   - Просто вам никогда не встречался человек, который мечтал о вас в течение семи месяцев, прежде чем был вам представлен.
   - Нет, никогда, - весело согласилась она. - Ах, как это романтично. Возможно, вы не меланхолик, а романтик? Если бы я вам поверила, то мне следовало бы считать именно так. Очень хорошо; вы последовали моему совету, поучаствовали в скачках и проиграли. Попробуйте гонки. У вас есть карандаш и еще одна чистая манжета. Пригласите на танец тетю Блюбелл; она будет так удивлена, что, возможно, вновь обретет слух.
  
  
   ГЛАВА III
  
   Так я в первый раз попросил Маргарет Ламмас стать моей женой, и соглашусь с теми, кто скажет, что я вел себя очень глупо. Но я не сожалею об этом, и не пожалею никогда. Я уже давно понял, что в тот вечер был не совсем в своем уме, однако, как мне кажется, это мое временное безумие стало причиной того, что я стал более здравомыслящим человеком. Ее манеры вскружили мне голову, настолько они были отличны от того, что я мог ожидать. Слышать это милое создание, которое, в моем воображении, было героиней романа, если не трагедии, разговаривать с ним, улыбаться, - моя невозмутимость не могла этого вынести, и я потерял голову, как прежде сердце. Весной я вернулся в Англию, и нашел, что Замок требует определенных изменений и улучшений, совершенно ему необходимых. Я выиграл гонку, в которую вступил так опрометчиво, и в июле мы должны были пожениться.
   Не могу сказать, стало ли это причиной распоряжений, отданных мною слугам и садовнику, или же состоянием моего рассудка. Но, во всяком случае, старое место не выглядело прежним, когда я открыл свое окно утром после своего приезда. Передо мной были серые стены и башни, прилегающие к огромному зданию; фонтаны и мраморные парапеты, пруды, высокие живые изгороди, цветы и лебеди, как и раньше. Но было что-то еще, - в воздухе, в воде, в зелени, которые я не узнавал, - чудесным образом все это преобразившее. Часы на башне пробили семь, и удары древнего колокола разносились свадебным звоном. Воздух был пронизан пением птиц, серебристой музыкой воды, мягким шелестом листьев, с которыми забавлялся свежий утренний ветерок. С дальних лугов доносился запах свежескошенной травы; аромат цветущих роз из сада достигал моего окна. Я стоял, озаренный чистейшим солнечным светом, и впитывал воздух, и звуки, и ароматы, которыми он был насыщен; я посмотрел на свой сад и сказал: "Это - рай. Думаю, древние люди были правы, называя небо садом; садом был и Эдем, населенный одним мужчиной и одной женщиной, Раем на Земле".
   Я отвернулся, недоумевая, куда исчезли мрачные воспоминания, ассоциировавшиеся с моим домом. Я пытался вспомнить ужасное предсказание моей няни перед смертью моих родителей, - впечатление, до сих пор остававшееся очень ярким. Я пытался вспомнить свое "я", свои уныние, вялость, неудачи, мелкие разочарования. Я старался заставить себя думать, как прежде, хотя бы для того, чтобы убедиться, что не утратил своей индивидуальности. Но все мои усилия были напрасны. Я стал другим человеком, сильно изменившимся, не способным на скорбь, неудачи или печаль. Моя жизнь была сном, пропитанным мраком и безнадежностью. Теперь она стала реальностью, полной надежд, радости, будущих удач. Мой дом напоминал гробницу; сейчас он стал Раем. Я стал таким, каким не был никогда прежде - полным сил и молодости, уверенности и веры в счастье. Я наслаждался красотой мира, жаждал любви и уже ощущал ее прелесть, подобно тому, как путник на безжизненной равнине, видя вдали горы, чувствует ожидающую его прохладу.
   Здесь, думал я, нас ожидает долгая счастливая жизнь. Здесь мы будем сидеть вечерами у фонтана, озаренные лунным светом. Мы будем бродить по саду. На скамейках - отдыхать и разговаривать. Путешествовать по холмам на востоке в мягких сумерках, а в старом доме - рассказывать истории зимними вечерами, возле ярко пылающего камина, и старые часы будут считать время, оставшееся старому году. На этих старых ступенях, в темных коридорах и величественных залах, в один прекрасный день, раздастся топот маленьких ножек, и звонкий детский смех потревожит покой древнего замка. Эти детские шаги не будут медленными и еле слышными, подобно моим, а детские разговоры не будут вестись шепотом. Никакие няни-валлийки не будут рассказывать о страшных чудовищах и произносить ужасные пророчества о смерти. Все здесь будет молодо, свежо, радостно и пропитано счастьем, нас ожидают удачи, и мы позабудем, что такое печаль, некогда пронизывавшая это место.
   Так я подумал, выглянув из окна в то утро, и много дней после, и каждый день мои мысли казались все более реальными, а их воплощение - все более близко. Но старая няня искоса посматривала на меня, и продолжала бормотать что-то о Даме Вод. Меня мало волновало, что она говорила, потому что я был счастлив.
   Наконец, настало время свадьбы. Леди Блюбелл и все "племя" Блюбеллов, как его называла Маргарет, собрались в Блюбелл Грейндж, поскольку мы решили пожениться здесь, после чего отправиться в замок. Мы мало заботились о путешествии, и еще менее - об утомительной церемонии в церкви Святого Георгия на Ганноверской площади и прочих формальностях. Я каждый день ездил в Грейндж, а Маргарет, с теткой или кузенами, навещали замок. Я не доверял своему вкусу, и был рад, что она заботится об изменениях и улучшениях нашего будущего дома.
   Мы должны были пожениться тридцатого июля, а вечером двадцать восьмого Маргарет приехала в замок с несколькими родственниками. Теплыми летними сумерками все вышли в сад. Естественно, нас с Маргарет оставили одних, и мы блуждали по мраморным парапетам.
   - Какое странное совпадение, - сказал я, - я впервые увидел тебя в точно такой же вечер, ровно год тому назад.
   - Учитывая, что сейчас июль, - смеясь, ответила Маргарет, - и что мы встречаемся почти каждый день, не думаю, чтобы совпадение было уж очень странным.
   - Конечно, нет, дорогая, - сказал я. - Конечно, нет. Не знаю, почему мне об этом подумалось. Скорее всего, мы будем здесь и через год, и через два. Странно, что ты сейчас рядом со мной. Но это значит, ко мне вернулась удача. Не думаю, чтобы что-то могло случиться, когда ты рядом. Теперь все будет хорошо.
   - Ты сильно изменился после чудесного преображения, случившегося с тобой в Париже, - сказала Маргарет. - Знаешь, думаю, ты самый необычный человек, какого я когда-либо встречала.
   - А я думаю, что ты - самая очаровательная женщина, какую я когда-либо встречал. Мне не хотелось терять времени понапрасну. Я последовал твоему совету, я сделал тебе предложение, результат восхитителен, - чего еще можно желать?
