Теис Катерина : другие произведения.

Мозаика

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Случается, что желания сбываются слишком поздно, когда нет уже того, с кем мечталось, когда само воплощение грез кажется насмешкой злого шутника... Случается, что объехав весь свет, не находишь того, что ищешь, а порой может хватить крошечного приморского городка, чтобы обрести целый мир...


   К.Т.

Мозаика

   I Ким и звезды.
  
   Что за странность - летчик-испытатель, а нервничает, летая пассажирскими самолетами, - думалось мне, пока я наблюдала, как Ким растерянно оглядывается, ища нас с мамой. Вид у него был изможденный. Я была уверена, что всю предыдущую ночь он не сомкнул глаз, предчувствуя скорую встречу с нами. Да к тому же его изрядно утомил перелет: роль пассажира угнетала его из-за невозможности контролировать ситуацию самому, а сознание того, что его жизнь находится в руках другого пилота, буквально сводило его с ума.
   Его беспокойный напряженный взгляд скользил по многолюдной толпе, пытаясь выхватить из бесчисленного количества лиц два, ради которых он терпел ненавистные ему перелеты. Он был совсем близко, но не замечал нас в суетливом движении прибывших и встречающих, лихорадка волнения туманила ему глаза. Мне бы следовало позвать его, окликнуть, но в оцепенении, сковавшем мое горло и все мое тело, я не могла вымолвить ни слова, да и в неистовом шуме, потоки которого захлестывали буквально все пространства и едва не сбивали меня с ног, мой слабый голос вряд ли был бы слышен даже мне самой.
   По привычке своей Ким потер пальцами висок - ничего не значащее движение, внешнее отражение его внутреннего беспокойства, он даже не сознавал его, но именно оттого оно было полно особого очарования, ведь это была только ему одному свойственная манера, частичка его так бережно хранимого мною в сердце образа. Все эти маленькие особенности: потирание пальцами виска, говорящее о смятении, растерянность во взгляде, такая редкая при его всегдашних невозмутимости и самообладании, и многое другое, - все это и было Кимом, которого я знала и любила, которого ждала долгие полгода, представляя в своем воображении эту встречу, свои чувства, когда я увижу его, неожиданно взволнованного, радостно-потерянного. Эти ощущения, такие несвойственные для него, Ким дарил только мне, и я дорожила ими, как дорожат тайной, которая неведома никому, кроме тебя и которая доставляет странное, чуть высокомерное чувство удовольствия.
   Внезапно Ким перехватил мой взгляд; лицо его озарилось счастливой и чуть смущенной улыбкой, он в приветствии поднял руку. Я судорожно вздохнула, подергала маму за рукав. Она обернулась и, заметив Кима, весело воскликнула:
   - Ким!
   Ким поспешно протеснился сквозь толпу, приблизился к нам, поцеловал маму, подхватил меня на руки. Я почувствовала его такой знакомый запах кофе и еще один - специфический: масла или керосина, который витает вокруг самолетов. Щеку мою оцарапала щетина, и я тихо засмеялась, коснувшись рукой его шершавого подбородка. А Ким стал оправдываться, говоря, что от волнения не мог удержать бритву в руках. Я качнула головой и улыбнулась, давая понять, что все это пустяки, и я рада ему любому, в каком бы ужасном виде он не предстал перед нами с мамой.
   Ким лукаво подмигнул и шепнул мне в самое ухо:
   - Я скучал.
   Я сладко вздохнула, уткнулась ему в плечо. Так приятно было думать, что мы будем вместе: я, мама и он - целых две недели.
   По дороге домой я пристально вглядывалась в его лицо, пытаясь отыскать перемены, что должно было привнести время в его облик за те полгода, что мы не виделись с ним. Шесть месяцев - этот срок не так уж и велик во всей бесконечности времени, но в ожидании, которое порой кажется нескончаемым, счет минутам и часам идет совсем иначе. Однако опасения мои оказались напрасными, и Ким по-прежнему был моложав и красив и все так же походил на англичанина - этакого джентльмена из классических романов. Возможно, все дело было в призрачной невыразительности тонких черт его лица и в некоторой холодности взгляда его серо-голубых, как чуть облачное небо, глаз. Он, к тому же, был обладателем той аристократичной бледности кожи, которая так ценилась в прошлых веках, когда дамы и господа тщательно прятали от солнечных лучей свои изнеженные руки и лица за всевозможными заслонами в виде вуалей и шляп. Кроме того, у Кима был типичный темперамент северянина со всеми этими характерными отличительными чертами: сдержанностью, неразговорчивостью, отчужденностью, - которые необыкновенно сочетались с его романтичным образом пилота-скитальца. Киму, впрочем, вовсе и не шла бурная страстность в проявлении чувств, и даже если душу его терзали сильнейшие эмоции, внешне он всегда оставался невозмутимым, а переживания его можно было угадать разве что в едва уловимом движении бровей или в чуть заметном подрагивании рта, да еще в глазах, в которых порой, если глаза его смотрели на близкого человека, отражались все его мысли. Со мною он мог часами разговаривать одними глазами, и я понимала все, о чем он говорил, хотя, возможно, мне лишь это казалось, и Ким просто давал мне возможность фантазировать, потому что ему нравилось наблюдать за моим лицом, когда я представляла что-то; он говорил, что я совершенно преображаюсь в такие минуты, но по-моему в задумчивости преображаются все люди. А я наблюдала за ним, смотрела в его лицо и изучала, потому что при каждой нашей встрече мне казалось, что если я не запечатлею в памяти его черты, то непременно позабуду их, как только он уедет.
   Мне хотелось быть похожей на Кима, как бывают похожи дочери на своих отцов. Но Ким не был мне отцом. Он был маминым мужем (хотя причины, по которым эти двое самых свободолюбивых человека на свете решили пожениться, были загадкой не только для них самих, но, пожалуй, и для высших сил, соединивших их судьбы). Своего настоящего отца я не знала; мама привыкла говорить, что мой отец Ким, а Ким в свое время признал меня своей дочерью вопреки всему, даже здравому смыслу. Однако вся эта невинная ложь существовала лишь для посторонних людей, чтобы не приходилось объяснять деталей; мне же правда была известна всегда, наверное оттого-то я, даже когда была совсем малышкой, и не звала Кима папой.
   К сожалению к моему, у меня не было ни похожих на облачное небо глаз Кима, ни его тонких бледных как у аристократа черт лица, но зато я обладала куда более ценным даром: я и Ким всегда были близки духовно. Он понимал меня, даже когда я сама не могла похвастаться успехами в этом, он чувствовал меня, как если бы между нами была натянута связующая нить, которая подрагивала бы при каждой моей мысли или при каждом ощущении. При этом мы обладали совсем не схожими характерами. Киму при всей его выдержанности, были свойственны и мятежность духа, и легкомысленность, совершенно, впрочем, очаровательная, и некоторая внутренняя незащищенность, какая отличает людей его склада, лишенных чувства ответственности, обязательности и прочих качеств прагматиков и реалистов. Эти, однако же, черты вовсе не противоречили другой стороне его характера, скорее даже наоборот - дополняли ее, уравновешивая чаши весов, поскольку у Кима, кажется, никогда не возникало споров с самим собой, как у большинства людей, не умеющих обрести внутреннюю гармонию. К тому же не будь у Кима огня в крови, он не стал бы тем, кем стал. С такой отчаянной самоотдачей зову неба отвечают лишь безрассудные мечтатели и безнадежные авантюристы. Ким был именно таким, иначе как объяснить его совершенно сумасшедшую страсть к небу и к авиации. Он жил в небе и небом, он думал о небе, он чувствовал небо в самом себе. Он знал его, как иные знают все закутки родных улиц, он предчувствовал его изменения - еще прежде, чем те должны были родиться в недостижимых сферах. Если ему долгое время приходилось оставаться на земле, он не находил себе места и даже как будто задыхался, словно мог дышать только на высоте нескольких тысяч метров. Ему, познавшему бесконечные пространства, было тесно среди людей, тесно в больших городах. Но только здесь, в чуждой ему стихии, он принадлежал мне. В небе же, в беспредельной вышине, которая завораживала, очаровывая и страша одновременно, он был свободен от всяких уз, даже тех, что связывали его со мной, он был бесстрашным героем, отважным и отчаянным безумцем, которым восхищались те, кто оставался внизу, он был звездой - самой яркой из видимых звезд.
   Я тоже любила небо - его непостижимую силу дарить покой душе и вдохновенность мечтам, его переменчивость и живописность красок, его бесконечность тысяч океанов, в которой тонул плененный взгляд. Я любила небо на рассвете, когда горизонт разливался розовой рекой, топя в потоках розового света мир; я любила небо днем, когда пухлые облака, несомые высотными ветрами, играли с моим воображением, и, точно миражи, вставали перед моими жаждущими чудес глазами дивные картины из белоснежной пены, которую разбрызгал кто-то, пытаясь потушить рассветный пожар; я любила небо на закате, когда в причудливо-обманчивой неподвижности предметов мир приобретал заколдованность нереальности, и в сумерках, пронзающих пространство синими тенями, тихо слабел багряный свет заходящего солнца; но больше всего я любила небо ночью.
   Над некоторыми людьми ночь имеет непостижимую власть. Она пробуждает волнение в их душах, она влечет их к себе. У них появляется неудержимое желание вырваться из четырех стен, окунуться в сладкую прохладу, дышать мерцающей темнотой, пока рассвет не успокоит их растревоженные сознания. Им становится тесно даже в собственных телах, и они жаждут обратиться чем-то неведомым, стать частью этой обволакивающей таинственности, в которой точно снежинки на ладони, тают все звуки, и мчаться вместе с ветром, собирая букеты из земных и небесных огней.
   Ночь обворожила и меня. Как только бледный сумрак, предвестник ночи, опускался на город, стирая краски дня и обращая мир в черно-белый снимок, я взбиралась на крышу дома, запрокидывала голову и устремляла взгляд в разливающийся надо мной черный океан. С невыразимой, щемящей сердце тоской я кружилась, раскинув руки, цепляясь за потоки ветра, мечтая коснуться бархатного одеяния ночи, собрать в ладошку рассыпанные по небу бриллианты и шептала дрожащим от восторга голосом:
   " Далекие звезды застыли
   В беспредельности мертвых небес,
   Как огни бриллиантовой пыли
   На лазури предвечных завес".
   Ночь самое прекрасное время суток. Она забирает безжалостную яркость дня и дарит взамен потустороннюю бледность, в которой все вокруг становится загадочно прекрасным. Это иллюзия, в которой нет места неправильному или уродливому, а есть лишь мимолетное ощущение всеобщего совершенства. И эта ложь так сладка и притягательна, что нет никакой возможности противостоять ей, даже зная, что с рассветом все ее дары обратятся каплями росы, которые исчезнут, как только их коснутся первые лучи восходящего солнца. Но для меня у ночи было то, что снова и снова заставляло меня верить ее призрачным сказкам и мчаться точно на крыльях в ее обжигающие лунным холодом объятия, - приходя, ночь приносила с собой свои бесценные сокровища - звезды. Я хотела вечно любоваться ими, раствориться в их скудном сиянии, льющемся из глубин вселенной. Я хотела знать тайны, что хранятся в их чертогах миллиарды миллиардов лет. Звезды знают все, но кому попало они своих секретов не раскрывают. А на мои немые мольбы они молчали и лукаво подмигивали, будто хотели подразнить, или порой срывались с места, словно кто-то стряхнул их как пушинки с одеяла, и мчались куда-то, куда мне было не попасть даже в моих мечтах.
   Мы с мамой жили в больших городах, а потому вместо настоящей ночи с ее густым мраком, у меня была лишь тусклая тень, в которой свет земных звезд был куда ярче света звезд небесных. Но все же, когда яростный безумолчный шум города обращался дивной мелодией, где сигналы автомобилей и шуршание колес об асфальт становились музыкой, играемой невидимым оркестром, а голоса прохожих - песней ангелов, когда призрачная богиня ночи спускалась с небес, чтобы, взяв меня за руку, принять на своем празднике, где звезды танцевали чарующие меланхоличные танцы, куда ветры приносили напевы со всех концов земли, я забывала обо всем на свете, даже о том, что влюбляться в звезды нельзя, иначе твое сердце непременно будет разбито, как в стихотворении, что читал мне как-то Ким:
   " И все, что в молчании ночи волнует и манит,
   Что тайною чарой нисходит с далеких планет,
   Тебя в сочетанья свои завлечет - и обманет,
   И сердце забудет, что с ними слияния нет".
   А иногда, утомленная ночными хороводами, я счастливо засыпала прямо на крыше; покоряясь власти сна, я отчаянно желала лишь одного - чтобы день не наступал никогда, чтобы вечно царствовала ночь. Мне снилось, что звезды манят меня к себе своими слабыми лучами, что они зовут меня за собой в подоблачные выси. Но когда я с трудом раскрывала глаза, и мой сон рассыпался, как неосторожно задетый карточный домик, оказывалось, что вовсе не звезды, а мама произносит мое имя. Она брала меня на руки, а я, полусонная, разочарованно вздыхала, видя, что мир вокруг заливает невозможно яркий розовый свет, - это рассвет, а значит - ночь закончилась.
   Я мечтала однажды поселиться высоко в горах, подальше от огней мегаполисов, рядом с огромной обсерваторией. Я бы носила строгие наряды, как женщины ученые; к кармашку на моей груди была бы приколота карточка с именем и фотографией. Я бы стала равной моим небесным богам. Я бы смогла заглянуть в их всезнающие глаза, и тогда они открыли бы мне все свои тайны. Но до той поры мне нужно было так много узнать - я была убеждена, что в обсерваторию моей мечты, где раскрывались загадки вселенной, принимали только лучших. И я проводила долгие, томительные, но безмерно счастливые часы за учебниками и энциклопедиями, пытаясь запомнить бесчисленные сведения и факты, числа и даты, произнося вслух странные названия, любуясь полуфантастическими фотографиями иных миров. Порой я даже забывала о сне и еде. Но все это были пустяки - что такое еда и сон, когда мне открывались чудеса.
   Вот только вместо огромной обсерватории в горах мне приходилось довольствоваться той, что была на окраине города, в котором мы жили с мамой последние месяцы. Эта обсерватория была старой, полуразрушенной и вечно ремонтируемой, но для меня она была почти храмом. И ничего, что внутри было темно и неуютно, пахло строительными материалами и книгами, пылящимися на полках долгие годы, а каждая ступенька узкой винтовой лестницы, ведущей на второй этаж, отчаянно скрипела и так и норовила обрушиться прямо под ногами. Зато на первом этаже там был огромный, высотой с человеческий рост, пожелтевший от времени глобус, на стенах развешены звездные карты; а наверху в несколько рядов расставлены скамьи для посетителей; но, самое главное, там, конечно же, был телескоп - старый, громоздкий и неуклюжий, с кое-где поцарапанными стеклышками, и все же он был моим проводником к небу. Когда я приходила в обсерваторию, мне приходилось тихо сидеть на скамье вместе с остальными посетителями и от начала до конца выслушивать лекции, которые слово в слово повторяли уже, пожалуй, добрые полвека и которые я знала так хорошо, что верно и сама могла бы их читать. Но когда мне разрешали наконец подойти к телескопу и полюбоваться гладким оранжевым, словно пасхальное яйцо, Титаном или туманностью Андромеды, похожей на рой разноцветных мотыльков, сердце мое наполнялось каким-то неизъяснимым чувством, и впрямь похожим на любовь. Но вот что было странно, мне отчего-то непременно хотелось одной владеть всеми чудесами неба и не делиться ими с изредка заходившими в обсерваторию и забывавшими уже через минуту, что за планету им показывали. Это должно было казаться смешным, ведь небо не могло принадлежать никому. Но мне думалось, что я, в отличие от всех остальных, умела ценить каждую крошечную звездочку на небе, и поэтому я больше других заслуживала того, чтобы называть небо своим. Ведь большинство людей, говорила я себе, забыли вовсе, что прямо над ними расстилается полотно, вытканное самим богом. Они разучились видеть красоту рядом с собой. Они ходят, глядя себе под ноги, и даже не поднимают головы. Они жалуются на плохую погоду, а когда выглядывает солнце, они оказываются так заняты, что даже не замечают приветливых солнечных лучей. Они разбираются в законах движения планет, но не знают самых простых вещей, не знают, что стоит лишь остановиться на мгновенье, поднять глаза к небу, и все заботы, все печали разом уйдут, а на душе станет так светло и легко, как бывает только в самые счастливые минуты жизни.
   Небо могло принадлежать мне, вот только у меня не было ничего, что сделало бы его моим.
   Я сказала об этом Киму, а он улыбнулся и спросил с понимающим видом:
   - Твоего собственного телескопа?
   Обреченно вздохнув, я кивнула в ответ.
   - Я смогу прислать тебе денег, милая, - предложил Ким.
   Я покачала головой.
   - Мама и без того разоряет тебя.
   - Если не на вас двоих, на кого же мне тратить свои сбережения?
   - Мама все равно не позволит потратиться, как она непременно сочтет, на бессмыслицу. Твои деньги уйдут на покупку новых нарядов.
   Я снова вздохнула и задумалась. Даже будь у меня телескоп, мама непременно сказала бы что-нибудь вроде: "Эта штука чертовски тяжелая, чтобы с ней таскаться". И уж наверняка она не позволила бы, чтобы телескоп занял место моих игрушек и нарядов. Она бы не допустила, чтобы у меня было меньше, по крайней мере, десятка платьев, и тот факт, что я более чем прохладно отношусь к нарядам, да и в игрушки вовсе не играю, ее не смущал. Должно быть, она хотела, чтобы я походила на нее в том, что касается внешнего облика. Мама была невероятно стильной женщиной. Она одевалась как богиня, она была в курсе всех модных новинок, она знала, кажется, все секреты красоты, она была почетным гостем на неделях высокой моды, она покупала наряды всемирно известных дизайнеров. Она посещала лучшие салоны, чтобы сохранить свою молодость и несравненную красоту. Она говорила, что хорошая внешность тоже разновидность таланта, как прекрасный голос или умение рисовать, и что пренебрегать им нельзя, его нужно использовать, совершенствовать и дарить людям.
   Случалось, что я наблюдала за ней, затаив дыхание, точно за великой актрисой, исполняющей лучшую свою роль, и восхищенно думала, неужели же она моя мама. Она была бесподобна, обворожительна, божественна, великолепна, и она была самым непостижимым созданием на свете и почти такой же далекой, как звезды. Если бы кто-нибудь попросил меня описать ее, я бы, пожалуй, не сумела сказать ничего определенного. Мама была переменчивой, точно ветер, и, точно ветер, свободной. Ни к кому и ни к чему не привязанная, она переезжала с место на место, легко заводила друзей, легко с ними расставалась. Ей все в жизни давалось легко. Она была отчаянной и смелой и всегда счастливой. Ее жизнерадостная безрассудность привлекала людей, поэтому вокруг нее всегда собиралась шумная компания. Весь мир, казалось, был полон ее друзьями, и в целом свете у нее не было ни единого врага. Она была королевой. Ее боготворили и за счастье принимали возможность исполнять ее прихоти и капризы. Я ни раз видела своими глазами, с какой немедленной и абсолютной готовностью мужчины бросались по ее поручениям; с каким благоговейным трепетом внимали женщины ее словам.
   Временами мне тоже хотелось жить беспечно, словно бабочка, порхающая от цветка к цветку, но у меня не было ни ее безрассудной веселости, ни способности с легкостью заводить дружбу с незнакомыми людьми; у меня вообще не было ни единого присущего маме качества. Меня не удивляла моя непохожесть на Кима, но с мамой мы были связаны кровным родством. Однако же с ней мы были до того разными, что иногда мне это напоминало чью-то злую шутку. Я, впрочем, никогда не пыталась звать ее в свой мир, потому что знала, что ночные прогулки по крышам и лекции по астрономии не для нее, и я никогда не упрекала ее за нежелание сделать первый шаг мне навстречу, стать мне ближе. Мама была такой, какой она была, и принудить ее к тому, что было ей чуждо, значило бы лишить ее души. И все же мама хотела, чтобы мы были хотя бы немного схожи. Она искала во мне себя, но не находила, и тогда в глазах ее отражалось разочарование. Мне было жаль, что я не такая, какой она хотела меня видеть, но я не могла и, наверное, не хотела меняться.
   Мою маму звали Магдала. Это имя, извлеченное из недр истории, оставляющее во рту горьковато-сладкий привкус тайн и полузабытых легенд, очень шло к ней: к ее тяжелым золотым кудрям (когда она расчесывала их, сидя перед зеркалом, то становилась похожей на античную красавицу с полотна какого-нибудь итальянского живописца), к ее обманчиво-кротким голубым, словно весеннее небо глазам, к ее лучистой улыбке. Она была красива, но совсем иной, чем Ким, красотой. Мама не походила на аристократку; в ней не было ничего от холодных чопорных леди. Она была очень живой, естественной, настоящей, полной света.
   Но даже в том, что касается внешности, я была полной ее противоположностью. Порой мне хотелось золота ее волос и лазури ее глаз - и вовсе не из зависти, а просто мне необходимо было быть похожей на кого-то, чтобы знать кто я такая. Мама говорила: "Твои глаза цвета расплавленного золота, а волосы - точно крылья ворона, твоя кожа как мрамор, а губы как нежные розы". Но какие бы красивые эпитеты она ни находила для описания моей наружности, я всегда была неприглядным ребенком с субтильной фигуркой, с болезненно бледным лицом, со странной синевой в волосах. Поначалу мама думала, что я похорошею, когда стану старше, но время шло, а в моей внешности не появлялось и намека на красоту. Мама не могла с этим смириться, поэтому старательно наряжала меня, точно куклу, и с редкостным упорством превращала мои совершенно прямые волосы в водопад сияющих локонов.
   Она дала мне имя Северина. Мне кажется, она ждала мальчика, чтобы порадовать Кима. Нет - чтобы порадовать себя, осчастливив мужа сыном (пусть и неродным). Ей нравилось радоваться, когда она думала, что делает людей счастливыми. И в этом своем эгоистичном чувстве она была удивительно искренней; впрочем, искренней она была во всем. Когда же я родилась, Ким вовсе не огорчился, а мама не имела привычки сожалеть о том, что уже случилось и чего нельзя исправить.
   Мама называла меня своей Снежной королевой из-за моей, как ей казалось, всегдашней отстраненности. Мне не очень нравилось это прозвище, но так звала меня только она, и поэтому оно было наполнено для меня особым, странным очарованием. Вот только Снежной королевой я совсем не была.
   Ким прервал мои размышления. Он ничего не говорил, но смотрел так пристально и испытующе, будто пытался прочесть мои мысли. Я поглядела на него и улыбнулась. Взгляд его наполнился нежностью, но где-то в самом потаенном уголке его души вспыхнула и отразилась в его глазах искорка грусти - что-то как будто встревожило его.
   - Что случилось? - спросила я, тоже взволновавшись.
   Он качнул головой, провел рукой по моим ненастоящим кудряшкам.
   - Ты так быстро взрослеешь, - произнес он наконец тихо и печально. - Я боюсь, что однажды приеду, а вместо моей милой малышки меня встретит незнакомая взрослая женщина.
   - Если хочешь, - сказала я с улыбкой, - я никогда не буду взрослеть.
   Ким улыбнулся в ответ, но как-то вымученно, с трудом. Я нахмурилась. Я знала, что гнетет его. Каждый раз, как он всматривался в мое лицо, тень печали омрачала его собственное. Слишком редко он видел меня, и слишком резкими казались ему перемены, что происходили со мной. Он действительно боялся меня взрослой. Я казалась ему чудо-ребенком, странным, не похожим на всех прочих детей. Я думала и говорила не по-детски, у меня были недетские глаза. Он приходил в умиление от того, как я рассуждала, как видела мир. Но все это было как будто несерьезно, как часто бывает у взрослых, которые восторгаются с некоторой снисходительностью неожиданно разумными высказываниями малышей. Ким не знал меня настоящей, и мне было больно это сознавать. Ведь будь иначе, он не привозил бы мне плюшевых медведей и не пытался бы читать детские книжки. Я была его иконой, образом, рожденным из печальных видений в его сознании - фальшивые локоны, прелестные платья и внезапно серьезный взгляд, суровое выражение лица. Это завораживало и очаровывало его, но только до тех пор, пока я оставалась крошечным созданием, инопланетным существом, принявшим вид человеческого ребенка. Превратившись во взрослую, я стала бы такой же, как и миллионы других людей. Это-то и страшило Кима. Он боялся потерять те чувства, что испытывал ко мне, боялся ощутить разочарование. И порой я думала с отчаянием и обидой, раз так - Киму никогда не узнать меня взрослой.
   Однако Ким был не единственным, кто видел лишь то, что хотел видеть. В своей фанатичной любви и я создала себе идол. Кима я обожала безмерно, но и он был для меня только образом, который я придумала себе сама. Бесстрашный летчик-испытатель, утонченный аристократ и романтик, недостижимый и свободный. Он был олицетворением моих нерастраченных чувств. У меня была отчаянная потребность быть кому-то нужной, которую усугубляла мама, не придающая связи между людьми никакого значения, воспринимающая отношения с непростительным легкомыслием и небрежностью. Ким давал мне ощущение, что я важна, необходима ему, что ему дороги мои забота и тревога о нем, но ощущение это было лишь иллюзией. Мы с Кимом позволили друг другу любить свои мечты вместо реальности, мечты об идеалах, в которые мы оба верили и которые не находили в действительности. Да и как могло быть иначе, когда мы виделись лишь два раза в году. Я не умела любить его обычным человеком рядом с собой. Я не сознавала отчетливо его недостатков, его дурных привычек, тех качеств, не слишком положительных, которые заложены в человеке по самой его природе и которые походят на червоточины в яблоке. Его изъяны виделись мне как особенные отличительные черточки, без которых он был бы и не он вовсе. Мне всегда его так не хватало, что я дорожила даже его несовершенствами, а без них мне было бы его совсем мало. Он и так-то был точно бесплотный призрак, всегда ускользающий, неуловимый. Порой мне даже казалось, что у моей любви вообще нет материального воплощения, словно я действительно люблю лишь видение из собственных снов. Очень часто я спрашивала себя, не оттого ли моя любовь так сильна, что не принадлежит мне, и я не властна над ней; не будь она свободна от меня и от Кима, сумела бы я сберечь ее такой же истинной, какой она была дана мне, не разрушила бы я ее, как многие из людей, что перестали воспринимать ее как чудо, погрязнув в обыденности, в глупых несогласиях с самими собой, друг с другом. Будь Ким так же близко ко мне как мама, смогла бы я любить его настоящим. Я знала, что нет. Ким разбил бы мои обманчивые грезы, а свою любовь я хранила именно в них. Эти мысли, резкие и холодные, словно пророчества, прожгли мое сознание и заставили меня расплакаться.
   Ким обнял меня. Я проговорила яростно и обиженно:
   - Ты заставляешь меня плакать.
   - Милая моя, прости, - прошептал он с болью в голосе, словно догадался о причине моих слез. - Иногда я думаю, что мне лучше совсем не приезжать, чтобы не мучить тебя своими глупыми сомнениями, не терзать твоего хрупкого сердечка. Я заставляю тебя страдать, и это невыносимее всего. Я глуп и слаб, я страшный эгоист, я живу без обязательств, я неисправимый и закоренелый одиночка. Но я хочу, чтобы ты знала: я никогда не перестану благодарить небеса за то, что они подарили мне тебя. Ты моя надежда и моя сила. Ты моя душа. Ты мои мысли всегда и везде. Ты ниточка, связывающая меня с землей. А я точно бумажный змей, и я покоряюсь тебе, будто собственной судьбе. Ты имеешь надо мной власть, какую не имеет ни один из людей. Ты знаешь меня, как не знает, наверное, и сам Господь Бог. Ты все хорошее, что есть во мне. Я люблю тебя, как никого другого в этом мире. Ты веришь мне?
   Ким говорил, покачивая меня на коленях, и я успокоилась, слезы мои высохли. Я кивнула в ответ на его вопрос, он продолжал говорить:
   - Знаешь, милая, иногда я совсем низко опускаюсь над землей, чтобы полюбоваться ее красотами: пугающей темнотой непроходимых лесов, в которых точно до сих пор обитает нечистая сила; волнуемыми ветром бескрайними полями, похожими на золотые моря; зеркальной неподвижность озер, подобных маленькой частице неба на земле; яркостью голубых рек, напоминающих шелковые ленты в волосах девушки. Я пролетаю над городами, полными суетливой и беспорядочной жизни, которые обладают непостижимой притягательной силой и красотой, странно далекой для меня, непонятной, знакомой и незнакомой, и над деревушками, в которых время течет медленно, точно мед, тяжелыми каплями сползающий с ложки, и где царят вечный покой и тихое счастье. В такие мгновения я думаю, где-то в этом необъятном мире живет моя малышка с ее сияющими янтарными глазами и улыбкой, всегда согревающей мне сердце. Тогда я начинаю искать тебя среди движущихся точек внизу, не нахожу и чувствую ужасное отчаяние, словно ты потерялась из-за того, что я неважно приглядывал за тобой. В подобные минуты меня сводит с ума чувство вины и сжигает мучительная тоска, и у меня появляется желание бросить все, оставить авиацию и жить с тобой и Магдалой на земле в каком-нибудь из тех крошечных городков, которые так тебе по душе.
   После этих слов Ким надолго замолчал.
   Я и прежде слышала от него подобные признания. Поначалу они пробуждали во мне надежду, однако позже я поняла, что его слова вовсе не были результатом обдуманного решения, они рождались сами собой, под влиянием сильных эмоций; так бывает, когда люди, находясь во власти страстей, сами того не сознавая, дают невыполнимые обещания, проклинают или признаются в любви. Ким просто чувствовал так, но вовсе не понимал рассудком. Вот только не знаю, жалел ли он потом о сказанном. Порой мне казалось, что, произнося подобные слова, он чего-то ждет от меня, может, того, что я попрошу его оставить авиацию, ведь ради меня он был готов на все, он, я знаю, пожертвовал бы и своим счастьем для меня. Одно мое слово - и он позабыл бы о небе. Но разлучить Кима с самолетом значило бы убить его. Как бы сильно я ни любила его, и сколько бы эгоизма ни было в моем чувстве, я бы не смогла отнять свободу у его крылатой души. Потому мне оставалось лишь мечтать, что однажды произойдет чудо, и Ким приедет ко мне насовсем, а мама позабудет свою любовь к скитаниям, и мы будем жить как настоящая семья в маленьком доме в каком-нибудь тихом уголке. Меня бы не изводило постоянное чувство страха за жизнь Кима, я бы не вздрагивала в ужасе каждый раз, слыша в новостях сообщение о разбившемся самолете. Я бы не просыпалась по утрам в невыносимом ожидании того, что мама вот-вот ворвется в мою комнату и объявит, что мы переезжаем.
   Мне нужно было так ничтожно мало, но так непомерно много должно было случиться, чтобы я получила желаемое.
   Я поглядела на Кима. С губ его по-прежнему не слетело ни слова, но его глаза поведали мне о многом. Что-то тревожило его - с самого приезда - что-то смутное, едва угадываемое, как ощущение скорого рассвета после бессонной ночи. Что-то тяжестью легло на дно его души и тянуло в черную неизбежность. Я чувствовала его беспокойство, как свое собственное. Я почти могла прочесть его невеселые путаные мысли. Я спросила его:
   - Что случилось?
   Ким качнул головой, не желая отвечать, но, поразмыслив о чем-то, вдруг вынул из кармана кусочек янтаря - мой давний подарок ему - и тихо, с усилием проговорил:
   - Помнишь, милая, мой талисман... Я люблю янтарь, он напоминает твои глаза. Он всегда со мной. В трудные минуты он помогает мне... Я хочу пообещать тебе кое-что. Я знаю, ты не веришь моим обещаниям, потому что я рассеян и забывчив, и все-таки... Я обещаю, что мы всегда будем вместе. Если случится что-нибудь плохое, если я окажусь в опасности, я крепко-крепко сожму в ладони янтарь, и тогда мы встретимся с тобой... где-нибудь, я точно не знаю, где; но с того момента мы больше никогда не разлучимся, я больше не покину тебя.
   Я растерянно посмотрела на него.
   - Ты пугаешь меня, Ким, - прошептала я, пытаясь уловить ход его мыслей. - О чем ты? Ведь ты говоришь о смерти? Зачем ты о ней говоришь?
   Во взгляде его отразилось болезненное выражение. Он обнял меня.
   - Прости, милая, я не хотел. Все я не то говорю...
   И он стал рассказывать о каких-то пустяках - уловка, чтобы не говорить о важном. А мне так о многом еще хотелось спросить его, но я не решилась.
   До самого отъезда Кима я старалась не думать ни о его безрассудной идее оставить авиацию, ни о разговорах о смерти. Мы проводили вместе время, гуляя по городу, катались на лодке по реке, устраивая пикники в парке. Я рассказывала ему обо всех незначительных событиях своей однообразной жизни, а он слушал так внимательно, словно я говорила о чем-то чрезвычайно значимом. Я пыталась спрашивать его о том, что за работа предстоит ему в ближайшее время, но он не любил этих вопросов, он говорил лишь о том, что уже осталось позади. И все же мне было неспокойно, я, как умела, скрывала это от него. Однако в аэропорту, когда мы уже прощались, я нащупала в кармане Кима янтарь, и все мои страхи вернулись ко мне вновь. Я вздрогнула и похолодела, вспомнив пугающую обреченность его слов.
   Посадку уже объявили, и Киму пора было уходить, но я никак не могла отпустить его, отчаянно цепляясь за рукава его куртки. Я бормотала что-то невнятное, всхлипывала, пытаясь сдержать подступившие слезы. Ким печально и растерянно смотрел то на меня, то на маму, ища ее поддержки, и что-то сбивчиво объяснял насчет времени, которое пролетит незаметно, говорил, что мы скоро увидимся, просил не грустить, писать ему длинные-предлинные письма, а под конец произнес:
   - Я буду безумно скучать, милая. Ты отпустишь меня?
   Сделав над собой усилие, я разжала объятия и нетвердо кивнула.
   Ким ушел.
   У меня было тяжело на душе. Так было всякий раз, как он уезжал; но теперь я тревожилась за Кима сильнее, ведь его мучили какие-то мрачные мысли. Меня не покидало ощущение чего-то неизбежного, почти рокового, будто бы полупредчувтвие грядущего несчастья. В его словах мне чудилась неотвратимость надвигающейся беды. Я убеждала себя перестать истязать собственный рассудок надуманными опасениями, но сердце и разум отказывались меня слушать.
   Когда самолет Кима взлетел, все переполнявшие меня чувства хлынули наружу двумя неудержимыми потоками слез. Мама не пыталась прекратить моих безнадежных рыданий, она знала, что это бессмысленно.
  
   После отъезда Кима время стало тянуться невыносимо медленно. Я считала дни до следующего его отпуска, который, казалось, не наступит никогда. Я часами скучала, глядя на клочок неба за окном, и, прижимая к груди фотографию Кима, мысленно вела с ним долгие разговоры. И только ночи радовали меня. Когда небо бывало ясным, я отправлялась гулять на крышу. Я любовалась звездами и мечтала, ненадолго забывая о своей грусти. Так прошло несколько невероятно длинных месяцев. А потом случилось несчастье. В обсерватории, в той самой старенькой, полуразрушенной обсерватории, которая была мне храмом, стряслась беда. Из-за чьей-то оплошности или же по какой-то несправедливой и фатальной случайности случился пожар. В огне погибли люди. Среди них и мне, наверное, суждено было быть, но трамвай, на котором я обычно добиралась, опоздал, и я приехала позже, чем всегда. Мне назначено было стать свидетелем страшного действа. Я глядела издали на дым, поднимавшейся грозной сумеречной тучей над зданиями, и чувствовала, как липнет к моему покрывшемуся холодным потом лицу пепел, относимый ветром от пожарища. Я почти могла видеть, как пылают в огне мои прежние глупые мечты вместе с громоздким неуклюжим телескопом, звездными картами и глобусом высотой в человеческий рост. И это мои наивные детские грезы обращались в пепел и уносились вместе с ветром. Мне было больно, мучительно стыдно и страшно. Ледяное отчаяние сжимало мое обезумевшее в бешеном биении сердце. Я была всему виной. Мои безудержные желания, моя эгоистичная безрассудная любовь стали причиной гибели людей. Это я своим высокомерным презрением к ним, не ведающим в святой для меня науке, разожгла пожар, унесший их жизни. Теперь я ненавидела себя беспощадно за свои прежние пустые фантазии, за капризы и жестокие надежды, за омерзительное циничное чувство сожаления о разрушенной обсерватории, которое превосходило скорбь по утраченным человеческим жизням. Я решила, что заслуживаю кары, самой страшной, какую только могут послать небеса. Я должна была искупить свою вину. И не дожидаясь приговора свыше, я сама стала искать себе наказания. Это были разные мелочи (на большее у моего малодушного существа не хватило бы смелости): я могла как бы случайно порезать палец ножом или, споткнувшись, разбить колени. Не знаю, как далеко зашла бы моя игра в "кару небесную", если бы она и впрямь не обрушилась на меня, заставив надолго позабыть всякие игры.
   Было раннее утро, темное и промозглое - августовское, но уже по-осеннему холодное и угрюмое, как уже целая дюжина дождливых и желто-оранжевых утр до него. За окном кричали полусонные, недовольные вороны, возглашая о новом дне; в городах это их исключительное право - встречать здешние скудные в своих красках, бледные рассветы. Я проснулась от царапающих слух криков, открыла глаза, но осталась лежать неподвижно. В маминой комнате зазвонил телефон. Я вздрогнула и ощутила глухие удары собственного сердца, напуганного звоном, неожиданным среди прочих звуков утра. Мама ответила не сразу. Поначалу голос ее был раздраженным, а потом зазвучал как-то странно, по-чужому. Я стала напряженно вслушиваться, но не смогла разобрать слов. Вскоре опять воцарилась тишина; я не слышала, как звякнула трубка, повешенная обратно на рычаг. Отчего-то стало жутко. Я хотела было подняться и пойти узнать, что произошло, но у меня не получилось даже пошевелиться. Спустя какое-то время в комнату вошла мама. Она присела на краешек кровати и зачем-то посмотрела на меня, как смотрят на неизлечимо больных - сочувственно и обреченно. Я не перенесла ее взгляда и стала глядеть в окно.
   - Мне нужно что-то сказать тебе, дорогая, - произнесла она, - вот только я не знаю, как говорят такие вещи. Это тяжело... Тебе будет больно услышать об этом... Все дело в том, что с Кимом случилось несчастье. Его самолет разбился сегодня ночью... Ким погиб, родная.
   Она замолчала, ожидая моей реакции. Но я так и продолжала лежать неподвижно, глядя на серое небо за окном.
   Я знаю, я видела, как люди принимают известия о смерти близких: они не верят, они переспрашивают снова и снова, они выпытывают какие-то подробности, а когда, наконец, начинают осознавать, что все сказанное им - правда, то приходят в отчаяние, и чувство скорби затмевает собою остальные чувства, вбирая в себя все мысли и ощущения. А я сразу поверила маминым словам; я ничего не спрашивала, потому что детали не имели никакого значения. А может быть, я уже знала заранее; может быть, все время беспрерывной тревоги за жизнь Кима я готовилась к его смерти. Впрочем, в те мгновения я совсем не думала ни о чем подобном; мне только было странно, почему тикают часы, почему движется время, почему оно еще не остановилось, почему мир не прекратил своего существования в тот самый миг, когда я услышала о гибели Кима.
   Потом я стала задыхаться. У меня начался астматический приступ, но я ничего не хотела делать, чтобы прекратить его. Я все смотрела на тяжелые облака за окном и думала, хорошо бы перестать дышать совсем. Но мама не позволила мне умереть. Она не отпустила меня к Киму. Должно быть, потому что ни в ее, ни в планы судьбы не входило даровать мне вечный покой. Для меня у них был приготовлен куда более изощренный план.
   На следующий день мне исполнилось восемь лет. Я была в больнице. На улице, не переставая, лил дождь, и я думала, это небо плачет по Киму. Я не плакала вместе с небом. Внутри меня, словно огненной волной от ядерного взрыва выжгло и иссушило все, даже источник слез. В душе не было ничего, будто ее закрасили черной краской, не оставив ни единого светлого пятнышка. Мне казалось, что какая-то неведомая сила унесла меня далеко-далеко, за пределы пространства и времени, за пределы всех вселенных, в ту пугающую своей неизвестностью пустоту, которая неведома ни одному из живых существ. Мне казалось даже, что я и сама стала этой пустотой, безучастной, полной пугающего ничто. Мое безразличие ко всему походило на последнюю стадию неизлечимой болезни, когда ты умираешь, но твои мучения достигли уже того предела, что тебе становится все равно. Только в болезни умирает лишь тело, а безразличие убивает душу - это гораздо страшнее. Но без Кима мне не нужна была даже собственная душа, ведь это он наполнял мою душу чувствами. Ким и звезды - вот все, что было у меня. И все это я потеряла.
   С моих губ тихо сочились, точно из глаз слезы, которых не было теперь, слова Звездочета из печальной Блоковской "Незнакомки":
   "Нет больше прекрасной звезды!
   Синяя бездна пуста.
   Я ритмы утратил
   Астральных песен моих!
   Отныне режут мне слух
   Дребезжащие песни светил!
   Сегодня в башне моей
   Скорбной рукой занесу
   В длинные свитки мои
   Весть о паденьи светлейшей звезды..."
   Вечером мне принесли коробку, перевязанную оранжевой лентой, и письмо на оранжевой бумаге. Мое сердце заныло от нестерпимой боли, и я снова начала задыхаться. Я подняла руку к кнопке вызова медсестры, но не нажала ее. Едва ощущая биение сердца, дыша с великими усилиями, я пристально разглядывала принесенные для меня подарок и послание. Оранжевые ленты, оранжевая бумага... От отчаяния я едва ни лишилась рассудка. Оранжевый цвет - значит привет от Кима, это как особый знак, который понимали лишь мы двое. Вот только теперь его привет звучал с того света. Это было невыносимо. Каждый завиток огромного банта, украшавшего коробку, каждая буква, выведенная его рукой на листе, были полны трепета жизни, коротких секунд и долгих лет, воспоминаний и будущих надежд, мыслей и слов, - всего того, что было его образом, настоящим, реальным, здесь и сейчас, и его душой, существующей в том пространстве и времени, которые предопределяли и мое существование на этой планете, его душой, служившей мне ориентиром в бесконечности нематериальных вселенных, определявшей сам смысл бытия, всего того, что составляло основу мироздания, которое было моим началом, чьим началом была я. Думать о Киме как о мертвом, значило бы считать несуществующим мир вовсе. Впрочем, отныне мира и впрямь не было. Я больше не знала, кто я и зачем я. Мне казалось, что я не могу больше видеть и слышать, ведь видеть и слышать можно лишь то, что существует в реальности или же нереальности, но ничего не было.
   Я спрашивала себя (хотя и знала ответ), моя ли неистовая любовь стала виной трагедии, мое ли страстное желание никогда не разлучаться с ним, мои ли неосторожные мысли о том, что он никогда не узнает меня взрослой. Это было величайшей пыткой сознавать, что своими опрометчивыми словами и мыслями я приговорила Кима к смерти. Мне казалось, в страшных муках я умираю вслед за ним.
   Я решила, что никогда не открою коробку с оранжевым бантом, не выну из вороха оберточной бумаги прощального подарка Кима, потому что я знала, что это то, чего я не заслуживала, то, что мне уже не пригодится никогда - телескоп.
   Я решила не трогать и письма, но отчего-то уже через пару мгновений жадно приникла взглядом к строчкам на оранжевом фоне.
   Это было стихотворение Ники, потому что Ким всегда слал мне письма в стихах:
   "Я хочу с тобой одной
   Посидеть у дома старого.
   Дом стоит тот над рекой,
   Что зовут воспоминанием.
   След ноги твоей босой
   Пахнет солнцем лета прошлого,
   Где бродили мы с тобой
   По траве, еще не скошенной...
   Голубели небеса,
   Исчезая за околицей,
   И звенели голоса...
   Вот и все, что нам запомнилось...
   И отсчет всех дней
   Подошел к концу,
   Стаи птиц - все дни -
   Собрались у ног...
   Покормить их чем?
   Не осталось строк".
  
   Через несколько дней маме позволили забрать меня из больницы. Но мои приступы удушья вовсе не прекратились, а напротив - стали повторяться все чаще. Тогда мама с легкостью, с какой она делала все в этой жизни, собрала вещи и повезла меня к морю, где жили наши родственники. Это было жестоко, но мама даже не сознавала, какую боль мне причиняет. Всем известно, что на юге, над морем, там, где нет почти посторонних огней, небо кажется совсем черным, а звезды сияют с невиданной яркостью. Вот только теперь сверху на меня с немым упреком взирал Ким, а каждая звезда на вновь дарованном мне небе была обагрена кровью тех, кто погиб в пожаре в обсерватории. Я поклялась, что отныне для меня не будет существовать небес, как для тех людей, что ходят, глядя себе под ноги. Я абсолютно и окончательно покорилась всему.
   А Ким все-таки выполнил данное мне обещание. Он стал приходить ко мне по ночам, тревожа покой моих снов, и забирать меня с собой. В сумерках, обволакивающих все вокруг, под проливным дождем мы шли с ним рука об руку к его самолету. Он подсаживал меня, я забиралась в кабину. Ким садился на место пилота, заводил мотор. Возмущенный голос его разбуженного крылатого друга мешался с громким шепотом дождя. Дождь не был нам помехой, ведь вскоре мы обгоняли грозовые тучи, окунались в спокойствие ясного неба. Я любовалась сокровищами ночи и с трепетом восторга слушала рассказы Кима об опасностях, что порой подстерегают в небе. И мы были лишь вдвоем: Ким и я. Только я знала, что это не более чем ночное видение. У реальности больше не было власти, чтобы осуществить мои мечты.
   И теперь, если я видела в небе длинную белую дорожку, оставленную пролетавшим самолетом, мое сердце не сжималось в сладком обмане догадок и предчувствий, и я не думала как прежде: "А что, если это Ким промчался над моей головой и мне отправил это белоснежное послание...".
   И вот еще что. Я ведь совсем не знала, на что похож тот далекий мир, где обитают души умерших людей. И порой мне думалось, найдется ли там для Кима самолет, Ким же не может не летать. Он всегда тосковал без полетов. Я спрашивала себя, что же будет с ним без его верной стальной птицы... Или ему самому подарят крылья, как ангелу? А что, если нет? Если нет в загробном мире ни самолетов, ни крыльев? Это тревожило меня, и иногда я не спала ночи напролет. Но потом я убеждала себя: с самолетом или без, Ким обязательно сможет летать, а если нет - так у него есть кусочек янтаря, он сожмет его в ладони, и мы встретимся, я принесу моему Киму прекрасные белоснежные крылья, которые смогут унести его куда только он пожелает.
   А иной раз по ночам мне снилось, что я в лесу, в котором осень никогда не сменяется другим временем года. Я совсем одна, а надо мной кружит Ким. Крылья его самолета почти касаются верхушек деревьев, но он не может приземлиться в лесу, а я не могу из него выбраться. Внезапно поднявшийся ветер принимается яростно обрывать желтые листы с веток, вздымать опавшую листву у моих ног. А я стою, недвижимая, среди этого ветренно-лиственного пестрого кружения. Я заперта в осенне-огненной темнице, и точно в многоцветном море, я тону в бесконечном умирании природы. В безысходности я кричу, я зову Кима, а он совсем рядом, но не слышит меня; он так далеко, как никогда прежде.
   По утрам я просыпалась, опустошенная и разбитая; я освобождалась из оков мучительно-тревожных ночных видений и оказывалась во власти безбрежной дневной тоски.
  
   II Мозаичный дом.
  
   Городок у моря был маленьким и на первый взгляд ничем не примечательным. Он располагался на отшибе, вдали от курортных и туристических центров, затерянный среди травянистых холмов, благородных кипарисов и неровных, высаженных самой природой, самшитовых аллей. Здесь не было высоких и современных зданий. Дома, терявшиеся в густой зелени и казавшиеся жилищами сказочных жителей, были выстроены в южном стиле: с большими окнами, чтобы пространство внутри было пронизано светом и наполнено воздухом; с широкими террасами и длинными балконами, где можно было спастись от полуденной жары и насладиться прохладой вечера; стены часто были увиты плющом и иными вьющимися растениями, а широкие подоконники были уставлены кадками с дивными, изумительно пахнущими цветами.
   По маленьким уютным улочкам, как и несколько десятилетий назад, ездил один лишь вид общественного транспорта - трамваи, медлительные и весело звенящие на ходу. Редкие автомобили представляли собой настоящие реликвии: они принадлежали к послевоенной эпохе и походили на те, что хранятся теперь в музеях и выезжают девятого мая на парад или просто проезжают по улицам, громко сигналя, собирая на обочинах толпы любопытствующих. Центральная площадь города и многие улицы и проулки были мощеными большими неровными булыжниками. Прямо вдоль дорог росли розовые и лавровые кусты, акации, магнолии, жасмин и олеандр.
   Люди в городке, расслабленные и истомленные мягкостью климата и вечным спокойствием, царившим вокруг, жили так же, как и многие поколения до них - размеренно и неторопливо, не привнося в свою жизнь каких-либо перемен, ничему не удивляясь, чтя традиции внутрисемейные и общие. Они не боялись за день грядущий и не оглядывались на день прошедший; они жили настоящим, длящимся бесконечно. Все здесь знали друг друга, дружили семьями и обычно шли по стопам собственных отцов и матерей, выбирая ту же, что они профессию, придерживаясь тех же взглядов и мнений, перенимая многие родительские манеры и привычки (благо примером им служили люди более чем достойные). И все эти люди точно были подчинены какому-то единому механизму: они работали одинаково усердно, но, как будто бы не прилагая к этому особенных усилий; они одинаково развлекались, гуляя по набережной, плавая на теплоходе по морю или собираясь для праздной болтовни за бокалом вина на своих открытых зеленых террасах.
   Этот городок был одним из тех, где я мечтала поселиться вместе с Кимом и с мамой. Здесь не было ненавистных мне суеты и неопределенности, и все было пронизано духом единения и семейности. Время здесь тянулось медово-медленно, и каждый лепесток на цветке и пылинка на дороге знали свое предназначение и буквально дышали счастьем и любовью.
   Поселиться же мне однако предстояло не совсем здесь. Пункт моего назначения назывался Предместьем. На самом деле оно было всего-навсего окраиной городка и отъединялось от него парком с бамбуковыми зарослями и разнообразными диковинными растениями, тем не менее, так уж было заведено, что несколько крохотных предместных улочек значились отдельно от городка, и порою даже в официальных документах в графе "адрес" писалось "Предместье такого-то городка". Почему это было так, никто не смог бы уже объяснить толком, хотя существовало несколько версий. По одной из них вся территория Предместья принадлежала некогда монастырю; по другой - в прежние времена здесь располагалось место отдыха людей высокого происхождения и художественной богемы, которые нуждались в уединении и некотором отдалении от жизни простого люда. Обе версии казались одинаково правдоподобны, поскольку подтверждения существовали как для одной, так и для другой. Что касается некогда приезжающих сюда аристократов, то об этом свидетельствовали и их прежние дома и рассказы тех, чьи предки имели к ним отношение. Да и монастырь стоял в Предместье по сей день. Он, с прилегавшими к нему церковью, колокольней и, чуть вдалеке, заросшим кладбищем, был местной достопримечательностью, так как история его насчитывала уже не одно десятилетие, однако же, местные жители тщательно оберегали его от туристов и вообще посторонних людей. А поскольку в Предместье не было ни домов отдыха, ни гостиниц, а комнаты приезжим никто не сдавал, то здесь в отличие от городка даже в летние месяцы не становилось оживленно; приходили, конечно, полюбоваться церковью, и все же пригородным обитателям удавалось сохранять свое всегдашнее уединение. Все это создавало в Предместье впечатление какой-то покинутости, печального одиночества и томительной тоски уныния. Это был образ будто вырванный из прошлого. В нем было что-то монашески-покорное, кроткое и в то же время аристократически-утонченное и строгое. Это был особенный мир, наполненный отголосками минувшего, чарующий своей задумчивой отчужденностью и растворенной в воздухе меланхоличностью. В нем удивительным образом сочетались несочетаемые вещи: жизнь здесь соседствовала со смертью, прошлое - с настоящим; великолепные дома окружали монастырь; всего в нескольких шагах от роскошных цветущих садов простиралось запустелое кладбище.
   Но все же при всей колдовской притягательности и какой-то даже полуфантастической одушевленности Предместье поначалу не тронуло моего сердца, не пробудило волнения в душе.
  