   Маргарет внезапно остановилась и сжала мою руку. По дорожке, навстречу нам, поднималась старая женщина, и мы увидели ее уже прямо перед собой, поскольку в этот момент на нее упал лунный свет. Этой женщиной была моя старая няня.
   - Это всего лишь старая Джудит, дорогая, не пугайся, - сказал я. Затем обратился к валлийке: - Что ты делаешь здесь, Джудит? Ты угощала Даму Вод?
   - О, когда начнут бить часы, Вилли... господин, я хотела сказать, - пробормотала старуха и посторонилась, давая нам пройти, не спуская глаз с лица Маргарет.
   - Что она имела в виду? - спросила Маргарет, когда мы прошли мимо.
   - Ничего, дорогая. Она немножко не в себе, но очень хорошая.
   Некоторое время мы шли молча, и подошли к деревянному мосту, чуть выше искусственного грота, через который, по узкому каналу, в парк текла темная вода. Мы остановились и оперлись о перила. Луна теперь оказалась позади нас, и ее лучи освещали пруды и огромные стены и башни замка над нами.
   - Как ты, наверное, счастлив, имея во владении такое прекрасное место! - тихо сказала Маргарет.
   - Теперь оно и твое тоже, дорогая, - ответил я. - Ты полюбишь его так же, как и я, но я люблю его только потому, что в нем будешь жить ты.
   Она положила свою руку на мою, мы молчали. В это время раздался звон часов. Я начал считать удары - восемь... девять... десять... одиннадцать... Я взглянул на свои часы. Двенадцать... тринадцать... Я рассмеялся. Колокол продолжал звонить.
   - Старые часы сегодня тоже немножко не в себе, подобно Джудит, - воскликнул я. Но звон не умолкал, очень ясно слышимый в неподвижном воздухе. Мы склонились над перилами, глядя в направлении, откуда он доносился. Часы продолжали бить. Из чистого любопытства, я продолжал считать удары. Их было уже около сотни; совершенно очевидно, часы сломались.
   Внезапно раздался треск ломающегося дерева, крик и сильный всплеск. Я остался один, удержавшись за сломанный поручень деревянного моста.
   Не думаю, чтобы я колебался долее мгновения. Я прыгнул с моста в темную быструю воду, оттолкнулся от дна, вынырнул на поверхность и поплыл вниз по течению, во мраке, погружаясь при каждом ударе часов, ударяясь головой и руками о камни и выступы, пока, наконец, не почувствовал что-то в своих руках, и не вцепился в это изо всех сил. Я кричал, но ответа не было. Я был один в кромешной темноте, в пятистах ярдах от дома. Испуганный, я вдруг почувствовал под ногами землю, а затем увидел луну - грот кончился, глубокий поток превратился в широкий и мелкий ручей, и я, наконец, вынес тело Маргарет и положил на берег за пределами сада.
   - О, Вилли, бой часов! - произнесла Джудит, моя няня-валлийка, наклонившись и взглянув на бледное лицо. Старуха, должно быть, последовала за нами, увидела, что случилось, и вышла через нижние ворота в ограде сада. - Да, - простонала она, - сегодня ты утолил голод Дамы Вод, Вилли, пока били часы!
   Я едва слышал ее, когда опустился на колени рядом с безжизненным телом женщины, которую любил, растирал ей виски и диким взглядом смотрел в широко открытые глаза. Я помню, как в них мелькнула искра жизни, первый судорожный вздох, первое движение рук, потянувшихся ко мне.
   Вы скажете, что в этой истории нет ничего особенного. Но эта история - из моей жизни. И этим все сказано. Она не претендует ни на что иное. Старая Джудит сказала, что моя удача вернулась ко мне в ту летнюю ночь, когда я боролся с водой, чтобы спасти то, ради чего стоило жить. Месяц спустя над гротом построили каменный мост, мы с Маргарет стояли на нем и смотрели на освещенный луной замок, как делали перед этим, и как делали много раз после. Ибо это случилось летом, десять лет тому назад, а десятый сочельник мы провели вместе у камина в старом зале, вспоминая о старых временах; впереди нас ожидали еще многие вечера, и рассказы о временах все более и более старых. Рядом были курчавые мальчики с рыжими волосами и темно-карими глазами, как у их матери, и маленькая Маргарет, с черными глазами, как у меня. Интересно, почему она больше похожа на меня, а не на свою мать?
   Мир очень ярок во время Рождества, и, возможно, мало пользы вспоминать давние печали, если только это не делает веселый огонь в камине еще более веселым, лицо любимой женщины - еще радостнее, а детский смех - еще звонче. Возможно, какой-нибудь грустный, вялый, меланхоличный юноша, представляющий себе мир пустым, а свою жизнь подобной вечной погребальной службе, - то есть, чувствующий себя так, как чувствовал себя когда-то я, - отважится, глядя на меня, найти женщину своего сердца и попросит ее выйти за него замуж через полчаса знакомства. Хотя, я не посоветовал бы ни одному мужчине жениться, по той простой причине, что никто и никогда не найдет себе такую жену, как моя, а, следовательно, жить ему станет еще тяжелее. Моя жена - волшебница, и я не рискну утверждать, что любая другая женщина способна на волшебство.
   Маргарет всегда говорит, что старый дом очень красив, и я должен любить его. Смею сказать, что она права. У нее больше воображения, чем у меня. Но я понимаю, что замок красив только потому, что в нем живет она. Она вдохнула в него красоту, подобно тому, как дети выдыхают узоры зимой на холодном оконном стекле; и, подобно тому, как их дыхание, замерзая, рисует рельефные пейзажи сказочной страны на прежде унылой однообразной поверхности, точно так же ее присутствие вдохнуло красоту в каждый серый камень старой постройки, каждое старое дерево, живую изгородь в саду, изгнав из них меланхолию. Все, что было старым, - помолодело; что было грустным - радуется; и прежде всего - я. Каким бы ни был рай небесный, земной рай немыслим без женщины, нет такого опустошенного, унылого, несчастного места, из которого женщина не могла бы сделать рай для мужчины, если она любит его, а он - ее.
   Я слышу смех некоторых циников, утверждающих, что я повторяю тысячу раз сказанное до меня. Не смейтесь. Вы слишком юны, чтобы смеяться над таким величайшим сокровищем, как любовь. Молитвы до вас говорились многими, возможно, вы тоже произносите их. Не думаю, чтобы они что-то теряли от того, что их постоянно повторяют. Вы говорите, что в мире больше печали, и он наполнен Водами Горечи. Живите любовью, любите и будьте любимы - и мир станет для вас иным; он будет наполнен для вас, как сейчас для меня, Водами Рая.