   Из аэропорта до дома мы добирались в такси. Безжизненным взглядом я смотрела в окно, но видела вовсе не стремительно меняющийся пейзаж, а беспредельную пустоту внутри себя - на ней, точно на не перестающей ныть ране, было сосредоточено все мое существо. Мои мысли и чувства были путаны и болезненно воспалены; мною владела безграничная, всепоглощающая скорбь. Я была точно в бреду и смутно сознавала окружающую действительность. Я казалась себе самой сокрушенной и раздавленной чем-то огромным и мне не подвластным. Я была никем и ничем. Мне нужно было уснуть - это было единственным спасением от боли. Не дожидаясь приезда, я погрузилась в неспокойную и тревожную дрему.
   Я проспала приближение к дому родственников и ничего не увидела. Много позже я сожалела об этом, потому что у меня не было возможности испытать очарование первого впечатления. Но тогда мне было совершенно все равно, да и в тот день я вряд ли смогла бы оценить великолепия своего нового обиталища.
   Дом располагался в небольшом проулке, не асфальтированном, а, как и множество прочих предместных и городских улиц, мощеном неровными булыжниками со стершейся от времени поверхностью. Чтобы попасть к дому, нужно было пройти мимо душистых кустов лавра и колючего шиповника, вдоль высокой изгороди, увитой плющом. В ней была скрипучая калитка старинной ковки. Отворив ее и пройдя под цветочной аркой по узкой тропинке, которую летом устилал розовый, словно заря, покров из лепестков, а по осени - из темно-коричневых листьев, источающих запахи уходящих летних месяцев и первых холодных дождей, вы попадали в чудный сад, похожий на маленький Эдем. Он был прекрасен, он был точно из иного мира. В нем было нечто девственное, юное, не тронутое никем и ничем. Словно здесь навсегда остановилось время, и сад пребывал в вечном весеннем утре, свежем, прозрачном, влажном. Во всем угадывалась хрустальная хрупкость, которую не смели нарушить ни ветер, чьи трепетные порывы осторожно задевали покрытые невесомой вуалью цветов деревья, испуганно путались в ветвях и тихо шептались о чем-то с листвой; ни солнце, чьи лучи с любовью прикасались к нежным лепесткам и искрились в тающих на них поутру каплях росы. И даже зимой, когда сад прятал свой прелестный наряд в тайные сундуки, чтобы не вынимать его до самой весны, он по-прежнему казался трогательно-невинным, детски-милым.
   Сад пленял с первого же мгновения - своей чарующей безыскусностью, женственным изяществом, утонченной простотой. Он поражал богатством красок, разнившихся от белоснежного, такого чистого и яркого, что казалось, он вот-вот обратится в свет, и розового, бледного и нежного, как завитки на изысканном дорогом фарфоре, до густого и темного, будто запекшаяся кровь, багрового; от радостно-светлого сочного салатового и королевского изумрудного до глубокого и холодного, как океанские глубины, темно-зеленого. Он благоухал и опьянял головокружительным сочетанием легких, свежих, сладких и тяжелых ароматов, источаемых цветами с ранней весны и до поздней осени. Летом же, в особенно жаркие дни, наполнявшее сад благоухание казалось не просто соединением цветочных запахов, растворенном в обжигающем воздухе, а чем-то осязаемым, невидимыми каплями заполняющим пространство, прилипающим к коже, проникающим в поры, текущим по земле и под ней; порой чудилось даже, что стоит разорвать один из лепестков, и из него потечет густой терпкий нектар.
   Земля здесь была плодородной, какой может быть только богатая, щедрая земля юга. Она подарила саду пушистые акации, нежные магнолии, опасный олеандр, множество сортов сирени и роз, грушевые и абрикосовые деревья с большими сочными плодами, виноград и еще необычайное разнообразие цветов и растений, большинство названий которых я по приезде даже и не слышала.
   Весной и летом, когда все оживало, сад превращался в настоящие цветочные джунгли. Земля была исчерчена тропинками, сплетающимися в кажущийся бесконечным лабиринт, и стоило свернуть с одной из них, можно было запутаться в несчислимых сплетениях ветвей или попасть под дождь из лепестком и листьев, которые стряхивал с деревьев неловкий ветер.
   Сад, однако же, вовсе не был таким огромным, каким казался из-за густых и спутанных, словно нечесаные волосы, зарослей и плутающих средь них дорожек. И даже больше того, он был таким же, как и прочие сады в Предместье. Но только этот сад скрывал в своих глубинах нечто поистине восхитительное и завораживающе прекрасное - дом вековой давности. Он был двухэтажным с мансардой. У парадного его входа высились колонны, увитые плющом; с противоположной стороны дома вдоль всего второго этажа тянулся балкон с такими же, как и у главного входа, колоннами и с каменными вазами в половину человеческого роста. Балюстрада доходила мне почти до самого подбородка, и чтобы полюбоваться садом, мне приходилось подниматься на мысочки или усаживаться на пол и глядеть между толстыми столбиками. Под балконом, который в доме звали галереей, располагалась терраса, куда иногда выходили попить чаю за большим овальным столом. Здесь же у стены примостилось плетеное кресло-качалка.
   Фасад дома был выложен кусочками мозаики терракотового цвета. Именно поэтому он назывался Мозаичным домом. Как и всякий старый дом, он имел свою историю. Кое-что в ней было правдой, кое-что - вымыслом.
   Мозаичный дом был одним из первых, выстроенных в Предместье. Он предназначался князем в подарок своей жене. Супруги приезжали сюда на неделю-другую в перерывах между путешествиями заграницей. В один из таких приездов и случилась трагедия. Когда княжна прогуливалась по балкону, неожиданным порывом ветра у нее с головы сорвало шляпку. Отнесенная в сторону, шляпа запуталась в ветвях дерева, и чтобы высвободить ее, нужно было лишь дотянуться рукой, чуть свесившись вниз через балюстраду, что и сделала княжна. К несчастью перила оказались мокрыми после дождя; рука ее соскользнула, и она упала вниз.
   Молодую княжну похоронили на монастырском кладбище. Князь распустил прислугу и покинул Предместье. Мозаичный дом на долгое время опустел. Мебель покрылась слоем пыли, по углам появилась паутина, в комнатах стало сумрачно и сыро, сад, за которым никто теперь не ухаживал, превратился во что-то заброшенное, полудикое. По городу ходили всевозможные слухи. Одни утверждали, будто видели, как князь приезжает в Мозаичный дом и бродит по темным комнатам и запущенному саду, предаваясь в одиночестве безутешному горю. Другие говорили, что из достоверных источников им известно о самоубийстве князя, не вынесшего потери жены. На почве этих домыслов вырастали другие - что бродит по дому вовсе не живой князь, а его призрак, что после смерти он и его любимая встретились вновь и обрели в Мозаичном доме свое потустороннее счастье взамен настоящего, которого их лишила жестокая судьба. На самом же деле князь вовсе не лишал себя жизни. Много лет спустя, когда скорбь его обратилась в тлен печальных и нежных воспоминаний, и время вылечило его душевные раны, он женился второй раз. На сей раз судьба была благосклонна к нему, подарив, кроме любящей жены, четверых детей. А много лет спустя один из его сыновей приехал в Мозаичный дом и, очарованный им и садом вокруг, остался здесь насовсем. Его не смущали ни все еще ходившие по городку слухи, обернувшиеся уже легендами и ставшие чем-то вполне естественным и даже неотъемлемым от реальной истории, ни витавший окрест дома недобрый дух произошедшей некогда трагедии. Новый хозяин прожил в Мозаичном доме до двадцатых годов, затем ему, как и многим представителям его сословия, пришлось эмигрировать. Он уехал во Францию. За границей он встретил свою будущую жену, там же родились его дети. Много лет спустя, в середине шестидесятых годов, он возвратился на родину в сопровождении одного из своих сыновей. Мозаичный дом к тому времени успел сменить с полдесятка разнообразных назначений: он служил штаб-квартирой для местных правительственных чинов, военным госпиталем, музеем и еще бог знает чем. Сын первого владельца со своим отпрыском застали дом в плачевном состоянии - за несколько месяцев до их приезда в доме случился пожар, и теперь его собирались сносить. Тем не менее Мозаичный дом вовсе не был необитаемым, каким можно было его вполне оправданно считать. Не смущаясь обожженных стен в комнатах, отсутствием стекол в окнах и вообще каких-либо удобств, среди обгоревших обломков поселилась девушка, прекрасная, странная и молчаливая, точно призрак. Ее и принимали в городке кто за призрака погибшей княгини, а кто - просто за умалишенную. Люди, хоть и держались от нее на расстоянии, но как только она объявилась (откуда - никому не было ведомо), тут же стали воспринимать ее как нечто вполне обыденное, точно она всегда была частью их маленького мирка, и даже пытались заботиться о ней - приносили к дому кто - еду, кто - старую одежду. С безмолвной благодарностью она принимала дары местных жителей, взамен принося к дверям их домов собранные в саду у Мозаичного дома цветы. Когда о ней узнали в монастыре, монахини позвали ее к себе, но она отказывалась, безмолвно качая головой. Монахини пытались расспрашивать ее о семье, о прошлом, но, не добившись от нее ни слова, решили, что девушка, должно быть, нема либо дала обет молчания. Именно ее присутствие и мешало городским властям осуществить задуманный снос дома, поскольку девушка категорически отказывалась его покидать и с беззвучным упорством защищала дом от всяких на него посягательств.
   Князь был очень удивлен, обнаружив незнакомку в прежде принадлежавшем ему доме, сын же его мгновенно проникся искренней симпатией к этому окутанному тайной созданию. Оба они, и отец, и сын, решили во что бы то ни стало возвратить Мозаичный дом к жизни и поселиться здесь, приютив заодно и странную молчунью - преданную хранительницу их обители. Девушка тут же полюбила обоих князей, принимала их точно родных, знакомых с детства; она привязалась к старику, словно он был ей отцом, и с нежностью сестры отвечала на знаки внимания его сына. Князья решили организовать в Мозаичном доме нечто на подобие пансиона или домашней гостиницы, и, получив добро от местных властей, они активно занялись восстановлением и переделкой, собственноручно создавая новые проекты и планы, чертя эскизы мебели, выдумывая рисунки обоев, подбирая текстуру и расцветку тканей, что затем создавалось местными мастерами или находилось у горожан на чердаках среди ненужного хлама. К сожалению, старому князю не удалось увидеть возрожденный Мозаичный дом; он умер прежде, чем работы были завершены. Впрочем и молодому князю немного было отмерено на родине отца. Спустя месяц, после того, как были приведены в порядок дом и сад, ему пришлось спешно покинуть страну. Он хотел, чтобы с ним уехала и таинственная красавица, но это оказалось невозможным. Оставив ее в Мозаичном доме распоряжаться хозяйством, князь вернулся во Францию. Оттуда долгие годы, не имея возможности приехать к ней, он писал восхитительные письма, полные любви и светлых грез. Он отправлял их в пустоту, не рассчитывая на ответ или хотя краткую весточку о своей возлюбленной. Больше тридцати лет он жил одними надеждами на будущее и скудными воспоминаниями о прошлом; он был верен только лишь ей, отвергая любовь других женщин. И наконец в начале девяностых годов князь вновь смог приехать в Мозаичный дом. Однако там его ждало величайшее разочарование: его любимая, та, о ком он, не переставая, думал каждый день в течение этих бесконечно долгих лет разлуки, кому он слал проникновенные послания, исполненные трепетной нежности и сладкой печали, - стала женой другому; у нее были уже две взрослые дочери. Пришедший в отчаяние, обманутый в своих надеждах князь распрощался со своей неверной возлюбленной и возвратился во Францию, теперь уже насовсем. Перед этим же князь совершил поступок, доказывающий всю безграничную силу его любви и щедрость его поистине бескорыстного и доброго сердца - он выкупил для нее и ее семьи Мозаичный дом, который, следует заметить после восстановления так никогда и не был ни гостиницей, ни пансионом. После отъезда князя, от него больше не было ни писем, ни иных вестей; никто больше не слышал о нем. С тех пор до самого моего приезда хозяева Мозаичного дома не менялись, ими оставались моя бабушка и остальные родственники.
   Всех их я знала лишь по скудным фотографиям, хранившимся у мамы. На мои же вопросы она отвечала сбивчиво и с неохотой, а чаще просто говорила что-нибудь вроде: "Они там все такие зануды, что о них и говорить не стоит". Поэтому я почти ничего и не знала ни о наших родственниках, ни о Мозаичном доме.
   В день приезда я проспала почти до самого вечера, а проснулась, разбуженная громкими голосами за неплотно прикрытой дверью. Я поднялась, ощущая страшную тяжесть в голове и разбитость во всем теле, словно после сильного жара, когда не помогают лекарства, и терзаешься в непрекратимых мучениях. Не сознавая толком зачем, я поплелась к выходу, волоча за собой плед, которым была укрыта. В коридоре никого не оказалось, а голоса были слышны уже с лестницы. Я пошла на их звук и остановилась у перил, увидав на ступенях маму с моим дедом, Аристархом Борисовичем. Его я узнала, потому что он был в точности, как на виденном мной снимке: высоким, крупным, величественно-спокойным, производящим неизгладимое впечатление своим представительным, авторитетным видом. У него было круглое усатое лицо с нависающими кустистыми бровями, из-под которых взирали с высокомерием темные, почти бездонные глаза. Большой прямой нос его с шумом возмущенно вдыхал и выдыхал воздух, а рот постоянно шевелился, словно его щекотали густые посеребренные усы. Кроме этих достоинств, он обладал также роскошной седой шевелюрой, уложенной большим количеством геля, отчего она сияла блеском, как и его старательно начищенные элегантные туфли. Робко выглядывая из-за перил, я изумленно озирала солидную дедову фигуру, облаченную в безупречно скроенный костюм, а он тем временем гордо нес вниз по лестнице свой внушительных размеров живот и давал указания маме.
   - Девочка не должна мешать, когда я работаю, - говорил он строго. - Никаких разбросанных по квартире кукол, фантиков и прочего... никаких рассыпанных по полу крошек или разлитого молока. Никакого топота ног и криков. Я хочу, чтобы девочка приучилась к порядку. Я понимаю, что говорить это тебе не имеет практически никакого смысла, потому что ты и порядок вещи несовместимые. Однако же я предупреждаю тебя: в этом доме четко установлены правила, которые необходимо соблюдать. Твоей дочери не будет никаких поблажек. Можешь не ждать от меня этого. И если ты забыла, то могу напомнить, что за детьми я не признаю никаких исключительных прав. Сюсюкать с младенцами - чистейший вздор!
   Мама, шедшая с ним рядом, выслушала увещевания с насмешкой на губах, а затем весело защебетала в ответ:
   - Ах, папочка, умоляю, оставь свой менторский тон для стажеров в больнице. Моя крошка Северина чистюля похлеще тебя. Порядок - первое слово, которое она произнесла в своей жизни.
   - Все шутишь, Магдала, а я ведь серьезно говорю. Запомни раз навсегда.
   Тут мама не выдержала и рассмеялась, но мгновенно торопливо и почти искренне принялась выражать свое сожаление:
   - Ах, папочка, извини... Просто ты говоришь такие смешные вещи.
   Дед недовольно фыркнул, зашевелил усами и, не удостоив маму больше ни словом, стал спускаться дальше по ступеням, решив, видно, что разговаривать с тем, кто не воспринимает твоих слов всерьез, пустая трата времени. Мысленно я совершенно согласилась с его словами о маминой неспособности соблюдать порядок. Прежде бывало, у нас дома, чтобы найти нужную вещь приходилось переворачивать целый ворох маминой одежды, разгребать десятки ее сумочек и туфель. Шкафов мама не признавала, говоря, что весь гардероб должен быть на виду, особенно если ты уже опаздываешь на свидание, но еще не выбрала подходящего наряда.
   Тут мама заметила меня и, улыбнувшись, поманила рукой, а деду вслед крикнула:
   - Папа! Ну, погоди же ты! Посмотри, кто здесь! Вам непременно нужно познакомиться.
   Аристарх остановился и бросил на меня удивленный, лениво-снисходительный взгляд. Смутившись еще больше, чем прежде, я стала медленно спускаться по ступеням, цепляясь за перила и неловко подтягивая сползающий с плеч плед. Мама, нетерпеливо схватив меня за руку и подтащив к деду, объявила:
   - Вот, это она! Моя малютка Северина.
   Дед благосклонно одарил меня легким приветственным кивком и вдруг нахмурился.
   - Кстати, не слишком ли много вещей вы с собой привезли? - спросил он, все больше сдвигая брови. - Наверняка в коробках что-нибудь совершенно бесполезное, вроде игрушек.
   Я растерялась и тихо возразила:
   - В коробках мои учебники и книги.
   - Книги? - недоверчиво переспросил он. - Девочки твоего возраста играют в куклы; учебники их злейшие враги. Уверен, что сегодня же весь дом будет усыпан нарезанными из них снежинками.
   - Вовсе нет, - слегка обиделась я.
   Аристарх надменно хмыкнул, повел плечом и ушел.
   - Он все такой же сварливый старикан, - рассмеялась мама, проводив его взглядом. - Ничуть не изменился. Вот что значит проработать сорок лет врачом в таком убогом захолустье.
   - Дедушка - врач? - изумленно спросила я. - Но ты же говорила, что он...
   - Детка, ну какая разница, что я говорила... Да, он врач, но это так банально.
   - Хоть кто-то в нашей семье может быть и банальным... ради разнообразия, - пробормотала я хмуро.
   Но мама меня не услышала. Оглядевшись с беззаботным смехом по сторонам, она воскликнула:
   - Боже, а ведь здесь ничего не изменилась! Знаешь, пойдем-ка, поищем Нору.
   Норой звали мою бабушку.
   Мы отправились искать ее в саду: вышли из дома и побрели по одной из аллей. Мне то и дело приходилось останавливаться и ждать маму, а она склонялась к каждому цветку, чтобы насладиться пьянящим ароматом. Я наконец не выдержала и недовольно пробурчала:
   - Не нравится мне этот сад. Столько запахов; у меня вот-вот приступ начнется.
   - Не болтай глупостей, - фыркнула мама. - Здешний климат тебе только на пользу.
   - Кто это сказал? - возмутилась я, вдруг разозлившись. - Ничего не на пользу! Здешний климат меня убьет, вот увидишь! И вообще мне тут все, все не нравится! Этот ужасный дом, и сад, и город, и люди тоже!
   - Да ты же ничего еще и не видела! - воскликнула мама, тряхнув своими золотыми кудрями. - И я почему-то уверена, что ты непременно влюбишься в эту глушь. Это так на тебя похоже. Впрочем, ты не признаешься в этом, как бы то ни было; ведь ты маленькая Снежная королева, которая вечно всем недовольна.
   Я угрюмо насупилась и поплелась дальше по тропинке. Мама вскоре догнала меня.
   Нору мы нашли сидящей на качелях. Она неторопливо раскачивалась, перебирая босыми ногами по земле. Ветер развевал складки ее длинного серого платья и теребил белоснежные кудри. Лицо ее в первый же миг поразило меня необычайно - это было отражение лица моей мамы, которая, если бы это было возможно, заглянула в зеркало времени и увидала в нем себя постаревший лет на тридцать. Те же огромные глаза и высокие скулы, нежно очерченный рот и округлый подбородок, с той лишь разницей, что годы словно отточили норины черты, как волны точат прибрежные скалы, сделав ее лицо более строгим. Однако же лицо Норы, в отличие от живого лица моей мама, не выказывало никаких эмоций, а в бледных, словно полинялых, как старая ткань, глазах ее застыло странное выражение. Она будто смотрела куда-то далеко-далеко, за пределы этого мира, точно ожидая кого-то или чего-то; и в то же время взгляд ее, казалась, был обращен внутрь себя самой, в какую-то бесконечную глубину, куда нет доступа никому иному.
   Погруженная в созерцание чего-то неведомого, Нора даже не заметила нашего появления.
   - Нора! Что ты делаешь? Ты же простудишься! - вскричала мама и велела мне поскорее разыскать ее обувь.
   Я вытащила из высокой травы пару стоптанных туфель.
   - Это Северина, моя дочка, - представила меня мама, пока я обувала бабушку.
   Нора склонила ко мне свою седую голову, пронзила меня жгущим холодно-равнодушным взглядом огромных полуприкрытых потусторонне-бледных глаз, и мне стало не по себе. Позже узнав, что по городку все еще гуляют истории о привидениях Мозаичного дома, я поняла, кто является причиной для них.
   - Магдала?.. У тебя разве есть дети?.. - спросила Нора сухим, как тонкие ломкие ветки, голосом, немного странно растягивая слова и делая между ними продолжительные паузы, словно после каждого слова она теряла нить разговора, и ей приходилось припоминать, о чем идет речь.
   - Я же писала тебе и фотографии присылала, - произнесла мама с легким укором. - Ты забыла уже...
   - Да... Наверное...
   И она вновь углубилась в какие-то ей одной ведомые мысли.
   Я некоторое время понаблюдала за ней с изумлением и легкой опаской, точно она была диковинной говорящей куклой, а потом шепнула маме:
   - Что с ней?
   - Она помешанная, - ответила мама, даже не снизив голоса.
   Я вздрогнула и покосилась на Нору, но та никак не отреагировала.
   - Неужели? - спросила я осторожно. - Ты никогда не говорила мне.
   - Что тут собственно говорить? - пожала мама плечами. - Я и сама-то толком ничего не знала. Меня же здесь не было. Папа сказал, что она окончательно лишилась рассудка или что-то в этом духе. Она, знаешь ли, и прежде была немного не в себе. Как-то раз у нас были гости, так она чуть было не отправила всех на тот свет: вообрази только, в тесто для торта вместо сахара насыпала какой-то мерзости для чистки раковин (тут мама буквально прыснула со смеху). И еще много такого было... Я частенько пользовалась ее рассеянностью; ее так легко было одурачить.
   - И тебе, что же, не было ее хотя бы чуточку жалко? - спросила я, взволновавшись.
   - Жалко? - удивилась мама. - Почему это? Нет, никогда.
   И она засмеялась. Мне стало обидно; отчего-то захотелось вдруг узнать, плакала ли она по Киму, но прежде чем я решилась, она вновь заговорила.
   - Нора у нас настоящая монашка! - весело воскликнула она и принялась раскачивать бабушку. - Она верит в бога до фанатизма и как-то даже собиралась уйти в монастырь, но папа не отпустил ее. Подумать только, у него, всеми уважаемого врача, жена - монахиня. Это погубило бы его репутацию. В общем, сколько бы она ни умаляла его, свободы он ей не дал. Как в той истории... ммм... она - праведная монашка, а он - демон-искуситель. У Пушкина, помнишь?
   - У Лермонтова! - вскричала я негодующе.
   - При чем тут Лермонтов? - хохоча, спросила мама.
   - Ты пересказываешь сюжет "Демона". Это Лермонтов, а не Пушкин.
   - Ах, детка, не все ли равно: Пушкин, Лермонтов... Меня не интересуют мужчины, чьи кости гниют в могиле.
   - Значит, и Ким тебя теперь тоже не интересует?! - полным обиды и гнева голосом вскричала я.
   Мама ничего не ответила, только засмеялась и принялась так сильно раскачивать Нору, что я испугалась.
   - Мама, осторожно! Бабушка может упасть! - закричала я.
   - Ей нравится! - отмахнулась мама в приступе беспечного веселья.
   - Ей страшно. Перестань, - взмолилась я.
   - Фу, какая ты зануда! - заявила мама с презрением. - Ты совсем не умеешь веселиться. Вот, будешь такой же ледяной старухой, как она. Я вас обеих отдам в монастырь. Там вам самое место.
   Она отвернулась с оскорбленным видом и направилась куда-то вглубь сада. Я остановила качели и спросила у Норы обеспокоено:
   - С тобой все в порядке? Голова не кружится?
   - Прохладно стало... - пролепетала она, не обращая на меня внимание. - Пойду в дом... Я ведь хотела испечь печенье для своей внучки... Моя внучка ведь сегодня приезжает...
   Она неуклюже спустилась с качелей и побрела к дому.
   - Так ведь это я! Я твоя внучка! - растерянно прокричала я ей вслед, но она, наверное, не услышала меня.
   Оставшись одна, я в замешательстве поглядела по сторонам и решила было уже возвращаться обратно в дом, как вдруг откуда-то не издалека послышался веселый смех. Я побрела на его звук и, свернув на соседнюю тропинку, обнаружила молодого человека лет двадцати. Размеренно и неторопливо он шел по дорожке, медленно катя перед собой плетеное кресло с двумя большими колесами по бокам. В кресле сидела женщина немногим старше моей матери. Она лениво помахивала веточкой сирени и о чем-то рассуждала негромким, но решительным голосом. Видимо эти ее рассуждения и вызывали приступы смеха у молодого человека; однако вскоре его безудержное веселье рассердило женщину, и она, не вытерпев, выбранила своего несерьезного собеседника, чем еще больше его рассмешила. Женщина притворилась обиженной и легонько ударила молодого человека веточкой сирени по руке. А он, улыбаясь, склонился к ее уху (при этом чуть длинноватые вьющиеся темные волосы упали на его загорелый лоб и виски) и что-то прошептал ей. Она в ответ подарила ему благожелательную улыбку и тем самым, по-видимому, простила его.
   Я наблюдала за происходящим, притаившись в розовых кустах, и была уверена, что меня не заметят здесь, но когда они проходили мимо скрывающих меня цветов, я отчетливо расслышала слова молодого человека, прошептавшего женщине:
   - Мне кажется, мы здесь не одни.
   - В самом деле? - удивилась она. - Ах, как интересно! Кто же за нами следит, позволь узнать?
   Голос ее был полон сарказма, и меня уязвило это.
   - Я вовсе не слежу за вами! - возмутилась я, выбираясь из своего укрытия.
   - Иди-ка сюда, маленькая шпионка, - смеясь, подозвал меня молодой человек.
   Я неохотно подошла, хмурым видом ответив на его дружелюбный взгляд. Он улыбнулся моей серьезности и произнес:
   - Малышка с глазами цвета янтаря. Что-то очень знакомое...
   Я похолодела от этих его слов. Ким всегда сравнивал мои глаза с янтарем, а этот незнакомец не имел никакого права говорить то, что теперь причиняло мне боль. Я еще больше насупилась.
   - Откуда вы меня знаете? - потребовала я у него ответа.
   - Как же тебя не знать? - рассмеялся молодой человек. - Ведь ты Северина, племянница Корнелии.
   Он кивнул на женщину в каталке.
   - Что? - изумилась я, вытаращив на нее глаза. - Но ведь... Хм...
   Я замолчала, размышляя. Эта женщина совсем не походила на молоденькую девушку с фотографии, что показывала мне мама. К тому же на снимке она была здорова, а мама никогда не упоминала, что могло случиться с ее сестрой. Впрочем, подобное было вполне в мамином духе. Я подумала, что ошибки тут, верно, нет, и передо мной в инвалидном кресле и впрямь моя тетушка Корнелия; я даже углядела некоторое сходство между ней и Аристархом и Норой: мягкий овал лица, выразительные скулы, мелкие, почти детские черты, между которых особенно выделялся нос - утонченная изящная копия дедова носа с будто высеченными резцом восхитительными ноздрями. И все-таки я решила убедиться наверняка, однако прежде чем я успела заговорить с ней, она обратилась ко мне первая.
   - Значит, ты моя племянница, - проговорила она, обдав меня насмешливым взглядом. - И твое имя...
   - Северина, - напомнила я обиженно.
   - Северянка? - переспросила тетушка, поморщившись.
   - Северина, - с улыбкой поправил молодой человек. - Это значит "строгая".
   - Что ж, ей подходит, - обронила она, капризно взмахнув веточкой сирени. - Ужас до чего серьезный ребенок. Неужели же это дочь Магдалы?
   - Нет ни малейших сомнений, - заверил ее молодой человек.
   Мучительно медленно Корнелия оглядела меня с ног до головы, не оставив без внимания ни единого моего недостатка, при этом на лице ее отразились все мысли по поводу моего облика. Пушистые ярко-розовые намокшие в траве тапочки в сочетании со стиранным-перестиранным вельветовым комбинезоном, из кармана которого выглядывала вечная панамка, вытянувшаяся футболка, шерстяной плед, свисающий с одного плеча, и растрепанный хвост, собранный на затылке из отливающих подозрительной синевой волос - все эти детали определенно не добавили мне весомости в ее глазах.
   - Но этот ребенок кошмарно выглядит, - объявила она, чуть отстранившись от меня и сморщившись. - Для Магдалы ничего не может быть хуже.
   Я так и опешила. Эта незнакомая мне женщина, нарочно исковеркавшая мое имя и теперь заявлявшая, что мой вид ужасен, была так безжалостно прямолинейна, что меня взяла досада. Задетая и смущенная, я подумала, что Ким никогда не сказал бы мне такого. Эти же люди, хоть и приходились мне кровной родней, были со мной так чрезвычайно нелюбезны, что я поразилась самой себе: как это я могла воображать о них что-то хорошее, разглядывая старые снимки. Нет, они определенно мне не нравились, и с горечью и разочарованием я отметила про себя, что семья и близкие - это не всегда одно и то же.
   Молодой человек, который во время моих невеселых раздумий не спускал с меня испытующего взгляда, видно обнаружив какие-то перемены в моем лице, решил, что я нуждаюсь в заступнике и, обращаясь к Корнелии, произнес с мягким упреком:
   - Вы слишком преувеличиваете. Мне думается, если малышка улыбнется, она будет очень даже мила.
   - А по-моему, она вечно такая хмурая, - отмахнулась тетушка и, повернувшись ко мне, прибавила наставительно, - будешь постоянно супиться, девочка, у тебя морщины появятся раньше времени. Это прикончит Магдалу.
   Молодой человек, не дав мне возможности вставить ни слова, вновь принялся меня защищать.
   - Какие ужасные вещи вы говорите, Корнелия, - укоризненно покачал он головой.
   Однако тетушка, никак не реагируя на его попытки остановить ее, продолжала, обращаясь ко мне и водя сиренью по воздуху:
   - Скажи-ка, дорогая племянница, есть ли что-нибудь на этом свете, способное вызвать твою улыбку? А то, вот этому молодому человеку наскучило уже одному смеяться над разными глупостями.
   - Я над глупостями не смеюсь, - ответила я сердито, - иначе я бы посмеялась над вашими разговорами.
   Молодой человек прыснул со смеху.
   - Вот это да! - воскликнул он обескуражено, словно и не ожидал, что я и сама могу за себя постоять. - У котенка острые коготки.
   Корнелия, которая зашла уже так далеко, что ей поздно было поворачивать назад, объявила вдруг с видом победителя:
   - У меня есть все основания полагать, что я разгадала секрет ее серьезности! Магдала ведь сообщала, что ее дитя едва ли не на смертном одре... Что ж, если так, то я могу сказать только одно: ничто не вечно под луной; все мы когда-нибудь покинем сей бренный мир, а раньше или позже - увы, не нам решать.
   Подобные слова не могли оставить меня равнодушной, и я уже приготовилась разразиться гневной тирадой в адрес своей начисто лишенной деликатности тетушки, как в разговор снова вмешался молодой человек. Он хоть и не терял бодрости духа, но на лице его отразилось виноватое выражение, и загорелые скулы его слегка зарделись. Он устремил на меня сочувственный взгляд, но тут же отвел глаза. Не знаю даже, что его мучило больше: чувство жалости ко мне или стыд за слова Корнелии. В любом случае, и то и другое, похоже, причиняло ему боль.
   Когда он заговорил, голос его звучал спокойно, но настойчиво:
   - Мне кажется, дорогая Корнелия, ваши философские рассуждения на тему смерти несколько не вовремя. Малышка, слава богу, вовсе не собирается на тот свет.
   - Вот как, - Корнелия недовольно повела плечом и дернула своими резко очерченными ноздрями. - Но ведь она больна. Она определенно больна. Взгляни хоть на ее пугающе бледную кожу.
   - У нее астма, - произнес молодой человек, снизив голос, будто бы я не могла его слышать.
   - У Магдалы должно быть сердце разрывается, - отозвалась тетушка, прицокивая сочувственно языком и качая головой.
   Это стало последней каплей. Тетушка перешла уже всякие границы, и я больше не удерживая своего гнева, воскликнула:
   - Ну, хватит! С меня довольно! Вы - взрослые люди, а несете какой-то вздор! Не желаю больше вас слушать!
   Меня всю трясло от ярости. Не задержавшись больше ни секунды, я развернулась и стремительно зашагала прочь, сыпля на ходу всеми известными мне проклятиями. Но буквально через десять метров я обнаружила, что потеряла плед, в который до этого куталась. Я замедлила шаг, раздумывая, вернуться ли мне за ним или же нет, однако мысль о возможности вновь столкнуться с злобной тетушкой и ее легкомысленным приятелем рассердила меня так сильно, что все мои колебания вмиг рассеялись. К тому же от охватившей меня бешеной злобы мне было жарко и без пледа, и я вновь пошла быстрее.
   Я почти уже дошла до террасы, как внезапно почувствовала, что едва могу дышать. Я остановилась, задыхаясь; прижала дрожащую руку к груди, другой нащупала в кармане ингалятор. Сердце мое отчаянно колотилось. Перепуганная, я жадно хватала ртом воздух. Приближение приступа мгновенно остудило мой пыл, и я стала размышлять примерно так: вот сейчас у меня случится приступ, я стану задыхаться, и если никто не придет мне на помощь, я может даже умру, и тогда тех двоих весь остаток их жизни будут терзать угрызения совести.
   В злорадных предположениях прошло несколько минут, однако никакого приступа у меня не случилось. Я даже расстроилась, будто моя смерть и впрямь могла стать кому-то местью.
   Впрочем, совсем скоро мрачные мысли покинули меня, и вниманием моим завладела необычная конструкция. Это была большая беседка, окруженная виноградными деревьями. Лозы опутывали каркас, образуя виноградные стены и крышу. Выглядело все это весьма привлекательно, к тому же напоминало о каких-то далеких эпохах. Отдышавшись наконец, я решила заглянуть внутрь, но к удивлению к своему обнаружила, что беседка не была пуста - в ней уже успел расположиться странного вида мужчина. Облаченный в просторную синюю рубаху и расклешенные брюки, с яркими красным и оранжевым шарфами (один был повязан бантом на его шее, другой свисал с пояса), он стоял в центре беседки и что-то самозабвенно выводил на холсте, установленном на мольберте перед ним. Впечатляющий образ художника довершал съехавший совсем уж на бок классический берет, из-под которого выбивались взлохмаченные кудри. В одной руке он держал палитру, а другой, в которой сжимал несколько кистей, он поглаживал свою бородку, отчего перепачкал ее уже всеми своими красками.
   Несуразный вид этого человека, будто перенесенного из прошлого, напомнил мне истории о парижской художественно богеме, и я изумленно вскинула брови.
   Он заметил меня, окинул оценивающим взглядом и подозвал к себе:
   - Пойди-ка, полюбуйся.
   Я робко глянула на его картину. Он рисовал утопающий в зелени Мозаичный дом.
   - Нравится? - спросил он, явно гордясь работой.
   - Да, наверное, - пожала я плечами.
   - Так "наверное" или нравится? - обиженно спросил художник.
   - Я ничего не понимаю в живописи, - призналась я честно, затем обернулась ко входу и удивленно спросила, - но отсюда дома не видно, как же вы рисуете?
   - За те долгие годы, что я живу здесь, я успел изучить каждый сантиметр этого здания. Так что, для Натаниеля Ле Верта это не проблема.
   Я задумчиво хмыкнула, а затем осторожно произнесла:
   - Но вы вовсе не Ле Верт. У вас совсем другая фамилия.
   Он бросил на меня подозрительный взгляд.
   - А ты почем знаешь?
   - Я прежде вас никогда не видела, но имя ваше мне знакомо. Вы муж моей тети Корнелии.
   Вместо ответа он нахмурился и обиженно засопел. Самолюбие его было задето, и чтобы хоть как-то утешить своего незадачливого дядюшку, я сказала:
   - У меня в комнате я заметила картину. Она очень красивая. Это ваша работа?
   Тут я невольно скрестила пальцы за спиной, потому что слегка лукавила: морской пейзаж в спальне я не успела даже толком разглядеть. Лесть моя, однако, сделала свое дело - глаза Натаниеля засияли от удовольствия, и он торжественно объявил:
   - Да, моя. Мои картины, между прочим, висят по всему Мозаичному дому. Советую тебе обратить на них внимание.
   Я склонила голову, пряча усмешку, но дядюшка заметил.
   - Тебя облик мой веселит? - спросил он, вскинув брови.
   - Совсем нет, - поспешила я заверить его, боясь вновь обидеть.
   Но Натаниель, похоже, не обиделся.
   - Я так одеваюсь, только когда я сам рисую, а когда преподаю, то у меня очень элегантный костюм.
   - Преподаете что? - не поняла я.
   - Вот недогадливая! - фыркнул он, - живопись, конечно.
   - Ах, ну да, - спохватилась я, смущенная, и поинтересовалась вежливо, - и где же вы преподаете?
   - В Предместье и преподаю, - бросил он небрежно.
   - Вы учитель рисования? - спросила я и тут же пожалела о своем нелепом вопросе.
   Дядюшка гневно сверкнул на меня глазами и воскликнул так громко, что я подскочила от испуга:
   - Что за чушь такая! Учитель рисования! Это ты про меня?! Про художника, известного на всю Европу?! Более обидного оскорбления мне еще никто не наносил! Ты определенно не подумала, прежде чем говорить подобное.
   - О, извините меня, - заторопилась я выказать свои искреннейшие сожаления, поняв, что имею дело с весьма впечатлительной и ранимой натурой, - я совсем не хотела вас обижать. Это моя беда: я постоянно говорю, что думаю и очень редко думаю, что говорю.
   - Да уж, заметно, - буркнул Натаниель досадливо и вновь погрузился в работу, решив, видимо, игнорировать меня во избежание очередного глупого вопроса.
   Я немного понаблюдала за ним, а потом все же решилась еще спросить:
   - А почему мозаика на доме не целая? Где остальные кусочки?
   Натаниель оторвался от своей картины, поглядел на меня полным скептицизма взглядом и неохотно заговорил, словно делал мне огромное-преогромное одолжения, снисходя до разговора со мной, жестоко оскорбившей его:
   - Это давняя история, знаешь ли. Целая легенда. Говорят, если кто-то покидает Мозаичный дом: просто уезжает или же умирает, - то со стены падает кусочек мозаики. Все началось с княжны, с ее трагической гибели. Тогда упал первый кусочек и остался лежать в траве. Потом уехал князь, и не стало на стене еще одного кусочка. И с тех пор повелось так считать - уезжает кто-то, кусочком меньше становится на стене дома. Здесь ведь много разного люда побывало, вот и оскудела наша мозаика.
   Тут Натаниель принялся рассказывать мне о тех, кто жил или бывал в Мозаичном доме прежде, и под конец до того разошелся, громко восклицая и обильно жестикулируя, когда история касалась чего-то особенно необыкновенного и впечатляющего, что, совсем того не замечая, забрызгал красками с кистей, которые не выпускал из рук, буквально все кругом, включая меня. Впрочем, восхитительные рассказы его стоили испорченного комбинезона.
   - И ни в коем случае не трогай кусочки мозаики в траве у дома, - строго наказал он, брызнув в меня напоследок зеленой краской, - они все равно как реликвии, как частички истории.
   Я тут же честно пообещала этого не делать, хотя и подумала про себя, что мозаика осыпается от древности, а чудные истории - лишь выдумка для развлечения приезжих, вроде меня.
   Внезапно Натаниель стал спешно собирать свои кисти и краски, затем снял картину с мольберта, сложил сам мольберт.
   - Вы уже уходите? - спросила я.
   - Да, - ответил дядюшка.
   - Куда? - полюбопытствовала я.
   - К морю, - отозвался он, выходя из беседки, волоча за собой многочисленные вещи.
   - А далеко оно отсюда? - спросила я на всякий случай.
   - Нет, - ответил Натаниель на ходу и через мгновенье затерялся среди деревьев.
  
   Следующим утром в комнату ко мне заглянула мама и объявила, что уезжает.
   - Видишь ли, крошка, это место не для меня, - объяснила она. - Я еще слишком молода, чтобы поселиться в таком захолустье и с утра до вечера сидеть в кресле-качалке на террасе, повязывая носки. Я не хочу превратиться в плесень, как все наше семейство. Этот городишко слишком мал для меня, к тому же здесь совершенно нечем заняться. А что может быть страшнее скуки? Но ты не переживай - я непременно буду навещать тебя, а как только поправится твое здоровье (я надеюсь это случится прежде, чем ты станешь занудой, как Аристарх с Корнелией), я тут же тебя заберу, и мы отправимся и дальше покорять мир.
   Это заявление ничуть не удивило меня. Было вполне естественным, что мама не захочет погребать себя в богом забытой глуши, где люди все еще верят историям о привидениях. И все-таки я не ожидала столь скорого отъезда, поэтому очень расстроилась, хотя маме этого не показала, за что заслужила очередное сравнение со Снежной королевой.
   Прощаясь, мама протянула мне небольшого размера картонную коробку и произнесла с невероятной серьезностью, какой от нее нельзя было и ожидать:
   - Это кое-что из вещей Кима. Мне их прислали через несколько дней после его гибели. Я колебалась, отдать тебе или нет... Ведь ты в таком состоянии сейчас, что любое волнение вызывает у тебя приступ... И все же я подумала, может ты захочешь взглянуть...
   Сунув коробку в мои дрожащие руки, она быстро поцеловала меня на прощанье, обдав сладким ароматом духов, и исчезла.
  
   Я сидела у двери, ведущей на балкон, и равнодушно глядела на упавшую с моих колен коробку. С минуту я рассматривала ее содержимое, рассыпавшееся по полу, а затем, точно очнувшись вдруг ото сна, принялась торопливо все собирать. Среди вещей были фотографии, письма, записные книжки, потрепанная тетрадка в переплете из искусственной кожи и болт. Болт я непонимающе покрутила в руках, а потом вспомнила, как однажды Ким рассказывал мне одну историю. Она приключилась с ним, когда он был еще совсем новичком в своем деле, и ему впервые доверили испытание новой модели самолета. В небе случилось что-то непредвиденное, и Киму чудом удалось выжить и даже сохранить самолет.
   "Ну и страху же я натерпелся, - говорил он, посмеиваясь над собой. - Подумать только, впервые поручили ответственную миссию, а у меня сразу после взлета самолет разваливается на куски. Так досадно стало: первое испытание и уже последнее! Одному богу известно, как я умудрился выкрутиться, да еще самолет спасти. За геройство мне, правда, потом влетело, ну да это уже пустяки. А болт мне под ноги свалился, когда я из кабины выбирался после приземления. Я оставил его на память о том приключении..."
   Я спрятала болт в ладонях и сжалась, пытаясь спастись от причиняющих боль воспоминаний.
   - Как несправедливо... Как несправедливо... - зашептала я почти в исступлении. - Почему?
   Я вскинула голову, принялась беспорядочно шарить взглядом по комнате, будто могла найти здесь того, кто бы ответил на мои вопросы. Несвязные мысли мои завертелись в бешеном вихре. Я задрожала, почувствовав, как внутри меня поднимается неудержимая яростная огненная волна отчаяния. Она пронеслась по моей ноющей, словно от побоев, душе, обожгла мне горло и глаза, точно горячий смертоносный ветер пустыни. Я стиснула зубы и зажмурилась. Как много я отдала бы за несколько облегчающих сердце слезинок, но даже в этом простом утешении мне было отказано. Я не могла заплакать, не могла уменьшить своих страданий.
   - Ты заслужила все это, - тихим ненавидящим голосом произнесла я. - Ты виновата в его смерти, и своей вины тебе не искупить и за тысячу жизней. Тебе никогда не будет покоя. Если ад существует, твое место там. Твоя душа убийцы будет гореть в огне вечно! Вечно!
   Я стиснула с силой кулаки, чтобы болт и ногти впились в ладони, но эта боль была так ничтожна, что я едва не разразилась истерическим смехом сумасшедшей. И я решила, как бы я не истязала себя, мне не совладать со своими внутренними терзаниями, не прекратить нескончаемой душевной пытки.
   Блуждающий обезумевший взгляд мой наткнулся на тетрадку в кожаном переплете. Я рассеянно поводила по ней пальцами, притянула ее к себе, раскрыла и перелистала устало-медленно. Это была та тетрадка, в которую Ким переписывал понравившиеся ему стихи.
   Я прочла одно:
   "Уходить из любви в яркий солнечный день, безвозвратно;
   Слышать шорох травы вдоль газонов, ведущих обратно,
   В темном облаке дня, в темном вечере зло, полусонно
   Лай вечерних собак - сквозь квадратные гнезда газона.
   Это трудное время. Мы должны пережить, перегнать эти годы,
   С каждым новым страданьем забывая былые невзгоды,
   И встречая, как новость, эти раны и боль поминутно,
   Беспокойно вступая в туманное новое утро.
   Как стремительна осень в этот год, в этот год путешествий.
   Вдоль белесого неба, черно-красных умолкших процессий,
   Мимо голых деревьев ежечасно проносятся листья,
   Ударяясь в стекло, ударяясь о камень - мечты урбаниста.
   Оживи на земле, нет, не можешь, лежи, так и надо,
   О, живи на земле, как угодно живи, даже падай,
   Но придет еще время - расстанешься с горем и болью,
   И наступят года без меня с ежедневной любовью.
   И, кончая в мажоре, в пожаре, в мажоре полета,
   Соскользнув по стеклу, словно платье с плеча, как значок поворота,
   Оставаясь, как прежде, надолго ль, как прежде, на месте,
   Не осенней тоской - ожиданьем зимы, несмолкающей песней".
   Я задохнулась от пронзающей сердце боли, выронила из рук тетрадь и болт. Мною овладело безумное, яростное отчаяние, и захотелось кричать - громко, так громко, чтобы услышали и сотряслись небеса. Но вместо крика из груди моей вырвался сдавленный бессильный стон. Я знала, что заслужила все мои мучения, что мне некого винить кроме себя самой, но мне было так невыносимо больно, точно кто-то невидимый свирепо, с жестокой неторопливостью истязал, казнил мою душу. А рядом не было никого, кто помог бы мне выдержать эту нескончаемую пытку, кто бы объяснил, есть ли смысл в смерти единственного человека из моего крошечного пустынного мирка, есть ли теперь хоть какой-нибудь смысл в моей собственной жизни.
   Я стиснула голову руками и упала на пол, дрожа всем телом и судорожно всхлипывая.
   - Я хочу умереть! Я хочу умереть! - неистово твердила я срывающимся голосом. - Пусть все вокруг исчезнет! Ничего не нужно! Не нужно этого мира! Не нужно моей жизни! Я больше не могу выносить! Мне больно!! Пускай Ким вернется! Пожалуйста...
   Внезапно раздался стук в дверь.
   - Уходите! - крикнула я ненавидяще.
   - Северина, я... - послышалось из коридора.
   - Убирайтесь! - яростно завопила я.
   На мгновенье снаружи воцарилась тишина, а затем дверь осторожно приоткрылась. Я схватила лежавший под рукой блокнот и со свирепым возгласом швырнула им в вошедшего - того самого молодого человека из сада, который насмехался надо мной вместе с моей тетушкой. Он ловко увернулся от блокнота и приблизился ко мне. Торопливо и порывисто, ощущая себя на грани помешательства, я отползла в сторону, спряталась за кроватью и уткнулась лицом в колени, чтобы не видеть его. Я почувствовала, как он опустился на корточки рядом со мной, как коснулся легонько моего плеча. Я дернулась в сторону, точно меня тронули раскаленными щипцами.
   - Уходи, - простонала я злобно.
   - Ты вся дрожишь... - проговорил он тихо и как будто испуганно. - Ты больна? Северина, милая, я друг тебе; ответь...
   С диким, исступленным воплем я вскочила на ноги, оттолкнула молодого человека и закричала в свирепой ярости:
   - Никогда! Слышишь ты, никогда не смей так называть меня! Ни у тебя, ни у кого другого нет на это права! Я не милая! Не милая больше!
   Он не ответил, глаза его наполнились болезненным состраданием. Не перенеся этого взгляда, я бросилась прочь из комнаты. Он поймал меня в дверях, крепко сжал в руках, не давая высвободиться. Я отчаянно билась, точно изловленная сетями, и кричала в истерике:
   - Не смей меня удерживать! Отпусти! Ким!! Отпусти меня! Я хочу к Киму! У меня отняли Кима! У меня все отняли! Лучше бы солгали! Сказали бы как маленькой глупенькой дуре, что он уехал! Что не хочет меня больше видеть! Что он бросил меня, потому что я ему надоела! Зачем у меня его отняли?! Это жестоко! Мне не оставили даже надежды! Я не хочу больше жить!..
   Молодой человек молчал и терпеливо ждал, удерживая меня в руках. Смирившись в конце концов, охрипшая от крика и обессиленная, я прекратила бессмысленную борьбу. Он потихоньку расцепил руки, и я, всхлипывая и судорожно вздыхая, медленно сползла на пол. Молодой человек опустился рядом, развернул меня к себе и обнял. Я устало прижалась лбом к его плечу, а он проговорил негромко, успокаивающе:
   - Ничего, ничего, малышка; сейчас все пройдет.
   Он отнес меня на руках в кухню, усадил за стол, заботливо заварил травяной чай. И пока я медленно отхлебывала по глотку из чашки, он сидел напротив и, не произнося ни слова, смотрел на меня. Я чувствовала на себе его испытующий, пронзительный взгляд, даже не поднимая глаз. Притворно-сосредоточенно я рассматривала кружащиеся по дну лепестки и листья и ощущала, как помимо моей воли все сильнее разгораются от смущения мои щеки. Тягостная тишина, повисшая между мной и молодым человеком, ставшим нечаянным свидетелем моего приступа отчаяния, невыносимо давила, и я, не стерпев, резко вскинула голову и устремила взгляд прямо в глаза незнакомца. Он ответил мне теплой, дружеской улыбкой. Я смешалась, хотела было отвернуться, но не сумела.
   Я и прежде заметила, какие невероятные у него глаза. Теперь же мне выдалось испытать на себе всю гипнотическую силу их взора - сковывающего, пронизывающего, проникающего в самые отдаленные закутки чужой души, вызывающего неизбежную робость в том, кто этот взор встречал; его взгляд имел почти осязаемую силу. Должно быть, это была та самая сила, что в древние времена заставляла моря расступаться, небеса проливаться дождем, а людей преклоняться перед ее обладателем. Сила, опьяняющая и дающая иллюзию безграничной власти, доводящая до безумия тех, кто не умел с нею совладать, наделяющая использующих ее во благо, дарами святых и пророков. Глаза у незнакомца и впрямь были точно у святого, из тех которых изображали на старинных иконах, - большие, светлые, чуть влажные, словно умытые росой, серые, как печальный осенний день, полные покоряющей, чуть суровой доброты и того особенного безбрежного спокойствия, которое действует на другого человека умиротворяюще. В глазах незнакомца, точно в прозрачных озерах - небо, отражалась вся его ясная, открытая душа и еще что-то, что-то особое: будто бы он скорбел в ответ на мою скорбь, даже не зная о ком я тоскую, словно и ему было больно, потому что было больно мне. Он смотрел почти как Ким - с безграничной нежностью, смешанной с трогательной, щемящей сердце грустью. Его невозможный взгляд едва не заставил меня расплакаться. Внутри что-то сжалось и нестерпимо заныло. Я поспешила опустить голову, тихо спросила:
   - Кто ты?
   Молодой человек смущенно кашлянул и ответил:
   - Мое имя Илларион, но обычно все зовут меня Ларой.
   - Лара... - хмыкнула я (и они с Корнелией смели смеяться над моим именем), - как у Байрона?
   - Что? - переспросил он. - Ах, да; как у Байрона.
   - "Все было в нем, и с примесью иного, чего не передаст ни взор, ни слово", - проговорила я задумчиво.
   - Боюсь только, мы не слишком с ним похожи, - произнес Лара с улыбкой, а затем напомнил мне мягко, - чай.
   Я сделала пару маленьких глотков, затем подняла голову и поглядела на него пытливо.
   - Я никогда о тебе не слышала... Ты мой родственник?
   - И да, и нет, - отозвался Лара как бы несколько неуверенно. - Мы не кровные родственники. Я остался один после смерти мамы, а отец мой погиб еще до моего рождения.
   Я услышала, как дрогнул его голос, и тут же пожалела, что заставила его вспоминать об этом. Однако Лара, совладав с эмоциями, продолжил:
   - Прежде я жил через дом отсюда, поэтому я знаю Аристарха Борисовича и остальных. Когда я лишился родных, Аристарх Борисович стал мне опекуном и взял меня в Мозаичный дом. Я живу здесь уже восемь лет, и я привык считать себя членом этой семьи.
   - Вот оно как, - проговорила я рассеянно.
   Лара молчал. Я все чувствовала его пристальный взгляд. Мне по-прежнему было неловко оттого, что я позволила ему увидеть мою слабость. С мучительным чувством стыда я сжалась под его острым взором и заговорила, торопливо, стараясь не глядеть прямо на него:
   - Пожалуйста, никогда не вспоминай мне того, что случилась в комнате, и не думай об этом - у тебя в глазах все твои мысли.
   - Извини меня, - промолвил он, опустив взгляд. - Но тебе нечего стыдиться. В горе каждый человек слаб; хорошо, если рядом есть тот, кто разделит боль.
   - Мне никто не нужен, - пробубнила я.
   - Я понимаю, - проговорил он в задумчивости и, помолчав немного, прибавил, - знаешь, ты очень похожа на Нору и на Корнелию.
   Я вскинула голову, метнула в него возмущенный взгляд.
   - Чем это я похожа на них? - воскликнула я гневно. - Я, что же, по-твоему, напоминаю ледяную куклу или, может, злобную насмешницу? Да во мне ни капельки нет ни от одной, ни от другой!
   Лара опустил голову, пряча улыбку. Это рассердило меня еще больше. Я отставила в сторону чашку с чаем и заявила исполненным оскорбления голосом:
   - Не стану я допивать этот глупый чай!
   Лара продолжал улыбаться.
   Уязвленная, я поднялась из-за стола и стремительно покинула кухню. Лара последовал за мной.
   - Пожалуйста, не сердись на меня! Я вовсе не хотел тебя обижать! - прокричал он на ходу.
   - Мне до тебя нет никакого дела! - бросила я, не оборачиваясь.
   - А я принес твой плед! - вдруг воскликнул он радостно.
   В этот самый миг я как раз распахнула дверь в свою комнату, увидела плед на кровати, бросилась к нему и поспешно сгребла в охапку.
   Лара за моей спиной заметил:
   - Ты так спешила покинуть нас, что не заметила, как обронила его.
   Обернувшись, я бросила в него презрительный взгляд. Лара развел руками и с виноватой улыбкой произнес:
   - Мне стоит помолчать, наверное, если я не хочу, чтобы ты снова почувствовала себя плохо...
   Жалость в его голосе, сочувствие на его лице причинили мне боль. Я нахмурилась и отвернулась.
   - Ты ничего не понимаешь и не знаешь ничего обо мне, - проговорила я с досадой.
   Он помолчал, потом сказал серьезно:
   - Все так... Но я знаю, что чувствует человек, когда теряет кого-то очень близкого и дорогого. Я знаю, что значит, когда внутри не остается ничего, кроме постоянно ноющей пустоты. Я вижу, как страдает твоя душа. Я ведь тоже не делил ни с кем свое горе, но мне было двенадцать лет, а для твоих маленьких плечиков это непосильная ноша.
   - Я вовсе не такая маленькая, какой могу показаться, - промолвила я растерянно словно в оправдание.
   - Вот как; но разве это что-либо меняет? - произнес Лара тихо.
   Я не знала, что ответить. Чувства мои разнились. Что-то во мне слабо потянулось к этому человеку, испытавшему, как и я, горечь утраты и муки безысходности; однако другая часть меня так уже привыкла сторониться тех немногих, кто делал шаг навстречу, кто пытался, верно, с добрым умыслом, проникнуть в мой отгороженный от всей вселенной мирок, что даже теперь я не могла сделать исключения.
   Я молчала так долго, что Лара в конце концов заговорил сам:
   - Знаешь, есть вопросы, которые сами для себя и являются ответами.
   "А есть люди, которые только и могут, что читать морали", - подумала я угрюмо, а вслух заметила, - глупые вопросы.
   - Они заставляют человека думать по-иному, - возразил он, а затем произнес обычным своим дружелюбным тоном, - о, мне уже пора. Я живу в мансарде и всегда буду рад, если ты заглянешь... Я ведь могу оставить тебя одну, правда?
   - Это один из тех вопросов с ответом в самом себе? - поинтересовалась я саркастично.
   - Я понял... - улыбнулся Лара. - Извини, впредь я не стану задавать тебе глупых вопросов.
   Он заколебался, видно собираясь сказать еще что-то, но я опередила его:
   - Ты можешь не тревожиться; у меня не случиться опять истерики... Сегодня по крайней мере у меня уже нет для нее сил.
   - Что ж, хотя бы так... - произнес он, и брови его дрогнули. - Могу я напоследок дать тебе небольшой совет?
   - Прежде чем давать кому-то совет, стоит проверить его на себе, - сказала я серьезно.
   Лара улыбнулся.
   - Разумно. Тогда, пожалуй, мне стоит поберечь такой ценный совет для себя самого.
   Я фыркнула. Лара тихо рассмеялся, попрощался со мной и уже сделал было шаг за порог, когда я робко окликнула его. Он обернулся.
   - Спасибо за плед, - проговорила я в замешательстве и отвела глаза.
   Он улыбнулся, кивнул в ответ и ушел.
  
   С тех пор прошла неделя, дни которой я различала лишь по сменяющимся листкам отрывного календаря. Все это время я провела, бесцельно бродя в одиночестве по Мозаичному дому: по многочисленным узким коридорам, где в сумеречном, будто матовом, свете кружились пылинки; по наполненным гулким эхом залам, где сохранилась восстановленная князьями обстановка прошлых веков (на окнах тяжелые парчовые гардины, по углам изящные диванчики и кресла, обитые шелком, с пушистыми кистями по низу сидений, изысканные низкие столики и огромные комоды с восхитительной резьбой, стены, расписанные поражающими воображение фресками или затянутые алой, точно в старинном замке, тканью); по холодно-надменным комнатам, с роскошными кроватями, укрытыми балдахином, с большими, в полный рост зеркалами, в золоченых рамах, с туалетными столиками, на которых кто-то давным-давно забыл шкатулки с ожерельями, гребни и пудреницы. Мой рассеянный взгляд скользил по портретам и пейзажам вдоль стен, по фотографиям неизвестных мне людей на каминах, по прелестным безделушкам на полках. Я поднималась и опускалась по бесчисленным лестницам, каталась на маленьком медлительном лифте, приспособленном специально для Корнелии, переходила из комнаты в комнату, натыкалась на запертые двери, возвращалась обратно. Я замирала под устремленными на меня с портретов взглядами давно умерших предков, я останавливалась, завороженная пляской солнечных зайчиков по полу, я убегала из мрачных закутков, где словно таились призраки, я вслушивалась в тишину будто покинутого всеми дома, я ловила доносимые ветром запахи сада, я отрешенно глядела на трепещущие гардины у распахнутых окон, я неловко подхватывала сухую листву, врывающуюся маленьким вихрем через растворенную парадную дверь.
   Мозаичный дом представлялся мне нескончаемым лабиринтом (я была слишком невнимательна, чтобы заметить, что хожу по одним и тем же комнатам). И единственным местом в доме, куда я не отваживалась заглянуть, была мансарда. Я бы и сама не сумела объяснить, что за непостижимая сила смиряет мое желание. Меня неудержимо тянуло туда, мне хотелось знать, почему такому количеству свободных, с пышностью меблированных комнат Лара предпочел чердак; чем очаровало его место, где обычные люди хранят ненужный хлам. Стоило мне приблизиться к лестнице, ведущей в Ларину обитель, манящую своей пленительной неизвестностью, неразгаданностью призрачных, едва ли существующих в реальности, но от этого не менее привлекательных, тайн, внутри меня пробуждалось странное нетерпеливое волнение, подгоняющее меня дальше и дальше. Днем Лары не было дома (куда он уходил, я не знала, так как старательно избегала с ним встреч), я поднималась к мансарде и так останавливалась, не преодолев последних нескольких ступеней. Мой страх был странен, он не имел никаких оснований, тем не менее, что-то снова и снова принуждало меня поворачивать назад. По вечерам, когда Лара возвращался, вместо того, чтобы зайти к нему, я скрывалась в дальних комнатах. А иногда случалось так, что Лара не ночевал дома, и я чувствовала едва ощутимое, давящее смятение. Я разыскивала остальных, вглядывалась в их лишенные волнения лица, и думала, значит и мне не стоит тревожиться. Но отчего-то до самого Лариного возвращения на рассвете я спала чутко, беспокойно, вздрагивая от каждого шороха. Ларины приходы и уходы были для меня точно особые знаки, по которым я старалась не потеряться окончательно в новом, чуждом мне мире. Впрочем, сам Лара вряд ли сознавал, сколь много значат для меня его появления и исчезновения. Ни он, ни остальные не поменяли с моим приездом привычной жизни. Все они занимались своими всегдашними делами, не придавая моему присутствию особого значения. Нора где-то бесцельно бродила. Корнелия занималась хозяйством. Натаниель рисовал. Аристарх работал дни напролет; он задерживался в больнице допоздна, а по возвращении запирался у себя в кабинете. Помня его наставления маме, я старалась не показываться ему на глаза. Впрочем, получалось это у меня без особого труда - за неделю, что я прожила в Мозаичном доме, я ни разу не видела, чтобы семья собиралась вместе, даже ужинали все в разное время. Я стала думать, что идея князя о гостинице в некотором роде воплотилась в жизнь. Хотя меня это вполне устраивало. Вряд ли я чувствовала бы себя уютнее, если бы вместо сдержанных, сосредоточенных на себе и своих собственных делах незнакомцев, меня бы окружало веселое жизнерадостное семейство. Скорее из-за повышенного ко мне интереса или проявления особого дружелюбия я бы еще больше замкнулась в себе и окончательно погрузилась бы в свои мрачные мысли. А среди всеобщей отчужденности мое одиночество не так бросалось в глаза.
   Пару раз я выбиралась в сад: утром, когда прозрачной, невесомой свежестью ночи еще не успела завладеть полуденная душная истома; и в преддверии сумерек, когда гаснут небеса, и солнце уносит с собой за горизонт все цвета и ароматы сада. Без особого удовольствия я прогуливалась по аллеям, наблюдала издали, как Нора меланхолично покачивается на качелях или в плетеном кресле-качалке на террасе и глядит своим безучастным взглядом куда-то в запредельные дали; как Натаниель прилежно составляет композицию из садовых цветов, а затем самозабвенно и неторопливо водит кистями по холсту, отходит назад и, теребя свою бородку, придирчиво разглядывает работу; как Корнелия медленно проезжает в каталке по тропинкам мимо кустов сирени и обрывает по ходу пару благоуханных веточек.
   Постепенно я привыкала к переменам. Взамен ярких, сияющих огнями городских ночей, наполненных безумолчным шумом, который был для меня так же привычен, как биение собственного сердца - непроницаемая Предместная тьма, в которой тонул даже лунный свет; она вбирала в себя все ощущения и изливала тихие далекие звуки, похожие одновременно на шелест листвы и на глухой рокот волн; в предутреннем трепетном замирании, так не похожем на пробуждение города, она таяла в каплях росы на траве и в цветах, в холодном тумане, который струился с гор и обволакивал дома, превращая Предместье в белоснежную призрачную долину. На рассвете вместо маминого веселого щебетания меня будил мрачный, заунывный звон монастырского колокола; я вздрагивала, пробужденная, и долго в тревожном напряжении вслушивалась в разливающиеся безмерной печалью звуки. Колокол смолкал, и внутри меня воцарялась ноющая болезненная усталость, которой я равнодушно отдавалась, лишь бы только не думать о прошлом, а оно преследовало меня повсюду: в снах и в яви, в закатах и рассветах, в случайно оброненных кем-то фразах, в звуках голосов, в прочитанных стихах. Я пряталась от него в тихих комнатах Мозаичного дома, в безлюдных аллеях сада и нигде не находила покоя.
   Дом да сад были всем моим миром. Я знала, что где-то там, за его пределами есть маленькое Предместье, старый зеленый городок, безбрежное море, уходящие вершинами в облака цепи гор, сияющее по ночам множеством звезд небо - все то, что прежде было моей мечтой, а теперь стало лишь болезненным напоминанием о минувшем. Этот счастливый беззаботный край с его тягучим медленным временем, с его тихой размеренной жизнью пугал меня. Я боялась потеряться в нем, боялась, что стоит мне сделать шаг за пределы сада, и я уже никогда не найду дороги назад. Все пространства казались теперь слишком огромными для меня. Я чувствовала невероятно остро, как громаден мир за чертой Мозаичного дома, как мала и одинока я среди миллиардов человеческих существ. Ким был моей ниточкой к миру и к людям, как я была его ниточкой к земле. Он один наполнял для меня смыслом все вокруг. А я всегда, с рождения была для него. Он погиб, и я стала сама по себе, для себя. Жить не ради кого-то было странно, я не умела так. Маме не требовалась моя забота, мое участие; она не знала как это - дарить кому-то хотя бы иллюзию любви, настоящей, очень простой, когда ты ответственен за кого-то, когда все твои мысли и чувства обращены в сторону того, кто тебе дорог. Она не испытывала ко мне такой любви и не принимала ее от меня. Когда ты свободен, как Магдала, невыносимее всего - зависеть от кого-то или позволить кому-то зависеть от тебя. Смерть Кима, моя обострившаяся болезнь едва не заставили ее погрязнуть в будничных заботах и тревогах, стать серьезной, скучной, обычной, то есть потерять саму себя. Оттого она и привезла меня в Мозаичный дом. Хотя, это лучшее, что она могла сделать. Она не могла мне помочь, поэтому решила и не мешать. Впрочем, она исправно звонила мне сюда, правда расспрашивала все о каких-то пустяках, да и на мои серьезные вопросы принималась рассказывать разные веселые глупости. Должно быть, так она пыталась приободрить меня. На прощанье я тихо говорила ей, что скучаю, а она, смеясь, отвечала: "Воображаю, что за компания зануд там собралась, раз моя маленькая Снежная королева признается в таких невероятных вещах". Мамины звонки расстраивали меня даже больше, чем их отсутствие. Зачем-то каждый раз я ждала, что она заговорит о Киме, но мама не упоминала его имени, словно бы никогда и не существовало в ее жизни этого человека. А я боялась начинать разговор первой, думала, вдруг ее ответ огорчит меня. Поэтому мы говорили ни о чем. Обычно в середине разговора мама вдруг вспоминала, что у нее назначена какая-то очень важная встреча, наскоро прощалась со мной и вешала трубку. Я возвращалась к себе с тяжестью невысказанных слов в душе.
   В конце недели, вернувшись после очередного такого разговора, я застала в комнате Лару. Он сидел на кровати и разглядывал своим испытующим, невозможным взглядом фотографию Кима на тумбочке. Я недовольно насупилась, а Лара, заметив меня, ничуть не смутился и улыбнулся приветливо-тепло.
   - Знаешь, - сказал он, - я всю неделю мучился, не решаясь зайти к тебе. Странно...
   Я вздрогнула и, затеребив по привычке панамку, которую держала в руках, спросила слабым голосом:
   - Почему?
   Он пожал плечами.
   - Так... Не знаю даже... Что-то всякий раз мешало мне.
   Он посмотрел мне в глаза, и я смутилась.
   - Почему ты не приходила? - спросил он спустя мгновение.
   Я не ответила.
   - Хотя я сам виноват, - продолжил он. - Меня и дома-то почти не бывает. В последнее время в больнице много работы.
   - В больнице? - переспросила я неуверенно.
   - Да, - кивнул Лара с улыбкой, - в городской больнице, где работает и Аристарх Борисович.
   - Ты тоже врач?
   - Медбрат.
   Мне стало не по себе. Из-за болезни я всегда чувствовала себя неуютно в присутствии докторов. При виде человека в белом халате я без причины раздражалась или еще больше уходила в себя и неизменно внутренне сжималась в напряженном ожидании чего-то неумолимого, неизбежного.
   Я занервничала.
   Лара удивленно вскинул брови.
   - Что-то не так?
   Я помотала головой и покосилась на него настороженно.
   Лара улыбнулся.
   - Два медика в доме - это чересчур. Есть повод почувствовать себя некомфортно.
   Я молчала.
   - Северина, я не чудовище, - сказал он мягко. - Я не брошусь выписывать горы рецептов, стоит тебе чихнуть. Если тебе неприятно, я могу совсем не упоминать медицину, и ты забудешь, что я имею к ней отношение.
   - Сомневаюсь, - заметила я хмуро.
   - Я хочу быть тебе другом, - вдруг проговорил он.
   - У меня уже был друг. Больше друзей мне не нужно.
   Лара обратил задумчивый взгляд на фотографию Кима, а затем спросил немного нерешительно:
   - Он был твоим отцом?
   Я судорожно вздохнула, почувствовала, как меня начинает бить мелкая дрожь. Лара заметил это и обеспокоено поднялся с кровати.
   - Прости, мне не нужно было спрашивать... - промолвил он растерянно и смущенно.
   Я хотела было ответить, но не смогла выговорить ни слова.
   Лара совсем смешался, как-то по-детски неловко потер ладонью лоб и улыбнулся болезненно-виновато.
   - Я говорю совсем не то, что нужно, - произнес он тихо и умолк.
   - Он не отец мне, - сказала я наконец. - Он муж моей мамы. Был ей мужем.
   Наступило долгое молчание. Я глядела на Лару, а он в замешательстве не знал, что и сказать. Обведя комнату растерянным взглядом, он вдруг спросил:
   - Тебе у нас нравится?
   Я равнодушно повела плечом.
   - Мне все равно теперь где жить.
   - А прежде?
   - Прежде я думала, что такое место может быть моей мечтой.
   - Иногда мечты сбываются слишком поздно.
   - Лучше так, чем...
   - Чем потерять того, с кем ты мечтала?
   - Откуда тебе знать?
   - Я знаю. И вижу. Ты не разбирала своих вещей, но вынула из сумки эту фотографию. Но комоде у тебя лежит неразвернутый подарок, хотя день твоего рождения был несколько недель назад, а до Нового Года еще далеко. Там, на подоконнике, коробка с кучей писем и старых снимков. Все эти предметы напоминают о том, по кому ты скорбишь.
   - Я не разбирала ничего, потому что думала, что не задержусь здесь надолго, - проговорила я в замешательстве.
   - Ты скучаешь по дому? - спросил Лара с пониманием.
   - О чем ты? У меня нет дома.
   - Как так?
   - Разве тебе никто не рассказывал о Магдале?
   - О твоей матери?
   - О вечной путешественнице.
   -Да, но я думал... Путешественникам ведь тоже нужно куда-то возвращаться. В этом особое очарование путешествия.
   Я удивилась. Никто никогда не говорил мне об этом. Я переспросила:
   - Разве путешествуют только затем, чтобы вернуться назад?
   - Не только, - ответил Лара, - но это важно. Если человеку некуда возвратиться, то он, верно, не путешественник, а скиталец.
   - Я не знала, - пробормотала я задумчиво, - не знала, что нужно возвращаться куда-то. Разве это имеет какое-то значение? Разве смысл путешествия не в самом путешествии? Возвращение - это как шаг обратно.
   - Вовсе нет. Это словно, как если бы ты свернул с тропинки в лес и заблудился в нем, а потом вернулся на прежнее место. Ведь это так чудесно! По возвращении все вокруг кажется иным, словно ты впервые видишь давно знакомые места.
   - Не верю я тебе. Путешествия есть путешествия. Если кто-то не любит их, никакое возвращение не сможет этого изменить.
   - Кто же не любит путешествий?
   - Некоторые люди.
   - Какие?.. Ты?.. Ты не любишь путешествий!
   - Что с того? А вот ты по-моему не путешествовал никогда.
   - Мне еще не довелось. Но я непременно поеду куда-нибудь.
   - Никуда ты не поедешь. Люди в таких городках, как ваш, только мечтают, а отправиться куда-то у них не хватает духу.
   - А Корнелия объездила весь мир!
   Я не ответила. А Лара прибавил с улыбкой:
   - Она могла бы тебе рассказать. Тебе не интересно?
   - Мне все равно, где она была.
   - Знаешь, тогда в саду она была немного резка, это все оттого, что она несколько критично относится к людям. Но это вовсе не значит, что она недружелюбна или заносчива. Ведь она очень ждала твоего приезда. И я уверен, что ты ей понравилась.
   Я фыркнула недоверчиво, а Лара поспешил продолжить:
   - Нет, правда! У Корнелии была не самая веселая жизнь; она привыкла казаться окружающим сильной, непреклонной. Она прячет свои истинные чувства подальше от посторонних глаз, а ведь на самом деле она чрезвычайно чуткий и ранимый человек. Просто попытайся свыкнуться с ее своеобразной манерой общения и не принимай всерьез ее издевки.
   Я поморщилась.
   - Вот еще...
   Лара рассмеялся.
   - Может, ты переменишь свое мнение, если я очень искренне попрошу прощения за тот случай в саду?
   - Не думаю, - пробурчала я.
   - Что ж, видимо и я, и Корнелия заслужила это.
   Я хмыкнула, но ничего не ответила.
   Лара некоторое время размышлял о чем-то, а потом предложил, улыбнувшись:
   - Давай-ка приведем эту комнату в порядок, на случай, если тебе вдруг придется задержаться ненадолго. К тому же, Аристарх Борисович будет не в восторге, если обнаружит, что ты превратила спальню в склад. Ну, давай же (он легонько подтолкнул меня к одному из чемоданов). Одному мне не управиться.
   - Тебе вовсе не обязательно... - хотела было я остановить его.
   Но Лара перебил меня, велев не болтать зря, поэтому мне не осталось ничего другого, как начать расталкивать свои вещи по ящикам комода.
   - Какие чудесные у тебя наряды, - заметил он, развешивая мои платья в шкафу.
   Я пожала плечами.
   - Да, наверное.
   Лара озадаченно покосился на меня.
   - Я знаю девочек, которые посчитали бы за счастье хотя бы примерить одно из этих платьев, - сказал он, и в его голосе мне послышался укор.
   - Что ж, можешь подарить им их все, - обронила я безучастно. - Я никогда не любила платьев. Мама заставляет меня их носить.
   - Вот оно что, - улыбнулся Лара. - Тогда я понимаю, почему ты предпочитаешь этот потертый комбинезон. А еще панамка эта... Ты никогда с ней не расстаешься?
   Он кивнул на панамку, которую я уже успела сунуть в карман штанов, и я в смущении поторопилась затолкать ее поглубже.
   - У меня волосы странного цвета, - пробубнила я, потупившись. - На солнце они выглядят так, точно их прополоскали в чернилах.
   Лара засмеялся.
   Я вскинула на него обиженный взгляд.
   - Прости, - произнес он виновато и поспешил отвернуться к шкафу.
   Больше он ни о чем меня не спрашивал, вместо этого, решив, что мне будет интересно, он стал рассказывать мне о Предместье и о городке. Я слушала невнимательно, поглощенная собственными мыслями, а потом и вовсе стала засыпать. Когда мы закончили разбирать вещи, было уже поздно. Лара заботливо расстелил для меня постель. На прощанье положил в мою ладошку ключ.
   - Что это? - изумленно спросила я.
   - Ключ от библиотеки, - пояснил он. - Я подумал, ты захочешь заглянуть туда.
  
   Библиотека была огромной. Под нее отвели, пожалуй, одну из самых больших комнат в доме; однако же заходили сюда нечасто. Я поняла это по слою пыли на полках и по особому шуршанию давно не перелистываемых страниц. Библиотека, как и все прочие комнаты, вполне соответствовала общему помпезному стилю Мозаичного дома. Вдоль оклеенных темными зелеными обоями стен тянулись высокие массивные стеллажи, заполненные необычайным множеством книг (были здесь и научные труды, и учебники, и энциклопедии, и справочники - по медицине, биологии, химии, физике, алгебре, геометрии; книги по истории, географии, культурологи, страноведению, искусству, архитектуре; художественная литература, среди которой произведения и классиков, и современных авторов). В комнате было также несколько маленьких диванчиков и кресел, обитых шелком. В центре располагался большой письменный стол, к которому было приставлено несколько стульев с высокими узкими спинками. На столе царил совершенный порядок: аккуратной стопкой были сложены чистые листы, из подставки для письменных принадлежностей выглядывали ручки, шариковые, гелевые, чернильные, и остро заточенные карандаши. Нашлась даже чернильница, полная чернил. "Что за странность, - подумалось мне, - держать в доме чернила в наше время. Будто кто-то ими пишет".
   Я решительно раздвинула тяжелые плотные гардины на окнах, чтобы впустить немного света в мрачную комнату, и, расчихавшись от пыли, растворила пару окон. В комнате запахло цветами.
  
   Библиотека стала моим прибежищем на следующие несколько дней. Примостившись на диванчике у окна, я проводила долгие часы за чтением. При этом мне было безразлично учебник по физике в моих руках или пьесы Чехова. Я не получала удовольствия от книг, я просто пыталась отвлечься, чтобы скоротать медленно тянущееся время от рассвета до заката. Получалось это с трудом. Я часто отвлекалась на свои мысли и воспоминания, а потом долго не могла сосредоточиться на оставленных до того строках. А иногда случалось так, что я, сама того не замечая, начинала читать вслух. Так вышло и с "Гиперионом" Китса. Я смутилась, обнаружив свою рассеянность, и внезапно почувствовала, что в комнате есть кто-то еще. Подняв голову, я заметила Лару. Он стоял у входа, прислоняясь к стене, и смотрел на меня.
   - Я читала вслух?.. - проговорила я, смешавшись.
   Лара улыбнулся.
   - Это было великолепно. Кроме тебя я всего от одного человека слышал такое вдохновенное чтение.
   На крошечную долю секунды мне показалось, что глаза его отуманились печалью, но, не дав мне разгадать ее причину, Лара вновь улыбнулся.
   - Кто же это? - спросила я. - Кто тот человек, от которого ты слышал вдохновенное чтение?
   Лара отчего-то сник и не ответил мне.
   - Твоя мама? - попыталась я угадать.
   - Да, - ответил он, пытаясь удержать соскальзывающую с лица улыбку. - Она любила читать для меня.
   - Вот как...
   Я замолчала. Мне было неприятно, оттого что я опять ненароком разбередила его старые раны. Нахмурившись, я подумала было, что он сам виноват, начав невеселый для него самого разговор, но тут же мне стало неприятно и от этих моих мыслей. На самом деле я и предположить не могла, что кто-то может испытывать те же чувства, что и я, что кому-то может быть так же больно и одиноко. Впрочем, я искренне полагала, что его трагедия не идет ни в какое сравнение с моей. Так было потому, что Лара не выказывал своих чувств и не выставлял напоказ своего горя, он никогда не устроил бы истерики в присутствии незнакомого человека. Это могло значить только то, что он страдает в гораздо меньшей степени, чем я. И тем не менее, мне казалось, в чем я едва ли могла признаться себе открыто, что Лара, как никто иной, силен духом, он был гораздо сильнее меня.
   Я размышляла, что мне предпринять, чтобы исправить неловкое положение, но Лара сделал это за меня. Он приблизился, сел в кресло напротив и спросил:
   - Значит, ты любишь Китса?
   - Я люблю Сент-Экзюпери, но иногда нужно отдыхать и от тех, кого любишь, - ответила я.
   Лара недоуменно приподнял брови, взгляд его наткнулся на стопку книг рядом со мной.
   - Неужели ты прочла все это?
   - И даже больше.
   - Горы умных книжек... Не слишком ли это для такой малышки?
   - Я не малышка.
   - Прости... Ты, правда, так думаешь?
   - О чем?
   - О том, что нужно отдыхать от тех, кого любишь.
   - Не знаю. Это просто слова.
   - Если бы ты сказала эти слова тому, кого любишь, ты бы обидела его.
   - Я говорила о книжке, а не о человеке.
   - Это не имеет значения. Книга или человек... Нельзя изменять самому себе.
   - Я не люблю, когда меня пытаются учить.
   - Поэтому ты не ходишь в школу?
   - Я не хожу в школу, потому что МНЕ нечему там учиться.
   - В школе приобретают не только знания, но и друзей. Ты могла бы подружиться с кем-нибудь, вместо того, чтобы дни напролет вдыхать библиотечную пыль.
   - Общение с детьми в школе принесет мне не больше пользы, чем вдыхание библиотечной пыли.
   - Какой вздор ты говоришь!
   - А ты говоришь не то, что думаешь. Все в этом доме говорят не то, что думают. Взрослые отчего-то всегда так поступают. Если бы люди говорили правду, мир стал бы другим.
   - Правду? А как же...
   - О! только не нужно рассказывать о смертельно больных, которым лгут во благо. Они ведь все равно умрут, при том умрут, зная, что их обманули.
   - И ты думаешь, если бы все говорили правду, мир стал бы лучше?
   - Я не говорила "лучше", я сказала, он стал бы другим.
   - Каким другим?
   - Не знаю. Более правдивым.
   - Знаешь что, Северина, ты можешь сколько угодно рассуждать о несовершенстве нашего мира, но ты ведь ничего о нем не знаешь. Ты уже неделю как здесь, а до сих пор не видела ни моря, ни гор. Ты заперлась в этих темных залах, и я не удивлюсь, если в городе скоро начнут говорить, что в Мозаичном доме появился еще один призрак. Уверен, что так же было и до твоего приезда сюда. Потому ты и не любишь путешествовать, ведь ты, наверно, не выбиралась никогда и за порог комнаты, в которой останавливалась. Ты знаешь всю школьную программу, но ты в жизни не играла в мяч с детьми, не бегала с криками по двору, как твои ровесники. Может, ты и заката никогда не видела и не нюхала цветка. Вот это и есть правда! И это то, что я думаю!
   - Что ж, замечательно! Но ты забыл прибавить: "О, Северина, я ведь говорю все это, потому что хочу быть тебе другом"!
   Взбешенная, я отшвырнула от себя книгу, вскочила с дивана и бросилась к выходу.
   - Черт! - вырвалось у Лары. - Северина, погоди! Я ведь вовсе не хотел... Вот дурак.
   Он побежал за мной, но не успел догнать. Я захлопнула дверь своей комнаты перед его носом. Однако Лара не ушел.
   - Северина, - раздался его голос снаружи, - я очень виноват перед тобой. Я не должен был говорить всего этого и уж тем более вмешиваться в твою жизнь. Прости меня, умоляю. Я несдержанный глупец, но я переживаю за тебя. Ты совсем одна, рядом ни единого знакомого человека. Я хотел поддержать тебя, но... в общем я конечно же все испортил.
   - Уходи! - велела я в отчаянии.
   - Нет. Я не могу, - решительно возразил Лара. - Я не оставлю тебя. Выслушай меня, Северина, пожалуйста. То, что я наговорил... Это было очень грубо, но я ведь вовсе не думал так. Я возомнил, что понимаю тебя, но что мне, по сути, известно? Ничего. Я ничего о тебе толком не знаю. Ты вправе сердиться на меня. Наверное я позабыл, что значит самому чувствовать подобное. Северина, я... Ты слышишь меня?.. Я сейчас уйду на минуту и тут же вернусь. Пожалуйста, подожди в комнате, не убегай никуда. Тебе не обязательно открывать дверь, просто оставайся здесь, пока я не вернусь, хорошо?..
   Лара подождал моего ответа и, не получив его, ушел, а через некоторое время я услышала его приближающиеся шаги.
   Он подсунул под дверь стопку скрепленных канцелярскими зажимами листов с машинописным текстом и сказал:
   - Вот, прочти, пожалуйста. Возможно, это поможет тебе понять кое-что, даже ответит на некоторые вопросы, не на все, но все-таки...
   Лара замолчал, постоял немного за дверью и, так и не услышав от меня ни слова, ушел.
   Я покосилась на стопку листов, не решаясь к ним прикоснуться. Я колебалась. Что за таинственная рукопись, способная дать ответы на мучившие меня вопросы, зачем Лара принес мне ее, и откуда ему знать, что меня волнует, и что я хочу понять. Собираюсь ли я вообще знать, что там написано. Понравится ли мне то, что я узнаю. Что, если все, что было известно мне прежде, окажется ложью, и рукопись будет тому подтверждением. Стоит ли мне вообще воспринимать ее всерьез. Но Лара не стал бы шутить так со мной. Откуда мне знать? Могу ли я верить ему? Ведь он и не друг мне даже. А кто тогда в этом мире мне друг? Кому я могу верить? Лара правду говорил, нет у меня друзей, и никогда я не играла с детьми. Кто позовет играть такую чудачку, как я?
   Прошло довольно много времени, прежде чем я отважилась заглянуть в рукопись. И стоило мне открыть первую страницу, как я уже не смогла оторваться. Я читала, пока не стемнело за окном, а потом еще в сумерках неосвещенной комнаты, едва различая слова в сливающихся во что-то неразборчивое строках.
   То была странная, ни на что не похожая история - длинный-длинный, без начала и конца диалог, слова в котором путаные, о чем-то невозможном, полуфантастичном, как ночной бред больного. Эта история поражала необычайно, пронзала сердце, надрывала что-то внутри, проникала в самые глубины сознания, отпечатывалась в памяти, точно ею выжигали клеймо.
   Вот какой она была:
   " " - Кто ты?
   - Я та, кого ты искал всю свою жизнь.
   - Я никого не искал.
   - Ты лжешь. Зачем же ты так пристально вглядывался в лица незнакомцев, вслушивался в их разговоры? Что тебе было в них?
   - Я думал, что найду в них свои потерянные мечты.
   - И ты их нашел?
   - Теперь. Когда я вижу их отражение в твоих глазах. Ты была моей мечтой. Я думал, что потерял тебя.
   - Так и было."
   - Чьи это голоса?
   - Наши.
   - Я не помню, чтобы разговаривал с тобой.
   - Это было во сне.
   - В чьем сне?
   - В твоем и моем.
   - Мы видели одни и те же сны?
   - Да.
   - Разве такое возможно?
   - Да. Ведь прежде, чем стать сном, это было реальностью.
   - Мы знали друг друга?
   - Да.
   - Когда это было?
   - Всегда.
   - Я не понимаю.
   - Это было в прошлой жизни. В тысячах прошлых жизней.
   - И мы были друзьями?
   - Мы любили друг друга. Поэтому мы встретились вновь.
   - Все, что ты говоришь сейчас... мне кажется, будто я уже знаю. И я знаю тебя.
   - Так и есть. Все это ты уже видел во сне.
   - Значит, это уже было реальностью?
   - Во всех наших прошлых жизнях.
   - Но я ждал взрослого человека, а ты так юна.
   - У наших душ одинаковый возраст.
   - Почему ты так поздно пришла?
   - Какой меркой ты меряешь?
   - Временем.
   - Крошечными песчинками лет. Значит я пришла совсем рано.
   - Скажи, мы будем счастливы? В этом мире? В этой жизни?
   - Я не могу этого знать. Но ведь у нас есть еще миллион миров и миллион жизней.
   - Где мне снова придется искать тебя...
   - И ты снова меня найдешь.
   - Почему это так?
   - Разве ты не знаешь историю о двух половинках?
   - Это лишь сказка.
   - Все сказки - правда.
   - Разве?
   - Если ты не видел чего-то в этом мире, вовсе не значит, что этого нет в каком-либо из иных миров.
   - Почему же нас разлучили?
   - Чтобы мы искали друг друга.
   - Но это бессмысленно.
   - Каждый человек рождается для поиска.
   - Что же он ищет?
   - Себя - в себе самом, в других людях, в мире.
   - Значит, мы всегда будем встречаться и расставаться?
   - Да.
   - И ничего не будет после?
   - После всегда?
   - После всегда. Если это возможно...
   - Возможно. Когда закончится всегда, мы опять будем вместе.
   - Значит, этого не будет никогда.
   - Ты можешь объяснить, что такое никогда?
   - Сомневаюсь.
   - А кто-нибудь может?
   - Не думаю.
   - Это лишь слова. Всегда и никогда. Миг и вечность. Это время, не подвластное людям.
   - Значит после всегда возможно?
   - Да. Стоит только прекратить говорить словами, научиться слушать душой и видеть сердцем.
   - Я смогу?
   - Ты всегда это мог.
   - Я люблю тебя.
   - Ты знаешь меня лишь мгновенье.
   - Я знаю тебя вечность. Любишь ли ты меня?
   - Ответ в моем сердце.
   - Я могу прочесть его своим.
   - Что же ты прочел?
   - Я не скажу тебе словами, но ты услышишь душой.
   - Я слышу.
   - Скажи, что мы всегда будем вместе.
   - Мы будем вместе все время, не подвластное людям".
   И дальше, и дальше, пока не начинала кружиться голова, пока мысли не принимались сводить с ума.
   Измученная, я выронила рукопись, обхватила голову руками, упала ничком на ковер и почти мгновенно забылась тяжелым, тревожным сном.
  
   Я шла вдоль подсолнухового поля по пыльной дороге, которая тянулась, не сворачивая ни вправо, ни влево, прямо к самому горизонту. Подсолнухи уныло качали своими головами и роняли в пыль вместо семечек тяжелые слезы, которыми полны были их середины. Капли, с шелестящим звуком падающие вниз, брызгами разлетались во все стороны и оставляли на серой дороге темные крапинки.
   Долгое время я шла вперед, покорная бесконечному пути, слушала шелестящую песню скорби подсолнухового поля. Потом я заметила на дороге девочку. Она недвижимо стояла ко мне спиной. Я подошла к ней и остановилась рядом. Девочка была одного со мной возраста; на ней было черное платье до колен; к груди она прижимала огромную древнюю книгу с пожелтевшими листами. Взгляд ее был устремлен вдаль, к горизонту, словно она кого-то ждала оттуда.
   - Кто ты? - спросила я ее.
   - Мара, - ответила она, медленно переведя на меня взгляд, - смерть. Я - смерть.
   - Я думала, ты другая.
   - Все так думают, потому что боятся меня.
   - Ты отнимаешь любимых людей.
   - Я должна. Я забираю человеческие души, когда настает время. Это моя жизнь.
   - Твоя жизнь - смерть других людей?
   - Да.
   - Как узнать, когда настает время?
   - Все записано в этой книге. Я одна могу читать ее.
   - Куда ты идешь?
   - В Предместье.
   - Ты идешь за мной?
   - Я не могу тебе сказать; но я слышу, как ты зовешь меня.
   - Ты забрала у меня Кима.
   - Ты это заслужила. Вы оба заслужили. Но я спасла его душу. Я унесла ее высоко-высоко, прежде чем ее успела поглотить земля.
   - Ты причинила мне боль.
   - Так всегда бывает.
   - Тебе было когда-нибудь больно?
   - Каждый раз, когда я забираю жизнь.
   - Кого ты ждешь?
   - Луку.
   - Кто это?
   - Целитель.
   - Ты хочешь забрать его жизнь?
   - Нет. Его время еще не пришло.
   - Зачем же ты ждешь его?
   - Мы были друзьями прежде. Но нам пришлось расстаться, и я потеряла его.
   - Разве у смерти может быть друг?
   - Друг может быть у всякого.
   - Почему вы расстались?
   - Я сделала то, чего не должна была делать. Мы были в одном городе. Лука исцелял больных. Когда к нему принесли полуживого бродягу, я сказала, что через несколько дней мы вернемся в этот город. Лука спросил, зачем. Я ответила, что за жизнью юной девушки, на которую нападет грабитель. Лука хотел узнать, сумеет ли он спасти ее. Я сказала, что нет, что ее имя записано в книге, и мы не сможем помешать; это будет ее вина - она расплатится жизнью за глупое упрямство, потому что не пожелает отдать грабителю своей драгоценности - обручального кольца. Лука спросил, почему я рассказываю ему это теперь. Я ответила, что тем самым грабителем, напавшим на девушку, будет бродяга, которого он намеревается исцелить. Так Луке впервые пришлось выбирать. Прежде он никогда не задумывался, он исцелял, потому что такова была его миссия. Мы всегда были с ним вдвоем: он дарил жизнь одним, я забирала ее у других. Теперь он почувствовал, что значит быть мною, нести на плечах бремя многих и многих смертей, все время слышать скорбные стоны оставшихся в живых.
   - Что же он сделал?
   - А ты как думаешь?
   - Он позволил бродяге умереть?
   - Нет. Он исцелил его.
   - И что же было дальше?
   - Бродяга напал на девушку. Отчаяние толкнуло его на это. Ему нужны были деньги на исцеление сестры.
   - Он раздобыл их?
   - Его сестра умерла прежде, чем он смог собрать достаточную сумму.
   - Что стало с бродягой?
   - Он тоже умер - от рук настоящих грабителей, когда пытался спасти от них одного человека.
   - А та девушка? Вам удалось спасти ее?
   - Нет.
   - Что было бы, если бы Лука не исцелил бродягу.
   - Кто знает... Сестра бродяги, наверное, все равно умерла бы. Девушка, должно быть, вышла бы замуж за своего жениха.
   - А что стало с женихом?
   - Узнав о смерти невесты, он отправился в бар заглушать свое горе, а потом уснул в канаве у дороги. На утро его нашли замерзшим.
   - И он умер?
   - Да.
   - И с тех пор ты не виделась с Лукой?
   - Ему было больно быть рядом со мной, и я ушла.
   - Ты не знаешь, где он?
   - Нет. Однажды я подумала было разыскать его, но потом решила, что он сам найдет меня, когда придет время.
   - Скажи, тот за кем ты идешь в Предместье, сможет спасти свою жизнь?
   - Каждый сам определяет время своей смерти. Мой ответ - да. Если он захочет спастись, если сумеет вернуться с моего пути на свой.
   - Эта дорога твой путь?
   - Это просто дорога. Ничей путь не может быть таким прямым.
   - Почему же я иду здесь?
   - Потому что ты сама этого хочешь. Но по этой дороге тебе никуда не добраться. Ведь ты и не идешь вовсе, а стоишь на месте.
   - Я остановилась из-за тебя.
   - Именно об этом я тебе и говорю.
   - Что же мне теперь делать?
   - Я не та, у кого стоит спрашивать совета.
   - Я надеюсь, ты встретишься с Лукой.
   - Так и будет, ведь наша встреча неизбежна.
  
   Я очнулась, стерла дрожащей рукой капли пота со лба. За окном была ночь. В комнате царила почти непроницаемая тьма, и только сквозь щель под дверью пробивалась полоска слабого света. Кто-то прошел по коридору, и я услышала чье-то неразборчивое бормотание. Я поднялась с полу, осторожно отперла дверь и выглянула наружу. В коридоре никого не оказалось, а шаги и бормотание слышались уже со стороны лестницы. Они повели меня за собой вниз к кабинету Аристарха. На цыпочках я подобралась к открытой двери и остановилась в тени, чтобы меня не было видно. У деда горел свет, а сам он что-то лихорадочно искал, нервно роясь на своем рабочем столе, и что-то сбивчиво говорил о документах, которые должен был забрать из больницы. Переворотив все бумаги, он направился к выходу. Я испуганно отпрянула и прижалась к стене в надежде остаться незамеченной. Аристарх прошел мимо, не обратив на меня внимания, и позвал полным отчаяния голосом:
   - Корнелия! Корнелия!
   Дойдя до лестницы, он стал взбираться вверх по ступенькам.
   Я пошла вслед за ним.
   Дойдя до тетушкиной комнаты, Аристарх, ничуть не церемонясь, распахнул дверь и сообщил:
   - Я не могу найти своих документов, а в этом доме никто не желает мне помочь.
   Из комнаты донесся сонный и недовольный голос Корнелии, а затем на пороге появился Натаниель.
   - Если у вас бессонница, не за чем будить остальных, - возмутился он, завязывая пояс на халате и хмуро щурясь от света. - Что это вам вздумалось врываться к нам среди ночи?
   - Мои документы, - проговорил Аристарх обиженно. - Я не могу работать, когда у меня не достает документов. Это очень-очень важные документы; самые важные, если хочешь знать. Я ведь думал, что забрал их из больницы.
   - Так, а от меня-то вы чего хотите? - нетерпеливо спросил Натаниель.
   - Если они остались в больнице, ты мог бы... - начал было Аристарх.
   - Ну уж нет! - резко оборвал его Натаниель. - Вам нужны ваши документы? Подите и возьмите их там, где вы их оставили. А я не намерен среди ночи тащиться через весь город невесть за чем.
   Он вернулся в комнату и захлопнул за собой дверь.
   Аристарх некоторое время потоптался на месте, растерянно оглядываясь вокруг, а затем снова заговорил:
   - Лара! Мне нужен Лара!
   С этими словами он вновь распахнул дверь и объявил:
   - Мне необходим Лара! Сию же минуту! Позовите мне Лару!
   - Завтра! - отозвался Натаниель голосом, полным готового прорваться наружу бешенства. - Завтра я позову вам Лару, кого угодно, хоть японского императора. А сейчас ступайте-ка спать, несносное вы чудовище.
   - Значит, не позовете мне Лару? - спросил в неподдельном удивлении Аристарх и заявил, - тогда я пойду за ним сам! Взберусь по крутым лестницам на самый последний этаж... С моим больным сердцем и ноющими суставами...
   - Натаниель, сходи, - не вытерпела Корнелия, - иначе он до утра не оставит нас в покое.
   Недовольно ворча и шаркая тапками по полу, Натаниель побрел к лестнице.
   - В последний раз я позволяю так обращаться с собой, - сердито проворил он, обернувшись. - Я вам, в конце концов, не мальчик на побегушках, а не менее вас уважаемый человек.
   Он ушел, а через некоторое время вернулся в сопровождении Лары. Тот торопливо застегивал рубашку, зевал и приглаживал рукой растрепанные волосы. Подойдя к Аристарху, он заметил меня. Брови его чуть дрогнули в недоумении. Я торопливо отстранилась, укрывшись в потемках, боясь, что он заговорит со мной или привлечет ко мне внимание остальных, но Лара ничего подобного не сделал и даже старался не глядеть в мою сторону, хотя взгляд его время от времени обращался туда, где меня прятала от его глаз тень.
   Аристарх, не дав ему толком проснуться, принялся что-то подробно объяснять, а Лара, слушал рассеянно и едва не обронил ключ, который дед вложил ему в ладонь. Аристарх рассердился, и Лара поспешил одарить его искренней извиняющейся улыбкой.
   - И поживей там; у меня еще масса работы, - велел Аристарх, ничуть не смягчившись.
   Лара пообещал. Все стали расходиться. Когда коридор опустел, я отправилась к себе. В темноте я разостлала постель, достала пижаму и тут обнаружила, что полоска света под дверью исчезла. Я вышла обратно в коридор, спустилась по лестнице. Дом был безмолвен; ни в одной из комнат, включая кабинет Аристарха, не горел свет. Деда же я нашла беззаботно спящим в его постели.
   - Ну надо же! - возмутилась я, склоняясь над его безмятежным лицом.- Отправил Лару в город, а сам уснул!
   Первой моей мыслью было разбудить деда и высказать ему все то, на что не отваживался, по видимому, никто в Мозаичном доме. Однако смелости не достало и мне (уж слишком грозен был противник), поэтому я решила дождаться Лару сама, а чтобы не уснуть невзначай, я спустилась вниз и вышла на крыльцо.
   Прохлада ночи освежала и бодрила. Кругом было тихо, только ветер легонько перебирал листву на ветвях, да где-то в траве стрекотало несколько цикад. Пахло цветами, влагой и немного солью. Луна заливала своим бледным светом тропинки к дому, отчего те походили на серебряные ручьи. Мне захотелось поднять голову, встретиться взглядом с тысячеокой богиней ночи. От этой мысли у меня закружилась голова. Пошатнувшись, я опустилась на ступеньку и стала сосредоточенно глядеть на калитку, к которой вела прямая дорожка от крыльца. Я думала, вот сейчас под цветочной аркой появится Лара; он придет из неизвестного и пугающего мира за оградой, присядет рядом со мной на лестнице и заговорит о чем-нибудь, не важно о чем - это буде одна из тех странных бесед, вязких, неспешно тянущихся, как время в этих краях, беседа ни о чем и обо всем, способная продолжаться бесконечно и привести куда угодно. И может быть я спрошу: "Лара, ты любишь летать?".
   Я тряхнула головой, рассерженная на саму себя. Какое мне дело, любит ли Лара летать. Какое мне дело до Лары вообще. Я ничего не желаю о нем знать. Пройдет совсем немного времени, и я уеду отсюда насовсем и позабуду, что когда-то знала этого человека. И мне совсем не будет жаль, пусть даже он был первым, кто сказал, что хочет быть мне другом.
   Внезапно где-то за акациями раздался приглушенный шепот. Я вздрогнула и мгновенно оказалась на ногах. Сердце испуганно затрепетало у меня в груди. Беспокойным взглядом я обшарила тропинку, кусты и деревья по обе стороны. В слабом лунном свете трудно было что-то различить. Мое возбужденное воображение принялось создавать из неясных теней пугающие образы. Собрав в кулак всю свою храбрость, я спустилась на несколько ступеней вниз в надежде разглядеть что-нибудь оттуда. Где-то справа зашуршали ветви, и я вновь услышала голоса, на сей раз более отчетливо:
   - Смотрите, там что-то есть!
   - Где?
   - Что?
   - Да, вон! Это оно!
   - Кто "оно"?
   - Да, оно! Привидение!
   Я изумленно отпрянула и нахмурилась. Что бы это могло значить? Оглядевшись в поисках Норы, которую местная детвора и впрямь могла бы принять за призрака, я нахмурилась еще больше - вокруг никого не было. Странное подозрение закралось в мои мысли: уж ни меня ли принимают за привидение. Это возмутило меня чрезвычайно, и я гневно крикнула в темноту:
   - Эй, вы! Я знаю, что вы там!
   Мой возглас пронзил тишину и напугал меня неверное сильнее, чем непрошенных гостей. В ответ ветки вновь затрепыхались, и кто-то в них опять зашептался.
   Собрав остатки своей решимости, я сбежала на дорожку и снова крикнула:
   - Сейчас же выходите оттуда! Иначе я сама вас вытащу!
   Наступила продолжительная пауза, по истечении которой голоса все разом испуганно забубнили, раздался отчаянный хруст веток под чьими-то башмаками, а через мгновение несколько нечетких теней высыпало на тропинку, бросилось к незапертой калитке и вскоре исчезло за ней. Я осталась стоять на месте, в страхе дрожа и боясь пошевелиться. В ушах моих раздавалось тихое поскрипывание раскачивающейся калитки. Не знаю, сколько времени я простояла вот так, среди аллеи, пытаясь побороть оцепенение, но мои босые ноги успели уже совсем закоченеть. Холод погнал меня обратно. Я было уже развернулась, чтобы вернуться на крыльцо, как вдруг умолкшая калитка скрипнула вновь, и под цветочной аркой появился неотчетливый силуэт. Я замерла, вгляделась в смутную тень, но ничего не сумела разобрать. Вошедший, нисколько не колеблясь, направился решительным шагом прямо в мою сторону. В ужасе я попятилась назад.
   - Северина? Ты откуда здесь? - послышался знакомый голос.
   Лунный свет озарил лицо незнакомца, и я воскликнула вне себя от радости:
   - Лара!
   Лара засмеялся, удивленный такой моей реакцией, и тут бросил взгляд на мои ноги.
   - Босиком! Среди дороги! - возмутился он громко и проворно подхватил меня на руки. - Вот схватишь воспаление легких!
   Он внес меня в дом, поставил на пушистый ковер.
   - Ты очень замерзла? Может согреть чаю? - забеспокоился он.
   Я покачала головой.
   - Не нужно ничего.
   - Тогда я, пожалуй, пойду отнесу документы Аристарху Борисовичу.
   Я фыркнула возмущенно.
   - А он уже спит! Вообрази только!
   Лара рассмеялся.
   - Я так и думал.
   Его невозмутимость привела меня в замешательство.
   - Ты, что же, совсем не сердишься?
   - Разве я должен?
   Недоумевая, я развела руками.
   - Ну, как же! Он поднял тебя среди ночи, отправил по прихоти в город, а сам уснул! Неужели ты даже не разбудишь его?
   - Нет.
   Ларино спокойствие выводило меня из себя.
   - Ты не понимаешь, - стал он растолковывать. - У таких людей, как он, всегда найдутся свои причуды. Аристарху Борисовичу нравится провоцировать людей. Для него это некая игра; он получает удовольствие, как другие от быстрой езды. И чем сильнее ты сердишься, тем в больший азарт он входит. Если уступить ему, то он мгновенно теряет всякий интерес. Ну разве можно на него за это сердиться?
   - Конечно можно! - негодующе воскликнула я. - Пока все будут потакать его капризам, он никогда не прекратит своих выходок.
   Лара лукаво улыбнулся.
   - Что ж, у тебя есть прекрасная возможность положить конец нашим мучениям.
   - Вот еще! Это не мое дело.
   Лара беззвучно засмеялся.
   - Тебе давно пора спать. Почему ты была там, на крыльце?
   - Я ждала тебя, - проговорила я, обиженная тем, что он не понял этого.
   - Вот как, - он удивленно приподнял брови - Большое спасибо.
   Я зевнула и потерла глаза.
   - Ступай к себе; ты засыпаешь, - сказал Лара с улыбкой.
   - А ты? - заволновалась я.
   - Отнесу документы в кабинет, - ответил он. - Доброй ночи.
   - И тебе.
   Я побрела к лестнице.
   - Северина! - окликнул меня Лара.
   Я обернулась.
   - Ты больше не сердишься на меня?
   Я задумалась.
   - Кажется, нет... Лара, знаешь, я прочла рукопись, которую ты принес.
   - Хорошо... Я завтра дома до одиннадцати; приходи ко мне, ладно?
   Я кивнула и побежала наверх.
  