  
  

ПРИЗРАК КУКЛЫ

  
   Это было ужасно, и на мгновение привычная жизнь великолепного Крэнстон-хауса замерла. Из комнаты отдыха появился дворецкий, проводивший в ней досуг, с противоположных сторон выскочили два конюха, на главной лестнице застыли горничные, а те, кто наиболее точно помнит факты, утверждают, что сама миссис Принглс видела это падение. Миссис Принглс была экономкой. Что касается старшей няни, младшей няни и горничной, то их чувства невозможно было описать. Старшая няня оперлась рукой на полированную мраморную балюстраду и тупо смотрела, младшая - побледнела и прислонилась к мраморной стене, у горничной подкосились ноги, она опустилась на мраморную лестницу, рядом с бархатной ковровой дорожкой, и расплакалась.
   Леди Гвендолен Ланкастер-Дуглас-Скруп, младшая дочь девятого герцога Крэнстона, возрастом шесть лет и три месяца, совершенно одна, поднялась и села на третьей ступеньке, если считать от подножия, парадной лестницы Крэнстон-хауса.
   - Ах! - воскликнул дворецкий и снова исчез.
   - Ах! - вслед за ним воскликнули конюхи, и тоже исчезли.
   - Это всего лишь кукла, - отчетливо, с презрением, произнесла миссис Принглс.
   Старшая няня услышала, что она сказала. Няни и горничная окружили леди Гвендолен, стали отряхивать ее, и быстро увели подальше от Крэнстон-хауса, чтобы никто из хозяев не заметил, что они позволили леди Гвендолен Ланкастер-Дуглас-Скруп упасть с лестницы с куклой на руках. Кукла сломалась, и горничная завернула ее вместе с обломками в плащ леди Гвендолен. Неподалеку располагался Гайд Парк, и когда они нашли тихое место, то внимательно осмотрели леди Гвендолен, не осталось ли у нее синяков. Но ковровая дорожка была толстой и мягкой, а под ним имелась прокладка, делавшая ее еще более мягкой.
   Леди Гвендолен Дуглас-Скруп иногда кричала, но никогда не плакала. Последний раз она вскрикнула, когда няня позволила ей, одной, с куклой Ниной под мышкой, спуститься по лестнице, держась второй рукой за балюстраду; она спускалась по полированным мраморным ступеням, не покрытым дорожкой, и упала. И, когда упала, кукла Нина сломалась.
   Когда няни убедились, что девочка не пострадала, они развернули плащ и осмотрели куклу. Это была большая, красивая кукла, с красивыми, настоящими, рыжими волосами, и веками, открывавшими и закрывавшими большие черные глаза. Если правую руку куклы поднимали и опускали, она очень отчетливо произносила "па-па", если левую, то "ма-ма".
   - Я слышала, как она сказала "па", когда упала, - сказала младшая няня, которая всегда все слышала. - Но она должна была сказать "па-па".
   - Это потому, что когда она ударилась о ступеньку, ее рука поднялась, - объяснила старшая няня. - Она скажет другое "па", когда я ее снова опущу.
   - Па, - слетело с изуродованных губ Нины, когда ее правая рука была опущена вниз. По лицу куклы шла трещина, от верхнего угла лба, где имелась дыра, через нос, вниз, к маленькому порванному воротнику бледно-зеленого шелка; два маленьких треугольных кусочка фарфора отсутствовали.
   - Это удивительно, что, даже разбившись, она может говорить, - сказала младшая няня.
   - Тебе придется отнести ее мистеру Паклеру, - сказала старшая няня. - Это недалеко, так что тебе лучше пойти прямо сейчас.
   Леди Гвендолен копала землю маленькой лопаткой и не обращала на нянь никакого внимания.
   - Что ты делаешь? - спросила одна из нянь.
   - Нина умерла, и я копаю ей могилу, - задумчиво ответила ее светлость.
   - О, она снова вернется к жизни, - заверили ее.
   Младшая няня завернула Нину в плащ и ушла. К счастью, рядом оказался молодой солдат, с длинными ногами и в маленькой фуражке, которому нечего было делать; он взял на себя труд проводить няню к мистеру Паклеру и обратно.
   Мистер Бернард Паклер и его маленькая дочь жили в маленьком домике, на маленькой аллее, выходившей на тихую маленькую улочку неподалеку от площади Белгрейв. Он был великим кукольным врачом, а его обширная практика охватывала самые аристократические кварталы. Он лечил кукол всех размеров и возрастов, кукол-мальчиков и кукол-девочек, детские куклы в длинной одежде и взрослые куклы в пышных одеяниях, говорящие куклы и немые, те, которым, укладывая, нужно было закрывать глаза, и у которых глаза закрывались сами, из-за наличия внутри невидимых проволочек. Его дочери Эльзе было чуть более двенадцати лет, но она могла делать одежду и волосы для кукол, а это сложнее, чем можно себе представить, хотя, пока это делается, они сидят неподвижно.
   Мистер Паклер происходил из Германии, но, подобно другим иностранцам, предпочел раствориться в океане Лондона много лет назад. У него были друзья-немцы, которые навещали его субботними вечерами; они курили, играли в пике или скат по фартингу за взятку, и называли его "герр доктор", что мистеру Паклеру очень нравилось.
   Он выглядел старше своих лет, потому что носил длинную неаккуратную бороду, очки с толстой роговой оправой, а волосы его были редкими и седыми. Что касается Эльзы, она была худеньким, бледным ребенком, очень тихим и аккуратным, с темными глазами и каштановыми волосами, заплетенными в косу, спускавшуюся по спине, с черным бантиком. Она чинила одежду куклам и помогала им вернуться в свои дома, когда те выздоравливали.
   Дом был маленьким, но слишком большим для двух живших в нем. В доме имелась маленькая гостиная, выходившая окнами на улицу, позади которой располагалась мастерская, а наверху - три комнаты. Но отец и дочь большую часть времени проводили в мастерской, за работой, даже по вечерам.
   Мистер Паклер положил Нину на стол и долго смотрел на нее, пока его глаза, за стеклами очков в роговой оправе, не стали наполняться слезами. Он был очень чувствительным человеком, и часто влюблялся в куклы, которые лечил, и ему было трудно расставаться с теми, которые улыбались ему несколько дней. Для него они были настоящими маленькими людьми, со своими характерами, мыслями и чувствами, он относился к ним с нежностью. Но в некоторые он влюблялся сразу, с первого взгляда, когда их доставляли к нему искалеченными и сломанными; их состояние было таково, что он не мог сдержать слез. Вам следует помнить, что большую часть своей жизни он прожил среди кукол и понимал их как никто другой.
   - Откуда ты знаешь, что они ничего не чувствуют? - говорил он Эльзе. - Ты должна быть нежна с ними. Нужно быть добрым со всеми маленькими существами, потому что им это очень нужно.
   Эльза понимала его, потому что была ребенком, и знала, что значит для него больше, чем все куклы.