   Страха перед мансардой больше не было, и я преодолела последние несколько ступеней. Лестница привела меня к двум дверям. Одна была закрыта, и поэтому я сначала сделала шаг в ее сторону; но тут за второй, чуть приоткрытой, раздался голос Лары, напевавшего что-то давно всеми позабытое. Я вошла в незапертую дверь.
   Это было странное место, похожее на квартиру-студию, где нет четко разделенных комнат (только пара перегородок, чтобы обозначить спальню), где много свободного пространства, мало мебели, а та, что есть, подобрана весьма своеобразно и представляет собой собрание со всех ближних антикварных лавок и блошиных рынков. В подобных квартирах обычно живут художники, скульпторы и прочие творчески одаренные и просто свободолюбивые личности. Хозяином этого жилища я могла представить Натаниеля, но никак не Лару, которого по своему образу и подобию создавал мой дед, поборник чистоты и безупречного порядка, педант, человек, живущий расписанием, планирующий свои дни по часам и минутам. Только, похоже, в Ларе обитал настоящий бунтарь, с которым не смог совладать даже властный опекун, не терпящий ни малейшего неповиновения. Этот-то бунтарь, по-видимому, и заставил Лару сбежать из слепящих глаза своим безукоризненным совершенством комнат в легкомысленную мансарду. В похожей квартире как-то останавливались и мы с мамой, поэтому мне сразу здесь понравилось. Большое помещение, скошенный потолки, громадные полукруглые окна, ширмочки вместо стен, мебель со всех концов света и странное впечатление некоторого беспорядка, хотя вещи как будто бы лежали там, где им и положено было лежать. Может, так казалось, потом что предметы интерьера не подходили один к другому или потому что книги стопками лежали прямо на полу, а столы были буквально завалены дисками с музыкой и DVD, хоть и аккуратно сложенными. Ларе же, несмотря на какую-то незавершенность во всей его обители (точно кто-то начал приводить здесь все в порядок, но бросил на полпути), было, по-видимому, весьма уютно здесь.
   Когда я пришла, Лара собирался на работу. Он гладил рубашку и, улыбнувшись мне в знак приветствия, предложил пока погулять вокруг. Я положила рукопись на диван и, слушая Ларино негромкое напевание, принялась разглядывать детали: фотографии красивой светловолосой женщины( его матери, как я решила), старые фильмы, джаз, книги по медицине, среди которых одно художественно произведение - Кэрролловская "Алиса...", картины Натаниеля и одна другого художника. Эта картина надолго приковала к себе мой взгляд. Она была написана на черном бархате масляными красками и изображала морской пейзаж: ночное небо с полной луной посредине и россыпью звезд вокруг, на спокойной водной глади вдали дрожащая дорожка лунного света, яркие блики на подступающих к берегу волнах.
   - Какая потрясающая картина, - обратилась я к Ларе, не отрывая глаз от пейзажа.
   - О, только, пожалуйста, не говори Натаниелю, - отозвался он взволнованно.
   Я обернулась, удивленная.
   - Это картина одного местного художника, - пояснил Лара. - Они с Натаниелем давние конкуренты. Сколько себя помню, они враждуют из-за права считаться лучшим живописцем.
   Я понимающе кивнула.
   - А что за другой дверью? - вспомнила я вдруг.
   - Разный ненужный хлам. Там не заперто, если захочешь взглянуть.
   Лара как раз закончил гладить рубашку, повесил ее на плечики и подозвал меня. Я подошла, присела на диван у маленького журнального столика. Лара устроился в кресле напротив.
   - Ты, что же, кроме "Алисы" не читаешь ничего? - спросила я, прищурив глаза.
   Но Лара не смутился.
   - У меня не так уж много времени для чтения, но если я читаю, то это обычно книги по медицине или то, что я люблю с детства. А по "Алисе" я ставлю спектакль вместе с детишками из приюта.
   - Из приюта? - озадаченно переспросила я. - У вас, в вашем раю на земле есть сиротский приют?
   - Наш мир не так уж идеален, - возразил Лара. - Но приютские дети - это не те, кого бросили (такого у нас не случается), а те, чьи родители умерли.
   Я стала подсчитывать в уме, сколько человек должно было умереть, чтобы их детей набралось на целый приют, но тут Лара добавил:
   - Наш приют один на всю округу.
   Все разъяснилось.
   Лара продолжал:
   - Знаешь, детишки невероятно талантливы. Я наблюдаю, как они читают свои роли и думаю: "Господи, откуда в них это? Столько чувств, столько эмоций! Словно у настоящих актеров". Они обожают театр. Я могу с ними до ночи репетировать, а они не устают. Мы уже ставили несколько пьес. Весь город приходил посмотреть. Это был настоящий успех. Я в жизни ни за кого не испытывал столько гордости... Тебе скучно?
   Лара заметил мой отсутствующий взгляд. Я попыталась изобразить на лице нечто похожее на заинтересованность, но его было не провести.
   - Я говорю о совершенно посторонних тебе вещах. Извини, - произнес он с мягкой улыбкой. - Может, вместо того, чтобы слушать, ты захотела бы сама поучаствовать, а? Я мог бы подобрать тебе роль.
   Я поморщилась.
   - Спасибо. Что-то не хочется.
   - Тогда приходи посмотреть.
   Я промямлила нечто невразумительное. Лара не стал настаивать.
   На некоторое время я задумалась, а потом спросила:
   - Этот приют как-то по особенному тебе дорог, правда?
   Лара грустно улыбнулся. Я поняла, что угадала.
   - В этом приюте и я должен был бы жить, не стань Аристарх Борисович моим опекуном. Вот ты его ругаешь, а ведь это он мне все дал. Без него я был бы никем. Он выучил меня всему, что я теперь знаю. И медицина от него. Я тоже надеюсь однажды стать врачом, пусть не таким выдающимся, как он, но все же...
   Он вздохнул и замолчал. Взгляд его стал отрешенным. Казалось, будто что-то тяготит его.
   - Чтобы стать врачом, нужно долго учиться, - заметила я осторожно.
   - В том-то все и дело, - промолвил Лара, слегка смутившись своей внезапной откровенности. - У нас в городке нет вуза, только колледж, где я выучился на медбрата. Но этого не достаточно.
   - Почему же ты не поедешь в большой город? Без высшего образования тебе врачом не стать.
   Лара решительно помотал головой, и скулы его отчаянно порозовели.
   - Я не могу уехать. Не могу бросить тех, кому я здесь нужен. Шесть лет - такой огромный срок... Как я оставлю Нору и Корнелию и больницу и приют. Я не увижу, как повзрослеют дети... Нет, мне никак нельзя уезжать. Это невозможно.
   Я не знала, что ответить ему. Как благородно его самопожертвование ради высокой цели - ради служения людям?.. Как глупо его отречение от заветной мечты из-за надуманных обязательств?.. Не мне было давать ему советы, ведь мои собственные мечты потерпели крушение.
   Вдруг Лара сказал:
   - Знаешь, если взобраться на крышу можно увидеть море...
   Я не сразу поняла, о чем он, а затем встрепенулась и мельком глянула на окно.
   - Оно так близко?
   - Рукой подать; пляж начинается прямо за нашим садом.
   - Правда? Я и не знала...
   - Хочешь, я покажу тебе то место с картины?
   Я скосила глаза на морской пейзаж.
   - Как-нибудь в другой раз... Но почему же слышно чаек?
   - Их почти не бывает здесь из-за речки.
   - Горной речки?
   - Да; бурной, быстрой и ужасно холодной. Чайки любят места поспокойнее и порыбнее.
   Я ничего больше не спрашивала про чаек. Наступило долгое молчание. Я вспомнила вчерашнюю ночь и тех незнакомцев, принявших меня за привидение; и тут же мои пальцы стали нервно теребить кусочек панамки, выглядывающей из кармана. Тот факт, что ими были отнюдь не грабители, а, вероятнее всего, местные мальчишки, забравшиеся в сад в поисках приключений, и что мне ничто не угрожало, вовсе не утешал меня. Напротив, чем больше я думала о том, что стала объектом насмешек глупой ребятни, тем больше распалялась гневом и чувствовала себя уязвленной. Ко всему прочему я внезапно начала подозревать, что каким-то образом эта история стала известна Ларе, и он ждет подходящего момента, чтобы напомнить, что именно об этом он и говорил тогда в библиотеке, и посмеяться над моим глупым положением. Но Лара безмолвствовал. Я посмотрела на него, чтобы угадать по выражению его лица, известно ли ему что-нибудь, и заметила в его глазах нетерпеливое ожидание - он ждал, чтобы я заговорила о рукописи.
   Я не знала, с чего начать и, поколебавшись, спросила:
   - Кто та, что написала эту книгу? Я прежде никогда не слышала ее имени.
   - Это моя мама, - отозвался Лара.
   Я вздрогнула и, занервничав, принялась мучить панамку сильнее.
   - Вот как, - только и смогла выговорить я.
   Лара приподнял брови и бросил быстрый взгляд на мои руки.
   - Тебе не стоит волноваться всякий раз, когда разговор заходит о моей маме, - произнес он, улыбнувшись. - Уже восемь лет прошло; мне не так больно от каждого упоминания о ней, как было поначалу.
   Я оставила панамку в покое.
   - То, что там написано... - заговорила я нерешительно, - разве так бывает? Это больше похоже на чудо.
   - Ты не веришь в чудеса? - Лара устремил на меня пытливый взгляд.
   Я нахмурилась.
   - Больше нет.
   - Мне жаль, что это так, - он искренне огорчился. - То, что написала моя мама - правда. Все это было на самом деле.
   Я растерялась, пораженная.
   - Твои папа с мамой были теми двумя, что встречались и расставались много жизней подряд? - спросила я недоверчиво.
   - Да.
   - И они помнили это?
   - Мама помнила, а папа чувствовал что-то, чего не мог выразить (он знал, но по-другому), поэтому маме приходилось рассказывать ему.
   Я поглядела на Лару с некоторым сомнением.
   - Значит, так бывает, чтобы люди встретились потом?
   - Если они точно единое целое, они не могут не встретиться.
   - Почему же только твои папа и мама знали о своих прежних встречах? Как же все остальные?
   - Может, и они помнят, но только это такие далекие воспоминания, что они хранятся на самом дне памяти, и их нелегко извлечь оттуда.
   - Твои родители... Они, значит, не были счастливы в этой жизни?
   - Были - в тот срок, что был им отмерен свыше.
   - Как долго?
   - Немногим больше года.
   - Так мало? Но это несправедливо! Если двое нашли друг друга, если они даже вспомнили свои прежние встречи, зачем их снова разлучать, когда у них есть еще целая жизнь?
   - Это лишь одна жизнь из миллиона. Они смогут найти друг друга снова.
   - Лучше уж одна единственная жизнь, но такая, чтобы не было... не было больно; а не миллионы оборванных лет, где приходится оплакивать того, кто был дорог.
   Руки мои задрожали и снова потянулись к панамке; в глазах защипало, точно в них попал песок, и я заморгала часто-часто.
   Лара, заметив, как сильно я расстроилась, пересел ко мне на диван.
   - Знаешь историю про кусочки мозаики?
   Я подняла на него удивленный взгляд.
   - Про те, что осыпаются с дома? Мне рассказали.
   Лара улыбнулся.
   - Они ведь никуда не исчезли, верно? Хоть их и нет теперь в общей картине. Но если постараться, можно отыскать их в траве. И с людьми так же, понимаешь?
   Я отрицательно покачала головой.
   - Те, кого мы любим, не могут уйти в неизвестность, - объяснил он. - Они всегда где-то рядом: в наших воспоминаниях, в наших снах, во всех радостных и печальных мгновениях нашей жизни.
   - Но этого мало!
   - Это гораздо больше, чем кажется. Представь на минуту, что тот, кто был тебе дорог, исчез без следа, растворился в пустоте, и от него не осталось ничего, даже памяти.
   Я невольно передернула плечами, но тут же попыталась возразить:
   - Того, кто был мне дорог, нет больше в этом мире, значит, он и в самом деле исчез...
   - То, чего нет в этом мире, есть, возможно, в каком-либо из других миров, - напомнил Лара.
   - Да... Так писала твоя мама. Но мне ничего не известно о других мирах. Кто знает, может, их и нет вовсе...
   Я вздохнула, а через некоторое время спросила:
   - Твоя мама была писательницей? Что еще она написала?
   Лара качнул головой.
   - Эта рукопись единственная. Она едва успела ее закончить.
   - Почему ты не издашь ее?
   У Лары сделалось такое лицо, словно сама эта мысль приводила его в ужас.
   - Нет! Я не могу! Ведь это настолько личное. Кроме меня, ты единственная, кто читал.
   - Почему же ты мне дал прочесть?
   - Я хотел рассказать словами, но словам, похоже, ты веришь гораздо меньше, чем книгам. Во всяком случае, книгам есть место в твоем мире.
   - Но что, если есть кто-то еще, кому нужно знать, что написала твоя мама?
   Лара растерялся. Видимо, он никогда и не думал, что такое может быть возможно.
   - Но я ведь могу рассказать, - нашелся он, наконец.
   - Жителям этого города, может быть. А как насчет всех остальных? Ты же не собираешься стать странствующим проповедником?..
   Лара нахмурился на мгновение.
   - Это нелепо. Не всему же свету нужны наставления моей матери.
   В ответ я только пожала плечами. Меня, пожалуй, не должно было это волновать. Какое мне было дело до всего света.
   А Лара был задет. Он хмыкнул негодующе и обиженно скрестил на груди руки, но тут вдруг прямо подскочил на месте и залился громким, неудержимым смехом.
   Я опешила и опасливо отодвинулась от него.
   - Что? Что случилось?
   - Я опоздал на работу!
   - Что ж тут такого веселого?
   - Я за всю свою жизнь никогда и никуда не опаздывал.
   На такое заявление Магдала ответила бы: "Какая скучная жизнь у тебя была, мой дорогой".
   Я почувствовала себя виноватой.
   - Ты можешь сказать, что это я тебя задержала. Ведь это и вправду я.
   - Не переживай, Северина, - нарочито небрежным тоном произнес он. - Опоздание - это не так уж и страшно, правда?
   Я с сомнением покачала головой.
   - Но ведь ты же опаздываешь к Аристарху.
   Лара замер на миг, а затем стремительно принялся собираться. Я попрощалась с ним, услышала в ответ "угу" и направилась к двери.
   Неторопливым шагом я спускалась вниз и думала, может ли быть утешением надежда на встречу в другой жизни. Даже если подобная встреча возможна, во что мне верилось с трудом, какой в ней смысл, если вы не будете помнить друг друга, если станете двумя незнакомцами, чужими один для другого; если случится так, что вы пройдете мимо и не заметите, не догадаетесь. Как понять, что этот человек твой друг из прошлого, твоя, может быть, родная душа? Разве Ким был таковым для меня или хотя бы для мамы, которая стала ему женой. Все мы любили совсем разные вещи, о разном мечтали. Но от этого ни Ким, ни мама мне не были менее дороги, и не были мы с мамой менее дороги Киму. Что же тогда такое эта родственная душа? Если это тот, кто думает так же, как ты, кто хочет того же, что ты, у кого те же интересы, то я никогда не хочу его встречать, потому что мне и самой с собой бывает невыносимо, а двое таких, как я - это уж слишком. Но если моя родная душа не должна мечтать о том же, о чем и я, почему я требовала этого от Кима и от мамы тоже? И почему они хотели, чтобы я думала их мыслями: он желал, чтобы я навсегда осталась маленькой девочкой, она - чтобы я стала кукольной принцессой. Он пытался читать мне детские книжки, дарил игрушки; она превращала мои волосы в водопад кудрей и наряжала в платья с кружевами. Они оба хотели, чтобы я была кем-то другим, я хотела от них того же. Неужели же так у всех людей? Если даже Лара, с его глазами святого, с наивными стремлениями к мировому добру, не совершенен. Он боится перемен, боится, так же как и я, выйти за ограду, только его мир чуть больше, чем мой. Все его мысли ограничиваются этим миром, он упрям, он не признает отличных от его собственной, неожиданных точек зрения. Он, пожалуй, и удивился бы, узнав, что за пределами его городка существуют другие жизни, иные люди. Он даже книг не читает. О чем вообще можно разговаривать со столь узко мыслящим человеком.
   Тут я обнаружила, что вместо того, чтобы спускаться вниз, я остановилась, пройдя всего пару ступеней. Взгляд мой невольно уперся в дверь, за которой должны были скрываться сокровища прошлого или ненужный хлам, как определил это Лара. Я подошла к двери, с силой толкнула ее.
   Взору моему предстала большая, мрачная, как и положено чердаку, позабытая всеми многие годы назад комната с полукруглыми окнами, сквозь немытые серые стекла которых проникал тусклый свет, который тонул в пыльном воздухе и лишь едва освещал помещение. Пыль была повсюду: толстым мягким слоем она лежала на полу, в паутинах на потолке, на вещах, что здесь хранились. Она, да еще время забрали у предметов их первозданные краски, и оттого комната казалась темно-темно серой.
   Я огляделась. Почти все, что хранилось на чердаке, было скрыто от моего взгляда под большими кусками выцветшей материи - хрупкой защитой от беспощадного времени. Я вдруг подумала, если кто-то выбрасывает свои вещи, значит, он хочет избавиться от своего прошлого, если же он относит их на чердак, то боится отпускать прошлое насовсем.
   Как-то в одной книжке я прочла: "Воспоминания бывают разными. Одни расширяют твое бытие. Ты живешь и минувшим и настоящим. Другие - как тяжелая железная цепь. Идешь, а она тянет тебя назад". Наверное, все те вещи из прошлого, с которыми нам жаль расставаться, и есть эта железная цепь.
   Меня охватило страстное желание узнать, какие цепи тянут назад обитателей Мозаичного дома и храбро стала срывать посеревшие покровы. Собирая все их в сторону, я размышляла, как странно вдруг нарушить покой минувших лет, вторгнуться в этот пыльный сумеречный мир чужих воспоминаний. Зачем мне чужое прошлое? Мне достаточно и своих собственных цепей. Однако же поворачивать назад было поздно - сокровища Мозаичного дома уже ничто не прятало от моих глаз. Впрочем, на сокровища старый хлам, который я обнаружила под чехлами, походил довольно отдаленно. Громоздкая мебель, поломанная, ненужная и ни на что не годная, огромные сундуки, полные старых нарядов, настольные лампы с порванными абажурами, вазы с отколовшимися горлышками, какие-то сувениры, награды, грамоты, альбомы с детскими рисунками, игрушки, украшения из раковин, шкатулки с бижутерией, пустой аквариум, птичья клетка и еще множество совершенно неожиданных предметов, которые могли оказаться воедино только в таком месте, как это. И каждая вещь была словно книга со своей собственной историей, только написанной на другом языке, который мне нужно было научиться понимать. Я решила попробовать, и в тот же день позабыла, что в доме есть настоящие книги.
   Чердачная вселенная обворожил меня нераскрытостью своих тайн, которые были позабыты, точно старые игрушки и которых мне так же было чуть жаль, недосказанностью десятков историй, которые, несмотря на затерянность во времени некоторых событий, дат и имен, казались живее и увлекательнее любых книг. Чердак оказался гораздо ближе мне, чем библиотека. Он был точно дверца, ведущая в лабиринты прошлого, где множество тропинок приводило в миры Аристарха и Норы, Магдалы, Корнелии и Натаниеля, в миры прежних хозяев Мозаичного дома.
   Постепенно, день за днем, из кусочков я складывала картины былых времен.
   Я окунулась в юность Аристарха, полную школьных наград и дипломов за отличную учебу и активную общественную работу; воспоминаний о войне в виде вырезок из газет, фотографий, осколков снарядов, лоскутков ткани военной формы; полную грез о медицине, воплощенную в коллекцию невероятных вещей: кусочков бинтов, пузырьков от лекарств, поломанных медицинских инструментов, старых лекарских журналов, макетов костей человеческого скелета, черепа, жутко напоминающего настоящий, неизвестно где раздобытой сумки военного врача. Я также отыскала их с Норой свадебные фотографии, засушенные цветы с венка, что (как я увидела по снимкам) украшал голову Норы во время церемонии, а еще шахматы. Я извлекла со дна сундука доску в черно-медовую клетку и ящичек с фигурами. И доска и фигуры были вырезаны из камня и выполнены так искусно, что я залюбовалась ими. К сожалению, все, что я смогла - это расставить королей, королев и их подданных по своим местах. Играть я не умела. Не то, чтобы меня особенно интересовала эта игра, но я бы не стала отказываться выучиться ей, будь мне с кем играть. Эти же шахматы были столь восхитительны, столь пленительно таинственны, и так щекочуще-приятна была их тяжесть в руках, что я в тот же день, как нашла их, решила забрать их с собой вниз и непременно разыскать где-нибудь самоучитель. К величайшему моему огорчению в доме такового не оказалось, и все, что мне оставалось - воображать несуществующие партии, передвигая по собственному желанию и без всяких правил фигуры по доске. Мне было ужасно обидно оттого, что эта игра существовала и была так близко, и все же ускользала, исчезала, точно местный утренний туман, и я не имела возможности заполучить ее в свою власть. Конечно, способ был - выйти из дома и дойти до ближайшей книжной лавки; но это представлялось мне таким же невозможным, как и вероятность того, правила игры приснятся мне однажды ночью. Потому, чтобы не терзать меня, шахматы были надолго запрятаны в один из ящиков комода. А я продолжила свое путешествие по чердаку.
   Я обнаружила вещи Норы: ее свадебное платье, бледно-розовое, нежное, воздушное, точно облако в свете зари; коробку с бездной сувениров, украшений и открыток с нежными посланиями. Однако же самой удивительной моей находкой стал невероятных размеров сундук, до верху наполненный нераспечатанными письмами от незнакомца из Франции. Путаясь в мыслях, я перебирала толстые конверты и изумленно смотрела на даты. Письма приходили в течении более чем тридцати лет, но ни одно из них не было прочитано, а значит, писавший их не получил ни единого ответа. В недоумении я спрашивала себя, что заставляло этого безумца столько лет так упорно слать безнадежные послания, но решения мне никак не удавалось найти, потому что очень сложно было что-то понять, глядя на одни лишь только конверты.
   Чужих писем я никогда не читала, и вовсе не потому, что мне не попадалось ни одного, просто я, всегда оберегавшая свой мир от посторонних, не допускала и мысли о посягательстве на частную жизнь другого человека. Теперь же я так глубоко увязла в прошлом всех этих людей, что раздумывала целых пять минут о том, что же может быть в таинственных посланиях, прежде чем строго отругать себя за подобные мысли. Я думала: "Это забытое всеми прошлое. Почти история, а на историю все имеют право. К тому же Нора отказалась от этих писем, значит, они не ее и ничьи. Почему бы им не побыть немножко моими, то есть не совсем... Но все ж таки... Я могла бы прочесть одно письмо. Всего одно маленькое письмецо... Нет, я не сумею остановиться на одном. Это как со сладким: съешь одну конфету, а потом уже не можешь побороть себя, пока вазочка не будет пуста. Хотя со мной такого и не бывало, да и к сладостям я равнодушна, но я знаю, что именно так и случается... Письма из Франции... Может, они на французском, и я ничего не пойму. Я могла бы просто проверить. Это отвратительно! Даже думать так! Я была бы в ярости, если бы кто-нибудь посягнул на письма Кима. Но я ведь не оставляла его писем на чердаке в незапертом сундуке. Значит, Нора не может и вообразить, что кто-нибудь окажется настолько бессовестным, чтобы влезть в ее секреты. О, я ужасный человек!"
   В одной моей руке оказался конверт, в другой - старый тупой скальпель Аристарха, которым я намеревалась этот конверт вскрыть. Отчаянно борясь со своим вторым несносным "я" и понимая как страшно я буду потом раскаиваться в содеянном, я все-таки решилась и распечатала первый конверт.
   После первого конверта последовал второй, затем еще и еще, пока сундук совсем не опустел. Я читала письма в соответствии с хронологией, чтобы иметь хотя бы какую-нибудь последовательность событий. Немножко я узнала о тех временах, когда Нора жила на месте пожарища, когда в Предместье появились князь и его сын, когда дом обрел новую жизнь; но все больше письма представляли собой нескончаемые потоки нежных стихов и трепетных слов любви. Послания эти были волшебны и неизъяснимо прекрасны, как чудо; они несли в себе хрупкие мечты, трогательные надежды и безмерно великое чувство. Они невыразимо тронули меня и подняли вихрь вопросов в моей голове. Что же случилось? Почему Нора не читала его писем? Почему не отвечала ему? Ведь она не отвечала: как можно писать ответ, когда не знаешь, что написали тебе. Письмо, в котором незнакомец сообщал, что возвращается в Предместье, было последним. Я мгновенно представила, каково было ему встретить ее замужней женщиной, матерью двух взрослых дочерей. Все его надежды и мечты, которые он бережно пронес сквозь годы разлуки, она разбила в один миг.
   Я не понимала. Я ничего не понимала. Я разозлилась на Нору за ее непреодолимую отстраненность от мира, за ее безжалостную холодность и ее безразличие. Как могла она быть столь нечувствительной все эти годы, когда он, найдя ее, бродяжку, в развалинах, выстроил ей восхитительный дворец, с любовью окружил лучшим, что смог отыскать, и вопреки всем преградам жил ею и ради нее, ради призрачной надежды на счастье в затерявшемся в неизвестности будущем.
   Я сердилась на нее, но еще больше на себя за то, что, не послушав голос рассудка, я оказалась в паутине чужой памяти и сама же причинила себе боль, открыв сердце для воспоминаний незнакомца, позволив его излитым на бумаге и никем не нарушаемым все это время чувствам растревожить мой шаткий душевный покой. И теперь я была в смятении из-за прошлого, которое принадлежало не мне. Но я же и винила себя. Мне было мучительно стыдно перед незнакомцем и перед Норой оттого, что я вторглась в их сокровенный мир, где меньше всего было места моему по-детски глупому, несдержанному любопытству. И Нору осуждать я совсем не могла, а оттого чувство вины терзало меня еще сильнее. Оно не оставило меня даже тогда, когда я разложила письма по конвертам и убрала их обратно в сундук. Растрепанные края вскрытых конвертов глядели на меня укоризненно и крайне неодобрительно. Я пообещала себе никогда больше не прикасаться к посторонним записям, каковы бы они ни были. Я даже подумала было прекратить на этом свои чердачные исследования и вернуться в библиотеку, но внезапно на глаза мне попалось нечто невероятное, нечто совершенно особенное, о чем я прежде только читала, да видела как-то в черно-белом фильме. Это был граммофон - большой, старинный, с пыльным рупором. Он походил на спящее тысячелетним сном существо из древних преданий. Некоторое время я зачарованно смотрела на чудесную находку, не смея коснуться ее, боясь разбудить и прогневать. А потом мне захотелось посмотреть, что это за создание, и ощутить его колдовскую силу. Я отыскала пластинки, поставила одну и принялась сражаться с непростым механизмом. Сладить с ним у меня никак не получалось, и после получаса безуспешных попыток я решила, что эта рухлядь ни на что не годна. Я разочарованно вздохнула.
   Тут вдруг за моей спиной раздался голос Лары:
   - Наконец я нашел тебя.
   Я вздрогнула от неожиданности и обернулась.
   - Ты искал меня? Зачем?
   - Ты пропала на несколько дней. Не появляешься ни в библиотеке, ни даже в своей комнате. Я волновался.
   Он прошел вглубь чердака и огляделся с улыбкой, полной ностальгической нежности.
   - Хотя мне следовало сразу догадаться, ведь ты спрашивала меня об этом месте... Нашла что-нибудь интересное?
   Я показала ему граммофон.
   - Только, похоже, он не работает, - произнесла я с сожалением.
   - Должен работать, - решительно возразил Лара. - Правда, им не пользовались уже, наверное, лет сто; но попробовать можно. Кажется, последний раз он играл на свадьбе Норы.
   Лара повозился немного с граммофоном, и вскоре к величайшему моему восторгу из рупора сквозь скрежет и треск полились звуки какой-то старой французской песни.
   - Вот чудеса! - воскликнула я ошеломленно.
   Лара засмеялся.
   Раньше я не часто слушала музыку. Я не понимала странных, кажущихся нескладными звуков, которые неприятно окутывали меня, мешая думать, разрушая мое сосредоточенное состояние. Мелодии не находили отзвуков в моей душе, не пробуждали каких-то особенных чувств. Наверное, я просто не умела слушать. Но эта песня, вперемежку с посторонним шуршанием, зазвучавшая благодаря усилиям Лары, на полутемном пыльном чердаке среди историй и тайн былого, была будто дар времени для моей не умеющей слушать души, где вдруг странным образом обнаружились тонкие струнки, на которые каплями падали чарующие звуки, заставляя меня трепетать от невиданных доселе чувств.
   Я слушала, замерев, боясь пошевелиться, боясь, что сделай я одно неловкое движение, и струнки оборвутся, и я не сумею догнать ускользающий, уносящийся стремительно прочь ручеек звуков.
   Еще долго, после того, как последние ноты растаяли где-то в паутине под потолком, я не могла прийти в себя. Это было как яркая вспышка счастья, как отрешение от земли и от себя самой. Никогда я не думала, что музыка может быть чем-то иным, нежели раздражающее нелепое сочетание звуков. Прежде я знала только музыку дождя, музыку ветра и музыку города, а эта песня была музыкой чьей-то души, теперь я знала и ее.
   Я обернулась к Ларе.
   - Я хочу еще послушать, - попросила я его.
   Он поставил новую пластинку.
   Пока я, все так же, не двигаясь, позволяла мелодии проникать в мое сердце и пыталась привыкнуть к новым ощущениям, Лара с громким скрежетом растворил окно, впуская на чердак благоухание и звуки сада, и выглянул наружу. Я мельком покосилась на него, а он обернулся и сказал:
   - Идем со мной.
   Я испуганно вздрогнула, потом с сомнением посмотрела на граммофон.
   - Я поставлю его на подоконник, чтобы тебе было слышно, - предложил он и тут же прибавил с осторожностью и участием, - или, может быть, ты боишься высоты?
   - Я не боюсь, - ответила я поспешно.
   Лара перенес граммофон к окну, перелез через подоконник, помог выбраться мне. Мы оказались на крыше. Я вцепилась в его руку, точно и впрямь испытывала страх высоты. Он рассмеялся и сказал что-то, чего я не услышала, потому что все моя сущность, все мои чувства были обращены вперед - туда, где за оградой сада протянулась полоска пляжа, сероватого, в мелких камешках, гладких и округлых, какими их сделали соленые воды и время; у самой кромки берега они были темнее, потому что никогда не успевали высохнуть: волны беспрестанно смывали и приносили их обратно, - точно морской бог играл в игру, где вместо кубиков выбрасывают камешки. Море ошеломило меня, изумило и ужаснуло. Оно казалось... оно было бескрайним, простиралось вправо и влево на многие километры, и вдаль до горизонта и за него, должно быть. Оно было темно-синим, отливающим холодным металлом и походило на смятый кусок шелковой ткани. Своим величием, силой, мощью, грозным спокойствием, некой властной снисходительностью, каковым веяло от его неспешно бегущих волн, оно внушало благоговение и заставляло трепетать от сознания собственной незначительности. Море было невероятно, восхитительно прекрасным. От его невозможной бесконечности кружилась голова, и перехватывало дыхание. А еще было небо - хрустально-голубой купол, накрывающий море, землю, Лару, меня. Его было так много, что мой взгляд безнадежно заметался, захлебнувшись в бескрайней прозрачной лазури. Окутывая, небо влекло меня за собой, точно в омут, и мне казалось, что я вот-вот упаду в эту бездну вопреки законам природы.
   Но мне не было страшно обычным страхом, волнение и дивный восторг подчинили себе эти эмоции. Я шептала, не веря собственным глазам:
   - Как красиво! Как красиво!
   Мне хотелось быть ближе к этой невыразимой красоте, прикоснуться к ней, вдохнуть ее, ступить босыми ногами на влажные камушки, дотронуться до морской пены, ощутить запах соли, почувствовать, как ветер шепчет что-то мне в уши.
   Лара будто прочел мои мысли.
   - Хочешь погулять по пляжу? Я покажу тебе реку и чаек.
   Я посмотрела на него удивленно, нерешительно и отступила назад.
   - Я не могу, - выговорила я. - Для одного дня этого будет слишком много. - Я замолчала на несколько секунд, а затем, подняв на Лару глаза, сказала тихо, - давай просто посидим здесь недолго.
   Мы устроились на черепице под окном и некоторое время молча слушали музыку из граммофона.
   - Тебя не ругали в тот день, когда ты опоздал в больницу? - спросила я Лару.
   Он улыбнулся.
   - Нет... Ну, если только самую капельку...
   Я посмотрела на него с недоверием.
   - Ну, хорошо, хорошо! - воскликнул он со смехом. - Аристарх Борисович был вне себя от ярости.
   - Мне очень жаль, - проговорила я, опустив голову.
   - Ну, что ты! Это было даже интересно, - поспешил Лара меня успокоить. - В больнице все были так поражены, точно случилось что-то невероятное. Я ужасно хохотал над ними. - Он замолчал, глядя вдаль, а затем спросил, - скажи, ведь ты была во стольких местах в мире, неужели ты ни разу не видела моря?
   Я качнула головой.
   - Так близко никогда.
   - Как же так?
   - На воде маму укачивает, а на пляж она не ходит, потому что очень дорожит своей белоснежной кожей. И вообще она не любит природу, ей гораздо ближе города, их оживленные центры. А я ведь всегда была с ней.
   - Ты не любишь городов?
   - Никогда не любила. Но только теперь, здесь, я отчего-то скучаю по ним...
   - Города напоминают тебе о прошлом. Наверное, тогда ты была счастливее, чем сейчас.
   - Наверное...
   - Я никогда не бывал в больших городах. Расскажи, какие они?
   - Серые. Точно картинки, которые забыли раскрасить. Они неживые. Их души погребены под слоями асфальта.
   - А люди?
   - Одинокие. Они приезжают в города, чтобы получить все и потерять самих себя. Когда кругом много незнакомых людей, очень легко потеряться. Они не знают даже, кто живет с ними по соседству...
   Лара долго, задумчиво смотрел на меня, а потом проговорил осторожно:
   - Как странно, слышать от тебя подобное...
   - От меня? От ребенка? - спросила я в отчаянной попытке не рассердиться за его предвзятое ко мне отношение. - Лара, все восемь лет моей жизни я общалась со взрослыми. Почему же ты ждешь, что я стану вести себя как ребенок, если я никогда ни с одним из них не обмолвилась ни словом? псе восемь лет моей жизни я общалась со взрослыми.тношениеодно себя.ожит своейбелоснежной кожейкой пены, ощутить запах соли, по
   - Я думал, что, может быть... Разве те взрослые, с которыми ты общалась, не относились к тебе как к ребенку?
   - Никогда. Большинство маминых знакомых не знают, что такое дети. У них нет привычки сюсюкать, говорить глупости, угощать конфетами. Ведь и ты не вел себя так со мной.
   - Я собирался... но когда увидел твои взрослые глаза, решил, что предложение конфет будет нелепым.
   Он улыбнулся. Мне стало спокойнее.
   - Что ты делала на чердаке все эти дни? - спросил он вдруг.
   - Ничего особенного, - ответила я, склонив голову, чтобы он не видел моего вспыхнувшего лица.
  
   Восхитительная картина с представшими моим глазам бескрайними водами могучего моря и прозрачным куполом неба над ним не шла у меня из головы. Однако прежде чем я отважилась попросить Лару о прогулке по берегу, прошло несколько дней. В ответ на мою тихую робкую просьбу он улыбнулся и сказал, что мне придется подождать, прежде чем он освободится. Ждать пришлось долго. За это время я успела десятки раз пожалеть о своем предложении, а потом снова переменить решение в пользу похода на пляж.
   "Мне придется выйти за ограду, нарушить границы своего мира, - думала я в замешательстве. - Мне будет очень, очень страшно. Но ведь Лара будет со мной. С ним мне спокойно, хоть он и сердит меня то и дело. Что плохого в том, что я сделаю свой мирок немного больше... На одно море..."
   Не будь мне так страшно, я бы наверное посмеялась над собой.
   Лара появился за мгновение до того, как я передумала окончательно.
   Мы прошли по одной из аллей, свернули на заросшую травой тропинку, которая привела нас к изгороди. Я недоуменно посмотрела на Лару. Как же он собирается попасть на пляж, если здесь нет...
   К чрезвычайному моему изумлению Лара приподнял завесу из плюща, за которой обнаружилась небольшая дверца.
   - Я и не знала, что есть еще калитка, - проговорила я.
   Лара бросил на меня веселый взгляд, щелкнул задвижкой и отворил дверцу.
   Мгновенно нас накрыла волна свежести и прохлады. Я захлебнулась в соленом морском ветре и зажмурилась от яркого голубого сияния.
   Лара провел меня через пыльную дорогу, потом вниз по каменной лесенке, и мы оказались на пляже.
   Камешки шуршали под моими ногами, пока я с замирающим сердцем приближалась к кромке воды. Мне казалось, что я иду по хрупкому мосту, соединяющему два мира. Мост раскачивался и трещал под моими неровными шагами и так и норовил рухнуть в пропасть. Но при этом я отчего-то как никогда прежде чувствовала себя полной решимости. Я была намерена перейти этот мост, наверное, потому что в моем мире и впрямь не хватало моря.
   Я остановилась только когда почувствовала, что волны касаются моих ботинок. Я не боялась промочить ног; кажется, я уже не боялась ничего. Я смотрела, как вода струйками стекает по блестящим камушкам, когда волны отступают прочь; как с шипением тает белая пена у моих ног, когда волна, ропща, возвращается на берег. Я с наслаждением вдыхала воздух, чистый, соленый, пахнущий совершенно по-особенному - морем. А оно совсем уже и не было пугающе грозным. Каким-то удивительным образом оно дарило покой - не тот тревожный, что был в моей душе прежде, а покой без попыток понять и объяснить, покой, единый с движением вод, с тихим рокотом волн. Чувство единства с морем, с полосой горизонта, по которой пролетел мой взгляд, с прохладным ветром, запутавшимся в волосах, наполняло все мое существо и заставляло меня вздохнуть в сладкой истоме.
   - Попробуй, пройдись босиком! - крикнул мне Лара, успевший уже уйти вдоль берега на некоторое расстояние.
   Я неловко стянула ботинки и носки. Холодные камушки ткнулись в мои босые ступни, я тихонько вскрикнула.
   - Больно!
   Лара рассмеялся.
   - Ничего. Ты привыкнешь. Идем.
   Неловко переступая с ноги на ногу, я догнала его. Мы пошли рядом. Кроме нас на пляже никого не было. Некоторое время мы шли молча, а потом я спросила:
   - Мы идем к речке?
   - Да, - ответил Лара.
   - А чайки?
   - Может, мы увидим их там. Если нет, то я отведу тебя к причалу.
   Я вдруг встрепенулась.
   - А дельфины? Лара, я совсем позабыла о дельфинах! Они ведь водятся в море...
   - С берега тебе их не увидеть.
   - Нет? А откуда же?
   - Нужно плыть в море на теплоходе или на катере...
   Я обратила взгляд на синие воды, в надежде разглядеть дельфинов вдали, но море было спокойно, ничто не выдавало присутствия в нем какой-либо жизни. Словно бы все существа там, в глубине, и здесь, на земле, затаились, притихли, чтобы не нарушать нашего с Ларой уединения. Мне даже пришло в голову, что это Лара попросил всех не тревожить нашего покоя. Ведь святые могут разговаривать с животными. Это были нелепые, смешные фантазии, но отчего-то я была благодарна именно ему за то, что рядом нет никого.
   - Я люблю море, - сказала я немного погодя.
   Лара засмеялся и покосился на меня удивленно.
   - Уже?
   - Мне кажется, я всегда любила его, только не помнила этого. Так может быть?
   Я подняла на него глаза. Он был задумчив.
   - Да, пожалуй, - ответил он рассеянно.
   Мне почему-то вдруг вспомнились письма незнакомца из Франции. Я все еще чувствовала свою вину.
   - Лара, расскажи мне о Норе, - попросила я.
   - Что ты хочешь знать? - спросил он.
   - Все, что знаешь ты, - сказала я.
   Знал он немногим больше моего. Новой оказалась для меня лишь та часть истории, которая касалась приезда незнакомца обратно в Предместье и того, как Мозаичный дом оказался во владении Норы. Однако Лара ни словом не обмолвился о том времени, когда Нора еще не жила в развалинах дома, о причинах, побудивших ее искать приют на месте пожарища. Я засыпала его вопросами.
   - Сожалею, но это все, что мне известно, - произнес Лара виновато.
   Я насупилась, раздосадованная его ответом.
   - Прости, - сказал он снова, - я, правда, ничего больше не знаю. Нора никогда не рассказывала о своем прошлом: о том, откуда она пришла, есть ли у нее семья. Она не очень любит отвечать на вопросы.
   - Мама сказала мне, что она... - я замешкалась на мгновенье, - больна.
   - Не в себе?.. - Лара нахмурился. - Это вовсе не так.
   - Но она странная, - я передернула плечами. - Сидит в своем кресле-качалке, глядит в никуда и все время молчит.
   - Иногда она разговаривает, - возразил Лара. - Она любит, когда ей читают книги. И еще она ухаживает за садом.
   - А в больнице ее когда-нибудь обследовали?
   - Нет. В этом не было необходимости. А если бы она возникла, то Аристарх Борисович...
   Я возмущенно фыркнула, не дав Ларе закончить.
   - Он бы отвез ее к психиатрам? Ну, нет! Как ты представляешь себе это? Лучший в городе врач, с безупречной репутацией, довел свою жену до психушки?
   - Все совсем не так. Зачем ты это говоришь? Ведь ты даже не знаешь его толком.
   Лара расстроился и был сердит на меня.
   Я смутилась. Я совсем не хотела огорчать его. Я была слишком резка.
   - Пожалуйста, прости меня, - сказала я тихо.
   Подумав над моими извинениями, Лара кивнул. Взгляд его потеплел.
   Мы дошли до реки. Домов вдоль берега больше не было. Дорога давно уже свернула куда-то влево и вверх. Я хотела остановиться, но Лара сказал, что нам нужно перейти на противоположный берег. По мосту мы перебрались через быстро несущийся поток, спустились по тропинке среди деревьев и вновь оказались на пляже. Впереди было море - все то же море, но совсем другое. Горная речка, неширокая, но сильная и стремительная, сливаясь с морем, возмущала его воды и поднимала волны далеко от берега. Они вздымались, шипя голубоватой пеной, неслись одна за другой и обрушивались на камни с грохотом, походим на раскаты грома. С дрожью восхищения я взирала на противостояние двух богов: речного и морского, - чувствуя себя свидетелем чего-то грандиозного, великого, свершающегося уже не одно тысячелетие, почти вечного. И даже небо здесь как будто было иным. Оно было все в мелких облачках, похожих на стадо барашков, которые тесно прижавшись друг к другу, брели неторопливо, возвращаясь с пастбища домой. Сверху, точно внимательный пастух, за ними наблюдало солнце; оно погоняло их своим золотым кнутом, взмахи которого полосами рассеивались над морем, оставляя на его измятой шелковой поверхности мелкую сияющую рябь.
   Это место было самым красивым из тех, что я когда-либо видела. Я тотчас сообщила об этом Ларе. Он улыбнулся загадочно и ничего не ответил.
   - Ты кому-нибудь показывал это место? - спросила я.
   - Здесь бывают люди... - проговорил он непонимающе.
   - Нет, - помотала я головой. - Ты приводил кого-нибудь сюда, как меня сегодня?
   - Нет. Ты первая.
   - Ты лжешь. Зачем ты лжешь? Мне ведь вовсе не нужно быть особенной. Я просто хотела знать...
   Лара серьезно поглядел мне в глаза.
   - Однажды я привел сюда одного человека. Он, а вернее, она, сказала мне те же слова, что и ты, что это место самое прекрасное из всех, где она бывала.
   - Кто это был?
   Лара лукаво прищурился.
   - Я хочу, чтобы ты сама догадалась.
   Я растерялась.
   - Как же я смогу?
   Он отошел к реке.
   - Я думаю, у тебя получится. Не сейчас, чуть позже.
   Мы пробыли на пляже почти до вечера. Уже стало смеркаться, когда я снова вспомнила о чайках.
   - В темноте ты не сумеешь ничего разглядеть, - покачал головой Лара.
   Мы решили отложить поход к причалу до следующего раза.
   Когда мы возвращались домой, Лара сказал, что я могу как-нибудь искупаться в море (вода еще с неделю или даже больше будет по-летнему теплой). Я ответила, что не умею плавать, и что лучше будет отправиться на теплоходе в море искать дельфинов. Лара никак не отреагировал на мои слова. Я нахмурилась озадаченно. Больше ни он, ни я не проронили ни слова.
  
   Был уже самый конец сентября, но здесь, в Предместье, где время тянулось бесконечно медленно, даже осень запаздывала. Дни были теплыми и ясными. Сад по-прежнему благоухал и зеленел, только кое-где в траве и на дорожках лежали опавшие пожухлые листочки, которых иссушило жаркое лето. Об осени напоминали лишь закаты, наступавшие все раньше, сокращавшие светлые часы. Я боялась прихода настоящей осени, с ее унылыми дождями, с холодными ветрами, желто-красными красками, с ее болезненным напоминанием о Киме. Когда он умер, в городе уже была осень; мама увезла меня из нее, но я знала, что в тот день, когда небо заплачет и здесь, моя гнетущая тоска вернется ко мне и будет истязать мою душу. Мне было не убежать от печальных хороводов мертвой листвы, в которых ветер безрадостно нашептывал: "Ким... Ким...", не спрятаться от однообразного стука дождя по карнизу, в котором слышалось, точно раздавались замогильные стоны, все то же: "Ким... Ким...". Мысли об этом неотступно преследовали меня, когда я сидела на крыше, глядя сосредоточенно вдаль, когда я слушала старые граммофонные пластинки, когда гуляла в одиночестве по пляжу. Они преследовали меня и в то утро, когда я вышла на террасу с книжкой и пледом в руках, намереваясь уединиться где-нибудь под деревом и читать до самого обеда.
   В кресле-качалке сидела Нора. Она была неподвижна, взгляд все так же обращен в непостижимые пространства, руки на подлокотниках, на коленях Библия. Медленно-медленно она повернула в мою сторону свою кукольную голову в белых кудрях и обратила на меня выцветший мертвенный взгляд.
   - Здравствуй, - сказала она своим сухим голосом.
   - Доброе утро, - ответила я, ничуть ее не испугавшись.
   Больше слов не последовало. Она отвернулась. Я спустилась в сад.
   Книжка мне вскоре наскучила. Я отложила ее в сторону и, чтобы отвлечься от не дающих покоя размышлений, решила сплести венок и стала собирать дикие цветочки вокруг пледа, на котором расположилась под грушевым деревом. Не представляя даже теоретически, как плетутся венки, я принялась прикреплять один цветок к другому. Выходило совсем не так, как надо: цветы рассыпались, стебельки ломались. Отчаявшись в итоге сплести хоть какой-нибудь, самый жалкий веночек, я отбросила цветы, нахмурилась и обиженно засопела.
   Неожиданно со стороны аллеи послышалось щелканье садовых ножниц. Я приподнялась посмотреть, ни Натаниель ли это выбирает цветы для очередного натюрморта, но вместо него обнаружила Лару. Он шел вдоль розовых кустов и срезал самые большие, самые красивые, самые белоснежные цветы. Он был серьезен и сосредоточен и как будто даже печален непостижимой и нежной печалью. Я смутилась, решив, что он, верно, собирает цветы для своей возлюбленной, и что будет неловко, если он заметит, что я наблюдаю за ним. Но Лара все же увидел меня. От его зорких глаз невозможно было укрыться. Он смешался, но тут же лицо его озарилось приветливой улыбкой. Прервав свое занятие, он пробрался сквозь заросли ко мне и опустился рядом на плед, отложив ножницы и букет.
   - Что это? - спросил Лара, подозрительно глядя на мои измятые цветы. - Похоже на венок... Но какой-то он странный у тебя.
   Он засмеялся.
   - У меня ничего не выходит, - проговорила я со вздохом.
   Лара молча сгреб все цветы к себе на колени и стал плести венок сам. Я с изумлением наблюдала, как его ловкие пальцы переплетают тонкие стебли, как из-под его рук выходит аккуратный пушистый ободочек.
   - Как странно, - сказал он задумчиво, - ты можешь пересказать учебник по химии, но не умеешь сплести простого венка.
   Я пожала плечами, не зная, что ответить. Откуда мне было знать, как плетутся венки, ведь это занятие для детей.
   Ларе потребовалось гораздо меньше времени, чем мне, и совсем скоро он снял с моей головы панамку и торжественно короновал меня цветами, объявив, что отныне и навсегда я являюсь властительницей этого сада. Я слабо улыбнулась ему в ответ, и он сказал:
   - Видишь, я был прав.
   Я непонимающе поглядела на него.
   - Я был прав, когда говорил, что если ты улыбнешься, то станешь очень-очень хорошенькой.
   Я склонила голову, смутившись, и вымолвила:
   - Это все из-за венка.
   У Лары в глазах вспыхнули озорные огоньки. Он сказал:
   - Взамен такого великолепного венка, сплетенного моими руками, я хочу получить кое-что.
   - Что же?
   - Твою панамку!
   Произнеся это, он поспешил отодвинуться, чтобы я не смогла до него дотянуться, потому что панамка все еще была в его руках.
   - Нет! - воскликнула я негодующе. - Я не могу. Мои волосы...
   - Твои волосы выглядят гораздо красивее с цветами, - оборвал меня Лара.
   - Цветы завянут, - возразила я.
   Лара был неумолим.
   - Ты теперь знаешь, как плести венки.
   - Это нечестно, - обиделась я.
   - Честно, нечестно, - пожал Лара плечами, - а панамку я забираю.
   - Ты не можешь!
   Но Лара совсем меня не слушал.
   - Ой, погляди-ка! - воскликнул он. - Мои розы вянут! Ну, мне пора.
   Он поднялся, собрал свои цветы, взял ножницы и, прежде чем я успела опомниться, исчез за деревьями.
   - Зачем тебе моя панамка? - крикнула я ему вслед.
   - Я буду ее носить! - послышалось издалека.
   Я стянула венок с головы, оглядела его. Что ж, наверное, это был не такой уж плохой обмен.
  
   Это место под грушевым деревом, где Лара сплел для меня венок, на некоторое время заменил мне и чердак и крышу, как те заменили мне библиотеку. Я устраивалась на расстеленном пледе с книгой в руках, но все больше вместо того, чтобы читать, я размышляла. Кроме мыслей о Киме, о маме, о грядущей осени, мною владели мысли о Ларе. Я часто думала о нем. Все, что теперь окружало меня, было его миром: крыша, с которой было видно море, сад с белыми розами для загадочной незнакомки, пустынный пляж, горная речка, все Предместье и городок в придачу. И всем этим он делился со мной. Он открывал для меня порталы в свою вселенную: дверь библиотеки, дверь чердака, калитку, ведущую на берег. Он откалывал по кусочку от каменных стен, которые я старательно выстроила, отгораживаясь ото всех и всего; проделывал крошечные окошки в моем коконе, чтобы я могла видеть каковы пространства по ту сторону. Он дарил мне частичку себя и не просил ничего взамен, разве что старую линялую панамку.
   "Как странно, - думалось мне, - я объездила полсвета, а у меня есть всего-то неразвернутый подарок с оранжевым бантом, коробка со старыми вещами Кима да ворох воспоминаний. А Лара, за двадцать лет не покидавший пределы здешних мест, обладает целым миром. Как же так?"
   Я не понимала. Это казалось непостижимой загадкой. Можно было и впрямь знать всю школьную программу и не иметь представления о таких пустяках, как сплетение венка. Есть вещи, в которых не написано ни в одной из книг; они, как фамильные секреты, передающиеся из поколения в поколение, их можно узнать, только став членом этой семьи. Плести венки учат друзья, и ни один учебник никогда не упомянет об этом.
   Отчего же тогда ни Ким, ни мама никогда не советовали мне пойти в школу. Разве они не знали как мне одиноко; разве им было все равно, что у меня нет друзей, что я не играю с детьми во дворе. Они хотели превратить меня в ребенка, неужели они думали, что сказок и кукол будет достаточно. И дело даже не в этом. Просто Лара, который знает меня пару каких-то недель, понимает меня лучше, чем, может быть, я сама. И он, наверное, даже не знает, что тот дар, которым он так жаждет обладать - дар истинного исцелителя - уже есть у него; он умеет лечить и без медицинского диплома. Лара становился дорог мне, и от этого мне было странно тревожно и чуточку больно.
  
   - Здравствуй, - услышала я, когда возвращалась домой через террасу.
   - Здравствуй, - отозвалась я на приветствие и остановилась.
   Нора отрешенно смотрела на меня и покачивалась в плетеном кресле.
   - Где твоя Библия? - спросила я, заметив, что книги нет на ее коленях.
   Взгляд растерянный, с отчаянной попыткой припомнить.
   - Я забыла ее где-то...
   Поколебавшись мгновенье, я предложила:
   - Хочешь, я разыщу ее для тебя?
   Она кивнула.
   После долгих поисков, Библия нашлась в гостиной.
  
   И вновь на следующий день:
   - Здравствуй.
   - Здравствуй. Твоей Библии снова нет...
   Молчание.
   - Принести ее?
   Молчание.
   - Хочешь, я почитаю тебе свою книгу?
   Слабый кивок.
   Она пододвинулась немного, предлагая мне тем самым присесть рядом. Я примостилась в уголочке плетеного кресла, откинулась назад и стала читать.
  
   С того раза это чтение превратилось в каждодневный ритуал. Я выходила на террасу, Нора чуть пододвигалась, уступая мне место, я присаживалась рядом с ней, клала голову на ее плечо, она осторожно приобнимала меня - и так мы часами сидели в чуть покачивающемся кресле. Я читала, она слушала. Не знаю, чувство вины ли заставляло меня приходить снова и снова, или же это была всего лишь жалость, тем не менее, я не могла не появиться в негласно означенный час, а она всегда меня ждала. По крайней мере, мне казалось, что она ждет; хотя, может, все было как раз иначе - это она делала одолжение маленькой одинокой девочке, составляя ей компанию. Как было на самом деле, я не знала, потому что по выражению Нориного лица никогда нельзя было угадать рада она или нет, тревожит ли ее что-нибудь, какие мысли ее занимают. Только иногда, очень-очень редко, по лицу ее пробегали какие-то тени, но понять, было ли тому причиной прочитанное мной в книге или ее собственные думы, я не могла. Я даже не знала, слушает ли она меня, или же то, что я читаю, не достигает того далекого мира, по которому блуждало ее сознание. Нора было более чем неразговорчива: кроме слов приветствия и прощания, она порой говорила какой рассказ, из нескольких предложенных мной, ей прочесть, да как-то спросила, не устала ли я.
   Поначалу мне и впрямь казалось, что она не в себе, как те душевнобольные старухи, что встречаются иногда в книгах. Я помнила, как она напугала меня при первой нашей встрече, да и трудно было не задрожать от страха, глядя в эти нечеловеческие бледные глаза, льющие потусторонний холод. Ее отчужденность и крайняя замкнутость, словно она отсутствует в нашем измерении, приводили в полное замешательство. Иногда казалось даже, из Норы уходит душа, только очень медленно, почти незаметно, словно то было нескончаемая прелюдия к смерти. Это не могло не пугать. Однако же спустя некоторое время мнение мое стало меняться. Нора вовсе не была безумной, какой считала ее моя мама. Она осмысленно отвечала на вопросы, но ей словно бы не хотелось разговаривать, потому что для этого ей приходилось покидать особенный, ей одной ведомый мир. Она точно заточила себя в глыбу из нетающего льда, чтобы навсегда остаться где-то далеко, может быть, в прошлом, о котором никому не было известно. И чем больше я убеждалась, что ее состояние - это не последствие умственной или какой-либо иной болезни, а скорее способ убежать, спрятаться, от душевной боли, от чего-то, чему была преградой лишь ледяная глыба, тем меньше оставалось у меня страхов и предубеждений и тем теплее становились мои чувства к ней. Это было как с морем: оно лишь издали кажется пугающим, а стоит приблизиться, и понимаешь, что ничто не способно подарить столь несказанный покой душе. С Норой мне было спокойно. Она не сердила и не раздражала меня, как остальные. Она не могла растревожить моих ран, и мне не нужно было ее остерегаться или избегать. Она не задавала вопросов, ничего от меня не требовала, она не видела меня кем-то иным, кем я не была. Она была как одно из красивых растений в саду; от нее даже пахло цветами.
   Лара же, видя нас с Норой, проводящих вместе долгие часы за чтением, ненавязчиво и без слов перепоручил мне часть заботы о ней, стараясь не мешать нашим встречам без разговоров.
   Нора вставала рано утром, чтобы собрать свежих цветов для столовой и гостиной. Я старалась подстроиться под ее распорядок, чтобы погулять с ней по аллеям. Она знала, что я приду, и оставляла для меня несколько самых красивых цветов, на лепестках которых еще не успели растаять капли росы. Я благодарила ее, прижимала цветы к груди, отчего увлажнялась моя кофта, и вдыхала нежный аромат, удивляясь самой себе: еще пару недель назад меня до крайности раздражал любой цветочный запах, теперь же я не только научилась наслаждаться благоуханием сада, но и позабыла даже, что густая смесь ароматов может вызвать приступ удушья.
   Как-то я спросила, как название цветов, что она собирает, Нора ответила, а затем стала называть мне все растения, мимо которых мы шли. Я внимательно слушала и старалась запомнить. Мне было удивительно и неожиданно интересно.
   Чуть позже уроки ботаники дополнились совместными чаепитиями на террасе, и мы с Норой стали первыми в Мозаичном доме, кто нарушил сложившийся обычай есть в одиночку.
   Общество Норы меня совсем не тяготило. Я даже искренне привязалась к ней, однако привязанность моя не была ни прочной, ни долговечной. Я не спрашивала себя, нужен ли мне такой друг, как Нора, стану ли я скучать, когда настанет время уезжать. Мне было легко с ней - без вопросов и без обязательств. Я знала, что ни мне, ни ей не будет грустно при расставании. Может, в последствии мне будет даже приятно вспомнить, что я знала ее.
   И все было бы чудесно, если бы ни не покидающее меня чувство вины за прочтенные письма. А молчать было даже хуже, чем посметь нарушить ее память. Ловя Норин далекий этому миру взгляд, я начинала хмуриться. Мы ведь стали почти друзьями, пусть ненадолго, пусть такими, которых ничто не связывает, но молчать было нечестно, а как признаться, я не знала. Я терзалась, раздираемая противоречиями, и не находила выхода. И тогда я стала спрашивать.
   - Нора, расскажи, где ты жила прежде?
   - В Мозаичном доме. Всегда, - отвечала она медленно.
   - Но ты родилась не здесь. Где же?
   Долгое молчание. Безучастный ответ:
   - Я не знаю. Не помню.
   Это была хитрость, чтобы не рассказывать.
   - Почему ты не говоришь мне? Или кому-нибудь другому? Почему ты не рассказываешь?
   Она никак не реагировала.
   - А тот, кто подарил тебе Мозаичный дом... Ты любила его?
   Взгляд затуманился и устремился еще дальше.
   - Почему ты хочешь стать монахиней?
   И этот вопрос остался без ответа.
   "Нет, - думала я, - так разговаривать нельзя. Вопросами я только испорчу все. Если бы я могла понять хоть что-нибудь по выражению ее лица..."
   Все мои попытки разговорить ее были тщетны. У меня не было ни единого шанса разузнать о ее прошлом. Ведь даже Ларе, так тонко чувствующему людей, это не удалось. Я оставила свои вопросы, решив, что если мне не нравится слышать их от других, то не незачем задавать их и самой.
   Как-то раз мы сидели в нашем кресле на террасе. Я читала вслух уже довольно долго и, почувствовав усталость, опустила книгу на колени и решила немного подремать. Спустя пару минут я почувствовала, как Нора бережно забирает книгу из моих рук. Удивленная, я открыла глаза. Нора перевернула страницу, которую я уже прочла, и стала читать сама. Было немного непривычно слушать ее надтреснутый голос, неспешно, с большими паузами произносящий слова. Но так по-особенному подходила ее интонация к печальным строкам стихотворения, которое зазвучало до того пронзительно, что у меня заныло сердце.
   Когда она дочитала, я обернулась к ней и заговорила сбивчиво и спешно, чтобы не изменило мужество.
   - Нора, мне нужно сказать тебе кое-что. Когда я договорю, то ты, пожалуйста, не молчи, как обычно, а ответь хоть что-нибудь. Хорошо? Потому что если ты станешь молчать, то я непременно сойду с ума из-за чувства вины. А я очень виновата перед тобой. Я сделала ужасную, отвратительную вещь. Я даже не знаю, как сказать тебе, потому что это, наверное, худшее из того, что я совершала. Ты очень обидишься на меня, и будешь права, ведь я... Помнишь письма, что приходили тебе из Франции? Ну конечно ты помнишь! Ты ведь их тридцать лет получала. Ты их не читала, я знаю. Они все хранятся на чердаке в сундуке. Я случайно наткнулась на них там. Я не могла понять почему ты не читала их... Их было так много... Столько писем! И я стала вскрывать конверты. Нора, я прочла все твои письма. Все до единого. Мне так стыдно, ты даже не представляешь. Меня все это время мучила совесть. Я ужасно виновата перед тобой.
   Я замолчала, с горящей душой ожидая своего приговора. Нора посмотрела на меня, прямо на меня, а не сквозь, как обычно. Сердце мое отчаянно заколотилось. Как я была виновата. Она обиделась на меня, и я больше не услышу от нее даже тех немногих слов, которыми она меня одаривала. За мой проступок мне, безусловно, не было прощения. Я едва могла выносить ее грустный взгляд.
   И тут она сказала:
   - Почитай мне их.
   - Что?
   Я так изумилась, что мгновенно растеряла все свои мысли.
   - Почитай мне их, - вновь попросила Нора.
   - Разве ты не сердишься на меня? - спросила я.
   Нора покачала головой.
   - Совсем, совсем? Но ведь я...
   - Я не сержусь. Это ничего... ничего страшного.
   Я не знала, что сказать. Она прощала меня, хотя я совсем этого не заслужила.
   Нора смотрела на меня и ждала.
   - Я принесу их, - проговорила я и побежала за письмами на чердак.
   Я вернулась с полудюжиной первых посланий и положила их ей на колени. Она коснулась конвертов дрожащими пальцами.
   - Я не буду тебе мешать, - произнесла я и хотела было уйти, но Нора остановила меня.
   - Я хочу, чтобы ты почитала мне.
   Я с сомнением покачала головой.
   - Пожалуйста...
   Мне было неловко, но я не посмела отказаться. Я присела рядом с Норой, взяла первое из писем и стала читать ей. Было странно вновь оказаться в их с незнакомцем прошлом, переживать их воспоминания, говорить ей о его чувствах. Нора слушала молча. Склонившись над письмом, я не могла видеть ее лица, я не знала, что происходило в те мгновения в ее душе. После стольких лет значило ли для нее то, что я читала теперь? Сохранились ли в ней отголоски прежних чувств?
   Дочитав письмо до конца, я обернулась, чтобы взглянуть на Нору. Сначала я не поняла, что происходит с ней. Целых полминуты мне понадобилось, чтобы догадаться, что Нора плачет. Слезы блестели в ее бесцветных глазах, соскальзывали с ресниц и катились по ее морщинистым щекам.
   Я страшно растерялась, обронила письмо, залепетала взволнованно:
   - Что ты, Нора, не плачь... Не нужно... Не плачь, пожалуйста...
   Но слезы все текли и текли по ее лицу.
   Она плакала, а я и не знала даже, что делать. Как мне было утешить ее, как успокоить. Я была виновата. Я заставила ее плакать. Я стерла ладошкой мокрые следы с ее щек, обняла ее.
   - Нора, милая моя, хорошая, не плачь, пожалуйста, не плачь. Я очень виновата. Я не хотела расстраивать тебя. Не хотела делать тебе больно. Прости меня...
   Она крепко обняла меня в ответ, прижалась лицом к моему плечу. Ее беззвучный плач разрывал мое сердце. Я говорила ей что-то еще - какие-то ничего не значащие пустяки, гладила по волосам и безнадежно сознавала, что никакие слова на свете не помогут мне вернуть покой в ее так неосторожно потревоженную мной душу. Нора казалась такой беззащитной, беспомощной. Она плакала, а рядом не было никого, кроме неловкой девочки, которая не умела утешить. Я не знала, как это бывает, когда рядом плачет кто-то близкий.
  
   После того случая я решила, что Нора не захочет больше видеть писем, а может, и меня заодно. Я ошиблась. Нора не только осталась мне другом, но к величайшему моему изумлению и почти к ужасу при каждой нашей встрече она просила прочесть ей еще несколько посланий. Я читала дрожащим голосом, боясь, что она вот-вот заплачет снова. Но Нора не плакала больше, только лишь взгляд ее становился бесконечно печальным, да еще более тише и молчаливей она казалась. Однако даже теперь, когда она знала, как много мне известно, когда она так легко простила мое бесстыдное проникновение в ее воспоминания, она отказывалась говорить о времени, оставшемся за пределами тех тридцати лет, которыми обозначался период посланий, и она ничего не объясняла мне. Наверное, она полагала, что я и без того знаю слишком много, или не желала рассказывать еще что-либо той, которая не сказала пока ни единого слова о себе самой (хотя она никогда не задавала мне вопросов о моей жизни). А может, она думала, что я сумею понять все сама. И я пыталась.
   Однажды утром, когда мы бродили по саду, я спросила, совсем позабыв о своем намерении не задавать вопросов:
   - Нора, это ты подарила Аристарху те чудесные шахматы из камня?
   Она срезала цветы, и когда прозвучал мой вопрос, ножницы замерли в ее руке. Она поглядела на меня с болью во взгляде, кивнула.
   - Скажи, а ты умеешь играть?
   Она отрицательно покачала головой.
   - А кроме Аристарха умеет кто-нибудь?
   Она пожала плечами.
   Я продолжила задумчиво:
   - Эти шахматы ты нашла в городке? Я не думала, что здесь можно купить нечто подобное.
   - Они сделаны на заказ, - последовал ответ.
   "Вот чудеса! - подумала я. - Такие подарки делают только по-настоящему дорогим людям. Она любила Аристарха? Ну, конечно любила! Она ведь вышла за него замуж, не дождавшись незнакомца из Франции. А может, она просто устала ждать...". Ответов на эти вопросы я не получила.
  
   В следующий раз, когда мы пили чай на террасе, я спросила вот о чем:
   - Ты знаешь, отчего случился пожар в Мозаичном доме?
   Нора не ответила и побледнела.
   Я насторожилась.
   - Говорят, это был несчастный случай. Ты знаешь, что в пожаре погибло несколько человек? Лара рассказал, что две местные монашки были в их числе...
   Ее руки задрожали. Мои расспросы походили на пытку. Я подумала, что мне следует остановиться, прежде чем я буду сожалеть.
   Внезапно я окунулась в собственные болезненные воспоминания. После смерти Кима они отошли на второй план, и я уж было решила, что они совсем оставили меня, но такие моменты из прошлого никогда не исчезают.
   Я судорожно вздохнула, подняла глаза на Нору.
   - Знаешь, - сказала я ей тихо, - однажды я видела очень страшный пожар. В обсерватории. Там читали лекции по астрономии, а потом можно было посмотреть на звезды через старый телескоп. Как-то, когда я приехала туда, я увидела дым и много пожарных и скорых машин. Я хотела узнать, что случилось, а мне велели отойти подальше. Я стояла в стороне и смотрела, как бегают туда сюда пожарные и врачи. Они что-то кричали друг другу, их лица были тревожны. Я видела, как выносят на носилках людей. У некоторых были обожжены лица и руки; их увозили на скорых с громкими жуткими сиренами. А потом стали выносить мешки. В них тоже были люди. Я догадалась, хотя и не видела. В этих мешках были мертвые. Мне стало плохо, потому что мне казалось, что я чувствую запах сгоревших людей, мне даже казалось, что и я сама горю. Я почти забыла о том, что потом видела сны, будто я в огне, моя кожа чернеет и от нее идет мерзкий смрад. Меня часто тошнило. Я не могла есть. Но самое страшное было в том, что тому пожару я была виной. Люди погибли из-за меня. Я не хотела, чтобы они приходили в обсерваторию, потому что они ничего не понимали в астрономии, для них это была все-то игра. А для меня все было всерьез, и они будто смеялись над моей мечтой. Но я никому не желала смерти. Просто я хотела, чтобы они не мешали мне, ведь им было безразлично, а я так любила небо.
   Я замолчала, дрожа и задыхаясь. Я словно все пережила опять. Жаром окатило мое лицо, и на руках привиделся пепел. Прежние призраки обступили меня. Я сжалась, из горла моего вырвался слабый сдавленный стон. Нора коснулась моей руки. Я с трудом подняла на нее взгляд и увидела в ее глазах отражение своей боли. Это было не так, как с Ларой. Нора не просто поняла меня, она знала, что значит винить себя за смерть другого человека. Подобное чувство отличается от любой другой вины. И теперь я прочла его во взгляде Норы. Я оцепенела, не дыша, не веря и не понимая. Нора знала, каково это привести с собой смерть. И ни ее ли она догоняла теперь, исчезая взглядом в потусторонние вселенные? Внезапно все слова и вопросы потеряли свой смысл и стали не нужны. Нора обняла меня, в ее объятиях я ощутила несказанное, невыразимое успокоение и почувствовала удивительное единение с этой странной молчаливой женщиной.
  