   Он полюбил Нину с первого взгляда, возможно, потому, что ее красивые коричневые стеклянные глаза напоминали глаза Эльзы, а он любил Эльзу всем сердцем. А кроме того, случай был очень тяжелым. Нина, по всей видимости, появилась на свет совсем недавно, потому что у нее был прекрасный цвет лица, волосы - гладкими, где должны были быть гладкими, и кудрявились там, где должны были кудрявиться, а шелковая одежда - совершенно новой. Но на лице ее имелась страшная рана, словно бы нанесенная саблей, глубокая и темная внутри, но чистая и отчетливая по краям. Когда он нежно сжал голову, чтобы скрыть зияющую рану, раздался отчетливый резкий скрежет, который было больно слышать, а веки Нины задрожали, словно кукла испытывала страдание.
   - Бедная Нина! - печально произнес он. - Не бойся, я не причиню тебе вреда, хотя тебе понадобится много времени, чтобы выздороветь.
   Он всегда спрашивал имена сломанных кукол, когда их приносили к нему; люди знали, что он называет их детьми, и отвечали ему. Имя Нина ему понравилось. Кукла в целом понравилась ему больше любой другой, виденной за много лет перед этим, он полюбил ее, и решил, что вернет ей здоровье во что бы то ни стало, сколько бы времени и труда ему не пришлось затратить.
   Мистер Паклер работал очень аккуратно, Эльза наблюдала за ним. Она ничем не могла помочь бедной Нине, поскольку ее одежда не нуждалась в починке. И чем дольше работал врач-кукольник, тем больше влюблялся в рыжие волосы и красивые коричневые стеклянные глаза. Иногда он забывал о других куклах, ожидавших лечения, лежавших на полке, и часами сидел, вглядываясь в лицо Нины, стараясь придумать, как сделать так, чтобы не осталось ни одного, даже самого маленького, следа случившейся с ней трагедии.
   Она чудесным образом поправлялась. Даже он признавал это; но шрам все еще был заметен для пристального взгляда, очень тонкая линия перечеркивала лицо, справа налево, сверху вниз. Тем не менее, для лечения имелись все благоприятные условия, клей хорошо лег с первой попытки, а погода стояла сухая и солнечная, что имеет большое значение для кукольной больницы.
   Наконец, он увидел, что больше не может сделать ничего, а кроме того, младшая няня наведывалась дважды, чтобы узнать, закончена ли работа, и высказывала при этом недовольство.
   - Нина еще не до конца выздоровела, - каждый раз отвечал мистер Паклер, поскольку никак не мог решиться попрощаться с ней.
   Он сидел перед столом, на котором работал, и Нина в последний раз лежала перед ним, рядом с большой коричневой бумажной коробкой. Она стояла, подобно ожидающему ее гробу, подумалось ему. Он должен был положить ее в коробку, укутать бумагой, а затем закрыть крышкой и перевязать; мысли об этом были настолько тяжелыми, что его глаза наполнились слезами. Он больше не мог смотреть в стеклянную глубину красивых карих глаз, не мог слышать, как голос произносит "па-па" и "ма-ма". Это было очень тяжело.
   Коротая время до неизбежной разлуки, он перебирал бутылочки с клеем, камедью и красками, глядя на них, а затем на лицо Нины. Инструменты лежали на столе, и он знал, что они больше ничем не могут помочь Нине. Она выздоровела, и в стране, где не было жестоких детей, способных причинить ей боль, она могла бы прожить до ста лет, с почти незаметной линией на лице, - свидетельство ужасного падения на мраморной лестнице Крэнстон-хауса.
   Неожиданно сердце мистера Паклера дрогнуло, он резко поднялся со своего места и отвернулся.
   - Эльза, - неуверенно произнес он, - ты должна сделать это для меня. Я не могу сам положить ее в коробку.
   Он отошел к окну и встал спиной к столу, пока Эльза сделала то, на что у него не хватило сил.
   - Готово? - спросил он, не оборачиваясь. - В таком случае, возьми ее, дорогая, надень шляпку и отнеси в Крэнстон-хаус; я обернусь, когда ты уйдешь.
   Эльза привыкла к странностям своего отца в обращении с куклами, и хотя она никогда не видела такого тяжелого расставания, она не была им сильно удивлена.
   - Возвращайся быстрее, - сказал он, услышав, как она отодвигает щеколду. - Уже поздно, и мне не следовало бы посылать тебя в такой час, но я не могу этого сделать сам.
   Когда Эльза ушла, он отошел от окна и снова сел перед столом, ожидая ее возвращения. Он прикоснулся к месту, где лежала Нина, вспомнил ее лицо, мягкого розового цвета, стеклянные глаза и локоны рыжих волос, - так, что почти видел их перед собой.
   Вечера были длинными, поскольку стояла поздняя весна. Скоро стемнело, и мистер Паклер недоумевал, почему Эльза не возвращается. Она ушла полтора часа назад, и это было намного дольше, чем он ожидал, поскольку их дом находился всего в полумиле от Крэнстон-хауса. Он размышлял над тем, что могло ее задержать, но, по мере того, как сумерки сгущались, его беспокойство росло, он принялся ходить взад-вперед по тускло освещенной мастерской, больше не думая о Нине, но - об Эльзе, своем единственном живом ребенке, которого очень любил.
   Неопределенное, тревожное ощущение пришло к нему холодком и слабым шевелением редких волос, соединенное с желанием находиться в какой угодно компании, но только не оставаться одному. К нему подступал страх.
   Он сказал себе, на англо-немецкой смеси, что он - глупый старик, и стал искать спички, не желая оставаться в сумерках. Он знал, где они должны лежать, потому что всегда держал их в одном и том же месте, рядом с маленькой жестяной коробкой, в которой хранились кусочки цветного воска, для некоторых видов работ. Но почему-то никак не мог найти спички в темноте.
   Что-то случилось с Эльзой, он был в этом уверен, и по мере того, как страх его усиливался, он чувствовал, что может хоть немного смягчить его, если зажжет свет и узнает, сколько времени. Затем он снова назвал себя глупым стариком, и звук собственного голоса поразил его в темноте. Он никак не мог найти спички.
   За окном чуть посветлело; он мог бы взглянуть, что это, если бы подошел к нему; после этого он пойдет и возьмет спички из шкафа. Он отодвинулся от стола, поднялся и медленно направился к окну.
   Что-то следовало за ним в темноте. Звук был такой, будто по полу перемещаются маленькие ножки. Он остановился и прислушался, корни волос покалывало. Ему померещилось, он просто глупый старик. Он сделал еще пару шагов, и был уверен, что снова услышал тот же звук. Он повернулся спиной к окну, прислонился к нему так, что стекло затрещало, и всмотрелся в темноту. Все было тихо, обычно; пахло краской, клеем и деревом.
   - Это ты, Эльза? - спросил он и был удивлен явственно прозвучавшим в голосе страхом.
   Ответа не последовало, он взял часы и попытался рассмотреть, в серых сумерках, сколько времени. Насколько он мог видеть, было без двух или трех минут десять. Он оставался один очень долго. Он был испуган, он боялся за Эльзу, - одна, в Лондоне, вне дома, так поздно; он почти побежал к двери через комнату. Но стоило ему прикоснуться к щеколде, как он отчетливо услышал за своей спиной топот маленьких ножек.
   - Мыши! - нервно воскликнул он, открывая дверь.
   Он вышел и быстро захлопнул ее у себя за спиной, почувствовав, будто по спине у него пробежало что-то холодное и извивающееся. Было темно; надев шляпу, он вышел в переулок и вздохнул посвободнее, с удивлением обнаружив, сколько света здесь, на открытом пространстве. Он ясно видел тротуар под ногами, а далеко на улице, к которой вел переулок, слышался звонкий смех игравших там детей. Он спросил себя, почему вдруг так занервничал, и на мгновение подумал о том, чтобы вернуться и спокойно дожидаться возвращения Эльзы. Но затем снова почувствовал страх. В любом случае, лучше будет сначала сходить в Крэнстон-хаус и спросить у слуг о девочке. Возможно, она понравилась какой-нибудь горничной, и та сейчас угощает Эльзу пирожными и чаем.
   Он быстро добрался до площади Белгрейв, а затем пошел по широким улицам, прислушиваясь, не раздаются ли у него за спиной шаги. Но он ничего не слышал, и подсмеивался над собой, когда позвонил в колокольчик у дверей большого дома. Конечно, ребенок должен быть здесь.
   Слуга, открывший ему, занимал одну из низших ступеней в иерархии слуг, поскольку это была дверь черного хода, но он считал себя выше мистера Паклера и взирал на него свысока.
   Никакой маленькой девочки здесь не было, и он "ничего не знал ни о каких куклах".
   - Это моя маленькая дочь, - дрожащим голосом произнес мистер Паклер, и его беспокойство удесятерилось, - и я боюсь, что с ней что-то случилось.
   Слуга грубо ответил, что "с ней ничего не могло случиться в этом доме, потому что ее здесь не было, - это достаточно веская причина"; мистер Паклер был вынужден признать его правоту, поскольку это было прямой обязанностью слуги - впускать и выпускать посетителей. Он попросил разрешения переговорить с младшей няней, которая его знала; но слуга повел себя грубее, чем прежде, и попросту захлопнул перед ним дверь.
   Оставшись один на улице, он присел на перила, поскольку почувствовал себя совершенно разбитым, подобно многим куклам, которых ему приходилось лечить.
   Немного посидев, он понял, что нужно что-то делать, чтобы найти Эльзу, и это придало ему силы. Он пошел, так быстро, как только мог, по улице, осматривая каждую дорогу, по которой могла идти его девочка. Он безуспешно спросил нескольких полицейских, не заметили ли они ее, и они ответили ему любезно, поскольку видели, что он трезвый и в здравом рассудке, а кроме того, у некоторых также были маленькие дочери.
   Был час ночи, когда он снова вернулся домой, измученный, отчаявшийся, с разбитым сердцем. Когда он повернул ключ в замке, его сердце замерло, поскольку он знал, что не спит и не мечтает, и что он действительно слышал внутри дома топот маленьких ножек, спешащих ему навстречу по коридору.
   Он был слишком несчастен, чтобы испугаться еще больше, и его сердце снова забилось, с тупой болью, эхом отдававшейся по всему телу с каждым ударом пульса. Он вошел; в темноте, повесил шляпу, нашел спички в шкафу и подсвечник на своем месте, в углу.
   Мистер Паклер был таким измученным и усталым, что, сев на стул перед рабочим столом, едва не лишился чувств, уронив голову на сложенные руки. В неподвижном теплом воздухе, перед ним, неярким пламенем горела одинокая свеча.
   - Эльза! Эльза! - время он времени со стоном произносил он. Это было все, что он мог сказать, и это ему не помогало. Напротив, ее имя пронизывало его острой болью, уши, голову и душу. Каждый раз, повторяя его, он чувствовал, что маленькая Эльза умерла, где-то на темных улицах Лондона.
   Он испытывал такую ужасную боль, что даже не почувствовал, как кто-то тихонько потянул за полу его старого пальто, настолько робко, что, казалось, это мышь. Возможно, он и решил, что это - мышь, а потому не обратил внимания.
   - Эльза! Эльза! - стонал он, уткнувшись лицом в сложенные руки.
   Холодное дуновение взъерошило его редкие волосы, низкое пламя свечи присело и почти исчезло, но не мерцало, как это обычно бывает при сквозняке, а именно присело, словно устало. Мистер Паклер ощутил страх; раздался слабый шуршащий звук, подобно шелку на слабом ветру. Он испуганно выпрямился; в тишине прозвучал механический голос.
   - Па-па, - произнес он, с небольшой задержкой между слогами.
   Мистер Паклер вскочил, стул с грохотом опрокинулся на пол. Свеча почти потухла.
   Это был голос куклы Нины, он бы узнал его среди голосов сотен других кукол. И все же, в нем звучало что-то еще, какие-то человеческие нотки, жалкие призывы о помощи, призывы несчастного ребенка. Мистер Паклер застыл, выпрямившись, и попытался заставить себя оглянуться, но поначалу не мог, скованный страхом.
   Ему понадобилось немало усилий, чтобы поднять руки к вискам и сжать голову, - он сам словно бы превратился в куклу. Свеча горела так тускло, что почти не давала света, будто ее и не было вовсе, комната поначалу казалась очень темной. А потом он что-то увидел. Он не думал, что может испугаться сильнее, чем был напуган до сих пор. Но так случилось, его колени затряслись, потому что он увидел куклу, стоявшую посреди комнаты, озаренную слабым призрачным сиянием, а ее прекрасные стеклянные карие глаза смотрели прямо на него. На ее лице была заметна тонкая линия, - шрам, оставшийся после лечения, - сиявшая, будто из нее исходило яркое белое пламя.
   Но в глазах ее что-то было; что-то человеческое, как у Эльзы, словно это она смотрела на него сквозь кукольные глаза. Его боль вернулась к нему, и заставила его позабыть свой страх.
   - Эльза! Моя маленькая Эльза! - воскликнул он.
   Маленький призрак пришел в движение; рука куклы медленно поднялась и опустилась механическим движением.
   - Па-па, - произнесла кукла.
   Ему показалось, что на этот раз звуки голоса Эльзы стали более различимы в механическом голосе куклы, - он отчетливо слышал их, доносившиеся откуда-то издалека. Эльза звала его, он был в этом уверен.
   Его лицо во мраке стало совершенно белым, но его колени больше не дрожали, он почувствовал, как страх отступает.
   - Да, дитя мое! Но где? Где? - спросил он. - Где ты, Эльза?
   - Па-па!
   Звуки стихли в тишине комнаты. Зашуршал шелк, карие глаза медленно повернулись, мистер Паклер услышал топот маленьких ножек, когда маленькая фигурка побежала к двери. Свеча снова разгорелась, в комнате стало светлее, он был один.