   В один из тех дней Лара позвал меня с собой на причал. Мы спустились на пляж и отправились в противоположную речке сторону. Поначалу мы шли молча. Я любовалась морем и думала, как необыкновенно, что взгляд никогда не устает от морского пейзажа. Я могла часами сидеть на пустынном берегу или смотреть на море с крыши. Ни одна из прочитанных мною книг не была способна удержать так долго моего внимания. У моря была особенная сила: это не было волшебство ночного неба, которое завладевает мечтами и манит к себе, - это была способность дарить тихую успокаивающую печаль, направлять чувства, в которых таяли беспорядочные всполохи мыслей, ровным неспешным потоком. Сила моря очищала душу; казалось, будто кто-то невидимый бережно прикладывает к ранам целебные примочки из шума воды, синевы неба, запаха соли. Глядя на волны, слушая ветер, перебирая руками камушки, я ощущала себя частью картины, частью мира, и от этого мне становилось спокойно. Я думала, что это, должно быть, важно - быть частичкой чего-то, чувствовать себя единым с тем, что тебя окружает, с природой или с людьми, чтобы было не страшно выйти за ограду или потерять свой путь. Хотя поначалу следовало бы понять, где он, этот твой путь.
   - Ты подружилась с Норой?
   Лара прервал мои размышления.
   - Да, - отозвалась я. - С ней хорошо, хоть она и не разговаривает почти. Правда она учит меня узнавать цветы. Это интересно.
   Лара улыбнулся.
   - Я рад, что у тебя появился друг.
   Я в замешательстве поглядела себе под ноги. Друг. Как это странно. Нора - мой друг.
   - Лара, отчего так бывает, - заговорила я, не поднимая головы, - сперва человек тебе не нравится, а потом ты меняешь свое отношение к нему?
   - Может, оттого, что ты узнаешь этого человека лучше, - предположил он.
   Я возразила:
   - Но я почти ничего не знаю о Норе, не знаю, какая она... Нельзя же узнать человека, когда он почти всегда молчит.
   - Слова не единственный способ понять друг друга, - сказал он.
   - Как в книжке твоей мамы, - вспомнила я.
   Лара кивнул и немного погодя спросил:
   - Значит, тебе больше не бывает плохо от цветочных запахов?
   - Нет. Наверное, я привыкла к ним. К тому же они больше раздражали мои нервы, чем бронхи.
   Я смутилась от собственных признаний, нахмурилась.
   - Ты обещал, что не будешь говорить со мной, точно я твоя пациентка.
   Он виновато улыбнулся.
   - Больше ни слова. Прости.
   Мы снова пошли молча. Чем ближе мы подходили к городку, тем сильнее менялся пляж: вместо камушков, все больше гальки и песка; появлялись редкие волнорезы; из кафе на набережной доносилась музыка; по берегу гуляли люди. Я почувствовала себя неуютно.
   - Лара, я не уверена, что хочу в город, - проговорила я с сомнением.
   Ларе понадобился мимолетный взгляд в мою сторону, чтобы понять причину моей неуверенности.
   - Что ты, Северина, наш городок совсем не похож на те, о которых ты говорила. Ни шума, ни огромных толп, - успокоил он меня и прибавил очень серьезно, - ты не потеряешься.
   Я кивнула, посмотрела на него с благодарностью.
   Показался причал, и я увидела чаек. Множество чаек. Одни кружили над водой, раскинув свои легкие крылья, покачиваясь на воздушных потоках, и кричали. Их крик был резок и непривычен мне, но не казался неприятным, наверное, потому что он был голосом моря, как шум волн. Другие чайки сидели на балках под пристанью. Третьи искали что-то среди валунов на берегу. Я бросилась бегом, раскинув руки в стороны, заставляя птиц испуганно взмывать вверх прямо из-под моих босых ног. Чайки хлопали крыльями над моей головой, обрушивая на меня возмущенные крики. Мое сердце колотилось в безудержном восторге. Я тоже была чайкой, и мне хотелось оторваться от земли и взлететь ввысь к своей кричащей стае.
   Лара, примостившись на одном из валунов, смотрел, как я с бурными возгласами ношусь по берегу за птицами, и смеялся моей радости. Как хорошо было мчаться по кромке воды в всплесках подступающих к ногам волн, в соленом ветре, путающем мои волосы, в криках потревоженных чаек, в звуках веселого Лариного смеха. И как жаль было, что со мною нет Кима, что я не могла поделиться с ним своим неожиданным, наивным и искренним упоением от встречи с чайками. Самой отдаленной частичкой своей души я вдруг осознала, что теперь так будет всегда, что каждое счастливое мгновение моей жизни будет омрачено толикой грусти, оттого что нет рядом самого близкого человека, чтобы делить со мной моего счастья.
   По пляжу разнеслось объявление: "Теплоход отправляется через пятнадцать минут! Желающие совершить морскую прогулку обращайтесь в кассу у пристани!". Я остановилась, обернулась в сторону причала, возле которого покачивалось небольшое старенькое суденышко, и бросилась к Ларе.
   - Нам нужно успеть на этот теплоход! У тебя есть деньги на билеты?
   Лара не двинулся с места. Лицо его сделалось вдруг напряженным и невероятно серьезным.
   Я нахмурилась.
   - Идем же. Поглядим на дельфинов...
   Лара побледнел так, что я испугалась за него, и бросил полный ужаса взгляд в сторону теплохода.
   - Что случилось, Лара? Скажи же мне.
   - Тебе лучше пойти одной, - наконец выдавил он из себя, стараясь, чтобы голос звучал безучастно.
   - Одной? - растерялась я. - Без тебя? Но почему?
   - Я дам тебе денег, а сам подожду на берегу, - сказал он, проигнорировав мои вопросы.
   Я насупилась еще больше.
   - Ты не хочешь плыть со мной?
   Лара поглядел на меня потерянно и вымолвил:
   - Я не могу...
   - Почему?
   - Просто не могу.
   - Я не понимаю. Тебя укачивает, может быть?
   Я участливо заглянула в его лицо. Он неуверенно кивнул.
   - Лжешь! - воскликнула я. - Причина не в этом. В чем же?
   Он не ответил.
   Я рассердилась.
   - Если не хочешь плыть со мной, так и скажи! Не за чем выдумывать глупые отговорки!
   Обреченно он поглядел на меня и проговорил умоляюще:
   - Я, правда, не могу, Северина.
   - Тогда объясни! - потребовала я.
   - Я не могу поехать с тобой, потому что... - голос его дрогнул, совсем отчаявшись, он покачал головой и замолчал.
   - С меня довольно! - воскликнула я нетерпеливо. - Не желаешь говорить, не надо! А ждать, пока ты придумаешь, как бы соврать, я не намерена!
   Я стремительно зашагала обратно в сторону Предместья. Лара не окликнул меня и не попытался догнать. Я была очень на него рассержена.
   Я не разговаривала с ним целых два дня и по возможности избегала с ним встреч, пока однажды мы не столкнулись на лестнице.
   - Я искал тебя, - сказал Лара.
   - Надо же, - фыркнула я и пошла дальше вверх.
   - Если ты хочешь знать, отчего я не поплыл с тобой, я расскажу, - произнес он мне вслед.
   Я обернулась.
   - Без обмана?
   - Всю правду.
   Мы присели на ступеньку. Лара долго молчал, прежде чем заговорить.
   - Моя мама очень любила море. Она буквально жила в нем. Уплывала на маленьком катерочке рано утром и возвращалась, только когда начинало смеркаться. В юности она плавала в одиночестве, потом, когда в ее жизни появился мой отец, она разделила свою любовь к морю с ним. Она мне часто рассказывала об их приключениях, об опасностях, что грозили их хрупкой ненадежной лодке. Но они с отцом были вместе, и ничто не могло их испугать. Когда его не стало (он погиб во время обвала в горах), мама решила, что и ей незачем жить, и уплыла на своем катере в море. Она рассказывала мне, как лежала на дне лодки в открытом море и ждала прихода смерти: в шторме, палящем солнце, жажде - было не важно. Она была так несчастна, что позабыла все свои правила про двух половинок. Она только хотела снова быть вместе с папой. А потом мама вспомнила обо мне. К тому времени она уже знала, что ждет ребенка. И эти мысли об их с отцом еще не рожденном малыше, говорила она, возвратили ей желание жить. Ее не было три дня, а потом она вернулась на берег. Ей было тяжело одной. Я напоминал ей об отце. Я часто видел, как печальны становились ее глаза, когда она подмечала, что я смеюсь его смехом, произношу слова с его интонацией. Однако со временем она немного утешилась, и вновь стала возвращаться в море. Она брала и меня с собой. Я слушал ее удивительные истории об их встречах с папой в прошлых жизнях и чувствовал себя самым счастливым человеком на свете. Покачивающийся катерок, солнечные блики на волнах, мамин голос - я думал, так будет всегда. Иногда, когда ей было особенно грустно, она уплывала одна, а я ждал ее на берегу. В тот раз я тоже остался на пляже. Погода была не для прогулок на лодке, поднимался ветер, но мама не послушала меня и уплыла. Я прождал ее весь день и всю ночь. Утром меня нашли беспокоившиеся соседи, они вызвали спасателей. Поиски продолжались несколько дней, но им удалось отыскать лишь пустой катер. Я до сих пор не знаю, что случилось тогда. Шторм ли стал виной ее исчезновению, или она захотела уйти сама. Я отказывался верить в ее гибель, даже после похорон. Мне до сих пор иногда кажется, что она просто уехала и непременно совсем скоро должна вернуться. А когда надежда оставляет меня, я утешаюсь мыслью, что мама, должно быть, встретилась с отцом, и они вновь счастливы в новой жизни, в другом мире.
   Вот поэтому-то я не плаваю больше в море: ни на лодке, ни так. Я даже по колено в море не захожу никогда.
   Лара затих, опустил голову. У него был мучительно-изможденный, страдающий вид, точно он вдруг вновь стал двенадцатилетним мальчиком, ждущим на берегу возвращения матери.
   Его покоряющая откровенность, детская искренность заставили мое сердце болезненно сжаться и тоскливо заныть. Мне стало безмерно жаль его. Душа моя переполнилась сочувствием и нежностью. Я снова ощутила себя виноватой.
   - Лара, прости меня, - проговорила я тихо. - Мне не нужно было сердиться на тебя. Я должна была догадаться, что ты не из упрямства отказывался плыть со мной. Я оказалась очень невнимательной и нечуткой.
   Он попытался улыбнуться.
   - Мне, наверное, следовало сразу рассказать тебе, а не придумывать нелепые отговорки. Просто ты вдруг позвала меня в море... Уже восемь лет этого никто не делал. Все знают о моем страхе.
   - А я напомнила тебе... и ты расстроился... - промолвила я еще тише. - Я больше никогда не заставлю тебя переживать все заново. Я обещаю.
   Лара коснулся моей похолодевшей руки. Глаза его засветились благодарностью и мягкой трепетной нежностью.
   - Значит, мы друзья? - спросил он, заглядывая в мое лицо в поисках ответа.
   - Как тебе будет угодно, - проговорила я, насупившись от смущения и пытаясь спрятаться от его пристального взгляда.
   Ларе такого ответа было вполне достаточно.
  
   Как-то поздно вечером, когда все в доме уже легли спать, и одной лишь мне не спалось (я коротала бессонные часы в библиотеке), в коридоре послышалось знакомое невнятное бормотание. Я вышла из комнаты. Мимо, не удостоив меня и взглядом, проследовал Аристарх, позвякивая скляночками, которые он нес в обеих руках. Он был угрюм и чем-то до крайности не доволен. Помня прошлые его требования разбудить Лару, и с твердым намерением не допустить больше подобного, я последовала за ним.
   - Что случилось? - робея, спросила я его, когда он стал подниматься по лестнице.
   - Везде сующих свой нос детей это не касается, - отозвался он раздраженно.
   Нахмурившись его недружелюбному тону, я повернула обратно в библиотеку, но через мгновение мысли о Ларе заставили меня все же подняться вслед за дедом. Он к тому времени успел уже дойти до комнаты Натаниеля и Корнелии. Как обычно не постучав, он распахнул дверь и объявил:
   - Моя мазь закончилась! А у меня болят суставы!
   В комнате недовольно пробурчали что-то, затем раздался усталый голос Корнелии:
   - Выпей таблетку.
   - Таблетку?
   Аристарх был так изумлен, словно вместо таблетки ему предлагали выпить яду.
   - Тебе, Корнелия, по-видимому, совсем безразлична моя судьба, - полным смертельной обиды голосом проговорил он. - Умру я или же буду мучиться с болью, пока...
   - Папа! - не выдержала Корнелия.
   В дверях появился Натаниель.
   - Господи боже! - простонал он, возведя глаза к потолку. - Прекратится ли это когда-нибудь? Вы взрослый человек, а ведете себя как капризный ребенок! Неужели нельзя решить проблемы до наступления ночи? Конечно же, нет! Вы ведь получаете удовольствие, истязая невинных людей!
   Не говоря ни слова, Аристарх сунул ему в руки скляночки.
   - Что это еще?
   Натаниель в крайнем недоумении уставился на них.
   - Попроси аптекаря наполнить их все, - велел Аристарх нетерпеливо.
   - Что? - Натаниель весь подался вперед, изумленный и неверящий. - Вы серьезно? Вы думаете, что я сейчас, средь ночи, отправлюсь в аптеку, стану будить Льва Аркадиевича, чтобы он перевернул весь склад в поисках необходимой вам мази? Уж извините, но я не намерен гулять где-то до рассвета, когда вы через четверть часа после моего ухода заснете сном младенца.
   - Надеюсь, вернешься ты раньше, чем наступит рассвет, - заявил Аристарх, услыхав по привычке лишь то, что хотел.
   - Нет, ну надо же! - Натаниель нервно и обессилено расхохотался. - Я скоро лишусь рассудка от этих ночных визитов! Ступайте к Ларе! Он для вас все сделает!
   - Я не могу, - раскапризничался Аристарх. - Мои суставы...
   Натаниель прикрыл рукой глаза и застонал.
   - Сюда же вы поднялись... - Тут взгляд его упал на меня, и он радостно, как радуются внезапному решению проблемы, воскликнул, - пусть она сходит за Ларой!
   Аристарх обернулся ко мне, на лице его читалось явное нетерпение.
   - Ну, уж нет! - отрезала я решительно и в подтверждение своих слов резко махнула рукой. - Лару я будить не стану. И вам не позволю тоже.
   Тут оба они посмотрели на меня так, что я пожалела и о своих словах, и о том, что оказалась здесь.
   Пока я поднималась в мансарду, я думала: "Может, я и пошла за Ларой, может, я даже разбужу его, но я ни за что не позволю ему снова исполнять прихоти этого ужасного человека. Настала пора положить этому конец!"
   Лара сонно и непонимающе посмотрел на меня, когда я разбудила его, легонько потрепав за плечо.
   - Он хочет, чтобы ты сходил в аптеку за мазью, - объяснила я.
   Пока он соображал, просыпаясь, я продолжала торопливо:
   - Лара, скажи ему, что сходишь с утра или еще когда-нибудь. Может, тогда он отстанет, а? Тебе нужно быть твердым и решительным! Или же пускай он сам идет! А еще лучше будет, если ты его тоже как-нибудь разбудишь.
   Я осеклась, услышав тихий Ларин смех.
   -Когда-нибудь я обязательно воспользуюсь твоим советом, - сказал он и прибавил лукаво, - который ты, конечно же, уже проверила на себе.
   Я в замешательстве отпрянула от него.
   - Что ж, смейся, - проговорила я обиженно. - И пускай он делает то, что взбредет ему в голову, сводит с ума весь дом.
   Лара, все еще посмеиваясь, натянул джинсы, обулся, взял куртку.
   - Раз уж ты не спишь и, как вижу, не собираешься, идем со мной, - вдруг предложил он. - Купим мази, а потом я покажу тебе нечто необыкновенное.
   - Что? - спросила я заинтригованно.
   Лара качнул головой.
   - Говорить я не стану, увидишь все сама.
   Я пожала плечами, и мы направились вниз.
   Пока Лара получал распоряжения от Аристарха, я сбегала за ботинками и свитером, затем мы покинули дом.
   Ночь была прохладной, почти осенней; после дождей в горах в Предместье спускался влажный холодный воздух. Я поежилась.
   С Ларой мы вышли за калитку и пошли по проулку к перекрестку. Было необычно идти по неровным булыжникам, и хоть их и освещал свет фонарей, я то и дело спотыкалась. Лара, опасаясь, что я упаду ненароком, взял меня за руку. Так мы дошли до аптеки, которая располагалась почти на углу, и чей вид необычайно поразил меня. Аптека оказалась не тем бело-зеленым зданием со светящейся вывеской, какие обычно встречаются в городах. Это было строение, какие, может быть, бывали сотни лет назад - добротное, серо-каменное, с большими низкими полукруглыми окнами, с тяжелой двухстворчатой дубовой дверью, которую украшали металлические кольцеобразные ручки, похожие на те, что в прежние времена служили дверными молоточками. Вывеска у аптеки тоже была каменной, напоминавшей средневековые вывески пекарен и сапожных мастерских. У входа возвышались два стража-кипариса и пара старых фонарей; под окнами росли пушистые желтые ромашки с темно-коричневыми серединками.
   Лара оставил меня любоваться аптекой, а сам зашел внутрь вместе с аптекарем, который отворил ему дверь. Лара чувствовал себя неловко, потревожив его среди ночи, и долго извинялся. Аптекарю, однако, который воспринял все на удивление спокойно, похоже, было не привыкать к столь поздним визитам по просьбе неугомонного Аристарха. По дороге Лара, развлекая меня, успел рассказать, что Лев Аркадиевич, так звали аптекаря, живет вместе с женой и двумя детишками в квартире над аптекой, и что работает он здесь с тех пор, как Лара себя помнит. Поначалу он был помощником прежнего аптекаря, веселого старичка с длинной бородой, как у сказочного колдуна, а когда тот умер, занял его место, "получив в наследство аптечное королевство", как выразился Лара. На меня эта история не произвела впечатления, и я подумала, как скучно ему, наверное, живется среди таблеток и микстур.
   По возвращении домой к чрезвычайному моему изумлению обнаружилось, что Аристарх еще не спит; однако вместо благодарности за раздобытую мазь мы с Ларой оба услышали в свой адрес упреки в крайней нерасторопности и безразличии к его, аристарховым страданиям. Смиренно выслушав все обвинения и получив резкий отказ на искреннее предложение Лары еще какой-либо помощи, мы отправились куда-то, где Лара обещался показать мне нечто необыкновенное.
   Мы прошли по берегу в сторону городка. Я прежде не бывала на пляже ночью, и мне стало чуточку страшно. Я едва смогла различить что-то в тусклом сиянии набережных огней, лунных бликов на волнах, да еще улетающей стремительно в море широкой полосе света далекого от нас маяка. Я остановилась, чтобы поглядеть на море. Оно заворожило меня своей непроницаемой густой темнотой; мне показалось, что если я опущу в воду руку, то мои пальцы непременно окрасятся черным или того хуже - станут невидимыми, растворившись во тьме. Я попятилась от подбирающихся к моим ногам волн, голос которых в пронзительной ночной тишине казался особенно грозным. Тут я заметила, что Лара покинул меня, и кинулась его догонять. Он неторопливо шел по мокрому песку, и я принялась наступать на его большие следы. Несколько раз он, улыбаясь, оборачивался ко мне, а затем, рассмеявшись, стал путать меня, вырисовывая на песке круги и завитки. Сбившись, я притворилась обиженной и пошла впереди него.
   Мы остановились на несколько минут, когда Лара показал мне место, где рисовался пейзаж, который он прятал от Натаниеля, и я залюбовалась темной таинственной далью.
   Потом мы оказались у причала. Лара сказал:
   - Нам сюда.
   - На пристань? - переспросила я удивленно. - Ты уверен?
   Он кивнул.
   "Пристань уходит прямо в море. Разве ему не будет страшно", - подумала я обеспокоено и недоверчиво покосилась на него.
   Но Лара не казался напуганным.
   - Закрой глаза, - велел он с загадочной улыбкой. - Я доведу тебя. И ни о чем не спрашивай.
   Я прикрыла глаза ладонью, и Лара, держа другую мою руку, не спеша, повел меня вперед.
   Когда он разрешил мне смотреть, я обнаружила, что мы стоим у самого края пристани. Несколькими метрами ниже о балки и столбы плескалась черная с лунным серебром вода, я прямо передо мной откуда-то с необозримых космических высот и куда-то вниз, в неизведанную глубь, точно пронзая водную и земную поверхности насквозь, обрушивалось черное полотно в россыпи звезд. Не было ни уходящего вдаль моря, ни горизонта, ни луны (она замерла робко где-то в стороне), - ничего, что могло бы нарушить этого мистического слияния стихий, окрашенных в единый черный цвет. Можно было протянуть руку и коснуться кончиками пальцев бархатной поверхности с мерцающими на ней крапинками.
   Меня пронзил мертвенный холод ужаса, я задохнулась, отпрянула и отвернулась.
   - Пожалуйста, Лара, уйдем отсюда, - пролепетала я жалобно.
   Лара обратил на меня пытливый, недоуменный взгляд, затем, не говоря ни слова, отвел меня на набережную, усадил на широкий бордюр и только тогда спросил:
   - Чего ты испугалась, Северина?
   Я покачала головой, не в силах говорить. Меня била сильная дрожь. Лара потер мои плечи и руки, пытаясь привести меня в чувство. Я вымолвила слабо:
   - Там точно горизонта не было... Как будто одно небо... и так близко... очень, очень близко небо...
   - Да, - недоуменно произнес Лара и развел руками. - В этом-то все и дело. Я думал, тебе понравится. Разве это не волшебно? Небо совсем рядом. Кажется, что можно снять с него звездочку.
   - Я не люблю звезд, - хмуро проговорила я.
   - Не любишь звезд? - изумился Лара. - Почему?
   - Их свет жжет мне глаза, - сказала я тихо, отведя в сторону взгляд.
   - Я не понимаю, - произнес Лара. - Как так может быть?
   Насупившись, я долго молчала, не желая ничего объяснять. Лара терпеливо ждал.
   В конце концов, я сдалась и проговорила:
   - Это как у тебя с морем.
   Я вздохнула утомленно, поскребла пальцами полоски вельвета на своих брюках и вдруг стала говорить. Обо всем. О своих прогулках по крышам, о хороводах со звездами, о рассветах, о мечтах, о книгах по астрономии, о серых городских ночах, об обсерватории, о старом телескопе, о глобусе с человеческий рост, о звездных картах, о том, как я одна хотела владеть всем небом и чем обернулись мои желания, о пожаре, о погибших людях, о моей вине, об обещании никогда больше не смотреть на небо. Я говорила и говорила, сбиваясь, торопясь, путаясь. Мое повествование было длинным, сумбурным и невнятным. Но Лара не перебивал и не останавливал меня. Он молча и сосредоточенно слушал, ждал, когда я затихала, потерявшись в собственных словах, и при этом не сводил с меня своего пронзающего, дарящего умиротворение взгляда. А когда я окончила свой рассказ, то к изумлению своему обнаружила, что где-то далеко, за неровными очертаниями гор, небо стало бледнеть. Поднималось еще не видимое нам солнце, окрашивая снежные вершины рассветным розовым светом. Настало утро.
   Ни в тот день, ни потом Лара не вспоминал мне моей истории, и я была благодарна ему за это. Мне было неловко от своей откровенности. Лара знал и ценил короткую вспышку доверия к нему и берег мои признания. Он стал очень внимателен ко мне. Он веселил меня, шутил со мной и дурачился, точно ребенок. Я улыбалась снисходительно его выходкам и говорила, что ему вовсе не обязательно столько делать для меня. Но Лара не слушал. Отчего-то ему казалось, что теперь меня следует оберегать еще больше, чем прежде. Его забота не была навязчивой, но я все же тяготилась ею. Я боялась привязаться к нему и отказывалась признавать, что это произошло уже вопреки моей воли и моим желаниям. Я не хотела, чтобы мне снова было больно, когда придет пора прощаться, а этот момент неизбежно должен был настать.
   Однажды я снова увидела, как Лара собирает белоснежные розы. Я была на балконе и сквозь пузатые столбики балюстрады наблюдала, как он, погруженный в свои размышления, медленно движется вдоль розовых кустов, подолгу задерживаясь над каждым цветком и срезая только лучшие из них. Собрав большой букет, он куда-то ушел.
   Спустя несколько дней все вновь повторилось. И я заметила, что как только у Лары появляется свободное время, он уходит куда-то с цветами. Обычно это случалось по утрам. При этом он казался невероятно серьезным, чуть грустным и как будто потерянным. Я думала, как можно отправляться на свидание в таком настроении, да еще в столь ранний час. Загадочные Ларины уходы будоражили мое воображение и не давали мне покоя. Не вытерпев, я спросила:
   - Должно быть, она очень красивая, раз ты выбираешь для нее самые прекрасные цветы?
   Лара посмотрел на меня в недоумении и улыбнулся мягко.
   - Да, она очень красивая, - сказал он.
   - Она работает с тобой в больнице?
   Я понимала, что не следует быть такой любопытной, но отчего-то не могла сдержаться.
   - Нет, она... А впрочем, идем со мной.
   - На свидание? Как же я...
   - Это не то свидание, о котором ты думаешь.
   И я пошла с Ларой.
   Мы прошли по мощеному булыжниками проулку мимо изгородей чужих домов, лавровых кустов и кипарисов, мимо высокого каменного забора монастыря, мимо церкви с колокольней, свернули вверх по пыльной дороге, оставив Предместье позади.
   По пути Лара впервые заговорил со мной о ночи на набережной.
   - Я знаю, у нас негласный договор не вспоминать, - произнес он, - и все же я хочу выразить свои сожаления. Я опять все испортил. Я хочу порадовать тебя, а вместо этого еще больше расстраиваю. Не сердись на мои неуклюжие попытки подружиться с тобой.
   Я ничего не ответила, а немного погодя предложила негромко:
   - Хочешь, я помогу нести цветы?..
   Лара с улыбкой отдал мне треть букета, велел быть осторожной с шипами. Я спрятала руки в рукава кофты и бережно обхватила розы.
   Лара привел меня на кладбище. Я застыла, завидев могильные плиты, и подняла на него исполненный ужаса взор.
   - Не пугайся, - успокоил он меня.
   А я и не была напугана. Я была до такой степени поражена и изумлена, что не могла толком ничего сообразить. Никогда я не бывала на кладбище, даже на могиле Кима, и никак не могла предположить, что Ларе придет в голову привести меня сюда. Это место шокировало меня, и не потому, что в голове вертелись разные глупые мысли о мертвых людях под моими ногами, от которых холодом пронзало все тело, и хотелось поскорей убежать прочь; просто здесь, среди каменных плит, где в вырезанных датах рождения и смерти, именах, строчках стихов или прежде не высказанных слов таились чьи-то жизни, чьи-то радости и печали, надежды и разочарования, воспоминания и мысли о будущем, и над бережно возложенными на могилы цветами, в лепестках которых тускло мерцали вместо капель росы чьи-то еще не высохшие слезы, витала такая безмерная печаль, что сердце пронизывала неотвратимая безысходность, а душу захлестывал поток тоскливой обреченности.
   Тени от застывших в своей безмолвной скорби кипарисов траурной вуалью накрывали могилы. Солнечные лучи боязливо прятались в ветвях и, казалось, никогда не достигали холодных каменных плит. Ветер, что-то уныло приговаривающий, обрывал лепестки цветов и рассеянно ронял их на тропинки. Позади, где-то вдалеке, за деревьями угадывались контуры городка, а впереди бесконечным безлюдным пейзажем тянулись луга, рощицы, холмы, а за ними высились холодные гордые горы.
   - Какое печальное место, - прошептала я. - Лара, зачем мы здесь?
   - Идем, - отозвался он. - Ведь ты хотела знать, для кого я собираю розы.
   Мы прошли мимо плит, которые теперь, точно воплощая собой покоившихся под ними людей, были заботливо украшены венками и укрыты накидками из цветов, и остановились перед могильным камнем, в котором было вырезано знакомое мне женское имя.
   - Твоя мама похоронена здесь, - выдохнула я, попятилась и обернулась к Ларе. - Ты приносишь цветы ей.
   Я вспыхнула, смутившись своей недогадливости и поспешным предположениям о его личной жизни.
   Лара медленно опустил розы к остальным цветам, что лежали на плите. Я протянула ему те, что были в моих руках. Он покачал головой.
   - Можешь положить их сама.
   Я осторожно опустила оставшиеся розы, припомнила внезапно одно стихотворение и тихонько, чтобы не нарушить чего-то неведомого, священного, зашептала:
   - "На кладбище старом, пустынном, с сознанием, полным отравы,
   Под мертвой луною - сияньем, как саваном был я одет.
   И мгновенья ниспали в столетья, и качались высокие травы,
   И отчаянье бледно струило свой холодный безжизненный свет".
   - Как красиво, - произнес Лара, когда я замолчала. - Что это?
   - Бальмонт, - отозвалась я.
   - Ты помнишь столько стихов, - заметил он удивленно.
   - Только те... - я осеклась - только те, что записаны в эту тетрадь.
   Я вынула из кармана тетрадку в кожаном переплете. Лара, к моему облегчению, ничего не спросил меня о ней.
   - Я думала, что твои папа с мамой похоронены рядом, - обронила я в задумчивости.
   - Тех, кто погиб в горах, и хоронят в горах, - ответил он. - Таков обычай.
   - Ты бываешь на могиле отца?
   - Редко. Нужно несколько дней, чтобы добраться туда. Обычно все, что я хочу сказать ему, я передаю с мамой. Я думаю, хотя ее тела нет под этой плитой, она слышит, что я говорю, когда прихожу.
   - Хорошо, когда есть куда прийти...
   Я присела на корточки, провела пальцами по буквам в холодном камне.
   Лара сел на траву рядом со мной.
   - Ты не была на могиле своего друга?
   - Его могила за тысячи километров отсюда, от любого города, где мы жили с мамой.
   Внезапная боль пронзила мое сердце. Как же так... Мы с мамой были так дороги ему, а на его похороны вместо нас пришли какие-то чужие люди, которые, может, едва знали его, которым не было дела до того, как сильно он любил небо и какими верными друзьями были ему самолеты, они не знали ни об оранжевых письмах, ни о янтаре, они не умели понять по легкому движению его бровей всех его мыслей, но именно они были рядом, когда он покидал этот мир. И что, если никто не приносит цветов на его могилу, не убирает опавшей листвы. Что если его могильную плиту опутают сорняки, и все позабудут, где она, и когда я приеду, никто не сможет указать мне к ней дороги.
   В глазах что-то сильно защипало. Я потерла их торопливо ладонью.
   - Знаешь, я мог бы попросить маму передать ему то, что ты хочешь сказать, - сказал Лара. - Ведь те, кто покинул нас, слышат, когда мы говорим с ними. А здесь, я скажу тебе по секрету, работает голосовая почта между нашими мирами.
   Я слабо, благодарно улыбнулась.
   - Можно это будет стихотворение?
   Лара кивнул.
   Я открыла тетрадку, полистала ее, подняла на Лару глаза.
   - Почитаешь вместе со мной?
   Он пересел ко мне поближе, заглянул в исписанный лист через мое плечо.
   Это были стихи Федерико Гарсии Лорки:
   - "Сегодня чувствую в сердце
   Неясную дрожь созвездий,
   Но глохнут в душе тумана
   Моя тропинка и песня.
   Свет мои крылья ломает,
   И боль печали и знанья
   В чистом источнике мысли
   Полощет воспоминанья.
   Все розы сегодня белы,
   Как горе мое, как возмездье,
   А если они не белы,
   То снег их выбелил вместе.
   Прежде как радуга были.
   А снег идет над душою.
   Снежинки души - поцелуи
   И целые сцены порою;
   Они во тьме, но сияют
   Для того, кто несет их с собою.
   На розах снежинки растают,
   Но снег души остается,
   И в лапах бегущих лет
   Он саваном обернется.
   Тает ли этот снег,
   Когда смерть нас с тобою уносит?
   Или будет и снег другой
   И другие - лучшие - розы?
   А если любовь - лишь обман?
   Кто влагает в нас жизни дыханье,
   Если только сумерек тень
   Нам дает настоящее знанье.
   Добра - его, может быть, нет, -
   И Зла - оно рядом и ранит.
   Если надежда погаснет
   И начнется непониманье,
   То какой же факел на свете
   Осветит земные блужданья?
   Если смерть - это только смерть,
   Что станет с поэтом бездомным
   И с вещами, которые спят
   Оттого, что никто их не вспомнит?
   О солнце, солнце надежд!
   Воды прозрачность и ясность!
   Сердца детей! Новолунье!
   Души камней безгласных!
   Сегодня чувствую в сердце
   Неясную дрожь созвездий,
   Сегодня все розы белы,
   Как горе мое, как возмездье".
   Вместе со строками стихов ветер унес в далекий, неизвестный мир пыль моих последних несбывшихся надежд, моих грез о том будущем, которому было уже не настать никогда. Что-то надломилось внутри, будто порвалась последняя ниточка, которой была привязана ко мне тающая тень иллюзорного прошлого. Ким больше не принадлежал мне. В этом мире больше не было места, где бы мог приземлиться его самолет. Я хоронила Кима на этом кладбище и оставляла ему в кем-то заплаканных цветах свое прощание. Я проиграла смерти. Теперь мне нужно было подчиняться общим правилам и сочинять в холодном печальном воздухе письма в потустороннюю вселенную, которые Лара отправлял своей в простодушии и доброте выдуманной почтой между жизнью и смертью. Было печльно-радостно, как бывает в бессильном, болезненном отчаянии, когда кажется, что можешь лишиться рассудка, и как никогда прежде хотелось плакать.
  
   Звуки французского романса лились сквозь раскрытое окно и разносились по крыше, где я уединилась, прихватив книгу из библиотеки. Я успела прочесть всего несколько страниц, когда в треск, сопровождавший музыку, ворвались еще более посторонние шумы. Я прислушалась. Где-то шла запряженная в телегу лошадь: подковы ударялись о булыжники, громыхали колеса повозки. Я поднялась на ноги, оглядела безлюдный пляж. Цокот становился все ближе. Я прошла по краю крыши на другую сторону, откуда открывался вид на проулок. Там по булыжной дороге неторопливо брела лошадь, тяня за собой открытую повозку. Стук подков, дребезжание колес гулким эхом разносились между домов, мешаясь с восклицаниями и радостным смехом ребятишек, набившихся в телегу, болтающих свесившимися ногами. Возницей был Лара, державший в руках поводья, напевающий что-то себе под нос и поглядывающий с улыбкой чрез плечо на своих маленьких пассажиров, которые были в неописуемом восторге от поездки, о чем-то без умолку переговаривались, кричали что-то Ларе. Я наблюдала за ними, пока повозка не оказалась против Мозаичного дома. Тут Лара приостановил лошадь, поднял голову и заметил меня. Я отпрянула в изумлении. Он приветливо помахал мне рукой, обернулся к ребятишкам, что-то сказал мне. Все их взгляды тут же обратились в мою сторону. Они крикнули дружно:
   - Северина, иди к нам!
   Я испуганно помотала головой и убежала.
   Лара потом долго смеялся, вспоминая мне мой перепуганный вид.
   - Чего же ты не захотела покататься с нами? - спрашивал он.
   - Это не для меня, - отвечала я, желая, чтобы этот разговор поскорее прекратился.
   Лара не стал долго меня мучить. Вместо этого он заговорил о своем спектакле, про который не упоминал с тех пор, как я нашла "Алису" в его книгах.
   - Премьера совсем скоро. Обещай мне, что придешь посмотреть! - потребовал он.
   - Я не уверена... - стала придумывать я оправдание.
   Лара прервал меня, шумно безнадежно вздохнув.
   - Нора хотела пойти. Я так надеялся, что ты приглядишь за ней в театре, - произнес он и скосил на меня лукавый взгляд.
   - Это нечестно! - вскричала я негодующе. - Это шантаж!
   Лицо его засияло улыбкой.
   - Так, значит, ты придешь? Я оставлю вам с Норой два билета.
   Я обиделась, но ничего другого, кроме как согласиться, мне не оставалось.
  
   Представление должно было состояться в городском театре. Узнав об этом, я крайне удивилась: детям с их игрушечным спектаклем отдают целый театр. Но Лара объяснил мне, что их театр весьма далек от столичных, большую часть времени он служит местом общественных заседаний и собраний, и ставят там одни только любительские спектакли, иногда лишь к ним приезжают труппы из больших городов. Так что, ничего диковинного в том, что малышам вверили настоящую сцену, не было.
   До театра мы с Норой добрались на звенящем трамвайчике, который тащился по городу до неприличия медленно. Мы проехали по маленьким узким улочкам, мимо невысоких старых зданий, мимо пышных садов, мимо сияющих витрин маленьких магазинчиков, мимо уютных скверов с коваными лавками. Городок казался живым воплощением моих прежних представлений об идеальном месте для жизни: светлым, чистым, солнечным, счастливым, тонущим в зелени и цветах. Может, поэтому он не произвел на меня впечатления, но не вызвал и боли. Далекий, как и те времена, когда я мечтала о нем, чужой, в точности, как и все города, в которых я бывала, он был просто красивой картинкой. Он не пробуждал во мне каких-либо ассоциаций, ничто, даже грезы прошлого, не связывало меня с ним, оттого он был лишь одним из миллионов подобных мест на земле. Осознав это, я лишь грустно вздохнула.
   Театр оказался совсем небольшим, но очень милым, и мне почудилось, что это уменьшенная копия одного из известных театров. Внутри было много зеркал, отчего создавалась иллюзия широты пространства; в холле с потолка свисала роскошная ярко горящая люстра; лестницы были устланы бархатистыми красными дорожками. Зал был очень изящным, хотя и несколько типичным: мягкие бархатные кресла, светильники-свечи в позолоченных завитушках вдоль стен, еще одна великолепная люстра под потолком, обрамляющие сцену алые портьеры, перехваченные золотой тесьмой с кистями. Саму же сцену от глаз зрителей скрывал более темный, чем портьеры, тяжелый занавес, за которым, пока мы ждали начала представления, кто-то беспрерывно шушукался и ходил, стуча каблучками в деревянный пол.
   Мы с Норой прибыли одними из последних, и в маленьком зале наше появление не осталось незамеченным. Люди бросали на нас любопытствующие взоры и, улыбаясь, переговаривались между собой. Они казались дружелюбными, но мне все же было неуютно в таком большом скоплении незнакомцев. Я поскорее отыскала наши с Норой места и, усевшись поглубже в кресло, стала нетерпеливо ждать, когда же погасят свет.
   Когда занавес поднялся, я мысленно предрекла себе самые тоскливые полтора часа своей жизни. Однако мне было не только не скучно, но я пришла в величайший восторг от спектакля. Дети играли так просто, так искренне и непринужденно, что в первые же минуты представления у меня пропало ощущение реальности. Действо на сцене захватило меня полностью. Ребятишки словно жили на сцене, они удивительно тонко чувствовали своих персонажей, будто знали их как лучших друзей, знали интонацию их речи, их повадки, их манеры - все, до мельчайших деталей. В итоге я готова была поклясться, что на сцене не маленькие актеры, а живые герои книги: вон та длинноволосая девочка настоящая Алиса, а тот забавный малыш истинный Болванщик.
   Это было первое в моей жизни детское представление, и оно необычайно понравилось мне, наполнило мою душу теплым светом и вдохновенной радостью. Время пролетело стремительно, и вот уже нужно было уходить. Мне было чуточку жаль, что спектакль закончился так скоро.
   Зажегся свет, зрители поднялись, аплодируя вышедшим на поклон артистам с Ларой во главе.
   - О, Нора, это было волшебно! - прошептала я взволнованно, обернулась к Норе и обнаружила ее кресло пустым.
   Я огляделась, ища ее, но в толпе мне ничего не удалось разобрать. Я бросила отчаянный взгляд на Лару и замахала руками, привлекая его внимание. Он повернулся ко мне, посерьезнел, увидев испуг на моем лице.
   - Нора пропала! - крикнула я в надежде, что мой голос окажется громче восторженных возгласов зрителей.
   Он расслышал мои слова, окинул беспокойным взглядом зал, нахмурился. Перепоручив детей воспитателям, он спрыгнул со сцены и подошел ко мне.
   - Давно она ушла? - спросил он.
   - Я не знаю, - ответила я, растерявшись. - Я не заметила.
   Лара расспросил тех, кто был рядом, они сказали, что Норы нет уже с полчаса. Мы метнулись к выходу. Я лепетала по дороге:
   - Мне так жаль, Лара... Ты просил приглядеть за ней, а я не уследила. Я виновата.
   Лара попытался успокоить меня:
   - Не волнуйся, Северина, мы непременно отыщем ее.
   Но в глазах его была тревога.
   Мы искали и в театре, и вокруг него, но Нору так и не нашли.
   - Как ты думаешь, куда она могла отправиться? - спросила я Лару обеспокоено и перепугано.
   - Куда угодно, - отозвался он глухим далеким голосом.
   - Может, она вернулась домой? - предположила я осторожно.
   Лара кивнул. Мы решили никого не беспокоить звонками и поехали домой, чтобы проверить самим. Лара поискал в саду, я прошла по комнатам, затем поднялась на крышу, оглядела берег, улицу. Норы нигде не было.
   После безуспешных поисков мы встретились с Ларой на крыльце. Лицо у Лары было сумрачным, взгляд потерянным. У меня от страха дрожали руки, сердце билось гулко и тревожно. Отчаяние охватило меня; в голове закопошились ужасные мысли.
   Лара решил проверить в церкви и монастыре, а мне велел дожидаться дома. Я упрямо отказывалась сидеть, сложа руки, и Ларе пришлось взять меня с собой.
   Ни в церкви, ни в монастыре Норы не оказалось. Не было ее и у соседей.
   Мы искали почти до самого вечера и, потеряв всякую надежду, зашли в милицейский участок. Я хотела было предупредить Лару, что по закону пропавших начинают искать, только по прошествии какого-то времени. Но здесь были иные законы. С изумлением я наблюдала, как тотчас отправились на поиски люди в форме, как секретари обзвонили и оповестили весь городок. Начальник участка, успокоив нас, велел отправляться домой, пообещав, что непременно станет сообщать все новости, и как только Нора отыщется, ее сразу доставят в Мозаичный дом. Лара сначала отказывался уходить, но, заметив, как сильно я измучилась и устала, решил все же возвратиться.
   Дома пришлось рассказать все остальным. Я готова была провалиться сквозь землю от стыда и чувства вины. Натаниель и Корнелия обратили на меня многозначительные взгляды. Аристарх этим не ограничился. Разъяренный, он набросился на меня с упреками.
   - Что за растяпа! Как можно было не заметить исчезновения человека, сидящего в соседнем кресле! - Ларе досталось тоже, - и как можно было доверить этому непутевому ребенку присматривать за кем-либо! - Снова мне, - невероятно! Так бестолково проглядеть ее уход! Где были твои глаза, скажи мне?! И что теперь ты собираешься делать? Вот-вот настанет ночь, а Норы нет, и неизвестно, вернется ли она! Если с ней что-нибудь случится, это будет на твоей совести! Запомни! Ты будешь виновата!
   Он говорил что-то еще, но я больше не слушала (кажется, он упрекнул меня и в этом). Его последние услышанные мной слова вонзились в мой и без того воспаленный рассудок и не позволили думать ни о чем другом. Что, если с ней и впрямь что-то случится? Если ее не найдут? Где она сейчас? Что, если она в беде? Что, если с ней уже что-то произошло? И во всем моя вина. Я так устала все время быть виноватой. Но и в этом мне нужно было винить только лишь себя.
   Не дослушав Аристарха, я убежала в свою комнату. Через минуту пришел Лара. Он присел рядом со мной, молча погладил мои волосы. Я обняла его сильно, почти неистово, уткнулась лицом в его плечо.
   - Что, если они не смогут ее отыскать? Я не вынесу! Я не переживу, если что-то случится с ней! - я шептала, точно в бреду. - Ты доверил мне, думал, что я справлюсь, а я тебя подвела. Я никогда себя не прощу. Я - растяпа! И теперь из-за меня Нора, может быть, в опасности. Никто не знает, где искать ее. Никто ей не поможет. Если случится что-то плохое, я умру.
   Лара тихонько стал укачивать меня и говорить:
   - Ее найдут, непременно найдут. Вот увидишь. Ты не виновата, малютка. Все уладится. Весь городок отправился на поиски. А у нас самые лучшие в мире сыщики.
   Лара успокаивал меня, и вскоре я задремала.
  
   Я была в театре, в изящном зале с бархатными креслами. Было темно, только слабо горело несколько светильников вдоль стен. Кто-то сидел в первом ряду, глядел на пустую неосвещенную стену. Я прошла между кресел, посмотрела на одинокого зрителя. Им была девочка в черном платье до колен, с огромной книгой в руках. Я присела в соседнее кресло.
   - Здравствуй, - сказала я ей.
   Она повернула голову, посмотрела на меня.
   - Это ты...
   - Что ты делаешь здесь?
   - Думала посмотреть пьесу, но кто станет играть для смерти.
   - Ты встретилась с Лукой?
   - Время еще не пришло.
   - Я потеряла Нору.
   - Я знаю.
   - Ты ведь не заберешь ее?
   - Я еще не открывала книгу.
   - Она ни в чем не виновата. Это все я... Можно она останется?
   - Она не хочет оставаться. Она думает, я подарю ей прощение.
   - Что же ей прощать?
   - Каждому есть что прощать.
   - Ты можешь подарить прощение?
   - Ты так думаешь?
   - Я ничего о тебе не знаю.
   - Зачем же ты звала меня?
   - Ты - ответ на вопросы.
   - Я не знаю твоих вопросов.
   - Я могу их задать.
   - И не получишь ответов. На свои вопросы каждый должен отвечать сам.
   - Но если ты не ответ, что же тогда ты?
   - Если я скажу, что такое смерть, чем же будет твоя жизнь?
   - Я не понимаю.
   - Всему свое время.
   - Ты так банальна.
   Я поднялась, чтобы уйти, но она остановила меня, сказав тихо и печально:
   - Прежде здесь не было театра.
   - Что же здесь было?
   Я опустилась обратно в кресло.
   - Дом, в котором жила большая семья.
   - Твоя семья?
   - Они думали так. Они любого готовы были принять к себе. Они верили в людей.
   - Как так?
   - Они верили, что на свете нет плохих людей, есть лишь люди несчастные. Верили, что добро всегда побеждает зло, что каждый должен делиться лучшим, что в нем есть. Они были наивны и чисты, они совсем не знали жизни. Они даже мне поверили, когда я появилась у их порога в грозу, промокшая, дрожащая от холода. Я смотрела на огни их дома, слушала детский смех, доносившийся изнутри. Они казались такими счастливыми, и мне захотелось к ним: сидеть с ними рядом за столом, с ними смеяться, делить их радость. Я ведь тогда ничего не знала еще; я только пришла в этот мир. Мне было страшно и одиноко; мне даже негде было укрыться от дождя. Они позвали меня к себе, окружили заботой и лаской, точно давно ждали меня, будто бы я была одной из них, потерявшейся когда-то и внезапно возвратившейся. Они не знали, ни кто я, ни откуда. Они ни о чем не спрашивали, должно быть, принимая меня за обычного потерявшегося ребенка. Они полюбили меня - просто так, не ища этой любви оснований или разъяснений, словно так и должно было быть. Любовь была их способом жить. Они дарили ее мне, дарили свою доброту, тепло, нежные улыбки, не прося ничего взамен. Они были первыми людьми, которых я узнала, и я думала, что весь мир похож на них, на их счастливый дом. Мне казалось, что жизнь полна добра и света, и что я вовсе не зло; они убедили меня, что я такая же, как они. Но я была смертью, а их имена были вписаны в первую страницу моей книги. Я тогда еще не знала, что я привожу за собой самые ужасные несчастья этого света, что я убиваю в людях добро. Я забрала их души - ураган принес их мне, обрушив дом. Я осознала кто я, когда услышала проклятия в свой адрес от остальных людей. Я видела слезы их скорби, чувствовала их горе. Мне тоже было больно, но никто этого не заметил. Я поняла, что мне нет и не будет места среди людей, что мне всегда нужно быть одной, чтобы не сойти с ума от их дикого страха, беспредельной ненависти. Для большинства из них я была кошмаром, от которого они бежали, тратя свои жизни на сражения со мной, стараясь отсрочить мой приход. Я всего лишь смерть. В этом мире есть зло страшнее меня. А те люди... Они были как Лука. Они не могли пойти против того, что было их сущностью, даже узнав, кого приютили в ту грозовую ночь. И не важно дарили они любовь потерявшемуся ребенку или смерти. А я забрала их чистые души. Кто знает, как многим они могли бы еще поделиться с другими людьми, скольких научить вере в добро. И что, если останься они живы, мир и впрямь стал бы похож на их счастливый дом?
   - Ты спрашиваешь. Разве у тебя нет ответов на твои вопросы?
   - Ответы не всегда бывают такими, каких бы нам хотелось.
   - Ты говоришь так путано.
   - Мои слова просты, но ты слишком стараешься меня понять.
   - Я думала, ты не будешь казаться такой несправедливой, если знать объяснение.
   - Разве? Что ж, попробуй, поищи его.
   - Ты можешь поглядеть в свою книгу? Мне очень нужно знать про Нору.
   Она открыла книгу, полистала древние страницы, которые оказались совершенно пустыми, и сказала:
   - Теперь не ее черед.
   Закрыв книгу, она поднялась.
   - Ты уходишь? - спросила я.
   - Меня ждут, - ответила она.
  
   Лара разбудил меня ночью, сообщив:
   - Нора вернулась.
   Я поднялась, сонно, непонимающе заморгала.
   - Значит, Мара сказала правду, - проговорила я, еще не вполне придя в себя.
   - Что? - удивился Лара.
   - Нет, ничего, - помотала я головой. - Где она?
   - Внизу.
   Я спрыгнула с кровати, бросилась прочь из комнаты.
   Нора была в гостиной. Она сидела в кресле и молчала. Лицо ее было спокойно и безмятежно, точно ничего не произошло. Рядом с ней была Корнелия, которая безуспешно пыталась что-то спрашивать у нее. Аристарх и Натаниель разговаривали с милиционером в стороне.
   - Нора! - радостно крикнула я, оказавшись в комнате, и кинулась ей в объятия.
   Какое счастье было видеть ее живой и невредимой, возвратившейся домой. Обхватив ее руками, зарывшись лицом в ее белые кудри, пахнущие цветами, я испытала громадное, несказанное облегчение и сладко вздохнула.
   - Нора, как хорошо! Как хорошо, что ты вернулась! - бормотала я радостно. Она ничего не говорила, только обнимала меня в ответ.
   - Где же ты была? - спрашивала я взволнованно, но она молчала, и мне пришлось узнавать у остальных, - где она была? Где ее нашли?
   Оказалось, что нашли ее на корабле, перевозящем в другой город мощи каких-то святых и иконы. Никто не знал, как она попала на судно. Обнаружили ее, когда корабль был уже далеко от берега. Ее стали расспрашивать, она говорила лишь, что хотела прикоснуться к святым реликвиям. Не добившись от нее ничего больше, решили по прибытии в город отправить ее обратно. Так и сделали. Привезли ее на машине в городок, отвели в участок, где все уже были в курсе ее исчезновения. Один из милиционеров взялся проводить ее до дома.
   Милиционер, поведавший эту историю, вскоре ушел. Остальные оставались по-прежнему в гостиной и как будто ждали чего-то от Норы.
   - Как хорошо, что все закончилось, - сказала я с радостной улыбкой.
   - Твое счастье, что все закончилось именно так, - резко заметил Аристарх и метнул в меня резкий взгляд.
   Я нахмурилась и, ощутив крайнюю неловкость, опустила голову.
   - Аристарх Борисович, ну зачем же вы так, - Лара досадливо покачал головой.
   - Она виновата! - заявил дед тоном, не терпящим возражений.
   И тут внезапно вмешалась Корнелия.
   - Прекрати, сейчас же, - остро осадила она его. - Винить ты можешь кого угодно: себя, меня, Лару, если тебе захочется, но не восьмилетнего ребенка, который вовсе не обязан приглядывать за незнакомой женщиной, от которой не знаешь чего ждать. Подумай только, эта девочка проводила с ней больше времени, чем ты, ее муж, и я, ее дочь. Даже Лара уделял ей больше внимания, чем мы. И чем стыдить Северину, постыдился бы сам.
   Аристарх побагровел от гнева, вытаращил глаза на такую несказанную дерзость, хотел было что-то сказать, но возразить было нечего. Страшно зашевелив усами, он гордо удалился, оставив Корнелию без ответа.
   Оставшиеся тоже стали расходиться. Натаниель отнес Корнелию наверх, мы с Ларой проводили Нору в ее комнату. Когда Лара ушел, я еще какое-то время побыла с Норой, пока та не уснула, а потом вспомнила, что так и не сказала Ларе ничего про спектакль.
   Я поднялась в мансарду, тихо позвала:
   - Лара, ты спишь?
   - Нет, - послышалось из темноты.
   Я добрела на ощупь до отгороженной ширмочкой спальни, взобралась к Ларе на кровать.
   - Что случилось? - спросил он слегка встревожено.
   - Я только хотела сказать, как мне понравился твой спектакль, - проговорила я шепотом.
   - Вот как...
   В темноте я различила его улыбку.
   - Твои ребятишки были великолепны! Я и не думала, что дети могут так играть. Какой замечательный спектакль, Лара! Я была в восторге. И всем остальным понравилось. Ты видел? Зрители аплодировали стоя! Только жалко, что все закончилось так скоро. Лара, а можно мне посмотреть еще разочек?
   Последний мой вопрос заставил Лару тихо рассмеяться. В ответ он закивал головой.
   - Спасибо! Спасибо! - воскликнула я, совсем позабыв о тишине, и убежала, довольная, к себе.
  