   Мистер Паклер провел ладонью по глазам и огляделся. Он видел все очень ясно, и подумал, что, наверное, ему все приснилось, хотя он стоял, вместо того, чтобы сидеть, а это значило, что он должен был бы проснуться. Свеча теперь горела ярко. Он видел куклы, требовавшие лечения. Третья справа лишилась башмачка, Эльза сделала новый. Теперь он знал, что он бодрствует. Ему не снилось, что он вернулся, после долгих бесплодных поисков, и слышал шаги куклы, бегущей к двери. Он не засыпал за столом. Как он мог спать, если сердце его разбито? Он все время бодрствовал.
   Он успокоился, поднял опрокинутый стул и снова сказал себе, очень решительно, что он - глупый старик. Ему следовало быть на улице, искать своего ребенка, задавать вопросы, расспрашивать в полицейских участках обо всех несчастных случаях, ставших известными, или в больницах.
   - Па-па!
   Из коридора, за дверью, раздался жалобный плач, жалкий механический вскрик, и мистер Паклер, на мгновение, с бледным лицом, замер. Еще мгновение - и он оказался возле двери. Распахнул ее и вышел в коридор; из двери за его спиной лился поток яркого света.
   В другом конце, в тени, он увидел маленький призрак, и его правая рука, казалось, подала ему знак, когда поднялась и снова опустилась. Он понял, что его не пугают, а зовут, и, когда призрак снова исчез, смело направился к двери; он знал, что тот ждет его на улице. Он забыл об усталости, о голоде, о пройденных милях, потому что в нем внезапно вспыхнула надежда, подобно золотому потоку жизни.
   И, конечно, в переулке, на улице и площади Белгрейв, он видел перед собой маленький призрак. Иногда это была просто тень; в тех местах, где горели фонари, виднелись отблески на ее зеленой одежде; там же, где фонарей не было, его было видно очень отчетливо, с рыжими кудрями и розовым лицом. Он двигался, подобно маленькому ребенку, и мистер Паклер, казалось, слышал топот маленьких ножек в бронзового цвета туфельках по тротуару. И хотя он шел очень быстро, он не мог его догнать и старался не упустить из виду, придерживая шляпу, с развевающимися волосами, в очках с толстой роговой оправой.
   Он все шел и шел, и не знал, ни где он, ни куда идет. Но ему было все равно, поскольку он знал, что идет правильно.
   Наконец, на тихой широкой улице, он остановился перед большой грубой дверью, с двумя фонарями по обеим ее сторонам, с бронзовым колокольчиком, в который он позвонил.
   Внутри, как только дверь открылась, в ярком свете мелькнула маленькая тень, бледно-зеленая вспышка маленького шелкового платья, и он услышал жалобный, тоскливый зов:
   - Па-па!
   Тень внезапно стала очень отчетливой, красивый карие стеклянным глаза смотрели на него, розовые губки улыбались так, что призрачная кукла казалась ангелом.
   - Маленькую девочку привезли вскоре после десяти, - тихо ответил служитель больницы. - Все думали, что она просто в шоке. Она держала в руках большую коричневую бумажную коробку, и она никак не желала с ней расстаться. У нее с головы свешивались длинные пряди каштановых волос, когда ее несли.
   - Это моя маленькая дочь, - сказал мистер Паклер, и не услышал собственного голоса.
   Он склонился над Эльзой, в мягком свете палаты для детей, и, пока стоял, красивые карие глаза открылись и взглянули на него.
   - Па-па! - тихо произнесла Эльза. - Я знала, что ты придешь!
   Мистер Паклер не знал, что ему делать, что сказать, но то, что он сейчас чувствовал, стоило всего испытанного им страха, ужаса и отчаяния, едва не убивших его. Эльза рассказала, что с ней случилось, - медсестра позволила ей говорить, - поскольку в палате, кроме нее, было всего двое других детей, которые шли на поправку и крепко спали.
   - Ко мне пристали два взрослых, злых мальчика, - сказала Эльза. - Они хотели отобрать у меня Нину, но я не отдавала и отбивалась от них, пока кто-то не ударил меня чем-то, а что было дальше, я не помню. Наверное, мальчики убежали, а меня кто-то нашел. Но, боюсь, Нину опять сломали.
   - Вот коробка, - сказала медсестра. - Мы не могли взять ее у нее из рук, пока она не пришла в себя. К сожалению, кукла действительно сломана.
   Она аккуратно развязала веревку, и он увидел, что кукла разбита. И только мягкий свет больничной палаты слегка поблескивал на складках зеленого шелка.
  

ПОСЛАННИК КОРОЛЯ

   Я отчетливо помню, - это был скучный обед; я мог наблюдать последнее свечение заходящего солнца над деревьями в парке через высокое окно в западной стене столовой. Я ожидал увидеть здесь большее количество людей, поэтому был несколько удивлен количеством, - едва ли дюжиной, - собравшихся за столом. Мне казалось, что давно, очень давно, когда я в последний раз останавливался в этом доме, гостей было тридцать или сорок. Я узнал некоторых из них по прекрасным портретам, висевшим на стенах. Место оставалось еще для многих, поскольку имелось только огромное окно в одной стене, и большая дверь - в другой. Я также был очень удивлен, увидев свой портрет, написанный, очевидно, лет двадцать назад, Ленбахом. Мне показалось очень странным, что я совсем забыл эту картину и не мог вспомнить, чтобы я позировал ему. Мы были хорошими друзьями, это правда, и он мог написать ее по памяти, но было, конечно, странно, что он никогда мне о ней не рассказывал. Портреты, висевшие в столовой, были действительно очень хороши, и все написаны, по моему мнению, лучшими художниками того времени.
   Моей соседкой слева оказалась прелестная молодая девушка, чье имя я позабыл, хотя знал ее давно, и мне показалось, она выглядела немного разочарованной, когда увидела меня своим соседом. Справа от меня место было свободно, а по другую его сторону сидела пожилая женщина, с чертами лица твердыми, как те великолепные бриллианты, которые она носила. Ее глаза напомнили мне серые стеклянные шарики, зацементированные в каменную маску. Странно, что и ее имени я не мог вспомнить, хотя часто встречался с ней.
   Стол выглядел каким-то неправильным, и я, пока ел суп, машинально пересчитал гостей. Всего нас было двенадцать, пустой стул рядом со мной был тринадцатым.
   Полагаю, не очень тактично с моей стороны об этом упоминать, но мне захотелось сказать что-то симпатичной девушке слева от меня, а никакой другой темы для начала разговора не было. Как только я собрался заговорить, я вспомнил, кто она.
   - Мисс Лорна, - сказал я, чтобы привлечь ее внимание, поскольку она смотрела в противоположную от меня сторону. - Надеюсь, вы не суеверны? Я имею в виду, тринадцать человек за столом.
   - Нас всего двенадцать, - ответила она самым прекрасным голосом на свете.
   - Да, но должен прийти кто-то еще. Рядом со мной стоит пустой стул.
   - О, он не в счет, - тихо сказала мисс Лорна. - По крайней мере, не для всех. Когда вы приехали? Наверное, как раз к обеду?
   - Да, - ответил я. - И мне повезло находиться рядом с вами. Кажется, мы были здесь вместе лет сто назад.
   - В самом деле, - вздохнула мисс Лорна, глядя на картины на противоположной стене. - Я прожила целую жизнь с тех пор, как видела вас в последний раз.
   Я улыбнулся этому преувеличению.
   - Если вам всего лишь тридцать, не следует думать, будто вся жизнь позади, - сказал я.
   - Мне никогда не исполнится тридцать, - ответила мисс Лорна с такой странной убежденностью, что я не осмелился возразить. - Кроме того, жизнь не состоит из лет, месяцев, часов или чего-то, что имеет отношение ко времени, - продолжала она. - Вы должны это знать. Наши тела - это нечто большее, чем просто заведенные часы, показывающие в каждый момент наш возраст; наши волосы седеют, зубы - выпадают, наши лица покрываются морщинами и желтеют, или же опухают и краснеют. Взгляните на ваш собственный портрет. Я вполне могу сказать, что на нем вы - лет на двадцать моложе, но я уверена, что вы - тот же самый человек, только, возможно, с возрастом изменившийся в лучшую сторону.
   Я услышал тихий, нежный, разнесшийся эхом смех, показавшийся мне очень далеким; я и в самом деле не мог поклясться, что он слетел с прекрасных губ мисс Лорны, ибо, хотя они были приоткрыты и улыбались, у меня сложилось впечатление, что они остались неподвижны, даже если у большинства женщин губы двигаются, когда те смеются.
   - Спасибо за то, что считаете меня изменившимся в лучшую сторону, - ответил я. - Вы тоже немного изменились. То есть, я хотел сказать, что выглядите опечаленной, но вы только что рассмеялись.
   - Разве? Полагаю, это правильно, если пьеса закончена, не так ли?
   - Если это была забавная пьеса, - сказал я, в тон ей.
   Чудесные темные глаза, с искорками света, взглянули на меня.
   - Это была неплохая пьеса. Мне не на что пожаловаться.
   - Но почему вы считаете, что она закончилась?
   - Я скажу вам, потому что уверена, - вы сохраните мой секрет в тайне. Вы ведь сделаете это, правда? Мы всегда были хорошими друзьями, вы и я, даже два года назад, когда я еще была молода и глупа. Вы обещаете никому ничего не рассказывать, пока я не уйду?
   - Уйдете?
   - Да. Вы обещаете?
   - Разумеется, я это обещаю. Но...
   Я не закончил, потому что мисс Лорна наклонилась ко мне поближе и заговорила очень тихим голосом. Слушая ее, я ощущал на своей щеке сладкое молодое дыхание.
   - Я ухожу сегодня вечером с человеком, место которого - по другую сторону от вас, - сказала она. - Он немного опаздывает, он часто опаздывает, потому что очень занят, но скоро он придет, а после обеда мы выйдем в сад прогуляться, и никогда не вернемся. Это и есть мой секрет. Вы не выдадите меня?
   И снова, когда она взглянула на меня, я услышал тот далекий серебристый смех, тихий и сладостный, - я был слишком удивлен услышанным, чтобы обратить внимание на ее губы, - но теперь я вспоминаю все с гораздо большими деталями.
   - Дорогая мисс Лорна, - сказал я. - Прежде чем решиться на такой шаг, подумайте о ваших родителях.
   - Я подумала о них, - ответила она. - Конечно, они были бы против, и мне очень жалко покидать их, но ничего не поделаешь.
   В этот момент, как это часто бывает, когда за большим обеденным столом тихо беседуют два человека, в общем разговоре наступило кратковременное затишье, и я был избавлен от необходимости дать ответ на то, что мисс Лорна поведала мне так неожиданно и с такой глубокой уверенностью в моем благоразумии.
   Сказать по правде, она, скорее всего, не стала бы меня слушать независимо от того, содержались бы в моих словах сочувствие или протест, потому что она вдруг побледнела, ее темные глаза расширились. Затишье в разговоре за столом было вызвано появлением человека, который должен был занять свободное место рядом со мной.
   Он вошел в комнату очень тихо, не извинившись за опоздание, и сел, вежливо склонив голову перед хозяйкой и ее мужем; ласково улыбнувшись, кивнул остальным.
   - Пожалуйста, прошу меня извинить, - тихо сказал он. - Я задержался на похоронах и пропустил поезд.
   Только заняв свое место, он взглянул мимо меня на мисс Лорну и обменялся с ней приветственным взглядом. Я заметил, что дама с суровым лицом и великолепными бриллиантами, сидевшая по другую сторону от него, отодвинулась немного от его стула, словно не желая, чтобы рукав его костюма задел ее обнаженную руку. В то же время мне пришло в голову, что мисс Лорне хотелось бы, наверное, чтобы я сидел где-то в другом месте, а не между ней и человеком, с которым она собирается сбежать, и мне хотелось, ради них и себя, поменяться с ним местами. Он определенно не был похож на других мужчин, и, хотя мало кто назвал бы его красивым, в нем было нечто, мгновенно привлекавшее к нему внимание; и пусть мисс Лорна была на редкость красива, войдя в комнату, почти каждый обратил бы внимание, в первую очередь, на него, и большинство людей, как мне кажется, были бы больше заинтересованы его лицом, чем ее. Я нисколько не сомневался в том, что многие женщины любят его, некоторые - даже до безумия, хотя столь же легко было представить, что у иных он вызывал отторжение, даже страх.
   Я даже не буду пытаться описать его, как описывают обычного человека, используя дюжину или около того прилагательных, ничего не оставляющих воображению, и, тем не менее, не создающих картины, которую можно было бы ясно представить. Инстинкт подсказывал мне, что его скорее следует опасаться, чем рассматривать как возможного друга, но я не мог не испытать к нему мгновенного восхищения, как это бывает, когда видишь нечто гармоничное, преисполненное внутренней силы. У него были темные волосы и бледное лицо, - такой бледности я никогда не видел ни на одном другом лице; черты Гермеса Трижды Величайшего не имели столь совершенной симметрии, его взгляд не был недобрым, но в его глазах, глубоко посаженных под большим бледным лбом, сквозило что-то роковое. Я не смог составить себе представление о его возрасте, но скорее всего, он был молод; когда он стоял, я заметил, что он - высокий и хорошо сложен, теперь же, когда он сел, у него был вид человека, привыкшего повелевать, - чтобы его слушали и повиновались ему. Руки у него были белые, пальцы - прямые, тонкие и очень сильные.
   Все присутствовавшие за столом, казалось, знали его, но, как это часто бывает среди воспитанных определенным образом людей, общаясь с ним, никто не называл его по имени.