   До конца месяца я посмотрела Ларину "Алису" еще четыре раза, и каждое последующее представление пробуждало во мне не меньше восторга, чем премьера. Всякий раз, устраиваясь в кресле в театральном зале, я замирала в нетерпеливом ожидании и пристально следила, как поднимается занавес, открывается сцена, на которой уже успела расположиться утомленная знойным днем Алиса и ее читающая книжку без картинок и разговоров сестра. Представление захватывало меня, увлекало, я теряла ощущение времени, и каждый раз мне было жаль, когда подходил конец, и актеры выходили на поклон.
   Ларины подопечные все больше занимали мои мысли. Как ни настаивал он, я не желала знакомиться с ними, но стоило ему заговорить о них, во мне пробуждался неподдельный интерес, к их сложным, драматичным судьбам. Все они были сиротами, все пережили утрату близких людей, но при этом эти дети, некоторые из которых были многим младше меня, так невероятно стойко переносили удары рока, что мне становилось стыдно за свои слабости. Они не отгораживались от мира, не замыкались в себе, они будто знали какую-то тайну, не доступную моему пониманию. Когда я робко поделилась моими размышлениями с Ларой, он ответил, что они мыслят и чувствуют, как дети, а для детей нет четких границ между миром живых и миром мертвых, они верят в чудеса, самые невероятные вещи кажутся им порой вполне обыденными, и пока они не стали взрослыми, они помнят многое из того, что остается за пределами нашей реальности. Для меня это стало необычайным откровением, и самую капельку я пожалела, что не умею видеть эту сторону мира как обычный ребенок. Может, если бы я не перестала верить в чудеса, Ким был бы не так бесконечно далек для меня теперь, может, я бы и не потеряла его окончательно. Но чудес не было, я знала это наверняка.
   И все же незнакомые мне дети, с их наивной верой, чрезвычайно растрогали мою душу. У меня появилось безотчетное желание что-нибудь сделать для них - что-нибудь, похожее на маленькое чудо, раз уж они полагали, что подобное действительно возможно. Я долго думала и как-то, скучая в своей комнате за книгой, нашла очень простое решение. Тотчас книга оказалась в стороне, а я - пред гардеробом. Стащив с вешалок полтора десятка лучших своих нарядов, я сложила их в коробку, туда же уложила своих фарфоровых кукол. Для остальных игрушек и детских книг понадобилась еще одна коробка. На чердаке я отыскала старую скрипучую телегу и, взгромоздя на нее коробки, отправилась в приют. Дрожа от волнения и страха, в страшном беспокойстве оказаться замеченной, я подобралась ко входу, оставила у порога коробки и поспешила скрыться со своей отчаянно скрипевшей телегой.
   Домой я возвратилась невероятно счастливая. А вечером Лара сообщил мне.
   - Знаешь, сегодня кто-то оставил у приюта две коробки, полные одежды, игрушек и книг.
   - Неужели? - изобразила я удивление.
   - Да. И ни записки, ни объяснений, - продолжал он задумчиво. - Никто не знает, от кого эти подарки. Но дети были рады. Они и не видели прежде таких восхитительных вещей. Девочки потеряли голову от чудных нарядов, стали примерять их; а куклы их просто очаровали, они поначалу боялись к ним даже прикоснуться, до того те казались хрупкими и прекрасными. Малыши разобрали плюшевых зверей. А из-за книжек с картинками все позабыли об ужине. Не знаю, чья это заслуга, и кого нам следует благодарить; но кто бы это ни был, он устроил настоящий праздник для детей.
   Тут Лара улыбнулся, поглядел на меня пытливым, гипнотизирующим взглядом, и я поняла, что ему все известно. Он догадался, как только увидел платья, которые сам развешивал в моем шкафу, кукол, которых помогал расставлять на комоде. Я замерла, затаила дыхание, но он не произнес больше ни слова, но в его глазах я прочла: "Я сделаю вид, что ничего не знаю. Пусть это будет только твоей тайной". Я облегченно выдохнула, благодарно улыбнулась и едва не бросилась к нему, чтобы обнять.
   И все же я ужасно смущалась своего скромного порыва к благотворительности, но в то же время, знать, что я подарила кому-то капельку счастья, было приятно. Ведь мне мои куклы и наряды никогда не доставляли радости, и приютским детям они показались почти сокровищами и стали поводом для праздника. Это была моя крупица добра, и я гордилась ею, ведь не всем же дано останавливать войны и менять события истории.
  
   Как-то однажды на заходе солнца мы с Ларой сидели на берегу у речки. Вечер был теплым, тихим, каким-то даже неподвижным, точно время еще больше замедлило свой ход, чтобы продлить чудесное мгновение заката. На западе у горизонта клубились облака, в которые погружался багряный солнечный диск. Солнце плавилось, стекая потоками по небу, впитываясь в набухающие тучи. И казалось, будто кто-то там, за горизонтом, черпает растаявшее солнце и льет его обратно в небо и в море (словно кто-то хотел раскрасить мир золотым, чтобы скрыть тоску умирающего дня). Медовая речка шумным потоком проносилась мимо и впадала в медовые воды ослепительно сияющего моря, похожего на бескрайнюю чашу расплавленного золота. Небесный купол был словно выложен медным листом и пламенел иллюзией огня. Мир казался иным, точно его заключили в витрину из янтарного стекла.
   Лара что-то тихо читал из моей тетрадки со стихами Кима. Я слушала не очень внимательно, перебирала камушки, наслаждаясь их звонким перестуком.
   - Знаешь, в такой точно день, на закате, я родилась, - сказал я ему.
   Лара опустил тетрадь на колени, повернулся ко мне.
   - Мне мама рассказывала, - продолжала я. - Она говорила, что в час моего рождения все было залито золотым светом. А когда она увидела меня, то подумала, что это свет моих глаз.
   Лара улыбнулся.
   - Может, сегодня ты родилась еще раз?
   Я покачала головой.
   - Тогда, наверное, мир возвращает свет твоим глазам, - предположил он в раздумье.
   Я посмотрела на него чуть удивленно, но ничего не ответила.
   Лара вернул мне тетрадку и немного погодя произнес, глядя куда-то вдаль:
   - Многие люди и в городке и в Предместье так поглощены своими каждодневными делами, что забывают, что всего в шаге от них есть море. А ведь у моря величайшая сила и дар, какого нет ни у неба, ни у гор. Оно дарит несказанный покой, проясняет мысли, дает ощущение единства с миром; оно заставляет мыслить иначе: ты забываешь обо всем земном и суетном, дела, проблемы, волнения кажутся мелочными, не стоящими внимания. Мир начинает казаться совершенным, словно нет в нем ни голода, ни войн. Ты будто попадаешь в те времена, когда только зарождалась жизнь, когда все пространства были пронизаны тайной - точно слабый намек на еще не свершившееся чудо. Землей владели океаны - начало всех начал... Было и есть в глубоких водах нечто не подвластное пониманию, что-то пленительное, манящее, покоряющее и подчиняющее себе. Должно быть, оттого, что души наши помнят все, ведь они пробудились в океанах. Когда ты рядом с морем, когда душа твоя очищена от шелухи земной суеты, когда она открыта навстречу древней силе предков, можно услышать голос. Это море говорит с нами. Оно может рассказать, кто ты есть и зачем пришел в этот мир. Оно поведает о самых важных вещах, только нужно захотеть услышать. Корнелия рассказывала мне об ужасах, что встречались ей на земле, и я думал, что, если привезти сюда всех тех, кто творит зло, и оставить внимать голосу моря. Что, если бы их души хотя бы чуть-чуть приоткрылись, и они бы услышали. И убийца вспомнил бы, что когда-то давно хотел лечить людей, богатый промышленник прекратил бы вырубку вековых деревьев и занялся бы садоводством, лживый политик оставил бы никому не нужные обещания и посвятил себя социальной работе. Ведь все они не для того в этом мире, чтобы разрушать, уничтожать, тратить жизни на завоевание чужих земель, порабощение людей. Они не помнят, что каждый из них наделен бесценными дарами, чтобы созидать, чтобы привносить в мир прекрасное. Их души придавлены тяжестью бессмысленных сомнений, самоограничений, предрассудков. Они выстраивают вокруг себя неприступные стены, они становятся мнительными, подозрительными, они бояться быть отличными от остальных, даже если того требует их сущность. Они теряют веру в истину и живут по правилам, которые робко пытаются отвергать их стонущие под ненавистными ношами души. Их затягивает трясина повседневности, бесконечные заботы и хлопоты, и они не представляют, как можно бросить все и просто пройтись по пляжу. Они не понимают, что их души задыхаются, заточенные в тюрьмы, что выстроили сами люди. Они не сознают, что их души медленно умирают.
   Только дети умеют видеть мир. Каждый день они воспринимают как чудо, точно каждый день - это первый и последний день их жизни. Жить настоящим, единым мгновением - это дар. Взрослые не умеют этого. Они не могут не думать о завтрашнем дне, не могут оставить прошлое позади; при этом они постоянно вздыхают, как хорошо было прежде, и жалуются, что время идет слишком быстро. Они живут, отсчитывая: считают деньги, считают время - все, даже самые невозможные вещи. Они выдумывают себе наперед тысячи проблем, а потом ломают голову над их решением. Они сами себе преграждают путь. Они забывают, что все может быть очень простым. Почему они не могут быть как дети? Удивляться и поражаться, смотреть на мир, как на огромный кладезь загадок и тайн, красот и чудес, приходить в восторг от всего вокруг: от стрекотания кузнечиков, шелеста листвы, движения облаков. Наш мир так прекрасен. Почему люди престают это замечать? И чем старше становится человек, тем меньше интересуют его и кузнечики, и облака. Если бы каждый мог сберечь это особенное чувство, когда ты словно впервые видишь свет, то, может быть, и не было бы на земле ни ненависти, ни страха, ни зла.
   Он замолчал, все так же блуждая взглядом по горизонту.
   Я спросила:
   - Ты сумел сберечь в себе это чувство?
   Он повернулся ко мне.
   - Я надеюсь, что да. Ведь я не устал еще любоваться ни нашим садом, ни рекой, ни морем.
   - Ты любишь море... А ведь оно не вернуло твою маму.
   - Я не могу не любить моря. Я не плаваю, но это не значит, что я виню его. Это было бы странно. Море - это всегда и жизнь и смерть. Оно, как бог, не различает добра и зла, находиться за пределами человеческого понимания хорошего и плохого. Оно просто есть, и оно часть мира, которым я не перестаю восхищаться.
   "Это как с небом, - подумала я. - Оно тоже и жизнь и смерть. Я знала это всегда. Отчего же мне так больно, когда я смотрю на него и отчего я не могу принять его, просто потому что оно часть мира, а не полотно, на котором отображены картины моего прошлого. Вселенная не вращается вокруг меня".
   - Лара, скажи, - проговорила я негромко, не поднимая головы и по-прежнему перебирая камушки, - всегда будет так больно?
   - Да, - ответил он, немного помолчав, и тут же поправился, - то есть не совсем... Боль уйдет, но всегда будет грустно, словно чего-то важного не хватает у тебя внутри. Так бывает, когда чувствуешь, будто кто-то стоит за твоей спиной, кто-то, кто очень дорог тебе, кого ты долго не видела и по кому соскучилась. Ты ощущаешь радость и волнение, внутри точно сад расцветает. Ты думаешь, что вот-вот увидишь его, стоит только обернуться, но когда ты поворачиваешься, никого нет - это была лишь игра твоего воображения. И ты испытываешь разочарование, глубочайшую печаль, безысходность. Ты всегда будешь скорбеть по небу, потому что ты любила его. Это хорошо. Мы не должны забывать тех, кто ушел, ведь наша любовь - это тропинка в мир света, в их мир.
   - А сны?
   - Они тоже важны. И они мостик между нашими мирами.
   - Мои сны мне не нравятся. В них тоска и грусть. Мне в них одиноко.
   - Сны отражают наши мысли и чувства. Только время сможет переменить их, просто нужно подождать.
   - Сны говорят и о будущем.
   - Наше будущее зависит нас.
   - Будь так, ты бы уже учился на врача.
   Лара нахмурился. Ему не нравилось то, что я говорила.
   - И все же, свой выбор я делаю сам, - сказал он твердо.
   Наступило долгое молчание. Я смотрела, как догорают небеса, как из глубин морских поднимаются тени. Становилось прохладно.
   - Лара, - обернулась я к нему, - ты знал, что это случится? Что когда-нибудь она не вернется?
   Лара вздрогнул, посмотрел на меня недоуменно, с болезненным чувством.
   - Прежде нет, - ответил он, подумав. - Но теперь, когда я вспоминаю прошлое, то мне кажется порой, что я догадывался, предчувствовал, может быть, но не хотел верить даже самому себе. Как же жить, если знаешь, что смерть вскоре заберет того, кого ты любишь?
   - Я знала, что Ким умрет, - промолвила я, и голос мой внезапно задрожал, а камушки посыпались из рук. - Он был летчиком-испытателем. Погибнуть ради дела, для которого он жил, было единственным возможным вариантом смерти для него. Иначе и быть не могло. Он не видел себе места на земле и не мог себя представить стариком, лишенным возможности летать. Такие как он всегда умирают молодыми. Небо было его жизнью, и даже в смерти он не смог с ним разлучиться. Люди, похожие на Кима и на твою маму, существуют в своей особенной стихии, иногда кажется, лиши их ее, и они погибнут, как цветы, которые забыли поливать. Они словно создают мир внутри мира. А мы - их связь с действительностью. Только вот иногда бывает больно, оттого, наши и их миры не едины. Мы всегда должны оставаться на земле, чтобы ждать, чтобы быть их ниточками. Знаешь, Лара, я даже не плакала, когда умер Ким...
   - Почему?
   - Помнишь, как у Байрона: "Где слез ключи? Сковал мороз волну живых ключей!". Я не могла плакать. Откуда было взяться слезам, в моей душе было пусто, как если бы в нем поселилось ничто. Да я и не заслужила слез. Слезы - как прощение. Но кто простит, если я не простила себя сама?
   - Ты винишь себя в его смерти?
   - И да и нет. Я ведь знала, что погибнет он так, но я думала, что у меня достанет сил изменить его судьбу. Я думала, что смогу сделать так, чтобы он оставил небо, ну, вернее, не совсем... но чтобы он был немного и моем мире тоже. Я мечтала за нас двоих. Я хотела, чтобы мы были вместе. Но ведь это невозможно - жить между двумя мирами.
   - Знаешь, и я винил себя прежде. Я думал, если бы я тогда останови ее, если бы настоял и не позволил выходить в море перед штормом, возможно, тогда она была бы жива. Но смерть невозможно обмануть.
   - Однажды мне сказали, что каждый сам определяет время своей смерти. Как так может быть?
   - Если человек сам определяет свою жизнь, он определяет и смерть. Ведь смерть - часть жизни.
   - Тогда почему смерть приходит, когда ее не ждешь?
   - Потому что люди многого не умеют видеть. Они считают, что этот мир единственный, они разучились чувствовать другие миры. Они даже собственную душу перестали слышать. Как же им узнать, что смерть идет им навстречу.
   - И все же я не понимаю. Наверное, у смерти нет объяснения.
   - В этом мире всему есть объяснение, но есть вещи, которые не постичь разумом.
   Я отвернулась от Лары. Он боготворил книгу своей матери и следовал ее заповедям, но сам все равно говорил лишь словами, нелепыми словами, которым не было смысла. Я разочарованно вздохнула.
   Внезапно где-то вдали, в стороне Предместья, заиграла музыка, тихая, едва различимая, похожая на одну из моих граммофонных мелодий.
   - Слышишь? - встрепенулся Лара. - Музыка где-то... Потанцуй со мной.
   Стремительным движением он поднялся на ноги.
   Я вскинула на него испуганный взгляд.
   - Я не умею, - пролепетала я.
   - Это не страшно, - улыбнулся он, протягивая мне руку.
   - Да, нет же, - уперлась я. - Я правда не могу. У меня с ногами беда: они ужасно неуклюжие.
   Лара рассмеялся, секунду поразмыслил, опустился на корточки и принялся расшнуровывать мои ботинки.
   - Что ты делаешь? - воскликнула я недоуменно.
   Молча, он разул меня и босую поставил на свои ботинки.
   - Теперь тебе не нужно беспокоиться о своих неуклюжих ногах, потому что с моими все в порядке, - произнес он весело.
   Было странно и забавно танцевать так. Лара тихо подпевал мелодии и двигался ей в такт вместе со мной. Он крепко держал меня в руках, поглядывая, чтобы я не соскользнула с его ботинок, и кружился свободно и грациозно, переступая по звенящим под ногами камушкам. Я счастливо засмеялась нашему беспечному радостному танцу, Лара рассмеялся в ответ, и мы сбились с ритма, перестав за нашим смехом слышать музыку. Но у нас еще остался рокот волн и журчание реки, и мы продолжали кружиться почти у самой позолоченной закатом воды.
   Мы танцевали, пока нас не укрыли сумерки, и остановились, когда услыхали где-то совсем рядом, почти под ногами, чей-то жалобный писк.
   - Лара, что это? - испугалась я и торопливо огляделась.
   - Котенок! - вскричал Лара, указав на смутную тень в двух шагах от нас.
   Маленький пушистый комочек, неуклюже переступая пухлыми лапками, направлялся прямо к морю. Я едва успела подхватить его, прежде чем его смело волной.
   Прижимая малыша к груди, я отступила подальше от воды. Котенок поглядел на меня большими испуганными блестящими глазами и слабо мяукнул.
   Я не могла сдержать восторга.
   - О, Лара, погляди, что за чудо! Как же он оказался здесь? Такой малыш...
   Лара погладил пушистую кроху и сказал:
   - Должно быть, море подарило его. Он золотой, как сегодняшний закат.
   - Вот забавно! - воскликнула я и забеспокоилась, - Лара, он мяукает. Он голоден?
   Лара наклонился к его мордочке и вдруг рассмеялся.
   - Смотри-ка, он нахмурился в точности, как ты!
  
   Так у меня появился домашний любимец. Я назвала ее (а это была кошечка) Афродитой в честь рожденной из морской пены греческой богини. Я боялась, что мне не позволят оставить ее, но к необычайному моему изумлению и к великой радости никто не возражал. В ответ на мою робкую просьбу Аристарх высокомерно промолчал, Натаниель велел мне держать животное подальше от красок и холстов, Корнелия строго наказала мне быть ответственной, делать все самой и следить за порядком, а Норе мой котенок, похоже, понравился, хоть она и не сказала ничего по поводу его появления в доме. Я была безмерно благодарна и счастлива и пообещала, что мой питомец никому не доставит хлопот. Однако пообещать оказалось гораздо легче, чем выполнить. Никогда я не имела дела ни с одним животным и даже не представляла, как за ними полагается ухаживать. А моя Афродита полностью оправдывала свое имя. Этой малышке казалось, будто она обитательница светлого Олимпа, и ей полагается все то, что и настоящей богине. Она, например, категорически отказывалась есть чудесные готовые кошачьи корма, предпочитая им свежие рыбу и мясо. Игнорируя специально для нее купленный мягкий домик, спала она посреди моей кровати, оттесняя меня на самый край. А еще она трепала когтями мебель и ковры, пугала всех неожиданно выпрыгивая из-за углов, шипела на коляску Корнелии, носилась по дому, точно за ней гналась свора собак, и сводила с ума Аристарха своим писком. Я слышала, как недовольно он ворчит себе под нос: "Дети, животные... Во что превращается этот дом?". Однако мне он не говорил о котенке ни слова.
   С котенком я намучилась невероятно. И если бы ни Лара, меня бы, наверное, выставили из дому вместе с моим питомцем. Лара купил все необходимое: миску, латок, игрушки, щетки, витамины и книги, с которыми я, лихорадочно перелистывая страницы, в поисках нужной главы, неотступно преследовала своего невозможного любимца. И только одного Лару котенок слушался беспрекословно, что наводило меня на мысли о том, что в мире, верно, нет ни единого существа, с которым Лара не смог бы сладить. У нас же с Афродитой отношения были довольно сложные: мы ссорились, обижались друг на друга, строи одна другой мелкие пакости. Лара говорил, это оттого, что мы слишком похожи: обе упрямые и неуступчивые; да к тому же, киска принимает меня за одну из своих - немного странного большого котенка.
   И все же, несмотря на наши беспрестанные раздоры, мы с Афродитой были друзьями.
   Заботы о котенке занимали почти все мое время, поэтому я даже не заметила, как добралась до Предместья осень. Она нагрянула внезапно, принесенная холодными ветрами, окрасила сад оранжевым и красным и обрушилась на дом долгими дождями. Но это была другая, не городская осень. Она была больше нежной, чем печальной. Она не комкала летних красок, не превращала их в коричневое месиво; она осторожно собирала горстями лепестки цветов и, увлажнив их дождем, устилала ими аллеи, превращая тропинки в бело-розово-красные ковры. Она обволокла небеса облаками того особого бледно-серого цвета, который не только не угнетал или навевал тоску, но мягкий тон которого был приятен взгляду и сердцу. Она била в окна дождями, но не унылыми, а свежими, очищающими. Ее прохладные ветра обострили запахи трав и цветов. И все же эта осень заставила меня загрустить, лишив прогулок по пляжу, посиделок на крыше, чтения под грушевым деревом. Конечно же, случались, и довольно часто, теплые ясные дни, но они были уже не летними, и не было в них какой-то особенной прежней беззаботности, легкости; хотя была по-прежнему зеленой трава и листва на вечнозеленых деревьях, вот только забрала осень их сочную свежесть; и все также ярко светило солнце, но полудни уже не были жаркими и томительными, а в предутренние и послезакатные часы воздух становился промозглым. Начинался ноябрь, и я с легкой тоской думала, что где-то в городе уже, должно быть, пошел снег. Здесь, в Предместье, время снова опаздывало.
   В Мозаичном доме вдруг стало как-то особенно тихо и пустынно. На Аристарха с Ларой с приходом осени прибавилось работы. У Натаниеля появились новые сюжеты для картин. Нора, как выяснилось очень любила гулять в дождь, и Корнелия часто сопровождала ее, избавив меня от необходимости выбираться из дому в непогоду (мне хоть и была приятна Норина компания, но перспектива продрогнуть под сильным морским ветром и вымокнуть под брызгами волн и струями ливня меня не прельщала). Афродита же с началом сезона дождей сделалась ленивой и сонной. Дом превратился в обитель безмолвия и вместе с потоками струящейся воды впитывал в себя меланхолию, которая словно повернула время вспять и принесла с собой атмосферу минувших пор, наполнив воздух странным ощущением неподвижной сладкой скуки прошлых веков, которая разливалась по телу теплом несуществующих воспоминаний, иллюзий никогда не виденных картин.
   Я покорилась этому ощущению безропотно, безразлично и скучала, зябко кутаясь в остывающем воздухе неотапливаемого дома, сидя в библиотеке, часами не перелистывая страниц какой-нибудь книги и глядя с отсутствующим видом на давно потерявшие смысл строки, или утыкалась лбом в окно и провожала взглядом сползающие по стеклу капли дождя. Сами собой возобновились мои путешествия по чердаку. Я слушала пластинки, бродила среди покрытых пылью комодов и сундуков и вновь стала перебирать чьи-то чужие вещи.
   Однажды я наткнулась на коробку, полную потрепанных пухлых тетрадок. Полистав их, я обнаружила, что это ничто иное, как дневники, принадлежавшие Корнелии. Датированы они были годами ее юности. Я слегка удивилась: изливающими свои переживания на бумагу представлялись мне одни только романтики да мечтатели, к коим я никак не могла отнести Корнелию. Впрочем, особого любопытства дневники во мне не пробудили. Пожав плечами, я отложила коробку с ними в сторону и вскоре позабыла о них.
   Прошла неделя с того дня, как у нас поселилась Афродита. Как-то вечером в мою комнату зашел Лара, окинул нас с котенком, играющих на полу, неожиданным скорбным взглядом.
   - Лара, умоляю, вели ей не выпускать когти! - воскликнула я, слегка удивленная тем, как он поглядел на нас.
   Лара не ответил. Я подняла на него глаза. Он тер ладонью лоб, видно было как сильно он обеспокоен чем-то.
   - Что-то случилось? - спросила я, оставив котенка и поднявшись на ноги.
   Он проговорил нерешительно:
   - Помнишь, я волновался, что у тебя будет аллергия?
   - Да, но ведь все хорошо, - недоуменно тряхнула я головой. - Аллергии у меня нет и приступов тоже.
   Лара был серьезен.
   - Она есть у Корнелии, то есть она была и раньше, да только так вышло, что все о ней забыли, даже Корнелия.
   Я непонимающе смотрела на Лару.
   - Что это значит?
   - Котенку нельзя оставаться в доме, - с сожалением проговорил он.
   Я помотала головой и торопливо подобрала с полу Афродиту.
   - Северина, ты не понимаешь всю серьезность происходящего. Корнелии очень плохо, она с трудом может дышать, - терпеливо объяснил он. - Мне жаль, но котенка придется отдать.
   Я не верила.
   - Разве нельзя мне с котенком перебраться куда-нибудь в дальние комнаты?
   - Боюсь, что это не выход.
   Лара печально посмотрел на Афродиту, виновато - на меня.
   - И нет другого способа?
   Он отрицательно покачал головой.
   - Прости.
   Я прижала Афродиту к груди, зарылась лицом в ее рыжий пушок.
   - Если у нее аллергия, зачем же она разрешила оставить котенка? - вдруг рассердилась я. - Она нарочно все это затеяла, потому что ненавидит меня!
   - Нет же, Северина, - проговорил Лара растерянно и сочувственно. - Она не помнила. Приступ у нее был лишь однажды, в детстве. Она правда хотела, чтобы котенок остался. Она даже скрывала, что ей стало трудно дышать. Не вини ее, пожалуйста.
   У меня вырвался вздох отчаяния. Я обреченно опустила голову.
   - Мне можно к ней?
   - Конечно, иди.
   Я протянула котенка Ларе.
   - Побудешь с ней, пока я не вернусь?
   Он кивнул.
  
   Корнелия лежала в постели. Она была очень бледна и выглядела изможденной и похудевшей. Дыхание ее было тяжелым, прерывистым и хриплым. Рядом с ней сидел Натаниель. Я осторожно переступила порог и остановилась, не решаясь подойти ближе. Вид Корнелии очень напугал меня.
   Заметив меня, она слабо улыбнулась и проговорила полушепотом:
   - Ну же, заходи.
   Натаниель обернулся, но ничего не сказал. Я ощутила укол совести, ведь я была виновата и перед ним. Нерешительно я приблизилась к кровати. Натаниель, решив оставить нас наедине, поцеловал жену и вышел.
   - Как ты себя чувствуешь? - спросила я слабым от смущения голосом.
   - Умирать пока не собираюсь, - отозвалась она.
   Я нахмурилась и подумала, если она станет разговаривать в привычном ей саркастическом тоне, то я, пожалуй, не смогу выносить ее долго и пожалею, что пришла ее проведать. Поэтому я решила поскорее сказать все, что собиралась.
   - Мне жаль, что так вышло, - пролепетала я. - Я не знала...
   - Не стоит тебе винить себя, - оборвала она меня.
   Я замолчала, не зная, что еще прибавить, оглядела прикроватную тумбочку, заставленную лекарствами.
   - Таблетки тебе помогают? - поинтересовалась я, только бы что-нибудь сказать.
   - К сожалению, нет, - усмехнулась она, - ни одни из существующих. Боюсь, тебе придется попрощаться с твоей Афродитой.
   Внезапное подозрение закралось в мои мысли. Я проговорила в раздумье:
   - Ты купила лекарства... Ты ведь знала и помнила об аллергии...
   Корнелия попыталась рассмеяться, но попытка ее окончилась приступом кашля.
   - Гляди-ка! Не проведешь тебя, - произнесла она, совладав с дыханием. - Помнила, но не хотела лишать тебя радости. Думала, что таблетки помогут. Ты же с котенком вмиг повеселела, а то была точно и неживая, вечно недовольная и хмурая. Ну, только не хмурься и теперь, дорогая. Лара найдет кому позаботиться о котенке; станешь ее навещать.
   Я не отвечала. Может быть, Лара был прав на ее счет, и она и впрямь не так уж плоха, раз способна на подобные жертвенные поступки, ради того, кого она не особенно и жалует.
   - Ну, хватит - сказала Корнелия резко. - Ты утомила меня своим угрюмым молчанием. Ступай! Будем считать, что мы простили друг друга.
   - Я надеюсь, ты скоро поправишься, - проговорила я, слегка прикоснувшись к ее руке и стараясь не сердиться на ее недружелюбный тон.
   У самой двери я обернулась.
   - Это ведь ты сделала так, чтобы Аристарх не возражал?
   Она нахмурилась и негодующе взмахнула рукой.
   - Боже! Несносный ребенок! Этого тебе уже знать не за чем.
   Я вернулась в свою комнату. Лара ждал меня, сидя на кровати. Котенок спал, свернувшись клубочком у него на коленях. Я присела рядом.
   - Кому ты ее отдашь? - спросила я.
   - Одному мальчику. Он очень любит животных и позаботится об Афродите.
   - И он будет ее любить?
   - Да, конечно.
   - И ты скажешь ему, что она любит, а что нет, чтобы он знал?
   - Я скажу.
   - Я буду скучать по ней.
   - И она, я думаю, тоже.
   - Неправда. Она забудет меня, она же кошка.
   - Ты сможешь приходить к ней.
   - Нет. Я не хочу так.
   - Тебе нужно собрать ее вещи.
   - Хорошо.
   Лара принес мне коробку. Я сложила в нее домик, миску, игрушки.
   - Хочешь пойти со мной? - спросил он, когда все было готово.
   Я покачала головой.
   - Тогда попрощайся.
   Афродита спала в корзине, куда ее положил Лара. Мне не хотелось будить ее. Я наклонилась, провела рукой по мягкой шерстке. Афродита потянулась всем своим маленьким гибким телом и сладко зевнула, не открывая глаз.
   - Прощай, моя малютка богиня. Надеюсь, тебе будет хорошо в твоем новом доме.
   Я отдала корзину Ларе. Сказав, что скоро вернется, он ушел.
   Я осталась в комнате одна. Вдруг стало очень тихо и пусто. Исчез маленький мягкий домик и все игрушки. Никто не комкал покрывало на кровати, не пищал под дверью. На сердце было тяжело, внутри что-то безнадежно плакало. Ее не было и пяти минут, а мне уже ее не хватало. Ведь я привязалась к ней, пусть она пробыла у нас всего-то неделю. Афродита была единственным на свете существом, на чьи недостатки я не сердилась, кому прощала абсолютно все, о ком заботилась, и за кого несла ответственность. Прежде я никогда ни за кого не отвечала. Так приятно было ощущать себя нужной, ведь кто, кроме меня тревожился, что котенка не было слишком долго (не случилось ли чего), кто снимал ее со шкафов, когда она боялась спрыгнуть сама, кто открывал ей двери, когда ей хотелось заглянуть в другие комнаты. Что, если тот, кому отдаст ее Лара, не станет всего этого делать для нее, что, если он будет плохо с ней обходиться, если как-нибудь рассердится на нее и выгонит на улицу, или она убежит сама. Нет, Лара сказал, что тот мальчик любит животных; я могу верить Ларе, ведь он, как никто, знает людей. Мне не о чем беспокоиться. Тогда отчего же мне так грустно?
   Я спросила об этом Лару, когда он возвратился.
   - Думаю, ты знаешь, - сказал он.
   - Это как те вопросы с ответами в самих себе, - проговорила я.
   - Глупые? - осторожно поинтересовался Лара.
   - Нет. Их задает сердце.
   Лара обнял меня. Он хотел разделить мою грусть, и мне стало чуточку легче.
  
   Вскоре после этого я вновь оказалась на чердаке, а на коленях у меня - коробка с дневниками Корнелии. Я намеревалась узнать, кто же из моих тетушек настоящая: сварливая язва, что встретила мое появление в доме, или же та, что вступилась за меня перед Аристархом и никому не говорила о своей болезни, чтобы сохранить мне моего любимца. На сей раз меня не мучили сомнения, не терзали угрызения совести, как это было с письмами Норы. И хотя я была убеждена, что и без того узнала обо всех гораздо больше, чем собиралась узнать, я не могла упустить возможности выяснить, что же на самом деле являет собой моя тетушка; впрочем, возможно я хотела понять, какова же в действительности вся моя семья. Дневники могли способствовать этому только отчасти, но, по крайней мере, в них была правда, а я устала видеть одно и догадываться, что за видимостью скрывается совершенно иное.
   Записи в большинстве своем касались обыденных и мало интересных событий, личных размышлений, но были и такие, что отражали сущность не только самой Корнелии, но и тех, кто был близок ей и до некоторой степени и мне. Эти-то записки и представляли для меня наивысшую значимость.
   Вот что я читала в них:
  
   "Я, Магдала и мама отправились сегодня в парк. Магда всю дорогу шалила, а потом и вовсе взобралась на дерево. Я забеспокоилась, как бы она не упала, стала умолять ее спуститься. А она только смеялась надо мной и, чтобы помучить меня, вскарабкалась еще выше. Когда же ей надоела эта проделка, и она спрыгнула на землю, обнаружилось, что куда-то пропала мама. Так уже было, и не единожды. Она точно призрак исчезает - беззвучно и незаметно. Я была уверена, что она не ушла далеко, но почему-то не на шутку напугалась. Магду же мамин уход ничуть не обеспокоил, а стал поводом насмешек надо мной. Она смеялась и повторяла: "Вот достанется тебе от папы, когда он узнает!". Мы направились на поиски мамы. Магда то и дело задерживала меня, чтобы разглядеть и понюхать недавно распустившиеся цветы, на мои же отчаянные уговоры поторопиться, она не реагировала. Мы обошли весь парк, но мамы не отыскали. Нам пришлось вернуться домой. Папа был в ярости. Он выбранил меня за рассеянность и заявил, что больше не сможет мне доверять. Мне стало очень обидно, но ведь я заслужила его упреки. Маму вскоре нашли. Она была в церкви, а домой ее привела одна из монахинь. Папа ничего не сказал на ее появление, Магда только поцеловала ее легонько и тут же умчалась куда-то, а я была так рада, я весь вечер от нее не отходила, мне казалось, что если я оставлю ее хотя бы на минуту, она исчезнет снова. Почему же она все время уходит? Разве ей плохо с нами? Мы ведь любим ее... Я боюсь, что однажды она уйдет насовсем...
  
   ...Сегодня утром я очень удивилась, обнаружив, что соня Магдала встала раньше меня и, более того, уже успела куда-то уйти. Объявилась же она ближе к полудню, счастливая, возбужденная, с банкой, полной золотистых рыбок. С ней пришел какой-то незнакомый мальчик, он преданно нес за ней большой аквариум. Магда распорядилась отнести аквариум в ее комнату, и когда он с готовностью выполнил поручение, она спровадила его, недоумевающего, из дому. Как выяснилось позднее, Магда была в зоомагазине и, обнаружив там "этих прелестных золотых крошек", решила, что именно рыбок ей и не доставало для полного счастья, и потратила на них все свои карманные деньги. Мальчик же (которого не знала и сама Магдала) любезно согласился донести аквариум до дома; Магда уверяла меня даже, что это была исключительно его инициатива. Обнаружив рыбок, папа, не терпящий в доме никакой живности, пришел в ужас и велел тотчас избавиться от них. Однако Магде, с ее даром убеждения, как всегда удалось смягчить папин гнев и убедить его, что рыбки в доме крайне необходимая вещь и что он должен быть благодарен ей за такое незаменимое приобретение (тут она призвала в свидетели меня, и мне ничего не осталось, как долго и убедительно кивать головой в подтверждение ее слов). В итоге она сумела уговорить папу не только оставить рыбок, но и возвратить ей истраченные на них деньги.
   Порой я искренне изумляюсь своей сестренке. В некоторых вопросах эта малышка просто гений. Умудриться обвести вокруг пальца самого Аристарха Борисовича, перед которым трепещет весь городок. Браво Магда!..
  
   ...Магдала совсем забросила своих рыбок. Забывает их кормить, не меняет воду в аквариуме. Я напоминаю ей, а она только отмахивается от меня. Ей все так быстро надоедает. Сегодня она не может наглядеться на своих золотых малюток, а назавтра уже не помнит об их существовании. Я не понимаю ее. Как могут наскучить те, кого ты любишь, пусть это все навсего крошечные существа, вроде рыбешек. Я не могу заботиться о них, потому что Магды никогда не бывает дома, а свою комнату она запирает на ключ, боясь, что папа увидит какой у нее там беспорядок. Я предложила ей забрать рыбок к себе, она ответила, что ей все равно. Только самой мне не перенести и пустой аквариум, а папа в ответ на мои просьбы о помощи говорит: да, да... и тут же забывает о своих словах. Как нелепо! Я хочу спасти рыбок, а в этом доме никому ни до чего нет дела! Я начинаю сердиться!..
  
   ...Все рыбки Магдалы умерли. Она зашла сегодня утром ко мне и попросила убрать их, потому что самой ей было противно прикасаться к "дохлой вонючей рыбе". Мне было жаль рыбок, я расплакалась. Магда рассмеялась надо мной и презрительно заявила, что я вечно плачу из-за ничего не стоящих пустяков. Я обиделась на нее и весь день с ней не разговаривала. Вечером она приласкалась ко мне, расцеловала мое лицо и попросила меня не сердиться на нее, прибавив, что и ей жаль рыбок. Мы решили похоронить их в саду и устроили им прощальную церемонию, закопав их под кипарисом у изгороди и украсив могилу цветами и свечами...
  
   ...Сегодня мы с Магдалой гуляли в городке. Она сказала, что после истории с рыбками, поняла, что нужно быть ответственной, если хочешь заботиться о ком-то, что непростительное легкомыслие, с которым она относилась к своим рыбкам, может привести к самым плачевным последствиям. Рассуждала она очень долго и очень серьезно. Под конец же с кротким видом попросила дать ей еще один шанс, чтобы доказать мне, как многому научил ее тот горький урок. Я ответила, что верю ей и без всяких проверок, но она настаивала. В итоге ей удалось заманить меня в зоомагазин, где она показала мне прелестную маленькую пташку, которая пела "точно как ангел". Радостно захлопав в ладоши, она сама защебетала как птичка: "О, Корнелия, давай купим ее! Она такая миленькая! Такая славная! Подумай, как она станет будить нас по утрам своим сладким голоском! Мы станем слушать ее волшебные песенки! Тебе, Корнелия, ничего не придется делать. Я сама обо всем позабочусь. Я обещаю... Ведь ты же веришь своей маленькой сестренке?". Уж не знаю, как ей это снова удалось, но она уговорила меня купить пташку. Причем я вынуждена была нести все до дому сама, поскольку у Магды так дрожали от волнения руки, что она боялась уронить клетку со своим новым питомцем на землю. "Ты же не хочешь, чтобы я все испортила в первый же день, поранив нашу птичку". Конечно же, я не хотела, потому что за птичку эту платила именно я (у Магды не достало денег, но она пообещала все вернуть, на что, впрочем, рассчитывать не приходиться)...
  
   ...Пташка у нас всего с неделю, а Магдала уже сходит с ума. Ей противно чистить клетку, ее злит, что птичка бросает зерна в только что смененную воду и потом отказывается ее пить. Магда приходит в ярость от пташкиных трелей, разливающихся по дому в предутренние часы; она не может как следует выспаться и весь день ходит угрюмая и раздраженная. Похоже, все опять повторяется, только в этот раз Магде не просто наскучил ее питомец, она начинает ненавидеть свою крошку певунью. Мне искренне жаль сестру (она переоценила свои силы), но еще больше мне жаль птичку, которой грозит судьба рыбок. Я делаю все, что могу, ведь и на мне лежит ответственность, так как я позволила уговорить себя, хоть и догадывалась, что все повторится, и знала, как быстро остывает ко всему Магдала. Вот только она сердится на меня за помощь, а когда я в стороне, она обижается. Как же мне быть?..
  
   ...С нашей пташкой случилось несчастье. Несколько дней назад Магда вышла из себя, рассерженная ее пением, и в пылу гнева схватила клетку и кинулась на балкон. Я была в саду и, услыхав испуганный щебет птички и громкие крики сестры, побежала к дому. Магда трясла клетку над землей, пытаясь выпроводить пташку вон, и разъяренно восклицала:
   - Давай, убирайся! Ты надоела мне! Я больше слышать не могу твоего отвратительного писка! У меня уже голова гудит, потому что ты ни на минуту не замолкаешь! Проваливай!
   - Магдала! Что ты делаешь? Прекрати! - закричала в отчаянии.
   - Не вмешивайся, Корнелия! - резко велела она мне. - Ты видишь, этот проклятый птенец нарочно злит меня! Давай же, птица, улетай, я тебе говорю! Иначе я скормлю тебя кошкам!
   Птичка не хотела улетать. Забившись в угол клетки, она испуганно и жалобно попискивала.
   У меня потекли слезы. Я умоляла Магда остановиться, но она не слушала.
   В итоге сестре удалось вытряхнуть птичку из клетки; она стала падать, точно мертвая, и только у самой земли, когда я готова была поймать ее, она взмахнула крыльями и полетела неуверенно, очень низко, постоянно проваливаясь в пустоту, точно вокруг нее бушевал шторм.
   - Магда, с ней что-то не так! - воскликнула я и бросилась за пташкой.
   Сестра догнала меня, когда я вслед за птичкой, перелетевшей через изгородь, выбежала на улицу. Пташка приземлилась на дороге, и я, опасливо ступая, стала приближаться к ней.
   Внезапно откуда-то сбоку раздался громкий лай, и прямо перед моими глазами мелькнула собака и ринулась на несчастную птичку, а та, быстро-быстро перебирая лапками и растопырив крылышки, заспешила прочь от опасности, но отчего-то не взлетела. Собака с рычанием кинулась на нее, вверх взметнулись маленькие перышки. Я вскрикнула в ужасе и застыла, не в силах двинуться с места. А Магдала не растерялась. Подобрав с дороги прут, она с дикими воплями накинулась на собаку, терзавшую нашу птичку. Собака взвыла от боли и, поджав хвост, попятилась, оставив пташку. Но Магде было этого мало. Рассвирепев, она стегала собаку, не обращая внимания на ее жалобное поскуливание.
   - Магдала, прекрати! - закричала я, опомнившись, и кинулась между ней и собакой.
   Прут прошелся по моей руке, оставив жгущий багровый след, но сестра не заметила этого.
   Не знаю, чем бы закончилась эта история, если бы на улице не появилась мама. Она остановила Магду, забрав у нее прут, и увела ее, рыдающую, в дом.
   Я осталась на дороге одна. Птичка была мертва. Собака нервно слизывала кровь, которой окрасился после безжалостных ударов Магды ее светлый бок. Я расплакалась в отчаянии и бессилии. Ко мне вышла мама. Она обняла меня и проговорила что-то в утешение. Потом она подобрала с дороги истерзанное тело пташки и повела меня домой. Я обернулась к собаке, прошептала:
   - Мама, она ранена.
   Мама позвала собаку за собой.
   Дома мы промыли собаке раны, перевязали бок.
   Магда заперлась у себя в комнате и не желала выходить, даже когда я позвала ее хоронить нашу птичку. Я закопала ее рядом с рыбками и долго сидела в траве перед зажженными свечами, вытирая текущие по щекам слезы.
   У собаки не было хозяев. Я выяснила это, обойдя все дома Предместья и разузнав в милиции, не пропадали ли у кого-нибудь собака в городке. Поэтому я решила оставить ее у себя. Мама поддержала меня; Магда же, узнав, что в доме остается "птичья убийца", заявила, что в таком случае мне придется выбирать между собакой и сестрой. Папа после всех наших трагических историй с животными тоже был против. И меня поставили перед фактом, что собаку придется отдать. Я уже хотела было подчиниться, как и всегда, однако что-то внутри меня несмело, но явственно возмутилось. Впервые я решилась пойти наперекор желаниям всех остальных.
   - Магдала, как можно быть такой лицемеркой! Ты же сама готова была убить эту бедную пташку, лишь бы избавиться от нее, а теперь, когда за тебя это сделала бестолковая собака, ты изображаешь безутешную печаль! А ты, папа, позволял Магде, зная какая она безответственная, заводить домашних животных, а мне запрещаешь оставить побитую твоей младшей дочкой собаку! С меня довольно! Вы все прекрасно знаете, что вас ни в коей мере не коснется забота о ней, что я никогда не просила ни у кого помощи, потому что привыкла свои проблемы решать сама! Может, я и плакса и трусиха, но в безответственности меня упрекнуть не сможет никто! Собака остается у меня!
   Папа и Магда, пораженные моей небывалой решимостью, не посмели мне возразить. Собака осталась в доме.
   Однако у меня, как и у Магда, домашний любимец не задержался надолго. Я вовсе не забывала о нем, как сестра, но на следующий же день я начала кашлять и задыхаться. Папа сделал тесты и выяснил, что у меня аллергия на собачью и кошачью шерсть.
   Сегодня мы отвели собаку к соседям, которые согласились приютить ее и пообещали мне, расстроенной, едва сдерживающей рыдания, хорошо заботиться о ней. Мне было грустно. Я знаю, что была бы хорошей хозяйкой, ни на кого бы не сваливала своих обязанностей, научила бы собаку разным трюкам и веселила бы окрестных ребятишек.
   Ко мне зашла Магда. Она была серьезной и какой-то притихшей. Она сказала мне:
   - Знаешь, наверное, нам не стоит больше заводить домашних животных; мы из-за них ссоримся, а я не хочу ругаться с тобой, потому что я очень тебя люблю и хочу, чтобы мы всегда оставались друзьями. Нам ведь хорошо и вдвоем, без всяких кошек и собак.
   Магда рассмешила меня. Что за создание! Иногда зла на нее не хватает; думаешь: так бы и выпорола эту негодяйку. Маленькая, высокомерная, капризная, себялюбивая, невыносимая девчонка! Но порой она меня поражает, потому что открывается мне совсем с другой стороны. В некоторые моменты ее переполняют такие светлые и искренние чувства, что у нее начинают сиять глаза. И удивляешься: откуда в ней эта тихая, почти кроткая нежность и тонкая проницательность, так похожая на чуткость. Магда самая добрая, самая чудесная, самая замечательная девочка на свете и самая лучшая сестра. Мне нужно почаще говорить ей об этом...
  
   ...Магда подговорила меня сбежать с уроков, и мы, незаметно ускользнув из школы, отправились на набережную. До самого заката мы просидели на причале, свесив ноги над водой, глядя вдаль и мечтая. На юг, на запад и на восток простиралось бескрайнее море, и мы думали, что там, за его пределами, какие города по ту сторону, какие там живут люди, о чем они думают, какие у них мечты. У Магды была книга по страноведению, и мы перелистывали страницы, подолгу разглядывая фотографии городских площадей и улиц, старинных замков и роскошных дворцов, хижин в крошечных деревушках, уютных домиков, утопающих в зелени, похожих на наш Мозаичный дом; пейзажи с видами рек и озер, лесов и гор, полей и лугов; мы читали о затерянных в океане островках, где живут племена, не ведающие о современной цивилизации. Мы мечтали, что однажды отправимся путешествовать и непременно объездим весь мир: посетим огромные, необъятные города с домами, уходящими вершинами под облака; побываем в отдаленных уголках, где никто не бывал до нас; познакомимся с множеством интересных людей. Эти мысли захватили нас, и мы в один голос стали говорить, как восхитительно было бы исколесить весь свет, пережить волнующие приключения, оказаться совсем близко к памятникам истории: древним городам, развалинам старинных построек, к пирамидам и к Стоунхенджу и к великой китайской стене; проникнуться обычаями и традициями других народов. Ведь в мире столько чудес, и все они манят и будто ждут именно нас, а мы за всю нашу жизнь не выбирались за пределы окрестных мест, где уже знаем историю каждого камня и дерева.
   Я очень люблю Предместье, море и горы, я люблю этот маленький уютный уголок, но он лишь крошечная частичка огромной вселенной, которая пленяет своей необъятностью, своим величием, своим поражающим воображение совершенством. Я хочу увидеть этот прекрасный, огромный, бушующий, восхитительный мир, я хочу почувствовать его каждой клеточкой своих души и тела, я хочу познать его и полюбить. Этот мир еще неведом мне, но иногда всплывают моем воображении картины, которые я не видела наяву, но которые точно помнятся мне из каких-то иных моих воплощений. Этот мир зовет меня. Я слышу его голос в порывах ветра, в раскатах грома, в шепоте волн, в трепетании листвы. Когда-нибудь я откликнусь на этот зов и тогда для меня распахнется дверь, ведущая в неведомые дали. Я отправлюсь в путешествие, и Магда будет со мной. Мы решили, что всегда будем вместе, несмотря ни на что...
  
   ...Мама все чаще уходит из дома. Ее приводят обратно из монастыря или из церкви. Мы с Магдалой в школе, папа работает - за ней некому приглядывать. Мы тревожимся, переживаем из-за этих ее внезапных исчезновений. Магда с почти полной убежденностью и яростной обидой заявила мне, что однажды мама уйдет и не вернется больше никогда, потому что она нас не любит. Я стала убеждать ее в обратном и утешать, но и мне не дает покоя мысль, что мама и впрямь может нас бросить или просто заблудиться, и не окажется рядом того, кто приведет ее обратно. Меня беспокоит ее состояние. Она превратила свою комнату в монастырскую келью: у нее там повсюду иконы и свечи, из мебели только необходимое. Она одевается в серое, как монахиня. Иногда кажется, что она точно лишилась рассудка, и из-за этого мне хочется плакать. Магда злиться, потому что в Предместье и городке говорят о маме разные глупости; но при этом она и стыдится, ведь мамины причуды - пятно на ее безупречной репутации. А я разрываюсь на части, пытаясь унять то и дело вскипающие бури.
   Я предложила папе нанять кого-нибудь присматривать за мамой, когда дома никого нет, но он в сильнейшем возмущении отказался и даже рассердился на меня, заявив, что не понимает, к чему я вообще завела подобный разговор. Он предпочитает делать вид, что все в порядке. Но ведь это не так. С мамой происходит что-то. Почему папа не желает этого замечать? Ведь он единственный, кто мог бы ей помочь...
  
   ...Мы с Магдой на каждой перемене звоним домой, чтобы проверить там ли мама, только этого не достаточно. Я не могу сосредоточиться на уроках, потому что беспрестанно тревожусь. Папа ругает меня за плохие отметки, а я не могу ему ничего объяснить, потому что когда речь заходит о маме, он будто не слышит. Я не знаю, что делать. Я злюсь от бессилия. Я злюсь на папино нежелание видеть наши проблемы, на мамино нежелание что-либо объяснить. Зачем ей непременно нужно в монастырь? Зачем она упрямится, зная, что папа никогда ей этого не позволит? Что за секреты в ее прошлом? Что значат те нераспечатанные письма на чердаке? У мамы есть какая-то тайная печаль, которой она не желает делиться с нами. Я хочу помочь ей, но как мне пробиться сквозь стены, которыми она отгородилась от нас. Я вижу, как она грустит, как безмолвно тоскует о ком-то или о чем-то, и у меня сердце разрывается, оттого что я ничего не могу поделать. Это так тяжело - видеть, как страдает близкий человек и не иметь возможности уменьшить или разделить его страданий. Почему же мама не хочет довериться нам, ведь мы ее семья, мы бы сумели понять. Иногда мне не хватает ее. Она вроде бы рядом, но так бесконечно далека. Я смотрю на других девочек с их матерями и понимаю, что мы с Магдой лишено чего-то важного. Мама по-своему заботится о нас, но между ней и нами нет какой-то связующей нити; этой нити нет и у нас с папой. Мы все словно сами по себе. Будто бы не достает в картине нашей семьи каких-то кусочков, как в мозаике на доме. Отчего же это так?..
  
   ...Папа все более холоден с мамой. Прежде он только улыбался ее рассеянности: когда она путала что-нибудь в рецепте или клала его вещи не на то место; а теперь его раздражает это. Сперва он просто молчал и все исправлял сам, а теперь резко упрекает маму, если она делает что-то не так. Я стараюсь переделывать все за ней, прежде чем заметит папа, но я не всегда успеваю и тогда говорю, что это я напутала, лишь бы только он не ругался на маму. Мне кажется, он больше не любит ее. Лев Аркадиевич как-то рассказывал нам их историю. Папа полюбил маму с первого взгляда. Он говорил, что видел ее в своих снах. Рядом с ней он преображался, он сиял от счастья. Весь город радовался, видя их вместе. Они были чудесной парой. Все верили, что они родные души, обретшие друг друга. Но если так и было, почему все изменилось? Разве может исчезнуть любовь? Я думала, если полюбишь кого-то, то навсегда. Как можно разлюбить? Я не понимаю. Я плачу, оттого что мне жалко маму, которая ни в чем не виновата, оттого что мне жалко папу, который, кажется, потерял нечто очень важное и даже не понимает этого; я плачу, оттого что мне больно видеть, как они рушат хрупкий мир любви и единства. Так жутко, точно они убивают что-то живое. Я бессильна помочь, но быть сторонним наблюдателем невыносимо. Как же мне быть?..
  
   ...У меня есть мечта. Я пока не рассказывала о ней даже Магде, потому что мне страшно и думать, а не то, что говорить. Моя мечта - учить детей. Кажется, она появилась еще давно, когда я приглядывала за соседскими ребятишками, и впервые почувствовала себя нужной, словно я была действительно на своем месте. Дети доставляют мне безграничную радость; я всегда с легкостью нахожу с ними общий язык и взаимопонимание, точно нет ни разницы в возрасте, ни иных преград. Когда я в школе я люблю на переменке наблюдать, как учителя выходят во двор с малышами, при этом она находят все новые и новые способы привлечь их внимание и увлечь их восхитительными и неожиданно оригинальными играми, и все кажутся счастливыми, и я смеюсь их веселью. Видеть радостные глаза ребенка - величайшее счастье на земле. Я хочу делать так, чтобы их глаза всегда сияли. Я часто мечтаю, как приду впервые в класс, как увижу детей; они будут смотреть на меня выжидающе и с любопытством, и мне придется заслужить их доверие и дружбу, но если мне это удастся, то я обрету самых надежных и преданных друзей, потому что такими могут быть только дети. Мы будем как одна семья, будем придумывать все вместе, делиться друг с другом своими мыслями и чувствами. И мне будет чуточку грустно, когда они вырастут и покинут меня, потому что это всегда грустно, когда дети становятся взрослыми. Но они всегда будут помнить меня, свою первую учительницу, а я буду помнить их, потому что я отдам им все лучшее, что есть во мне, я отдам им частичку своей души. Я лелею свою сокровенную мечту, и я знаю, мне придется много трудиться, чтобы достигнуть желаемого; и надеюсь, что Магда и остальные поддержат меня в моем стремлении...
  
   ...В городке появился незнакомец. Он молод, красив, и он художник. Он путешествует по городам, зарабатывает себе на жизнь, рисуя портреты всех желающих. Он переполошил всю округу своим внезапным появлением и свел с ума всех местных девушек. Он не слишком разговорчив, не рассказывает о себе, о том, откуда пришел и чего ищет, но по городку о нем уже ходят разные невероятные истории: рассказывают, что это какой-то известный живописец, странствующий по свету в поисках своей любимой, и что он рисует для какого-то художника, который подписывает его картины своим именем и выдает за свои собственные, и еще множество подобных сказок.
   Магда, как только прослышала про этого бродячего художника, тут же решила, что нам непременно нужно расспросить его о местах, где он бывал.
   Мы нашли его на площади, где он рисовал портреты собравшихся вокруг девчонок. Магда одним лишь взмахом своей прелестной ручки разогнала мгновенно всех девушек, и мы подошли к художнику. Живописный вид его поразил меня и восхитил: странная яркая одежда, курчавые волосы, свободные изящные манеры, уверенный взгляд. Я замерла в смущении, когда он оценивающе оглядел нас с сестрой. А Магдала ничуть не растерялась, она представилась сама, представила меня, выяснила, что художника зовут Натаниель, и тут же оживленно защебетала о каких-то пустяках. Натаниель благосклонно улыбался ее беззаботной болтовне и продолжал рисовать портрет какой-то девушки. На меня же он не обращал внимания. Я стояла в стороне и не сводила с него взгляда. Сердце мое билось громко и гулко, точно его опустили в глубокий колодец. Я не понимала, что происходит со мной, но только это не поддавалось никакому объяснению, потому что это было не подвластно разуму. Я стояла и смотрела, как легко и решительно касается листа бумаги кисть, зажатая его тонкими пальцами, как он вскидывает голову, чтобы посмотреть на свою натурщицу, как отступает на шаг, чтобы оценить со стороны свое творение, и мне казалось, что в этом человеке все совершенно, что именно так и должен выглядеть истинный художник. Меня лихорадило от близости к нему и от ощущения того, как он недостижим для меня. Он лишь немногим меня старше, но отчего-то мне казалось, что между нами огромная разница в возрасте, точно он пришел из мира, где время течет иначе. У меня вдруг возникло совершенно безотчетное желание всегда стоять вот так рядом с ним и смотреть, как он рисует.
   Он предложил Магде нарисовать ее портрет, она сказала, что хочет, чтобы он рисовал ее в нашем саду, и позвала его к нам. Он смог прийти только вечером. Я ужасно волновалась в ожидании его прихода, я не знала, что мне делать и о чем говорить. Я не умею быть такой, как Магдала, общительной, непосредственной. Рядом с незнакомыми людьми я теряюсь, становлюсь еще более молчаливой, чем обычно. Я не представляла, как пересилить себя, но мне отчаянно хотелось, что он увидел меня, чтобы узнал и о моем существовании тоже. Но, к счастью, мне не пришлось ничего делать. Как только появился Натаниель, Магда потребовала его рассказать, где он бывал, и он, позабыв о написании портрета, весь вечер развлекал нас историями о своих путешествиях. Мы слушали, словно зачарованные, и даже болтушка Магда не смела его прервать.
   Когда же он собрался уходить, я ощутила ужасное разочарование и принялась лихорадочно придумывать, как задержать его или сделать так, чтобы он пришел еще раз. Но Магда опередила меня, воскликнув:
   - Натаниель, ты так и не нарисовал мой портрет! Тебе придется прийти снова!
   - С удовольствием, - ответил он и улыбнулся.
   Тут Магду окликнул папа, сообщив, что ей звонят, и она, наскоро попрощавшись с нашим гостем, убежала в дом.
   Я отправилась провожать его до калитки одна. Мы молча прошли по тропинке, остановились под цветочной аркой. Натаниель обернулся, чтобы попрощаться со мной, и я вдруг подумала, что если немедленно не скажу что-нибудь, пусть даже какую-нибудь глупость, то упущу какой-то особенный миг, который невозможно будет потом возвратить. Не знаю, отчего я подумала так, ведь это не казалось решающим или поворотным мгновением в моей судьбе, это были просто секунды прощания. И все же в отчаянном приливе смелости я проговорила:
   - Мы с Магдой тоже хотим однажды отправиться путешествовать. В нашем городке ведь очень скучно, ничего никогда не случается.
   Он улыбнулся дружелюбно и спросил:
   - Хочешь, я дам почитать тебе одну книгу?
   - Какую?
   - Я принесу ее завтра. Ты увидишь.
   Мы попрощались, и он ушел.
   Теперь уже глубокая ночь, а я не сплю. Я слишком взволнованна, чтобы спать. Я с нетерпением жду завтрашнего дня, того часа, когда придет Натаниель...
  