   - Мы уже начали беспокоиться, что вы не придете, - сказал наш хозяин.
   - В самом деле? - Тринадцатый гость спокойно улыбнулся и покачал головой. - Вы когда-нибудь сталкивались с тем, чтобы я не сдержал своего слова, как бы ни сложились обстоятельства?
   Хозяин дома рассмеялся, хотя, как мне показалось, не очень сердечно.
   - Нет, - ответил он. - В этом отношении ваша репутация безупречна. Даже ваши враги вынуждены это признать.
   Гость кивнул и снова улыбнулся. Мисс Лорна наклонилась ко мне.
   - Что вы о нем думаете? - спросила она почти шепотом.
   - Очень необычный человек, - вполголоса ответил я. - Но я почему-то его побаиваюсь.
   - Поначалу я тоже побаивалась его, - сказала она, и я снова услышал серебристый смех. - Но это скоро пройдет. Когда-нибудь вы тоже узнаете его получше.
   - Я?
   - Да; я в этом совершенно уверена. Не стану притворяться, будто влюбилась в него с первого взгляда. Я прошла через фазу страха перед ним, подобно остальным. Видите ли, когда люди впервые встречают его, они не подозревают, каким добрым и нежным он может быть, хотя и наделен невероятной силой. Я слышала, как его называли жестоким, безжалостным и холодным, но это неправда. На самом деле, это не так. Он может быть нежен почти так же, как женщина, и он - самый верный друг на всем белом свете.
   Я собирался попросить ее назвать мне его имя, но заметил, что она смотрит на него мимо меня, и отодвинулся как можно дальше, чтобы они могли поговорить друг с другом, если захотят. Их глаза встретились, во взглядах ясно читалась тоска. Я невольно переводил взгляд с одного на другую, манящие губы мисс Лорны шевелились почти незаметно, хотя с них не слетало ни звука. Я видел молодых влюбленных, подающих этот маленький знак друг другу через комнату, - поцелуй, - данный сердцем и возвращенный сердцу.
   Если бы она была менее красива и молода, если бы мужчина, которого она любила, не был так великолепно мужествен, это вызвало бы у меня раздражение, но они были такими, какими были, и это казалось естественным, что они любят друг друга и не стесняются этого; и мне оставалось только надеяться, что никто из сидевших за столом не заметил этого маленького нежного знака любви.
   - Вы помните, - тихо сказал мужчина. - Я получил ваше сообщение сегодня утром. Спасибо.
   - Надеюсь, это будет легко, - с улыбкой произнесла мисс Лорна. - Не то, чтобы это имело какое-то значение... - задумчиво добавила она.
   - Это самая легкая вещь на свете, - сказал он, - и я обещаю, что вы никогда об этом не пожалеете.
   - Я верю вам, - просто ответила девушка.
   После чего отвернулась, поскольку, без сомнения, чувствовала неловкость, разговаривая с ним через меня о секрете, который доверила мне, не сказав об этом ему. Инстинктивно я повернулся к нему, почувствовав, что настал момент пренебречь формальностями и познакомиться, поскольку мы были соседями за столом в доме моего друга, а кроме того, я давно знал мисс Лорну. Помимо прочего, всегда интересно поговорить с человеком, который собирается совершить нечто опасное или драматическое и не догадывается, что вам известно о его намерении.
   - Полагаю, вы приехали сюда из города на машине, поскольку сказали, что опоздали на поезд, - сказал я. - Как вам дорога?
   - Спасибо, я в буквальном смысле летел, - ответил он с мягкой улыбкой. - Надеюсь, вы не суеверны относительно тринадцати человек за столом?
   - Нисколько, - ответил я. - Во-первых, я фаталист во всем, что не зависит от моей собственной воли. Поскольку у меня нет ни малейшего намерения совершать что-то, что могло бы сократить мою жизнь, это, разумеется, не приведет к роковому концу, по причине самовнушения, возникающего из глупого суеверия относительно тринадцати за столом.
   - Самовнушения? Это новый взгляд на старые верования.
   - А во-вторых, - продолжал я, - я не верю в смерть. Ничего подобного не существует.
   - В самом деле? - мой сосед был очень удивлен. - Что вы имеете в виду? - спросил он. - Кажется, я вас не понимаю.
   - Уверена, я тоже, - добавила мисс Лорна, и сразу же раздался серебристый смех. Она прислушивалась к нашему разговору; кажется, это делали и другие.
   - Вы не убиваете книгу, переводя ее, - сказал я, весьма довольный тем, что могу изложить свои взгляды. - Смерть - это всего лишь перевод жизни на другой язык. Только это я и имею в виду.
   - Очень интересная точка зрения, - задумчиво заметил тринадцатый гость. - Я никогда не задумывался об этом раньше, хотя часто встречал слово "перевести" в эпитафиях. Вы уверены, что не позволяете себе немножко парономазии?
   - Это что такое? - спросила суровая дама со всем презрением, которое заслуживает ученое слово в приличном обществе.
   - Это означает игру слов, - ответил я. - Нет, я не склонен к каламбурам. Серьезные вещи нельзя передать низменным юмором. Уверяю вас, я совершенно серьезен. Смерть, в обычном смысле, вообще не является реальным явлением, пока во Вселенной существует жизнь. Это название мы применяем, обозначая изменение, которое понимаем только частично.
   - Научные дискуссии ужасно скучны, - очень громко сказала суровая леди.
   - Не советую вам вступать с соседом в слишком серьезные споры, - улыбнулся хозяин дома, наклоняясь вперед и обращаясь ко мне. - Он все равно одержит верх. Он эксперт в том, что вы назвали бы "переводом человека на другой язык".
   Если человек, сидевший рядом со мной, был известным хирургом, что наш хозяин, возможно, и имел в виду, мне его замечание показалось грубоватым. Он больше походил на солдата.
   - Наш друг имеет в виду, что вы служите в армии и что вы - опасный человек? - спросил я.
   - Нет, - тихо ответил он. - Я всего лишь Посланник Короля, и, по моему мнению, вовсе не опасен.
   - Должно быть, вы ведете довольно активную жизнь, - сказал я, чтобы сказать хоть что-то. - Постоянно в движении, я полагаю?
   - Да, постоянно.
   Я почувствовал, что мисс Лорна наблюдает и прислушивается и повернулся к ней, но обнаружил, что она снова смотрит мимо меня, на моего соседа, хотя он не видит ее. Я очень отчетливо помню ее лицо, каким оно было в тот момент; это воспоминание - последнее, сохранившееся у меня о ее несравненной красоте, потому что после того вечера я больше никогда ее не видел.
   Я видел в тот момент, как одна из самых красивых женщин в мире смотрела на мужчину, который был для нее большим, чем сама жизнь, и мне никогда этого не забыть. Но он не видел ее взгляда, потому что присоединился к общему разговору, и очень скоро после этого целиком завладел им.
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"