   ...Натаниель принес мне "Планету людей" Сент-Экзюпери. Я читала, сидя в беседке, пока он рисовал Магдалу. Сестра нетерпеливо ерзала на скамье, и Натаниелю пришлось несколько раз строго одернуть ее, чтобы она сидела спокойно. Он провел у нас целый день, но к величайшему моему огорчению Магда не отпускала его от себя ни на минуту, а ему, похоже, была очень приятна ее компания. Мой же порыв решимости исчерпал себя, и я вновь не находила слов для разговора. Мне даже стало казаться, что Натаниель нарочно принес мне книгу, чтобы я не мешала им с Магдой...
  
   ...Прошла уже неделя с тех пор, как мы познакомились с Натаниелем. Он бывает у нас каждый день и все рисует портрет Магдалы, потому что, как он говорит, она такая непоседа, что он никак не может завершить работу. Я, конечно, понимаю, что это все уловки, чтобы приходить к ней. Только зачем-то они и меня зовут к себе и даже делают вид, будто хотят, чтобы и я принимала участие в их беседах. А я не могу отказаться, потому что хотя и сержусь без причины, но оставаться в доме, зная, что Натаниель в нашем в саду, у меня нет сил. И еще меня гнетет то, что я обижаюсь на Магду. Мы поклялись всегда быть друзьями, а теперь все готово разладиться из-за почти незнакомого нам мальчишки...
  
   ...Сегодня был невероятный день. Я не знаю, как и о чем мне писать, но я должна поведать о случившемся, иначе мое сердце перестанет биться от чувств, его переполняющих.
   Все началось еще с утра, когда я поднялась в отвратительном расположении духа. Я была раздражена, у меня все валилось из рук, слезы текли без причины. Я находилась на грани истерики, но ничего не могла с собой поделать. Мысли мои вновь и вновь возвращались к Магде и Натаниелю, которые игнорировали меня последние два дня и о чем-то шептались часы напролет, уединяясь в беседке. Мне было обидно. Почему-то я чувствовала себя обманутой, хотя с самого начала знала, что мне нет места в их компании.
   Весь день я бродила по дому в отчаянии и тоске, обессиленная, измученная и разбитая, пока не зашла в комнату сестры. Прислоненный к шкафу на полу стоял ее портрет. Меня вдруг обуяла бешеная злоба (никогда прежде со мной не случалось таких приступов ярости). Я схватила портрет и бросилась на балкон. Разбив раму о перила, с отчаянным вскриком я швырнула картину вниз. На мои дикие возгласы прибежали Магда с Натаниелем. Увидев их, я умчалась к себе. Через минуту раздался стук в дверь. Я не отозвалась. Снова послышался стук, а затем голос Натаниеля, который заставил меня задрожать:
   - Корнелия, я знаю, что ты там. Пожалуйста, отопри. Я хочу поговорить с тобой.
   - Сомневаюсь, что тебе есть, что сказать мне, - отозвалась я резко. - Уходи!
   На мгновенье за дверью воцарилась тишина, затем Натаниель произнес:
   - Хорошо, я уйду, если ты хочешь... Я кое-что хотел отдать тебе... на память...
   И он подсунул под дверь свой альбом.
   Я нахмурилась, подумав, что он, верно, издевается надо мной, но что-то подсказало мне, что он был настроен серьезно.
   Я открыла альбом и обомлела: на первой странице был мой портрет. Я принялась перелистывать страницы, и с каждой на меня взирали мои собственные глаза. Весь альбом, до самого последнего листа, был заполнен моими портретами. Я не знала, что и думать, а единственный, кто мог объяснить мне все, молчал в коридоре. Я распахнула дверь, но никого за ней не обнаружила. Внезапно меня охватила паника; мысли завертелись в бешеном вихре. Как глупа я была, какую оплошность совершила. Краска стыда залила мое лицо. В величайшем волнении, с отчаянной надеждой, что все еще можно исправить, я бросилась вниз по лестнице.
   - Натаниель! - позвала я потерянно, но его уже не было в доме.
   Я выбежала в сад, метнулась калитке, и только оказавшись на улице, я увидела его. Он брел прочь от нашего дома, и я бросилась за ним.
   - Натаниель! - окликнула я его.
   Он обернулся.
   Я догнала его и остановилась, запыхавшись.
   - Натаниель, я... - забормотала я в нерешительности. - Что это значит?
   Я показала ему альбом.
   - Я рисовал тебя, - проговорил он, смешавшись.
   - Я не понимаю, - помотала я головой.
   Нам понадобилось целых двадцать минут, чтобы разобраться во всем. Оказалось, что вся эта история была лишь нелепым недоразумением. Все эти дни Натаниель наведывался к нам из-за меня, и портрет Магдалы действительно был предлогом, но только чтобы видеться со мной. Он сказал, что его так смущало внезапно вспыхнувшее в нем чувство, и преследовавшие его мысли о том, что такая умная, серьезная девушка, как я, не станет интересоваться бродячим художником, что он боялся даже смотреть открыто в мою сторону. Украдкой, когда я не замечала, он бросал на меня стремительные взгляды, чтобы запечатлеть в памяти черты моего лица, а затем перенести их на бумагу. А в те последние дни, которые он провел с Магдой, сестра рассказывала ему по его просьбе обо мне. Он надеялся, что узнав обо мне больше, он сумеет заинтересовать меня и сделать так, чтобы я не оттолкнула его при первой же его попытке завести разговор.
   Когда все выяснилось, я не знала, плакать мне или смеяться. Я была бесконечно счастлива, что все сложилось так, но мне было невозможно стыдно за свое поведение и особенно за свой поступок на балконе.
   - Мне так жаль твою картину, - повторяла я виновато.
   Натаниель меня успокаивал:
   - Зато теперь у меня снова будет повод приходить к вам.
   Мы рассмеялись, радостно глядя друг другу в глаза.
   - Я думала... - проговорила я, робея и все еще не веря, что это происходит со мной, - я думала, что тебе нравится Магда.
   - Мне нравишься ты, - ответил он. - Твоя сестренка прелестное создание, но она ребенок.
   Его признание едва не лишило меня чувств, и я бы, пожалуй упала, если бы в этот миг Натаниель не коснулся моей руки; тогда я ощутила невероятный прилив силы, и в сознании моем промелькнула мысль: "Вот так будет всегда. Он всегда будет моей силой".
   Весь день мы гуляли у моря и разговаривали (вот только я не помню о чем). И все это время меня не покидало удивительное ощущение, будто мы с Натаниелем знакомы не неделю и несколько дней, а долгие-долгие годы, словно мы встретились после разлуки и теперь не могли наговориться. Нам, наверное, не нужно было даже слов - наши глаза говорили за нас. И я поражалась, как я прежде не могла заметить его чувств, и как он мог думать, что я посчитаю его неинтересным или недостойным меня.
   А еще я никак не могла взять в толк, как Магдала, которая знала о симпатии Натаниеля ко мне, могла молчать и скрывать все от меня. Моя сестра никогда не отличалась ни тактичностью, ни умением хранить секреты. Когда я стала спрашивать ее об этом, она напустила на себя серьезный вид и заявила, что, хотя ее и считают глупенькой болтушкой, знает, когда лучше смолчать и не вмешиваться в дела других людей. Я расцеловала ее в благодарность и сказала, что лучшей сестренки и желать нельзя (она ведь была так рада за меня с Натаниелем, что даже не сердилась за испорченную картину).
   Сегодня я готова выбежать на улицу и кричать всем о своем счастье...
  
   ...Все произошло так нежданно, что я до сих пор не могу прийти в себя.
   Натаниель жил в городке уже два месяца. Он словно позабыл, что избрал для себя путь скитальца и не собирался задерживаться в одном месте больше, чем на пару недель. Нам было так хорошо вместе, что время потеряло свое значение. Не было за эти месяцы ни дня, чтобы мы не виделись. Мы гуляли на пляже, в парке, бродили по Предместью и городку, плавали на теплоходе и катались на лошадях. Натаниель часто приходил к нам: рисовал наш дом и сад, меня, Магду и маму. Он стал почти членом семьи, несмотря не то, что папа не слишком его жаловал, говоря, что бродячий художник без образования, дома, семьи и всего прочего, что является отличительными чертами приличного молодого человека, нам не компания (впрочем, смею предполагать, что папа с его невыносимым характером сумел бы углядеть изъян в любом, кто осмелился бы претендовать на симпатию его дочерей). Для справедливости же стоит отметить, что у Натаниеля были и семья и дом. Жил он прежде далеко отсюда вместе с родителями и мечтал, сколько себя помнил, о том, чтобы стать художником. Его отец был против подобного выбора и хотел, что сын предпочел более подобающую профессию; идеальным было бы, если бы Натаниель пошел по его стопам и стал физиком. Однако физика Натаниеля не прельщала ничуть. Давление отца и упрямство сына привели к тому, что Натаниелю пришлось покинуть дом. Он отправился набираться опыта в своем ремесле прямо на практике. Живописи он никогда не учился, о чем крайне сожалел, так как считал, что одного лишь дара от бога не достаточно, а собственная техника казалась ему далеко не совершенной. Мечтой же его было учиться в Париже. Он буквально бредил этой идеей, даже в тайне от родителей пытался устроить поездку во Францию, но все, что ему удалось - это отправить в Парижскую академию свои работы и коротенькое письмецо. Ответа он не получил. Вернее, он ушел из дома прежде, чем письмо могло бы прийти. С тех самых пор Натаниель не виделся с родителями, не получал от них известий иногда только отправлял матери, которая вопреки воле мужа всегда поддерживала сына, открытки из тех мест, где он бывал. Так скитаясь по стране, он оказался в нашем городке. Здесь помимо нашей семьи у него появились еще друзья. Я не делилась своими мыслями с Натаниелем, но в тайне мечтала, как хорошо было бы, если бы он остался у нас навсегда. Мы были бы вместе: он давал бы уроки рисования, я бы закончила обучение и стала бы учительницей в местной школе. И мы бы всегда жили в Мозаичном доме. Я, правда, не знаю, как увязать эти мечты с моими грезами о путешествиях. Когда я начинаю думать об этом, то чувствую себя почти отчаявшейся. Одна сторона моей души требует непокоя, приключений, перемен, новых открытий и знакомств, но другая часть меня жаждет самой обыденной, ничем не примечательной простоты, спокойной жизни в кругу семьи.
   Впрочем, теперь, похоже, все решилось само собой. Случившееся с Натаниелем подсказало мне, что нельзя отступаться от своей мечты, нужно идти вслед за ней, даже если придется жертвовать чем-то очень дорогим. Так и поступил Натаниель. Он уезжает учиться в Париж. Мама прислала ему письмо, сообщив, что на его имя пришел ответ из Академии, где крайне заинтересовались его работами и теперь приглашают его на обучение.
   Все почти улажено. На следующей неделе Натаниель уезжает. Он просит меня поехать с ним, но я не могу бросить учебу, ведь у меня тоже есть мечта. Осталось всего несколько дней. Я не знаю даже, когда я увижу его снова. Думать о том, что он будет вдали годы, нестерпимо. Я скучаю уже теперь, и, глядя в его глаза, тоже вижу тоску. Чем ближе расставание, тем более глубокая печаль пролегает между нами. Она во всем: в наших словах, в наших взглядах, в прикосновениях, в мыслях, которые звучат так громко, что их слышно, точно мы произносим их вслух. Мы говорим о пустяках, избегая упоминания о том, что нас действительно тревожит; мы смеемся и шутим, но у нас на глазах слезы.
   Я так сильно люблю Натаниеля. Я не знаю, как мне быть без него. Годы разлуки. Сумеем ли мы сберечь нашу любовь? Сумеем ли справиться с этим испытанием? Говорят, что любви не бывает без преград. Если так, то мы преодолеем все преграды. Я верю и знаю, что верит Натаниель. Ведь наша любовь сильнее времени и пространства, сильнее всего".
  
   Этой записью заканчивался последний дневник Корнелии.
   Я положила тетрадь в коробку к остальным дневникам, потерла рукой усталые глаза и поглядела в окно. Опускались сумерки, и здесь, на чердаке, стало совсем темно.
   Я спустилась к себе в комнату, остановилась в задумчивости перед стеклянной дверью, ведущей на балкон, и вдруг вздрогнула и старательно прислушалась к голосу внутри, но совесть моя молчала. Я даже забеспокоилась. Все таки было бы лучше, если я хотя бы немного испытывала чувство вины, ведь я снова влезла в чужое прошлое. Но вины не было. Было крайнее замешательство: я хотела получить ответы на свои вопросы, а в итоге запуталась еще больше. Корнелия из дневников с ее чуткой ранимой душой, с ее способность сопереживать и сочувствовать, даже побитой собаке, загрызшей пташку, с ее трогательными мечтами путешествовать по миру и в то же время - о тихом семейном жизни в Мозаичном доме, с ее нежной любовью к детям, была так безмерно далека от той Корнелии, которую знала я. Я спрашивала себя: куда же подевалась та прежняя Корнелия? Что должно было случиться, чтобы превратить ее в ту, которой она стала теперь? Было что-то глубоко печальное в этой перемене, ведь не было больше той наивной мечтательницы из прошлого. Что-то заставило ее уйти, исчезнуть безвозвратно. Тоскует ли кто-нибудь о ней? Мысли мои пронзили смутные догадки об обманутых мечтах и потерянных надеждах и заставили с болью сжаться сердце. Ведь ничто не может так поменять человека, как реальный мир, предстающий во всей своей безжалостной неприкрытости. Корнелия, должно быть, и не ведала о таком мире, когда мечтала о приключениях. С горечью я осознала, каким, верно, откровением и разочарованием было для нее вдруг точно проснуться от сладкого сна и увидеть всю правду, увидеть как жестоко несовершенна вселенная. Мне стало нестерпимо жаль ее ту, прежнюю, чистая и хрупкая, полная любви и добра душа, которой раскололась тысячью кусочками, и мне стало жаль ее теперешнюю, потерявшую в себе светлую девочку, полную веры в людей и в мир.
   Сердце мое переполнилось неясным пониманием того, что случилось с ней, и состраданием, которое я не знала, как излить, чтобы дать ей понять, что я знаю, что значит, когда некого винить и когда чувствуешь отчаяние из-за страшной несправедливости в чем-то, чего не осознаешь до конца, когда внутри и вокруг словно рушится вселенная, потому что все оказывается не так, как ты верила, и все, что ты знала, оборачивается иллюзией, которая тает, оставляя после себя чудовищное, жгущее ничто, потому что не было вовсе никакого твоего мира, ты лишь выдумала его из-за того, что боялась правды.
   Я готова была тотчас броситься к Корнелии и поведать ей обо всем, что мне открылось, о том, как я понимаю и чувствую ее. Но я не знала, можно ли так сделать, я боялась причинить ей ненароком боль; и я не отважилась пойти к ней, вместо этого я отправилась к Ларе.
   Он с вниманием выслушал мой полный эмоций рассказ, не задав ни единого вопроса, а под конец сказал только:
   - Завтра утром мы с Корнелией пойдем гулять на набережную. Мы подождем тебя, если ты хочешь...
   Я нерешительно кивнула.
   Лара ободряюще улыбнулся.
  
   Следующим утром, после бессонной ночи, затраченной на бесполезное и беспричинное волнение, я ждала Лару и Корнелию на крыльце. Появившись, Лара приветливо улыбнулся мне, а Корнелия насмешливо поинтересовалась, куда это я направляюсь в столь ранний час. Я храбро ответила, что иду гулять с ними, и заботливо поинтересовалась у тетушки, хорошо ли она себя чувствует. Корнелия удивленно вскинула брови и беззвучно рассмеялась, прижав руку к груди.
   - Спасибо, деточка, уже гораздо лучше, - ответила она, вновь усмехнувшись и, немного погодя спросила, глядя прямо на меня, - скучаешь, должно быть, по своему любимцу?
   - Немножко, - сказала я, не сдержав грустного вздоха.
   Стремительным, едва уловимым движением Корнелия сжала сочувственно мою руку и тут же отпустила ее. В замешательстве я покосилась на тетушку, но она уже перестала обращать на меня внимание и заговорила о чем-то с Ларой.
   Мы вышли на улицу и отправились на набережную через проулки.
   Утро было прохладным и росистым. Ночью в горах прошли дожди, о чем говорили застилавшие дорогу обрывки густого сырого тумана, опустившегося вершин и не успевшего еще развеяться в холодноватом влажном воздухе. Небо было пронзительно голубым, как бывает только в подобные прозрачные осенние дни. Ветер стремительно гнал по небу сияюще-белые облака, которые перекрывали светившее где-то низко в стороне солнце. Море было спокойным и такого же оттенка, как небо, только темнее. Волны тихо похлестывали о берег, и утренняя тишина заполнялась однообразными раскатистыми звуками.
   Мы были одни на набережной. Я молча брела позади Лары, катящего впереди себя каталку Корнелии; изредка он оборачивался ко мне. Они с Корнелией говорили о каких-то будничных вещах. Я не вслушивалась в их разговор, но потом Лара сказал:
   - Корнелия, расскажите Северине о своих путешествиях. Думаю, ей интересно будет послушать.
   Я вздрогнула от неожиданности и подняла на Лару испуганный взгляд. Он чуть замедлил шаг, чтобы я догнала их, и когда мы поравнялись, Корнелия спросила, устремив на меня пытливый взор:
   - И что же эта крошка хотела бы знать?
   Со всей смелостью, которая была во мне, я выпалила:
   - Я хочу знать все с того момента, как ты уехала из дома.
   У Корнелии вырвался короткий смешок.
   - Что за любопытное создание!
   - О, Корнелия, ладно вам! - вмешался Лара. - Расскажите. Ведь и я многого не знаю. Или же вы хотите, чтобы мы умоляли вас?
   - Этого еще не хватало! - вспылила тетушка и уступила, - хорошо, я расскажу, но не рассчитывайте на многое.
   С того самого утра у нас началась игра. Все было точно в сказках из "Тысячи и одной ночи", когда Корнелия, словно Шахерезада, рассказывала нам по небольшому отрывку из долгой и увлекательной истории своих путешествий. Мы с Ларой не возражали и терпеливо ждали очередной порции сказок. Мы гуляли по набережной и саду, когда шел дождь, мы сидели на террасе вместе с Норой или в гостиной и слушали точно завороженные. Лара, оказалось, и впрямь знал немного. С его врожденной тактичностью, он никогда прежде не расспрашивал Корнелию, хотя о многом, со своим умением видеть людей насквозь, интуитивно догадался сам, а что-то, пребывая в сентиментальном настрое, рассказала ему сама Корнелия. Всю же историю мы день за днем собирали по кусочкам, пока не сложили единую картину.
   С тех пор, как Натаниель уехал в Париж, прошло два года. Корнелия получила диплом учителя и должна была вот-вот начать работать в школе. Простое желание спокойной жизни в Предместье сменило мечты о путешествиях. У нее появились другие заботы и множество новых обязательств. И если и снились ей порой дальние страны, то она уже не воспринимала этого всерьез; да и не так-то просто было бы теперь бросить все и уехать. К тому же она была теперь взрослой девушкой, ей не подобало скитаться по миру, точно бродяга. А кроме того она не мыслила своего расставания с семьей, особенно с Магдалой, к которой они поклялись еще в детстве не разлучаться никогда. Корнелия ждала Натаниеля, с которым регулярно переписывалась и перезванивалась (умопомрачительные счета за международные телефонные разговоры сводили Аристарха с ума). Натаниель же успешно учился в академии; специально для него в Париже устраивали выставки, вся городская обсуждала эти события, а газеты писали о нем, как о новом гении столетия. Однако все возрастающая слава, казалось, никак не отразилась на нем. В каждом письме он по-прежнему твердил, что вернется.
   Магдала же, едва окончив школу, вместо того, чтобы думать о будущем, все мечтала и бросалась от одного увлечения к другому. Аристарх и Корнелия пытались вразумить ее и убедить поразмыслить над выбором будущей профессии. Магдала никого не желала слушать, убежденная, что ее будущее касается исключительно ее. Устав от наставлений отца и сестры, она, по примеру Натаниеля, однажды собрала вещи и уехала, никому не сообщив направления. Аристарх был в бешенстве и собирался поначалу отправиться разыскивать дочь, чтобы непременно возвратить ее домой. Корнелии удалось убедить его в бессмысленности этой затеи и успокоить его немного, заверив, что это очередная выдумка Магдалы, к которой она вскоре охладеет. Но, несмотря на то, что Корнелия всеми силами старалась разогнать мрачные мысли родителей, в ее собственной душе таилась тревога. Она знала, что сестра нигде не пропадет и никому не даст себя в обиду, и все же неизвестность страшила ее. Если бы только Магдала дала знать, что с ней все хорошо. Потянулись невыносимо долгие часы и дни, наполненные беспрестанными переживаниями, тревожными предчувствиями и бесплодными попытками узнать что-либо. Прошел месяц, а о Магдале так и не было вестей.
   И вот как-то вечером раздался телефонный звонок. Корнелия, вздрагивающая теперь каждый раз, как звонил телефон, кинулась к трубке. Звонила Магдала.
   - Слава богу, это ты подошла, а не папа, - вздохнула она взволнованно и весело.
   Корнелия, изумленная, неверящая, растерявшая все мысли, засыпала сестру вопросами. Та в ответ только рассмеялась, да еще сказала:
   - Если хочешь все знать, приезжай ко мне.
   Она продиктовала Корнелии адрес, велела ни слова не говорить родителям и, прежде чем на нее обрушилась новая волна вопросов, повесила трубку.
   Тем же вечером, оставив родителям записку с одной единственной фразой: "Поехала за Магдой", Корнелия отправилась к сестре в полной убежденности, что ей удастся вернуть ее домой.
   Корнелия уже сама толком не помнила, как так случилось, что она не только не вернула Магдалу, но и не возвратилась сама. То ли сестра убедила ее, очаровав своими рассказами о путешествии, то ли вновь пробудились ее детские мечты, так или иначе, но Корнелия спустя неделю после своего внезапного отъезда позвонила домой и попросила не ждать ни ее, ни Магдалу и присоединилась в странствиях к сестре.
   Поначалу все было точно сон: новые места, новые знакомства. Магдала любила большие города, где вовсю кипела жизнь, и каждый день был наполнен эмоциями и впечатлениями. Они в Корнелией переезжали из мегаполиса в мегаполис, попадая в стремительные потоки сменяющих друг друга событий и лиц. Каждый день был как праздник, каждый день дарил что-то новое, и казалось, безумному веселью никогда не будет конца. После однообразного Предместного существования Корнелия думала, что только теперь и началась для нее жизнь - интересная, кипучая, полная, без единой минуты покоя, без единой передышки. Это было сумасшедшее время. В каждом новом месте остановки у Магдалы мгновенно обнаруживалось множество знакомых, и Корнелия была счастлива общению с необыкновенными, умными, яркими людьми. Ее восхищало и приводило в восторг абсолютно все: городские достопримечательности, музеи, театры, старинные здания и современные построения, узкие улочки, широкие проспекты, витрины магазинов, парки, скверы, фестивали и демонстрации на площадях, городской шум и обилие света по ночам. И Корнелия очень скоро решила для себя, что теперь, когда ей открылся этот полный чудес мир, она никогда не возвратится к прошлому, не вернется в Предместье, которое стало казаться ей как никогда скучным и серым, и которое она продолжала любить разве что по привычке, потому что людям свойственно привязываться к прошлому. Для Магдалы же подобной дилеммы не существовало вовсе. Большие города были ее миром. С первого же мига она стала своей в многомиллионной толпе, населяющей мегаполисы. Она и прежде говорила, что ей было тесно в Предместье, что она всегда чувствовала себя там точно не в своей стихии. У нее была душа городского жителя. Магдала хотя и выросла в провинции, вдали от глобальных событий, от политических и экономических перемен, от переворотов и революций, от всего того, что является неотъемлемой частью жизни горожанина, в ней никогда не было отличающих жителей глубинки черт: ни наивности, ни простодушного видения мира, ни той особенной неуклюжей робости, смешанной с бесцеремонностью и неделикатностью, вызывающих презрение и саркастичные насмешки в больших городах. Откуда и как могли возникнуть в Магдале причуды и странности горожанки, для Корнелии оставалось загадкой.
   Прошло какое-то время; Корнелия стала привыкать к бесконечным переездам, к незнакомым людям, которые были всегда вокруг. Безумный восторг, с которым она прежде реагировала на все новое, сменился спокойной вежливой заинтересованностью. Она стала замечать, что все эти исключительные люди, с которыми они знакомились, оказывались совершенно иными, стоило к ним приглядеться. Поначалу они казались уверенными в себе, всегда беззаботными, жизнерадостными, разбирающимися во всем на свете. На самом же деле они были зажаты рамками, они выдумывали себе тысячу ограничений, борясь со своим истинным я, которое в итоге теряли, и становились кем-то другим, кем они не являлись; они улыбались только из привычки, а за их беспечностью скрывались мнительность и вечный страх; они не доверяли никому, даже тем, кого называли друзьями; они никогда не говорили о своих чувствах, пряча их так глубоко, что не могли отыскать их и сами; знания их были поверхностны, они были в курсе всего, но по-настоящему ни в чем не разбирались. По сути это были пустые люди; они кричали о своей индивидуальности, но от этого становились еще нестерпимее похожими один на другого. Города зажимали их и разрубали нити, что связывают человека с живой природой и с собственной душой, и оттого они теряли в себе что-то настоящее. Законы городов заставляли их быть безжалостными, прятать свои слабости и всегда быть начеку, точно на войне.
   Город стал казаться Корнелии болезнью, поражающей всех, кто решал поселиться в лабиринтах из бесчисленного множества одинаковых улиц. Она не знала, жалеть ли его жителей или презирать, ведь эти люди не понимали, что больны, они даже выглядели вполне счастливыми, не подозревая, что они это уже и не они вовсе, что они не едины с миром, что они не чудо, каким рождается каждый человек, - они только часть города, как здания, они всего лишь выдумка архитекторов, инженеров и строителей, возводящих города по своим четко выверенным планам и схемам. Корнелию поразило, что люди сами стремятся в города, стремятся стать одинаковыми. Ведь в городе нельзя отличаться. Если ты начнешь вдруг с упоением рассказывать, как тронул твое сердце вчерашний закат, то над тобой посмеются, сочтут деревенским простачком и долго еще будут попрекать за наивность, с которой ты раскрылся перед ними, пожелав поделиться капелькой прекрасного. Если же ты вдруг станешь настаивать на своем, попробуешь бороться против абсурдных правил, то тебя растопчут, закидают камнями, точно еретика. Однако более ужасное наказание - это быть изгнанным. Многие люди собираются вместе не потому, что им хорошо друг с другом, а потому, что они бояться быть одни. Одиночество - самое страшное проклятие города.
   Жизнь, полная лицемерия и лжи стала невыносимой для Корнелии, которая теперь при виде очередной поддельной улыбки готова была биться в истерике. Люди, окружавшие их с Магдалой, все больше приводили ее в ужас, видения их сердец, похожих на изъеденные червями яблоки, причиняли ей боль и вызывали чувство отвращение. Но больше всего ее ранило, что и Магдала теряет в себе прежние светлые качества, становясь все более фальшивой, циничной. В отчаянном бессильном разочаровании Корнелия ощущала, как слабеет между ними казавшаяся прежде нерушимой связь, как постепенно тает их сокровенная близость, которой они так дорожили. С горечью Корнелия осознала, что больше не нужна своей младшей сестренке. Больше ничто не удерживало ее в городе, и она, оставив Магдалу, уехала. Она не возвратилась домой, а продолжила странствовать в одиночку. Она убежала подальше от городов и его обитателей и отправилась туда, где люди должны были помнить, кто они и для чего живут на свете. Она будто искала чего-то, чему не находила объяснения: возможно, веру в людей или чистые души, возможно, оправдание городу. Но вместо света, который должен был наполнять мир, она увидела еще большие ужасы. Нищета, голод, болезни, смерть, - казалось, вся земля была полна ими. Никогда Корнелия не видела столько ненависти, ярости, страха и отчаяния. Чудовищная бессмысленность людской жестокости, безнадежная обреченность человеческих жизней, безжалостная искалеченность судеб - все это Корнелия обнаружила рядом с собой и ощутила вселенскую боль в своей душе. Люди с поражающим хладнокровием уничтожали все живое, убивали друг друга, разрушали многовековую историю, культуру. И как после этого они могли смотреть в глаза детей, с наивным непониманием ждущих ответа, как могли оставаться невозмутимыми, слыша стоны и плач женщин, потерявших своих мужей, а с ними веру и надежду. И как после всего увиденного можно было жить и быть счастливым. Каждая радостная минута в жизни Корнелии была омрачена мыслями о тех, чьи души истерзаны, уничтожены злом. Уродство мира причиняло Корнелии почти физическую боль. Первым ее порывом было неистовое желание бороться против несправедливости. Она не хотела как все отводить глаза, видя ужас. Она стала помогать людям: учила детей в школах для неимущих, работала в госпиталях в бедных странах. Но чем больше проходило времени, тем стремительнее таяли ее надежды. Она дарила детям знания, но что им было проку в них, когда им нечего было есть на обед; она возвращала людей к жизни, но в их будущем не было ничего, кроме бесконечных тягостных лет нужды. Это было похоже на замкнутый круг. Корнелия наивно полагала, что сумеет разорвать его, за что поплатилась глубочайшим разочарованием. Она страдала от вида человеческих мук, но гораздо больше от сознания собственного бессилия. Да, таких, как она, было немало. Но что было у нее, помимо желания помогать тем, кому требуется помощь, кроме веры в добро? Те, в чьих силах было что-то изменить, не желали нарушать покой своих душ, вслушиваться и вглядываться в страдания. Знать об из века в век не заживающих человеческих ранах было обременительно, неприятно, тревожно. Они отворачивались, когда Корнелия указывала им на последствия их чудовищного безразличия; они ненавидели ее за то, что она терзала их воображение историями об отвратительных зрелищах, предстающих после кровавой резни какой-нибудь из затеянных ими войн. Отчаявшись внушить людям мысли о добре и взаимопомощи, Корнелия сама стала терять веру; равнодушные люди, которых становилось все больше и больше, убивали в ней ее. Упрямая настойчивость, с которой она некогда вступала в борьбу, сменилась все усугубляющейся безнадежностью. Прежние свои убеждения она подвергла сомнению и поняла, как непростительно ошибочны были ее принципы. С отвращением к самой себе она стала резко осуждать тех, кто все еще был исполнен светлой верой в мир. Она впадал в уныние и тоску, она раздражалась и стала враждебной без причин. Одна за другой с ней стали происходить неприятности: сначала мелкие, потом все серьезнее, а однажды пришло письмо от Натаниеля, которое повергло Корнелию в состояние глубочайшего отчаяния. Натаниель писал, что остается в Париже, что, вернувшись в Предместье, он загубит свой талант, и просит Корнелию либо приехать к нему, либо отпустить его навсегда. После отчаяния наступила едва контролируемая ярость. Корнелия тотчас написала резкий ответ, в котором сообщала, что освобождает Натаниеля от прежних обещаний, и требует никогда не писать ей и не появляться в их городке.
   В то утро она отправилась из деревушки, в которой жила, в городок неподалеку, чтобы отправить письмо и сделать кое-какие покупки. Корнелия говорила, что все произошло весьма банально: плохая дорога, размытая после ночного ливня, ее раздражение, и в результате - авария, в которой она повредила позвоночник и лишилась возможности ходить. Почти месяц она провела в местной больнице, пребывая в глубоком безразличии и в отстраненности от мира и даже подумывая, не уйти ли ей из жизни. Погрузившись в эти размышления, она едва не приняла роковое решение. Пожалуй, она и покончила бы с собой, не случись как-то на рассвете одной странности. Корнелии, лежавшей на больничной койке без сна, почудился шум моря. Это действительно было необычно, потому что на сотни километров вокруг простиралась почти абсолютная пустыня, где с трудом можно было отыскать даже озерцо, и где вода была на вес золота. А тут вдруг море. Корнелия слышала его так отчетливо, что даже забеспокоилась, не последствие ли это автомобильной катастрофы. Но почти сразу мысли эти покинули ее. Шум моря, такого родного и близкого, успокаивал, и Корнелии показалось, что открой она сейчас глаза, то кругом будет не тоскливая больничная палата, а ее собственная комната в Мозаичном доме. В тот же день она выписалась из госпиталя и отправилась домой. Там все было по-прежнему, точно и не миновало десятка лет с момента ее отъезда, вот только родители чуть постарели, да объявился в доме незнакомый темноволосый мальчишка с пронзительным взглядом восхитительных серых глаз. Этот-то мальчишка и вернул Корнелии желание жить. У обоих в сердце была печаль: он потерял мать, а она - надежду. Оба были одиноки и нуждались в понимании. Их связали отчужденность и потерянность. Впереди оба ощущали что-то пугающее своей неизвестностью и неопределенностью, и они решили помогать друг другу. Корнелия стала для него заступницей и утешительницей, каким не смог стать Аристарх, его опекун; а он учил ее заново открывать для себя мир. Как-то однажды он привел ее на кусочек пляжа у горной речки, и она сказала ему, что уже позабыла, как прекрасен ее родной дом, и что она нигде в мире не видела места красивее этого уголка берега между морем и рекой. Прошло несколько месяцев, и однажды в Предместье приехал Натаниель. Он сказал, что возвратился, как только узнал о случившемся, но говорить, кто сообщил ему он почему-то отказался (правда много позже Корнелия узнала, что это Магдала рассказала ему). Натаниель ничего не объяснял и ни о чем не спрашивал, он просто остался с ней рядом. Он самоотверженно ухаживал за Корнелией, даря ей всю свою нежность и любовь. На ее же вопросы о возвращении во Францию он отвечал уклончиво или вовсе отмалчивался. Почувствовав, что готов совершить ради нее Натаниель, Корнелия отказалась принять такую жертву. Она сказала, что теперь, после всего, что она повидала, что случилось с ней самой, она, как никто другой, понимает, как важно верить во что-то и следовать своему пути. Она отпустила его, и он уехал, как думала Корнелия, навсегда. Но не прошло и трех месяцев, когда она уже смирилась с тем, что больше никогда его не увидит, Натаниель приехал вновь. Он сказал, что все это время раздумывал над теми ее словами, что все, о чем она упоминала: его вера, его будущее, его душа здесь, в Предместье, рядом с ней. И он остался. Вскоре они поженились и остались жить в Мозаичном доме.
  
   Много мыслей и эмоций пробудил во мне этот рассказ.
   В тот день, когда Корнелия рассказала нам с Ларой о виденных ею последствиях войн: о разрушенных городах и покалеченных невинных людях, - у меня на душе стало тяжело. Это не укрылось от Лариных глаз, и он спросил меня, когда мы были одни:
   - Что с тобой?
   Я вздохнула, поглядела на него страдающе.
   - То, что рассказывала Корнелия о войнах... Ведь это правда, что умирают тысячи невинных людей, что погибают молодые солдаты, которые и не понимают толком за что сражаются, а только верят в свою страну, верят тем, кто ею правит. Я видела по телевизору изуродованных детей, которые подорвались на оставшихся в земле после войн минах и в одно мгновение потеряли свое счастливое беззаботное детство. Я видела женщин, мужья и сыновья которых не возвращались после сражений. Лара, эти женщины так плакали, что становилось страшно. Но вот только тогда я не думала... Ведь Ким испытывал военные самолеты. Значит и он такой же, как те безразличные люди, значит и он виновен в этих ужасах. Лара, как же так?
   Страшное отчаяние вдруг охватило меня. Ведь я действительно не задумывалась прежде, что по сути такое - летчик-испытатель. Мне виделись самолет да небо. Я с упоением слушала истории Кима о восхитительных самолетах, творивших в небе чудеса, и даже не догадывалась, какую смертоносную угрозу они несут. Я должна была знать. Что если те самые самолеты, дарившие Киму счастье полета, сбрасывали бомбы на города, руины которых я видела; если эти бомбы лишили детей их светлого будущего и повергли женщин в скорбь...
   Меня заколотила неистовая дрожь. Лара прижал меня к себе и стал что-то говорить. Я не слышала его слов. А он обнимал меня, точно думал, что если будет достаточно долго удерживать меня в своих руках, то сможет забрать мою боль. Я долго не могла прийти в себя, пока не услышала, что говорит мне Лара. Он просил меня простить Кима, просто потому что я его любила. Он говорил:
   - Любить совершенство просто, не нужно никаких усилий. Но истинная любовь - это когда ты видишь и принимаешь человека таким, каков он есть, со всеми его изъянами, со всеми его заблуждениями, со всеми ошибками, что он совершает. Любить не только светлую, но и темную сторону человека - вот настоящее чудо. Это испытание. Знаешь, ведь любви не бывает без преград.
   - Да. Так было в дневниках у Корнелии, - проговорила я тихо. - Но разве бывают препятствия после смерти?
   - Пока жива ты, с тобой жива и любовь. А смерть - самая главная из преград, потому что она, забирая человека, оставляет образ, тот, который и должен был быть истинным для нас. Из-за несовпадения, из-за того, что тот, кто был с тобой, и тот, кого ты потеряла, оказываются не одинаковыми, возникает боль, и мы скорбим, - ответил Лара.
   Замерев, с изумлением, я слушала, как он говорит. Отчего-то Лара всегда говорил то, что нужно, всегда знал, как ответить, точно ему был заранее известен вопрос. Я искренне поражалась, откуда в нем это, ведь он даже книг не читает, он нигде не бывал, он мало с кем знаком; и все же он мог сделать так, что все становилось на свои места. Это казалось самой непостижимой из его тайн.
   Как-то раз я спросила об этом у Корнелии, когда втроем: я, она и Нора, - мы гуляли по набережной. Она усмехнулась и сказала:
   - У Лары глаза точно зеркало, ты заметила?
   - Ну, да, - недоуменно проговорила я, - так говорят: глаза - зеркало души.
   - Но только в глазах у Лары отражается не только его собственная душа, но и душа того, кто в них смотрит.
   Я размышляла с минуту, а потом произнесла:
   - И все же странно, твои знания из путешествий, мои - из книг. Откуда знания Лары?
   - От людей, - ответила Корнелия. - Он их читает как книги и путешествует по их душам как по неведомым странам. Чтобы что-то понять, не обязательно объехать весь свет или прочесть сотню книг. Кому-то не хватает целого мира, а кому-то в одном маленьком городке каждый день открывается что-то новое. Ведь по сути то, что мы ищем, заключается в нас самих.
   - Это как у Сент-Экзюпери, "когда мы осмыслим свою роль на земле, пусть самую скромную и незаметную, тогда лишь мы будем счастливы".
   - Ты любишь Сент-Экса? - заинтересовалась Корнелия.
   - Да, - кивнула я. - У него есть самолеты. К тому же "Планета людей" первая книга, которую я прочла, потому что это была единственная книга у мамы.
   Тетушка встрепенулась, глаза ее вспыхнули.
   - У Магда? Потрепанная книжка с подчеркнутыми фразами?
   - Да, все так.
   Корнелия разразилась безудержным хохотом.
   Я скосила на нее недоумевающий взгляд.
   - Я все гадала, куда она подевалась. А это Магда увезла ее с собой, - воскликнула она, изумленная.
   - Это твоя книга? - спросила я с сомнением и подумала: "та самая "Планета людей", которую принес ей Натаниель. Как странно, что она оказалась у меня, и что я привезла ее обратно в Мозаичный дом, где все начиналось. Будто бы что-то мистическое".
   В тот же день я возвратила Корнелии ее книгу. Она была так растрогана, что едва не расплакалась.
   Но в остальном с тетушкой у нас складывались весьма непростые отношения. Мы виделись не часто. Она хотя и не работала, но все время была занята. На ней одной был весь дом: она готовила, убирала, стирала, разбиралась со счетами, занималась покупками. Я удивлялась, как в ее состоянии ей удается так ловко справляться со всем, но ограниченные способности, казалось, вовсе не тяготили ее и не мешали делать все то, что может здоровый человек. Поначалу я думала, что она попросту смирилась, и покорно сносит свое положение, но потом я поняла, что она так сильна внутренне, что не замечает своей внешней ущербности; она вовсе не сдалась, она боролась за право жить так же, как и все остальные люди. Меня восхищала твердость ее духа, и за это я могла простить ей и ее беспрестанные издевки, и ее надменный тон. Я даже не представляла себе Корнелию, говорящей не насмешливо. Ироничные слова были такой же неотъемлемой ее частью, как и пронзительный взгляд был частью Лары. Мы сблизились с ней, но при этом между нами сохранялась дистанция. Корнелия была очень горда и никогда не позволяла ни мне, ни кому-либо другому, за исключением, пожалуй, Натаниеля, помогать ей по хозяйству, даже когда случалось так, что она не могла с чем-то справиться сама. А еще она не любила вопросов (впрочем, как почти все в Мозаичном доме). Мне же было страшно интересно, какими были в детстве мама и Лара, какой была их свадьба с Натаниелем. В ответ на мои расспросы Корнелия притворялась сердитой и говорила, что если я не уйму свое любопытство, то она перестанет со мной разговаривать вовсе. Но прекратить задавать вопросы было выше моих сил. Впрочем, я знала, что все угрозы Корнелии несерьезные. Очень скоро, как и говорил Лара, я научилась отделять в ее словах то, что она думала в самом деле, от сарказма, которым она приправляла свои высказывания. И тогда мне стало думаться, что та девочка из дневников вовсе не исчезла, а притаилась внутри взрослой женщины и порой появлялась, как в тот раз, когда я возвратила ей памятную книгу, или когда она сделала мне подарок.
   Она привела меня как-то в свою комнату и извлекла из глубины шкафа фарфоровую куклу. Я думаю, Лара рассказал ей, как я отношусь к игрушкам, и наверно, она хотела подарить мне ее не для игр, а как нечто ей самой дорогое, а может, она предполагала какое впечатление произведет на меня эта кукла. Она была совсем не такой, каких дарили мне мама и Ким. Те были разряженными кудрявыми красавицами с одинаковыми пустыми выражениями на лицах. А эта кукла была иной. Она была очень просто одета: в жемчужно-серое платье с оборками, в такого же цвета мягкий чепец в складку; у нее была холщевая сумочка через плечо и высокие ботинки на шнуровке. Золотисто-рыжие волосы были прямые, а не в локонах, челка лежала на лбу, лицо было немного грустным, глаза - совсем как у живой. Это была самая восхитительная кукла, которую я когда-либо видела. Я замерла, не смея коснуться ее, а Корнелия сказала:
   - Эта кукла наша с Натаниелем общая работа: он нарисовал ей лицо, я сшила наряд. Я бы хотела, чтобы она была у тебя.
   - Я не могу, - выдохнула я взволнованно и смущенно. - Она, должно быть, очень тебе дорога...
   - Дорога, - ответила Корнелия немного грустно. - Я берегла ее для своих дочерей. Но у меня не будет детей, ты вероятно знаешь. Возьми ее.
   Она усадила куклу мне на колени, а я не знала, что с ней делать.
   - Что же ты? - засмеялась Корнелия.
   Я несмело прижала куклу к груди.
   - Она такая чудесная, - прошептала я. - Спасибо.
   Я усадила куклу в подушках на своей кровати и подолгу любовалась ею. Однажды меня вот так, не сводящей глаз с игрушечной богини, застал Лара. Он улыбнулся и присел рядом со мной.
   - Правда она красивая? - спросила я восторженно.
   Он кивнул.
   - Я думал ты не любишь игрушек.
   Я обиделась.
   - Она не игрушка.
   Он смешался.
   - Прости.
   Чуть погодя я спросила:
   - Лара, скажи, отчего Корнелия не стала учительницей, когда вернулась домой?
   Он задумался.
   - Поначалу, когда она возвратилась, она просто не могла. Она потеряла веру, надежды на будущее; что она могла дать детям, если сама перестала верить мечтам. А потом у нее появились иные заботы: семья, дом. К тому же, я думаю, ей было бы тяжело оказаться в школе, ведь это значило встретиться с прошлым; она не была готова побороть свои страхи.
   - И дети напоминали бы, что ей никогда не быть матерью, - прибавила я и вдруг вспылила, - Так несправедливо, Лара.
   Лара не ответил.
  
   К тому времени осень окончательно завладела Предместьем и городком. Дни становились все холоднее, по ночам случались заморозки. Небо с самого утра застилалось тучами, начинал моросить дождь. К обеду он мог припустить вовсю, лишая меня даже мыслей о прогулках. Потоки дождя струились с крыши, капли громко стучали по перилам балкона. Балюстрада и колонны становились влажными и блестящими; в вазах на самом дне скапливались лужицы (Лара поднимал меня на руках, чтобы я могла заглянуть в них). Иногда можно было слышать, как падают откуда-то сверху тяжелые капли, и внутри какой-нибудь из ваз раздавался глухой булькающий звук. По ночам в тишине разносились громкие удары волн, которые обрушивало на берег штормовое море. Где-то заунывно выл ветер; деревья беспокойно и настойчиво скреблись ветками в окна. Рассветы были долгими и серыми, и я просыпалась в звуках монастырского колокола, ежась от холода, потому что хоть и стоял в моей комнате обогреватель, но тепла было от него не много.
   Иногда я отваживалась гулять. Однако у моря было слишком ветрено, а в саду, несмотря на то, что было тихо, промозглый воздух лип к коже и волосам, отчего те становились влажными, и я замерзала. Ко всему прочему в саду теперь стало скучно. Он окончательно утратил свои летние краски, и даже вечнозеленые растения, словно обидевшись на бесцеремонно вторгшуюся осень, поблекли. Ветви обнажились, растеряв листву, только где-нибудь в розовых кустах подрагивали еще пожухлые лепесточки, которых было почему-то очень жалко. Сад стал казаться печальным и усталым. Не было больше непроходимых зарослей, остались почти одни только коричневые веточки, сквозь которые, точно сквозь бледную болезненную кожу - вены, можно было видеть все аллеи и тропинки. Сад был растерян, будто бы и не ждал, что вот так нежданно и стремительно осень отберет все его богатства.
   Я грустила вместе с садом и читала осенние стихи из тетрадки Кима.
   "Белесоватое небо, слепое, и ветер тоскливый,
   Шелесты листьев увядших, поблекших в мелькании дней,
   Шорох листвы помертвевшей, и трепет ее торопливый,
   Полное скорби качанье далеких высоких стеблей.
   Степь за оградою сада, просторы полей опустелых,
   Сонные мертвые воды затянутой мглою реки,
   Сказочность облачных далей, безмолвных, печальных и белых,
   Шелесты листьев увядших, их вздохи и лепет тоски.
   Смутная тайна мгновений, которые вечно стремятся,
   Падают с призрачным звоном по склонам скалистых времен,
   Осени саван сплетают и траурной тканью ложатся,
   Зимний готовят холодный, томительный, длительный сон".
   Моя печаль была спокойной, без отчаяния; она заставляла меня вспоминать Кима и все хорошее, что было у нас. Мне казалось, что эта печаль каким-то неведомым образом приближает меня к нему, потому что порой в тишине библиотеки, где я вновь проводила большую часть времени, мне точно наяву слышался его голос, виделось, как он растерянно трет пальцами висок, ощущался запах кофе и самолетов, словно Ким был где-то очень близко, но как будто в ином измерении, и поэтому я не могла его видеть. Все было так, как и говорил Лара. Мне, после того, что внезапно открылось моему пониманию, пришлось заново все принимать, заново узнавать Кима и переосмысливать то, что было прежде, потому что прошлое стало другим. Это было странно, ведь Кима больше не было, и прошлое казалось неизменным. Но Лара был прав, любовь не заканчивается со смертью, а те, кто покидает нас, совсем не уходят. А еще оказалось, что у воспоминаний нет времени, они были частью нас самих - менялись мы, менялись и они (не сами события, но то, что мы извлекали из них). Обрести новое прошлое, а главное - нового Кима было непросто. Я вспоминала, как Лара говорил о море, и я старалась принимать Кима, как море, таким, каков он был, а не таким, каким он мне виделся. Так было честно, ведь я любила его, а в любви нужно быть честным, даже когда кажется, что уже слишком поздно.
   Я поняла, почему я не плакала: я слишком много думала вместо того, чтобы чувствовать. Столкнувшись со смертью, я тут же принялась искать ей причину, даже моя скорбь была способом понять, что есть такое смерть. Все мои чувства были отражением мыслей. Мне нужно было просто горевать, а я прятала свои настоящие чувства за бессмысленным исследованием того, чему, может, и нет ни ответа, ни разъяснений. Смерть просто есть. Мне и ее следовало принять как данность не только душой, но и разумом, который упрямо все на свете подвергал сомнению. Я спрашивала себя, настало ли теперь время смириться.
   Но скука заставляла меня беспрестанно размышлять. В конце концов, я ощутила отчаянную необходимость избавиться от назойливых, сводящих с ума мыслей. В библиотеке, кажется, не осталось ни одной книги, которую я бы не прочла, и я решила отправиться в городскую библиотеку.
  
   Здание библиотеки располагалось в центре городка, неподалеку от местного колледжа. Оно было большим, старинным, по-видимому, одним из первых местных построений. Прежде оно было особняком какого-то дворянина, о чем свидетельствовала табличка у входа. Внутри кроме компьютера, где содержался перечень всех имеющихся книг и списки читателей, все было по старинке: просторные залы, в которых прежде, верно, устраивались роскошные приемы и балы; устремленные вверх, до самого потолка, стеллажи, к которым цеплялись лестницы на колесиках; мягкие диванчики и низкие столики у огромных, высотой в несколько метров, окон; в центре залов - длинные столы с письменными принадлежностями и лампами с зелеными, как и положено, абажурами.
   Я прошла по пустым залам, слушая свои несмелые, гулким эхом раздающиеся шаги, ощущая восторг от окружающих меня громадных конструкций, от сотен книг, от исторической значимости этих комнат. Замечтавшись, я сбилась с пути и остановилась в растерянности между стеллажами, раздумывая, куда мне идти и что я, в сущности, ищу.
   - Эй, малышка, ты что заблудилась? - послышался позади участливый голос.
   Я обернулась. У окна на диване сидела девушка лет семнадцати. У нее были чудесные вьющиеся медово-русые волосы и глаза мечтательницы. Она улыбнулась.
   - Нет, я... - отозвалась я. - Я даже не знаю, что я ищу. А ты работаешь здесь?
   Я кивнула на карточку с именем и фотографией, приколотой к карману ее рубашки.
   - Да - ответила она. - Ведь здесь я могу читать.
   Взгляд ее стал пытливым. Она внимательно оглядела меня, будто что-то припоминая.
   - А ты ведь та девочка, что приехала в Мозаичный дом, - произнесла она наконец. - Северина?
   Я кивнула.
   - А я Анна, - представилась она, хотя я уже прочла ее имя на карточке. - Я тоже из Предместья.
   - Значит, ты любишь читать? - поинтересовалась я, припомнив ее странный ответ про работу.
   - Да, - засмеялась она. - Меня в школе частенько ловили, когда я прятала книгу под партой - я читала вместо того, чтобы слушать урок. Я сюда пришла только потому, что здесь никто не упрекнет за любовь к книгам.
   Я поглядела на книгу, которую она держала в руках. Это были стихи какого-то незнакомого мне поэта.
   - Показать тебе библиотеку? - предложила она.
   - Я уже все посмотрела, - отозвалась я, отрицательно мотнув головой, и прибавила немного погодя, - а здесь есть самоучитель по игре в шахматы?
   - Должен быть, - задумчиво проговорила девушка. - Пойдем-ка поглядим.
   Самоучитель у них нашелся и даже не один. Я взяла все, что были и, поблагодарив Анну за помощь, отправилась домой.
  
   С того дня все свое свободное время я стала посвящать шахматам. Я извлекла из ящика комода каменные фигуры в ларчике и доску (те самые, что нашла на чердаке) и стала учиться по ним. Игра оказалась не такой уж и сложной. Я выучила названия всех фигур, роли, что они играли на доске, их ходы; попробовала все нехитрые комбинации из книжек и даже почитала об истории шахмат и о великих шахматистах. Игра чрезвычайно меня увлекла, однако играть с самой собой было скучно и как-то нелепо. А в доме никто, кроме Аристарха, играть не умел. И я стала приглядываться к деду.
   Аристарх был типичным трудоголиком. Жизнь для него делилась на работу и все остальное, причем все остальное тоже было связано с работой. Дни напролет он пропадал в больнице, а дома обычно не выбирался из своего кабинета. Говорил он так же исключительно о работе. Работа, медицина были не просто смыслом его существования, они были его сутью. Аристарх являлся не только хорошим врачом, скорее даже не столько, поскольку как свидетельствовали его многочисленные дипломы и награды и прочие подтверждения, он был одним из лучших специалистов страны. Лара рассказывал мне, что его мечтали заполучить самые известные столичные клиники, первейшие высшие медицинские заведения звали его преподавать; молодые стажеры приезжали за тысячи километров, чтобы увидеть его и понаблюдать за его работой. Причины же, по которым Аристарх методично отвергал все, даже самые заманчивые, предложения, никому не были известны. Полагать, что он лишен честолюбия или что его порывами движет великая любовь к людям, было нелепо. Аристарх был и горд и тщеславен, бескорыстие и жертвенность были чужды ему. Люди не имели для него того значения, какое они имели для Лары. Аристарх, избрав для себя медицину, не собирался посвящать себя служению человечеству, но служил науке. Человек был для него неким материалом, как почва, в которую сажают зерна и ждут всходов, и в то же время сложным высокотехнологичным механизмом, который требует тонкой, кропотливой работы. Именно поэтому чувства его никогда не затмевали разум, и он стал одним из лучших. И все-таки остался ведь он в Мозаичном доме, не променял Предместье на столицу, а свою местную больницу - на роскошную городскую клинику. Вполне возможно, он просто не желал затеряться в кругу других превосходных специалистов, а здесь же он был богом своего маленького мирка. Мне хотелось верить, что Аристарх не только кладезь медицинских терминов и историй болезней, но и просто человек, способный чувствовать, ведь любил же он Нору когда-то, радовался рождению дочерей, тосковал, когда обе они покинули дом, страдал, видя отчуждение жены, сочувствовал, когда с Корнелией случилось несчастье. А работа... в ней не было иллюзий, а потому не было и разочарований, в ней все было ясно, все зависело от него самого. Работа не могла разбить его сердца, как те, что были ему дороги. Нора навсегда осталась в прошлом, ее мир далек, как иная вселенная, и никому нет в нее пропуска, ее душа ускользает, как мираж, стоит лишь приблизиться. Магдала разрушила его ценности, избрав свой путь; она сама по себе, она ни в ком не нуждается. Корнелия повидала и пережила так много, что жизнь для нее утратила прежний смысл, у нее тоже свой, обособленный мир. Лара последняя надежда, но и в нем есть нечто чуждое, не подвластное пониманию, неподчинимое. Лара был самым явным доказательством того, что Аристарх за годы, посвященные одной лишь работе, не утратил своей души. И может быть, он остался в Предместье, потому что Предместье было в его душе, и потому что его душа была в Предместье. Возможно, вопреки всему, что было у него: вопреки славе и признанию, вопреки своим успехам, вопреки всеобщему преклонению, - он жаждал самых обыденных, простых вещей. Он верил в нерушимые семейные узы, как многие похожие на него люди. Однако единственный человек, который мог понять это, оказался на это не способен. Лара, а это был именно он, с высоты своей святости, не видел маленьких, но невероятно важных, деталей и не сумел распознать в Аристархе обыкновенного стареющего человека, отчаянно нуждающегося в семье.
   Все считали Аристарха сильной личностью, но ведь он был и слаб. Его прихоти воспринимались как издержки повышенного к его персоне интереса - гениям позволено все, и все им прощают (в конце концов, у кого из выдающихся людей был покладистый нрав, а испорченность характера - это, скорее, требовательность, а не капризность). Мне же казалось, что таким образом Аристарх пытается привлечь к себе внимание, как это делают дети. Аристарх просто был одинок. Однако посмей кто-нибудь высказать ему эти предположения, он пришел бы в ярость и искренне посчитал бы все бессовестной клеветой. Он не терпел, когда кто-то оказывался прав, когда что-то шло не по его планам. Он непременно должен был все контролировать сам, именно поэтому он был слаб - он боялся довериться кому-то, он боялся своей души.
   Однако же все эти мысли пришли ко мне не сразу. Месяцы, что я уже жила в Мозаичном доме, я дичилась его и робела, стоило ему взглянуть в мою сторону. Всякий раз, как я попадалась в поле его зрения, у меня появлялось неприятное ощущение, что я путаюсь у него под ногами, препятствую своим назойливым присутствием чему-то очень важному, едва ли не открытию закона, способного изменить ход истории, даже если мы всего лишь сталкивались случайно в коридоре или на лестнице. Это чувство внушил мне сам Аристарх. Когда у него пропадало что-то, он неизменно обвинял меня, говоря, что дети постоянно берут чужие вещи без разрешения и не кладут их потом на место. Мои попытки растолковать ему, что никогда я не имела подобной привычки (шахматы, конечно, были не в счет, потому что они пылились никому не нужные на чердаке), не приводили к успеху, потому что даже если мне удавалось доказать, что я не повинна в пропаже, то я все равно была виновата в том, что он терял время на поиски, так как из-за моего появления в доме все стало вверх дном. Из-за меня сбилось расписание его домашних обедов и ужинов, потому что Корнелия сначала готовила еду мне, а уже потом Аристарху, отчего тот буквально сходил с ума. Я как-то предложила Корнелии, чтобы я сама подогревала себе еду, на что она, истинная дочь своего отца, ответила, что если она никому не дозволяет совать нос в ее кухню, где является полноправной хозяйкой, отчего же она должна нарушать правила ради меня. Поэтому мне приходилось сносить и дальше вечное дедово недовольство. Я была виновата (и это касалось не только обедов и ужинов) всякий раз, как сбивалось его расписание. Я вносила беспорядок в привычные устои. Я была хаосом, разрушающим распорядки и планы. А все потому, что я была ребенком. Стереотип несносного, неуправляемого существа прочно укоренился в сознании Аристарха, и ничто: ни мое знание всей школьной программы, ни идеальное поведение, - не могли изменить его мнения. А доказать что-то человеку, который не признает ничьего мнения, кроме своего собственного, было невозможно. Его искренняя и упрямая, почти детская, убежденность в собственной всегдашней правоте временами выводила меня из себя. К сожалению, я не могла совсем его игнорировать, общаться же с таким человеком не представлялось никакой возможности. Аристарх был сущим тираном, до ужаса высокомерным, невыносимым, вечно всем недовольным, сварливым стариканом. Весь дом стонал от его изощренных придумок, но никто не решался бунтовать. Властная сила его великой личности внушала благоговейный трепет и подчиняла себе, не терпя возражений. Все возмущались только лишь из привычки, в итоге же исполняли его прихоти. Обычно поздно вечером, когда он расправлялся с делами, он приступал к расправе над нами. Если в доме не оказывалось сока или молока, то кому-то, чаще всего Ларе, приходилось идти в магазин. Он мог, например, потребовать изюму, притом, что совершенно его не терпел, и ему приносили изюм. Чаще всего это были такие небольшие требования, но иногда, пребывая в особо дурном расположении духа, он расходился не на шутку. Он мог заявить Корнелии, что ее стряпня отвратительна, и он ни за что не станет есть, и тогда начиналась ссора. Корнелия, которая очень ревностно относилась к своим кулинарным способностям, в которых никто не смел сомневаться, буквально взрывалась и обрушивала на Аристарха всю свою ярость, копившуюся с прежней ссоры. Аристарх же откровенно наслаждался скандалом и позволял себе подобные праздники хотя бы раз в неделю. Впрочем, так ругался он только с Корнелией, потому что никто другой не давал ему такого продолжительного отпора. Хотя, в итоге сдавалась и Корнелия и отправлялась, вся трепеща от гнева, готовить новое блюдо.
   У Аристарха была и еще одна забава. Он обожал выдумывать себе всевозможные болезни. Он находил у себя какие-то несуществующие симптомы и поднимал на ноги весь дом. Все начинали суетиться вокруг него, и дед, стараясь не разочаровать публику, корчился от боли, хрипел, показывал всем свои дрожащие руки. Звали Лару, тот проводил осмотр и укоризненно качал головой, объявляя, что Аристарху ничто не грозит. Дед возмущенно шевелил усами и презрительно бросал: "Неопытный мальчишка будет ставить мне диагноз!". Но сколько бы его не уличали в притворстве, излечить его от бесчисленных мнимых болезней никак не удавалось. Его сетования и беспрестанные жалобы изводили всех даже больше, чем капризы. Аристарх это знал и потому не упускал возможности поныть, когда кто-либо оказывался рядом.
   Так же Аристарх был помешан на своем завещании. Он до ужаса боялся смерти, поскольку ее-то он контролировать никак не мог, а потому тщательно готовился к ее приходу. Он скрупулезно составлял свое завещание, заверял его у нотариуса, клал в сейф, раздавал всем указания на случай своей внезапной кончины, потом проверял, не позабыл ли кто вверенных им обязательств для церемонии похорон, а через некоторое время извлекал завещание из сейфа, все в нем менял, переписывал и переделывал и снова заверял. Нотариус приходил в Мозаичный дом, как на работу, но был терпелив и послушен, как и все, кого дед истязал своими причудами, и даже пообещал как-то, что наденет на похороны именно тот костюм, который велел ему надеть Аристарх.
   Меня дедовы выходки возмущали до крайности, как, впрочем, и Ларино хладнокровие и покорность всех остальных. Однако бунтовала я только на словах, на большее у меня не хватало решимости. И не увлекись я шахматами, я бы ни за что на свете не отважилась настолько приблизиться к Аристарху.
   Я стала замечать в нем весьма любопытные детали. Например, когда ему надоедало терзать окружающих, составлять планы своих похорон или испытывать судьбу придумками несуществующих болезней, он уходил в сад, в самый дальний его уголок, где под нависшими ветвями стояла старая деревянная скамейка, которую я никогда не удостаивала особым вниманием. Он усаживался на эту скамейку с книгой в руках и сидел так, часами не переворачивая страниц, о чем-то сосредоточенно размышляя. Никто и ничто не нарушало его угрюмого уединения. Я наблюдала за ним с балкона. В часы одиночества он совершенно преображался: лицо суровое и надменное, но в глазах искренняя и почти безнадежная тоска. Тоска утратившего счастье, усталого и одинокого старика. Наедине со своей хмурой печалью он мог даже не заметить начинающего накрапывать дождика, и так и сидел, мокнув под дождем. Мне становилось немного жаль его в такие мгновенья. И как-то однажды, набравшись храбрости, я подошла к нему. В руках у меня были его шахматная доска и ящичек с фигурками. Я сказала:
   - Хочешь сыграть?
   Аристарх, точно очнувшись ото сна, поглядел на меня презрительно-недоуменно, а, заметив шахматы, нахмурился.
   - Откуда у тебя это? - резко спросил он.
   - Я нашла их на чердаке, - ответила я тихо, вновь ощутив прежнюю робость.
   - И кто же позволил тебе их взять? Давай-ка их обратно.
   Лицо его полыхнуло гневом. Он метнул меня свирепый взгляд. Я отпрянула в ужасе, встретившись с его глазами, и прижала шахматы к груди.
   - Они валялись на чердаке и были тебе не нужны, - проговорила я с внезапной смелостью, которую придало мне возмущение.
   - Это еще что?! Ты собираешься спорить со мной?
   Он не на шутку рассердился. Лицо его побагровело, усы зашевелились.
   - Ты даже не помнил о них, - взбунтовалась я. - А сердишься только оттого, что они у меня.
   - Кому-то в этом доме все же следует заняться твоим воспитанием, девочка, - заявил он ледяным тоном. - Твоя бесцеремонность переходит всякие границы.
   - Я вовсе не бесцеремонна, - обиделась я. - А ты не выносишь, когда кто-то говорит тебе правду. Можешь забрать свои шахматы, только тебе ведь все равно не с кем играть. Да и кто станет играть с человеком, который вечно всем недоволен.
   Я отдала ему шахматы и ушла прочь.
   Потом я видела, как он сидит на той самой скамеечке и играет сам с собой, неторопливо передвигая фигуры по доске, отвлекаясь и надолго задумываясь о чем-то. Ему скучна была такая игра, но играть ему хотелось. Он жаждал испробовать свои силы в сражении с противником. Аристарху не доставало партнера, как и мне. Но я и не думала больше подходить к нему. Я сделала шаг навстречу, а он меня прогнал. И пускай теперь сидит в одиночестве и жалеет о том, что оттолкнул единственного человека, пожелавшего сыграть с ним в шахматы. Я нарочно стала гулять неподалеку, чтобы смутить его. И однажды дед заговорил со мной.
   - Ты, что же, и впрямь умеешь играть в шахматы? - спросил он, когда я проходила по тропинке в нескольких шагах от него.
   - Умею, - ответила я, остановившись.
   - Что ж, тогда ты вполне могла бы сыграть со мной, - объявил он, как будто снисходительно и прибавил скептически, - только сомневаюсь, что мы имеем в виду одну и ту же игру.
   Я насупилась и ничего не сказала.
   - Ну, так иди же сюда, - позвал он нетерпеливо.
   Я взобралась на скамейку. Аристарх положил между нами доску, расставил на ней фигуры.
   - Кто же, интересно, научил тебя играть? - поинтересовался он недоверчиво.
   - Я выучилась сама, по книгам, - похвасталась я.
   Он фыркнул.
   - Нужно решить, кто будет играть белыми, - заметила я чуть погодя.
   Аристарх поглядел на меня так, словно я сказала глупость.
   - Разумеется, я, - заявил он тоном, не терпящим возражений.
   Я пожала плечами.
   Мы принялись играть.
   Наивная, я смела полагать, что во время игры Аристарх будет молчать, но не тут-то было. Он то и дело одергивал меня, сбивал ход моих мыслей, комментировал каждый мой шаг, раздражался, когда я слишком долго думала, как мне пойти, возмущался, когда я забирала какую-нибудь из его фигур, обвинял меня в жульничестве, когда ему грозила, пусть даже самая ничтожная, опасность. Я спорила с ним, сердилась на него, несколько раз за партию собиралась бросить игру и уйти.
   Но нельзя не признать, Аристарх был превосходным игроком. У него был острый, глубокий ум и смелое воображение. То, как он мыслил во время игры, восхищало меня. Его ходы были виртуозны и дерзки; он был мастером сложных комбинаций и замысловатых ловушек, из которых я выпутывалась с великим трудом, прилагая все свои книжные знания. При этом ему была присуща разумная осмотрительность, он постоянно был на чеку, в каждом моем ходе усматривал подвох. На его стороне был многолетний опыт, на моей - эффект неожиданности. Аристарх был самонадеян, ведь его противником была всего лишь восьмилетняя девочка, но я была не глупа. Зная его привычку планировать наперед, и его уверенность, будто он может предвидеть мои ходы, я заставала его врасплох, переворачивая его планы и заставляя тратить силы и время на обдумывание иных замыслов.
   В тот раз Аристарх одержал надо мной верх. Это была первая моя игра, и я ожидала его победы, но ведь она досталась ему не так уж и легко. Мысленно я уже готовилась к следующей партии, и спустя несколько игр мне удалось добиться ничьи, а потом и вовсе одолеть деда. Он был разгневан и обескуражен, но ничего не мог поделать - я играла честно.
   Шахматы захватили нас обоих. Это была даже не игра, это был мир, в который я и Аристарх переносились на несколько часов в день. Этот мир был восхитителен и полон жизни. Он был населен королевами, королями и их подданными, каждый из которых имел свой характер, свои отличительные черты: пешки были кроткими и послушными, кони - отважными и воинственными, королевы - высокомерными, короли - трусливыми. Как только начиналась партия, наш шахматный мир оживал. Начиналось сражение, и атмосфера наполнялась духом битвы. Королевские войска вступали в бой, под ногами пехоты и копытами лошадей содрогалась земля, и, казалось, что от каждого хода вибрирует вся доска. Ежесекундная опасность разливалась над черно-белой поверхностью шахматного королевства тончайшим горьковатым ароматом битвы. Чудилось, если прислушаться хорошенько, то можно будет различить лязг мечей и дребезжание тяжелых лат, грозные выкрики командующих и испуганный шепот королевских семейств. Стоило сражению остановиться, чтобы стратеги обдумали очередную атаку или путь к отступлению, все фигуры принимались возбужденно дрожать от нетерпения. Они были точно напряженными пружинами, готовыми вот-вот разжаться. Они жили этой битвой. А нетерпеливы были оттого, что слишком долго спали на пыльном чердаке; пробудившись теперь, они жаждали схваток.
   Я и Аристарх играли почти каждый день. Я ждала его на скамейке, и он приходил с шахматами в руках. Однако в саду мы были обычно не более получаса. Уже настала зима, и хотя это была вовсе не северная зима, все же было холодно. Дожди шли обыкновенно по вечерам, но солнце, которое светило днем не могло согреть ни воздуха, ни земли. На тропинках были лужи, опавшие листья от влаги стали коричневыми. Дул холодный влажный ветер. Я замерзала, и мы переносили игру в дом. В гостиной мы усаживались у горящего камина; Корнелия, если она бывала дома, грела мне какао, а деду - чай.
   Аристарх, вскоре поняв, что я серьезный противник, прекратил мешать мне и себе ненужной болтовней, и мы стали играть большей частью молча. Он всегда выбирал белые фигуры, потому что они ходили первыми. Я не возражала, де это было бы бесполезно. И почти всегда дед выигрывал, но победа никогда не доставалась ему просто так - ему приходилось использовать все свое мастерство, весь свой опыт, чтобы одолеть меня. Часто нам приходилось откладывать партию на завтра, потому что я уставала с непривычки к столь большим умственным нагрузкам (душевные силы мои были невелики, и шахматы забирали их практически все); я просила Аристарха о перерыве, но он был неумолим, и только Корнелии удавалось разрешить наши вечные противоречия. Но даже когда мы прекращали игру и расходились, мы продолжали сражаться мысленно. Мы раздобыли из библиотеки и книжного магазина все книги и журналы о шахматах, что были там, и изучали новые комбинации и хитроумные ловушки, совершенствуя свое мастерство.
   Мне же одних шахмат скоро стало мало. Сидящий напротив человек с сосредоточенным взглядом, размышляющий с шумным сопением над очередным ходом, возбуждал мое любопытство. Мне стало интересно, кто же он, помимо того, что выдающийся врач и мой чудаковатый дед. Ведь люди, которые не слишком открыты окружающим и в жизни которых нам видна одна только сторона, которые, очевидно, мыслят в совершенно иной, чуждой нам, манере непременно начинают в один момент занимать наше воображение, потому что они точно закрытые двери, за которые нам хочется заглянуть, именно потому, что заглянуть туда не представляется возможности.
   Как-то раз, рискуя навлечь на себя дедов гнев, я спросила:
   - Аристарх, ты веришь в бога?
   Эту тему я затронула, потому что вот уже несколько дней она владела моими размышлениями. А все началось, когда я узнала, что Лара регулярно ходит в церковь. Я и не подозревала об этом, пока однажды утром не спросила, куда он идет вместе с Норой.
   Лара ответил:
   - В церковь. Мы с Норой бываем там каждую неделю. Хочешь с нами?
   Я в недоумении помотала головой и отказалась.
   Они ушли, а я надолго задумалась. Религия никогда не трогала ни моих мыслей, ни, уж тем более, моего сердца. Ни мама, ни Ким не были верующими: мы никогда не ходили в церковь, не отмечали церковных праздников, не соблюдали постов. Как-то давно из любопытства я пробовала читать Библию, но почти сразу оставила эту затею - все то, о чем говорилось в писаниях, вызывало мое раздражение и было совершенно мне чуждо. Идеи Библии до крайности возмущали меня своей разрозненностью, несоответствием реальной действительности и абсолютной неприемлемостью для здравомыслящего человека. Некоторые прочитанные моменты я посчитала откровенной ложью. Я не понимала, с чего людям вообще вздумалось верить всем этим историям. Ну, допустим, в прежние века, когда народы были темными, необразованными, не знали законов науки, нужно было как-то объяснять стихийные бедствия и болезни; считать все не поддающиеся объяснению явления божьими или дьявольскими деяниями было вполне допустимо. Но теперь, в эпоху технического и технологического прогресса, когда людям открыты все пути к познанию вселенной, неужели может быть возможной вера в то, что нашей жизнью управляет некие высшие силы, что мы беспомощные существа, не способные сами управлять своей судьбой. Не спорю, в самые отчаянные моменты и я начинала верить в нечто, не имеющее истолкований, обладающее некой властью, противостоять которой я была не в силах. И все же религию я никогда не воспринимала всерьез. Я была скептиком и не могла верить в то, чего нельзя было увидеть или потрогать. Молчаливую кроткую веру Норы я принимала без неприязни или удивления (хотя когда я впервые увидела ее, похожую на монастырскую келью комнату с множеством икон и свечей, я была поражена), но Нора с ее верой были неотделимы, и это казалось естественным. А это ее стремление уйти в монастырь вовсе не было следствием исступленного фанатичного поклонения, просто каждый стремиться по-своему искупить свои грехи. Однако признание Лары о посещении им церкви меня изумило. Я никак не могла подумать, что он, образованный человек, имеющий отношение к медицине, может тоже поддаться этим уловкам. Мне хотелось поговорить с ним об этом, но он был занят все эти дни, поэтому я спросила Аристарха.
   Дед поднял на меня недоумевающий взгляд.
   - Что за чушь! - воскликнул он недовольно и поморщился.
   - Но ведь столько людей верят в бога... - проговорила я в раздумье.
   - Мне до этих людей нет никакого дела, - оборвал он меня резко.
   - А как же Нора? - не унималась я. - Ведь она верит в бога.
   Аристарх метнул в меня гневный взгляд и велел не мешать ему думать.
   - Я вот в бога не верю, - проговорила я тихо, точно и не с ним разговаривала, а с самой собой. - И не понимаю, отчего люди верят.
   Аристарх нервно передернул плечами, так как я, похоже, все-таки сбила его с верной мысли, и раздосадовано поглядел на меня.
   - Я хотела поговорить с тобой, - сказала я робко и доверительно. - Пожалуйста, скажи мне...
   - Нет. Не верю я в бога! - ответил он раздраженно. - С чего тебе вообще вздумалось спрашивать меня об этом?
   - Я подумала, может, ты что-нибудь знаешь, - пожала я плечами.
   Аристарх фыркнул.
   - С чего бы мне знать? А хочешь поговорить, так ступай к Норе с Ларой.
   - Но они расскажут мне, почему они верят, - возразила я. - А верят они просто, потому что верят. Мне не нужно таких объяснений. Мне нужно мнение другой стороны.
   Дед, видно, поняв, что я не угомонюсь, пока не получу ответа, наскоро выговорил:
   - Я не верю в бога, потому что его нет, а нет его, потому что нет доказательств, и выдумки все это неразумных и недалеких людей.
   И он вновь склонился над доской.
   Я подумала, Аристарх так раздражается на мои вопросы из-за Норы. Есть люди, которые просто из себя выходят, когда кто-то не разделяет их убеждений и имеет свою собственную точку зрения. Аристарх был именно таким. С его деспотичным нравом он привык навязывать другим свои суждения и совсем не уважал мнения остальных людей. Но если он любил Нору, отчего не смог научиться принимать ее истинной, со всем тем, что казалось ему непонятным или неправильным. Ведь она была рядом. Разве он не знал ее?
   Аристарх сделал ход. Мне вдруг стало не до шахмат. Я спросила несмело:
   - Почему ты не позволил Норе уйти в монастырь?
   Он угрюмо сдвинул брови.
   - Я не намерен обсуждать это с восьмилетним ребенком.
   - Ты видел ее комнату? - продолжала я спрашивать. - Она похожа на келью. Норе плохо здесь, в доме. Разве ты не видишь? Разве ты больше не любишь ее?
   Разгневанный, он поднялся с дивана и, одарив меня уничтожающим взглядом, заявил:
   - Мы не станем продолжать партию, пока ты не прекратишь задавать эти невозможные вопросы.
   С этими словами он вышел из гостиной.
   Оставшись в одиночестве, я стала глядеть на яркое пламя камина, ни о чем особенно не думая, немного растерянно и устало. Потом в гостиную заглянул Лара. Мне подумалось, что Аристарх, верно, рассказал ему о моих расспросах.
   Лара присел на диван напротив меня и поглядел на доску на столике между нами.
   - Какая это чудесная игра, - сказал он с улыбкой. - Я никогда не мог постигнуть ее тайн, как ни старался. Поразительно, как тебе удалось так скоро освоить все правила. Тебе не было сложно?
   - Было, - ответила я рассеянно.
   Лара посерьезнел.
   - Случилось что-нибудь? - спросил он участливо. - Аристарх Борисович сказал тебе что-то обидное?
   Я не отозвалась, а немного погодя проговорила:
   - Я не знала, что ты веришь в бога.
   - Да, это так, - сказал он. - Я христианин.
   И в подтверждение он показал мне маленький золотой крестик на шее.
   - Но разве это не странно, верить в то, чему нет подтверждений? - удивилась я.
   - А как же Библия? - возразил Лара.
   - Библия! - фыркнула я. - Библия совсем не подтверждение. Это просто книга.
   - Ты, значит, не веришь в бога? - спросил он, чуть разочарованно.
   Я качнула головой.
   - Не верю. По-моему, это какой-то всеобщий обман.
   Лара улыбнулся.
   - И кто же кого обманывает?
   - Церковь обманывает людей. Религия - все равно, что политика - всей правды тебе никогда не расскажут. И интересует их по сути одно и то же - власть да деньги. Разница лишь в том, что политики пытаются завладеть человеческими умами, а священники - душами.
   - Ты говоришь в точности, как Аристарх Борисович, - удивился Лара. - Только я не понимаю, откуда...
   - Откуда я знаю это? - догадалась я. - Просто у меня было время, чтобы подумать.
   - А я думаю, - сказал Лара после паузы, - что в вас обоих говорит страх. Вы не можете допустить мысли, что не все в жизни поддается вашему контролю. Вас пугает, что вы, может быть, не принадлежите сами себе. Но как же человек может жить без веры?
   - Можно верить в законы природы, в свои силы, на худой конец.
   - Тогда как ты станешь объяснять непредвиденные события? Случайностью?
   - Вовсе нет. Я найду причину.
   - А как насчет смерти? Что ты скажешь о жизни по ту сторону? Ведь ты не веришь в рай и ад.
   - Я не знаю, что там по ту сторону. Может другой мир... А может всех нас ждет вечное забвение, как нескончаемый сон, от которого не проснуться... Но ведь ты, Лара, веришь в реинкарнацию, а в христианстве нет такого понятия. Значит, и ты признаешь, что написанного в Библии не достаточно. Значит, и ты не хочешь просто подчиняться, тебе нужны объяснения.
   Лара задумался. Я не стала ждать его ответа и продолжила:
   - Религия появилась потому, что людям нужны были ответы. Но Библия не дает никаких ответов, она только порождает новые вопросы. Эту книгу писали почти необразованные по сегодняшним меркам люди, которые объясняли как божьи чудеса то, что теперь можно объяснить законами науки. Как можно верить их словам? Разве ты не посмеялся бы, если бы кто-то сегодня верил, что Солнце вращается вокруг Земли? Ведь долгие века никто в этом не сомневался. Вспомни, греки верили в своих богов, и у них была "Библия", а теперь эти истории называют мифами, выдумками. Христианство вселенская мистификация, но и ей наступит когда-нибудь конец, как и предыдущим верованиям. Люди поймут, что им не достаточно просто верить во что-то неосязаемое. Они захотят объяснений.
   После долгого молчания Лара заговорил:
   - Ты говоришь, что Библия не дает ответов на вопросы. А как же заповеди? Не будь их, мир обратился бы в хаос. Когда человечество перестало верить сонму своих богов, когда в душах людей наступило смятение, разве не заповеди стали ответом, разве не они направили людей по верному пути? Чем был бы сегодня человек, не прими он этих правил в свою жизнь?
   - Интересно, если бы за нарушение этих правил не грозили вполне реальные наказания, вроде тюремного заключения или даже смертной казни, много людей следовало бы им?
   - Может, тогда совсем не было бы преступлений...
   Я очень удивилась.
   - Как так?
   - Если люди пишут кодексы, значит, они не доверяют друг другу, значит, допускают мысль о преступлении. Не будь на свете наказаний, человек был бы в ответе только перед собственной душой, а свою душу невозможно обмануть. Религия существует не для того, чтобы докапываться до сути, для этого есть науки, религия дана нам, чтобы верить, как верили наши предки, она - нить, соединяющая нас друг с другом, с прошлым всего человечества; религии нужно внимать сердцем, а не разумом. Для разума ты можешь найти ответы в науке, но разве наука даст ответы твоему сердцу? Где искать покой и любовь, если не в вере?
   - Если есть что-то, что дорого тебе (человек или, может, нечто иное), не придется искать покой и любовь в отвлеченных понятиях.
   - Но если человек, который тебе дорог, серьезно болен, что даст тебе силы?
   - Моя любовь.
   - Что же будет питать твою любовь?
   - Надежда.
   - А когда ее не станет?
   - Надежда есть всегда.
   - Нет. Многие люди теряют надежду. Ее питает вера. Если тот, кто тебе дорог, болен, твоей верой будет вера в силу медицины. Но бывают случаи, когда врачи оказываются бессильны, и тогда твои вера, надежда и любовь рушатся, внутри воцаряется пустота, и только вера в бога может заполнить ее. Много раз в больнице я наблюдал, как убежденные атеисты, утратив надежду, обращались к богу. В отчаянии неколебимые силы разума ослабевает, душа открывается и устремляется к главному источнику, что питает ее. Разве в такие моменты нужны объяснения?
   - Если у человека будут объяснения, тогда не наступит отчаяние, когда не останется надежды.
   - Но если тебе будет известно абсолютно все, для чего тогда жить, к чему стремиться?
   - Тогда можно будет жить не только для себя, но и для других.
   - А если попробовать жить для других прямо сейчас, не дожидаясь, пока тебе откроются все истины?
   - Тогда всегда будет отчаяние, когда ты будешь терять того, кто тебе дорог.
   - И вера в бога всегда будет спасать от отчаяния.
   - Но объясни мне, Лара, почему заповеди одинаковы для всех, но кого-то наказывают за преступления, а кого-то - нет?
   - Если их не наказывают власти, это не значит, что они не получат своего. Богу известны грехи всех людей.
   - Религия оправдывает недостатки государственной власти?
   - Религия учит принимать мир таким, каков он есть.
   - Мир можно принять таким, каков он есть, только узнав его.
   Лара вдруг рассмеялся.
   - Это замкнутый круг, Северина. Нам, по-видимому, никогда не прийти к компромиссу.
   Я пожала плечами.
   - Что ж, тогда каждый останется при своем мнении.
  
   В тот день звонила мама. Лара позвал меня к телефону. Я сбежала вниз по лестнице. С мамой разговаривал Аристарх. Он стоял ко мне спиной, а потому не мог меня видеть. Я остановилась в стороне, чтобы не мешать ему, и стала ждать, пока он договорит и отдаст трубку мне.
   Поначалу он слушал, что говорит ему мама, фыркая, выражая тем самым свое с ней несогласие, а потом вдруг резко заявил:
   - У девочки нет отца, мать безответственная и легкомысленная. Подумай, Магдала, какое сомнительное будущее ждет твоего ребенка, если даже сейчас она не ходит в школу, не получает никакого воспитания и целыми днями занимается неизвестно чем.
   Я отпрянула. Мне стало неловко. Я хотела было уйти, но следующие слова Аристарха буквально приковали меня к месту.
   - А о нас ты подумала, когда оставляла ее? - воскликнул он сурово и недовольно. - Ты привезла ее, никому ничего не объяснила и умчалась восвояси. Ты взвалила на нас обязанности о совершенно не знакомом ребенке. Спросила ли ты нас, хотим ли мы, чтобы она жила здесь? Нравится ли мне, что в доме посторонние? Кто, по-твоему, должен заботиться о ней? И долго ли? Я хочу, в конце концов, знать, долго ли она пробудет здесь?
   Тут он обернулся и глазами наткнулся на меня. В мгновение лицо его переменилось. Он замолчал и вонзился в меня полным смешанных чувств взглядом.
   Секунду я потерянно и неверяще смотрела на него, а потом бросилась прочь - обратно в свою комнату.
   Запиревшись на замок, я выволокла из шкафа чемодан и стала торопливо бросать в него свои вещи. Я вся дрожала от ярости и обиды; в голове моей пульсом бились слова Аристарха. Вещи падали из моих рук, и спустя пару минут, раздраженная, я бросила упаковываться и отправилась разыскивать Корнелию.
   Она была у себя в комнате. Я прямо с порога заявила ей:
   - Мне нужен билет на самолет! Я возвращаюсь к маме!
   Корнелия рассмеялась от неожиданности.
   - Вот это новость! Как прикажешь тебя понимать?
   - Так и понимать. Я не останусь больше здесь.
   Корнелия, пристально поглядев на меня, стала серьезной.
   - Ну-ка, давай с начала.
   Я сокрушенно вздохнула.
   - Мама оставила меня у вас, даже не спросив, хотите ли вы, чтобы я жила здесь. Вам приходится заботиться обо мне. Я знаю, что я вам в тягость.
   Корнелия нахмурилась.
   - Откуда такие мысли? - мгновение она размышляла, а потом ответила за меня, - папа! Ведь это он? Только он на такое способен.
   Я отвернулась от ее пытливого взгляда и промолчала.
   - Невероятно! - воскликнула она негодующе. - Как он мог сказать тебе такое?
   - Он не говорил, - сказала я угрюмо. - Я услышала его разговор с мамой.
   - Неважно! Он вообще не должен был говорить этого!
   Корнелия была очень сердита.
   - Но ведь это правда, - вырвалось у меня.
   - Северина, - строго одернула она меня, - я знаю, мы никудышная родня, но ты член семьи, и Мозаичный дом такой же твой, как и наш - это ты должна помнить всегда. У отца, конечно, скверный нрав, но тут уж он перешел всякие границы. Видно, пришла пора его образумить. Я поговорю с ним.
   Она подъехала к двери.
   - Нет, нет, - остановила я ее, внезапно растеряв весь свой гнев. - Ты поругаешься с ним. Я не хочу... Позволь, я сама все улажу.
   Корнелия устремила в меня недоверчивый взгляд.
   - Сама поговоришь с ним?
   Я кивнула.
   Тетушка усмехнулась и покачала головой.
   - Что ж, попробуй. Может, что и выйдет.
   Аристарха я отыскала в его кабинете. Он сидел за столом, погруженный в чтение каких-то документов.
   Я остановилась на пороге и проговорила негромко:
   - Прости, что приставала тогда к тебе с вопросами.
   Дед поднял голову и, увидев меня, пришел в замешательство.
   Я прибавила:
   - Ты прав, и, наверное, все это и впрямь не мое дело.
   Он насупился и произнес угрюмо:
   - Надеюсь, ты не ждешь от меня ответных извинений, потому что я вовсе не намерен извиняться.
   Я покачала головой.
   - Я только хотела спросить, ты правда хочешь, чтобы я уехала?
   Он нахмурился еще больше. Кустистые брови нависли на глаза.
   - Я этого не говорил. Не перевирай мои слова.
   - Зачем же ты спрашивал у мамы, сколько я еще пробуду в Мозаичном доме?
   Аристарх смешался, завозился в своих документах.
   - Я хотел узнать, стоит ли мне привыкать к каждодневным партиям в шахматы, - ответил он, не глядя на меня.
   - Но ведь тебе не нравится, что я здесь - проговорила я растерянно.
   - Этого я тоже не говорил, - возразил он.
   - Тогда что же ты говорил? И что ты думаешь?
   Он не ответил.
   - Если ты не хочешь, чтобы я оставалась, я уеду. Я не хочу быть кому-то обузой.
   Помолчав еще некоторое время, Аристарх сказал наконец привычным своим надменно-снисходительным тоном:
   - Ты вполне могла бы еще пожить здесь. До Нового года или, может, даже дольше, если, конечно, ты сама захочешь этого.
   - Значит, ты не возражаешь? - уточнила я.
   - Я уже все сказал, - фыркнул он недовольно. - А теперь уходи. Ты мешаешь мне работать.
  
   С Аристархом мы увиделись на следующий день, за незаконченной партией в шахматы. Он победил меня спустя полтора часа. Новую партию мы начинать не стали, и пока дед аккуратно складывал в ящичек фигуры, я сказал:
   - Аристарх, ты мог бы завтра пойти со мной в церковь?
   Это желание было секундным порывом; я совсем не успела осмыслить его и понять его причину; я даже не собиралась произносить его вслух - слова сами сорвались с моих губ и заставили меня испуганно похолодеть.
   Дед сверкнул на меня глазами.
   - Ты опять за свое?
   - Просто я никогда там не была, - поторопилась я объяснить.
   - Что ж, пойди с кем-нибудь другим.
   - Нет. Нора и Лара верующие, а я в церковь иду не за тем, чтобы молиться. Считай это ... научным экспериментом. Я бы пошла одна, но мне немного страшно, да, к тому же, я такая маленькая, а в церквях все просто огромное - мне понадобиться помощь взрослого. Пойдем со мной, а? Мне хочется поглядеть...
   Дед упрямился довольно долго, а потом вдруг согласился, и, кажется, причиной этому стали вовсе не мои уговоры, а что-то в нем самом. А может, он все же чувствовал свою вину за те слова, которые он говорил обо мне маме.
  
   Утром, как всегда, проснувшись с первыми ударами монастырского колокола, я встала, собралась, позавтракала, дождалась Аристарха, и вместе мы отправились в церковь. Это было странное, волнительное путешествие, словно мы отправлялись к чему-то неизведанному и таинственному, даже не зная толком, существует ли то, чего мы ищем, потому что церковь была для нас воплощением нереальности.
   Было еще темно и туманно, и только где-то вдали, на востоке, начинал брезжить розоватый свет восходящего солнца. По мокрой после ночного дождя дороге мы прошли по проулкам, дошли до монастыря, обогнули его неприступную каменную стену и оказались перед коваными воротами, ведущими на территорию церкви.
   Церковь была белокаменной, величественной и строгой, но скромной в своей внешней простоте; венчалась она тремя золотыми главами-куполами с устремленными в небеса крестами, которые, казалось, балансировали на самых кончиках куполов каким-то магическим способом, потому что в темном еще небе не было видно тонких креплений. Рядом с церковью высилась стройная белоснежная колокольня с отзвонившим уже большим колоколом.
   Завороженная, я не решалась поначалу даже подойти, но Аристарх напомнил, что у него не так уж много времени. Мы приблизились к церкви. Вход, к которому вели несколько ступеней, был расписан фресками с изображением какой-то религиозно-исторической сцены и украшен резным порталом, покрытым золотом и красками. Когда мы оказались внутри, некоторое время я, кажется, совсем не дышала, потрясенная и околдованная. Никогда прежде мне не доводилось видеть ничего подобного. Стены, двери, роскошные люстры, огромные напольные подсвечники - все было в золотых узорах. Обилие икон и фресок, изумительная резьба по дереву, драгоценная утварь, ткани с восхитительной вышивкой и остальное убранство поражало воображение. Таких роскоши и пышности мне еще не встречалось, да я и не представляла, где еще можно увидеть подобное. Из-за высоких сводов внутри было удивительно просторно, хотя с виду церковь казалось не особенно большой. И все пространство было пронизано воздухом и светом. Горела, должно быть, добрая сотня свечей и бледно светились перед рассветом двухъярусные узкие окна. Эхо от звуков наших шагов уносилось вверх, под самые купола. Откуда-то раздавался низкий, звучный, однообразный, точно шум вол, голос священника. Пахло пламенем свечей и чем-то сладковато-горьким, отчего щекотало в горле. Несмотря на ранний час, в церкви было уже несколько человек; они подходили к иконам, зажигали перед ними свечи, тихонько бормотали молитву и крестились. Мне тоже захотелось зажечь свечу. Аристарх взял меня на руки, потому что мне было не дотянуться до столика. Я зажгла свечу от чьей-то уже горящей и установила ее к остальным; пристально вгляделась в старинную икону какого-то святого с суровым и добрым взглядом. "Как у Лары", - подумала я с нежностью.
   - Здесь так спокойно, - сказала я вслух.
   Аристарх поморщился. Ему здесь не нравилось. Ему было неуютно среди икон, свечей и голоса священника.
   - У некоторых людей напрочь отсутствует здравый смысл, - заметил он недовольно, бросив взгляд в сторону молящихся, а потом обратился ко мне, - мне уже здесь порядком надоело.
   Мы медленно направились к выходу. Я остановилась под центральным куполом, подняла голову вверх и почувствовала то же, что чувствовала у моря - удивительное умиротворение, будто в душе тоненько звенят сотни маленьких колокольчиков и наполняют все существо своим ощутимым, как тепло огня, перезвоном; а мыслей нет, потому что не существует слов, чтобы выразить этот покой, вместо мыслей тот же смеющейся перезвон.
   Аристарх потянул меня за собой. Я бросила несколько монет в ящик для пожертвований и вышла вслед за дедом на улицу.
   Уже рассвело. Я обернулась и увидела, как сияют золотом под розовеющим небом купола и кресты. Мне подумалось внезапно: "Хорошо, наверное, во что-то верить".
   Аристарх успел уже выйти за калитку, и я поспешила догнать его.
   - Что ты почувствовал? - спросила я, пока мы шли обратно к дому.
   - Ничего я не почувствовал, - отмахнулся дед.
   Помолчав, я полюбопытствовала:
   - Ты знаешь, что будет после смерти?
   - Ничего не будет, - ответил Аристарх резко.
   - Но как же? Ведь должно что-то быть, - настаивала я.
   - Ничего не должно, - отрезал он. - Смерть - это конец.
   - И нет других жизней?
   - Что за чушь! Разумеется, нет.
   - Зачем же тогда люди выдумывают?
   - Глупые, вот и выдумывают. Боятся неизвестности и пытаются утешить себя сказками об иных мирах. А их-то и нет вовсе.
   - И тебе не страшно от этого?
   - Смерть ждет каждого. И, кроме того, потом будет все равно - мертвые ничего не чувствуют.
   - А может быть все совсем не так?..
   Я невесело вздохнула, а после долгого молчания спросила:
   - Аристарх, у тебя когда-нибудь умирали пациенты?
   - Да, - коротко ответил он.
   - Тебе бывает грустно от этого?
   - Однажды было; в первый раз.
   Аристарх был серьезен и задумчив; что-то тяготило его; он, кажется, даже забыл о моем присутствии и отвечал машинально, а потому так искренне.
   Я попросила робко:
   - Расскажи мне.
   Он не стал возражать.
   - Первый потерянный пациент - это всегда тяжело для врача. Мигом развеиваются все иллюзии. Начинающий медик самонадеян, он кажется себе всесильным, вокруг повышенное внимание, простые люди возлагают на него свои надежды, в его руках жизнь и смерть. Он одурманен эйфорией, он почти бог. Он даже не подозревает, насколько сильно разнятся реальность и мир, полный удивительных открытий, в котором он пребывал, пока учился. Когда от тебя зависит все, когда тебе нужно за секунды принять самое важное решение в жизни другого человека, начинаешь понимать, какой груз взвалил себе на плечи, осознаешь, что совсем не готов распоряжаться чужими судьбами. Тот первый, кого не удалось спасти, навсегда остается в памяти. Можно забыть его имя и внешность, даже диагноз, но образ его отпечатывается в сознании глубоким следом. Новичкам говорят об этом так, мимоходом, потому что знают, что те не слушают, слишком невероятной и отдаленной кажется им эта возможность, да и насмотрелись они уже в морге на тела - мертвые их не пугают. Но когда пациент умирает под твоими собственными руками - это как удар: все университетские знания вдруг теряют смысл, понимаешь, как с сущности ты бессилен. Наступает глубокая депрессия, в отчаянии ты поглощен лишь самоистязанием, терзаешься чувством вины, перебираешь в уме все возможные варианты, которые помогли бы избежать смерти: что, если бы я поступил так, сделал это, а не то... Но все бессмысленно. Прошлого не воротишь, нужно идти дальше, а тебя мучает страх и неуверенность. Это все равно, что снова сесть на лошадь после падения - приходится преодолевать себя и словно заново всему учиться. Но время все исправляет. Ты продолжаешь работать: спасаешь пациентов и снова теряешь их. Ты просто делаешь то, что должен.
   Он замолчал, вдруг посмотрел на меня недоуменно, точно и впрямь забыл, что я иду рядом, и нахмурился. Мне показалось, что он смутился своей откровенности.
   В оставшийся отрезок пути он не проронил ни слова. Я тоже молчала.
  
   Весь день я была под впечатлением от посещения церкви. Так спокойно и хорошо было там. Только было жаль, что Аристарху не понравилось. Церковная атмосфера тяготила его, его подавляли церковные атрибуты, хотя мыслили мы, по сути, одинаково, не признавали религий и считали их за обман. Люди верят невероятным вещам, которым нет ни подтверждений, ни объяснений - странно и любопытно. Но, пожалуй, церковь не самое худшее, что они выдумали, поклоняясь своему противоречивому богу. В церкви будто было иное пространство, наделенное новыми качествами, чуждыми привычной реальности, словно с самых заоблачных высот спустили кусочек первозданной чистоты и выстроили вокруг белокаменные стены, увенчали золотыми куполами.
   Я думала, там, в церкви все люди равны друг другу - в этом смысл религии. В вере в бога открывается истинная сущность человека, если так, то человек, веруя, может обрести себя, потому что ему самому открывается его душа. Если было бы такое верование, в котором все объяснялось бы, может, оно бы мне подошло. Может, я даже поверила бы в чудеса. Знать, что в мире есть сила, могущественнее человеческой, сила, способная защитить и помочь, когда не осталось надежды - не так уж и плохо. Но христианство мне не подходило. Я не могла просто верить и принимать, как данность все, что предлагалось мне. Объяснения были необходимы.
   А еще я размышляла о том, что сказал мне Аристарх о смерти. Мысль, что по ту сторону ничего нет, пугала меня. Это значило бы, что жизнь вообще не имеет смысла, что она только иллюзия (словно в на миг вспыхнувшей свече нам причудились фантастические образы). А правда - это вечное ничто. И как же тогда Ким? Неужели и для него смерть стала концом? Неужели не будет больше ни неба, ни самолетов? Ведь небо и самолеты - это он и есть, его душа. Разве и душа умирает тоже?
   Внезапно я стала сама не своя. Я проводила долгие часы в раздумьях, ища ответы. По ночам я ждала Мару, в надежде, что она скажет мне правду, но Мары все не было. Я уже совсем отчаялась понять что-либо, но как-то Лара, заметив, как я подавлена, сказал:
   - Что-то так сильно гнетет тебя, что я чувствую это даже через стены. Может, я бы сумел помочь?
   Я поколебалась, не решаясь ему открыться, но все же рассказала о своих невеселых думах.
   Лара произнес, выслушав меня:
   - Если бы Аристарх Борисович действительно верил, что смерть - это конец, то разве тревожила бы его смерть первого пациента до сих пор? Его тоже пугает неизвестность. Вот только, я полагал, что ты веришь в перерождения...
   Я вздохнула.
   - Я не знаю, чему мне верить, Лара. Может, лучше не верить совсем, потому что все равно все окажется не так.
   Лара серьезно поглядел мне в глаза.
   - Знаешь, не стоит отчаиваться так скоро. Можно верить, что когда-нибудь отыщутся ответы на вопросы. Ведь они есть, только пока ты их не знаешь. Я думаю, на свете ничего не существует просто так, всему есть своя причина.
   Я грустно улыбнулась.
   А в тот же день в домашней библиотеке я отыскала одну книгу, которой прежде не замечала, и потому очень удивилась. Тем более что это была какая-то мистическая, совершенно не научная, книга - я и не подозревала, что кто-то в Мозаичном доме может читать подобную литературу. Настроенная весьма скептически, я заглянула в первые несколько страниц и испытала чрезвычайное потрясение. Тоненькая книжонка с желтоватыми листами и ужасно неаккуратным шрифтом, оказалось, таила в себе нечто совершенно невероятное и восхитительное. То, что терзало мой разум и мою душу с тех пор, как умер Ким, ответы на вопросы, которые я еще даже не знала, как сформулировать, истины, которые я искала, объяснения, которых я жаждала - все это было в книжке. Она ошеломила меня и потрясла даже больше, чем книга Лариной мамы. То, что я прочла теперь, было не только о любви, но и о других важных вещах: о смысле жизни, о предназначении, о судьбе, о неких силах, ведущих человека по его пути, о случайностях и совпадениях, о неудачах и неприятностях, о мечтах и желаниях, об иллюзиях и о том, что же там, по ту сторону от нас. Книга объясняла все, точно учебник для младших классов. Все было так просто, так понятно и, как будто давным-давно известно. Мара рассказывала мне о смерти, Лара о том, что следует принимать мир таким, каков он есть - обо всем об этом говорила и книга. Все те, у кого я спрашивала их мнения, были правы, если я и не была с ними согласна, и они даже и не подозревали, какими бесценными истинами обладают. И пусть книжка выглядела весьма сомнительным свидетельством, и в ней было отнюдь не все, что я желала найти, но я почему-то сразу поверила ей, она ничего не скрывала, не пыталась обмануть или что-то навязать. Возможно, мне просто хотелось именно таких ответов, какие она предлагала. И, наверное, поэтому, когда Лара спросил, что за странные книги мне вздумалось читать, я ответила ему:
   - Это моя "Библия".
   Мы были с ним в библиотеке. Он разглядывал книги, что лежали рядом со мной на диванчике, и наткнулся на эту.
   Услышав мой ответ, Лара вскинул изумленный взгляд, брови его изогнулись. Он полистал книгу, невольно поморщившись, потому что я, по его мнению, откровенно кощунствовала, и поинтересовался небрежно:
   - И ты, что же, веришь всему, что здесь написано?
   - Да, всему, - кивнула я убежденно и немного погодя прибавила, не совсем уверенная, стоит ли ему говорить, - только есть две вещи, которых я не могу отыскать там.
   - Что же это? - спросил Лара серьезно.
   - Первое - это о том, что у каждого человека есть своя особенная миссия, но должен исполнить свое предназначение здесь, на земле, потому что жизнь должна иметь какой-то смысл, какую-то цель. Прежде я думала, что нужно жить ради того, кто тебе дорог, я думала, что любовь к тому человеку и мысли о нем должны наполнять жизнь и что в этом-то и есть смысл существования. Но это не так, вернее, не совсем так. Есть что-то еще гораздо важнее, а что, я не знаю, потому что для каждого человека это свое.
   Лара помолчал, раздумывая, потом спросил:
   - А что же второе?
   - Второе?.. Нет, нет, сейчас я не стану говорить. Это не слишком веселая тема.
   - Когда же?
   - Потом; как-нибудь.
   Лара улыбнулся.
   - Обещаешь?
   - Да... Только я не хочу одна быть связанной обещанием. Обещай и ты мне кое-что.
   - Что?
   - Обещай, что прочтешь эту книгу.
   - Никогда!
   Он возмущенно тряхнул головой и сверкнул глазами.
   - Лара!
   - Ни за что я не стану читать эту ересь! - заявил он упрямо даже гневно.
   - Ересь? - переспросила я удивленно и добавила дерзко, - что ж, тогда можешь сжечь ее на костре вместе со мной.
   Лара изумленно посмотрел на меня и рассмеялся. Поколебавшись, он неохотно проговорил:
   - Ну, хорошо, я прочту. Она не нужна тебе сейчас?
   - Нет, нет! - я поспешила забрать у него книгу. - Не теперь, потом. Я скажу, когда. Хотя, может, ты и сам вспомнишь об этом.
   - Прекрати говорить загадками, - велел он притворно строго.
   - Как змея в "Маленьком принце"? - проговорила я, припоминая.
   - Но она и решала все загадки, - прибавил Лара с улыбкой.
   Я нахмурилась.
   - Неправда. Смерть не решает загадок. - Помолчав с минуту, я договорила тихо, - вот об этом я и хотела поговорить...
   - О смерти?
   - Да, только не сейчас, я же сказала.
  
   Разговор наш продолжился на следующий день, когда Лара взял меня с собой на кладбище. Там стало совсем уныло: мокрые от дождей тропинки, опавшая листва, превратившаяся во что-то коричневое и неприглядное, голые ветви, трепещущие на холодном ветру; еще отчетливей выделялись влажно блестевшие могильные камни и яркие пятна цветом и венков на их сером фоне. Кладбище казалось даже тоскливей, чем прежде. Мною овладела печаль, и сердцу стало чуточку больно. Я прижала к груди цветы и взяла Лару за руку. Он сжал мои замерзшие пальцы, обратил на меня всепонимающий взгляд.
   Мы долго молча стояли у могилы его матери и просто грустили - вместе с пасмурным днем, вместе с тоскливой серой зимой, похожей на осень.
   Вдруг Лара что-то зашептал, и мне пришлось напрячь слух, чтобы разобрать, что он говорит.
   - "Я памятью живу с увядшими мечтами,
   Виденья прежних лет толпятся предо мной,
   И образ твой меж них, как месяц в час ночной
   Между бродящими блистает облаками".
   Удивленная, я подняла на него глаза.
   - Откуда ты знаешь эти строки?
   Он улыбнулся.
   - Из твоей тетрадки. Я выучил, когда мы читали с тобой стихи у моря. - После паузы он прибавил с серьезным видом, - знаешь, в последнее время я стал много читать.
   Он затих, о чем-то размышляя.
   Я оставила его ненадолго, отправилась к могиле княжны, для которой тоже принесла цветов. Я постояла немного там, потом возвратилась обратно к Ларе.
   - Лара, скажи, - произнесла я, - ты помнишь, какой была твоя мама?
   - Да, - ответил он. - Я помню, что у нее были чудесные сияющие глаза и мягкие курчавые волосы; я помню ее голос, если бы мне сейчас довелось его услышать, я бы в миг его узнал. Я многое помню, но кое-что, конечно, забылось. Я пытаюсь вспомнить какого она была роста или какой был у нее смех, но не могу. Мне очень этого жаль. Это мелочи, но без них мамин образ кажется неполным. Но почему ты спрашиваешь?
   - Мне кажется, что я забываю Кима, - призналась я, не гладя на него. - У меня есть его фотографии, и ведь прошло всего несколько месяцев, а наши разлуки бывали дольше. Только теперь я не увижу его снова, а в фотографиях что-то не то. И вот мне кажется, что я совсем скоро перестану помнить, каким он был. Я закрываю глаза, пытаюсь представить его лицо, но не могу. Я не хочу забывать его. Воспоминания - все что осталось у меня. Я не хочу, чтобы время забрало и их.
   Я с надеждой подняла на Лару взгляд. В его глазах отразилось понимание.
   - Ты не забудешь его, Северина - сказал он мягко. - Тебя мучает страх, он забирает твои воспоминания. Но, знаешь, бывают моменты, когда совершенно неожиданно образы из прошлого вспыхивают очень-очень ярко, словно наяву.
   Я покачала головой, почувствовав, как все это печально.
   - Значит, придется жить от воспоминания к воспоминанию?
   - Воспоминания - это наш багаж.
   - Только всех нас этот багаж тянет назад. Ведь даже ты, такой знаток человеческих душ, не можешь совладать со своим прошлым. Оно не дает идти вперед. Слишком много багажа мы взяли в дорогу.
   Лара не ответил.
   Внезапно где-то невдалеке послышался шум проезжающего поезда. Колеса стремительно прогромыхали по рельсам, и вновь стало тихо.
   Я подергала Лару за рукав.
   - Неужто поезд, Лара? Или мне послышалось...
   Он поглядел на меня растерянно.
   - Что?.. Ах, да! До железной дороги тут совсем близко. Она вон за теми холмами.
   Я посмотрела в ту сторону, куда он указывал. Холмы были невысокими, но железную дорогу от взора скрывали.
   - Лара, мне хочется поглядеть на поезда, - проговорила я, не отрывая глаз от покрытых пожухлой травой возвышений. - Пойдем?
   Он слегка удивился, но возражать не стал. Взяв за руку, он повел меня к железной дороге. Я запыхалась, пока мы взбирались на холм, и Лара забеспокоился, хотел было повернуть обратно, но я решительно завила, что не оступлюсь.
   Мы добрались до вершины, потом чуть спустились по склону ближе к железной дороге. Она тянулась влево и вправо нескончаемой полосой и терялась где-то вдали, за другими холмами.
   Мы остановились в ожидании поезда.
   - Зачем мы здесь? - спросил Лара.
   - Я хочу показать тебе кое-что, - ответила я, старательно вслушиваясь в тишину в попытке уловить стук колес в отдалении.
   Мы прождали с четверть часа, а потом показался поезд. Он мчался на всех парах, приближаясь к нам.
   - Гляди! - сказала я.
   - Ты хотела показать поезд? - засмеялся Лара.
   Но я была серьезна.
   - Знаешь на что это похоже?
   - На что?
   - На нашу жизнь. Она проносится вот так же стремительно, мгновение - и нет ее уже. У каждого человека есть свой поезд. Все люди куда-то едут. Но все они заняты своими делами, и никто не замечает ни удивительных пейзажей за окном, ни нас с тобой - все это для них секундная вспышка, ничего не значащий образ, который появился и исчез. Люди не могут отвлекаться на такие мелочи, потому что мыслями они уже далеко - там, куда прибудет поезд. Мне их чуточку жаль, они ничего не видят в этой поездке, да и как им что-то разглядеть, когда все так молниеносно проносится перед глазами. И все же я завидую им, потому что они в поезде, а я только смотрю со стороны.
   - Ты ведь тоже можешь сесть в поезд, - предложил Лара.
   Я покачала головой.
   - Я не знаю, какой поезд мой.
   Он задумался.
   - А что говорит твоя "Библия" об этом?
   - Она говорит: слушай сердце. А твоя?
   - Слушай бога.
   - Но бог - это вера, а вера всегда в сердце. Значит, твоя и моя "Библии" говорят одно и то же?
   - Да, пожалуй.
   Локомотив, торопясь, проволок мимо нас и умчал вдаль подпрыгивающие, мотающиеся из стороны в сторону вагончики с зашторенными окнами; громыхание колес, точно шлейф, потянулось вслед за составом. Поезд скрылся за холмами и вновь наступила тишина.
   Мы с Ларой отправились обратно в Предместье.
  
   Это был наш с ним последний разговор перед Новым годом. Тем же вечером приехала мама. Ее появление стало огромной неожиданностью, она по привычке своей забыла нас предупредить - нагрянула внезапно и весело объявила, что увозит меня.
   - На Новый год у меня грандиозные планы! Будет вечеринка на полусотню гостей! Тебе непременно понравится! - щебетала она, не давая мне вставить ни слова. - Я ужасно по тебе скучала. Все собиралась приехать, но, сама знаешь, столько дел - ни минуты свободной. Я решила, что заберу тебя перед Новым годом. Четыре месяца ведь вполне достаточно, чтобы ты поправилась?.. Я вижу пребывание здесь пошло тебе на пользу: похорошела и румянец появился. Но вид у тебя просто кошмарный! Боже, что за наряд! А с волосами что? Нет, нет, такую я тебя обратно не повезу! Ступай-ка, переоденься, потом займемся твоей прической. Самолет через два часа.
   - Через два часа? Разве ты не останешься хотя бы на праздники?
   - Разумеется нет! Да и ты тоже. Глупышка, ты, что же, не поняла, мы уезжаем вместе?!
   Пораженная, растерянная, я не знала ни что мне делать, ни, даже, что мне думать. Я была безмерно рада маминому приезду. Почти все мои мысли в последнее время занимал Ким, но я тосковала и по ней. Ведь мы всегда были вместе, ни на день не расставались. И теперь я невероятно остро осознала, как сильно мне ее не хватало.
   Когда она появилась на пороге, я кинулась ей в объятия с дикими, перепугавшими весь дом воплями. Мама, смеясь, прижала меня к себе, и я сладко вдохнула запах ее надушенного тела, ее золотых волос. Глаза ее счастливо искрились, она поспешно заговорила, как рада меня видеть, и моему сердцу стало больно от внезапно хлынувшего в него потока любви.
   Но она увозила меня. Мне и в голову отчего-то не пришло это, пока она не заговорила. Подобная мысль была бы вполне логичной, но когда я увидела ее, я подумала, что она приехала к нам, в Мозаичный дом, в свой дом. Мне даже представилось на миг, как я, может, отведу ее на тот уголок пляжа между морем и рекой, и она скажет, что никогда не видела места прекраснее, но она сказала, что мы уезжаем.
   Я потерянно смотрела, как мама укладывает мои вещи, и готова была плакать от отчаяния. Уезжаем! Уезжаем из Мозаичного дома! Эта мысль взрывалась в моем сознании и рассеивалась огненными брызгами, сводя меня с ума. Мне хотелось кричать. Мне хотелось остановить маму. Нет, нет, я не хочу уезжать! Я не хочу обратно в город! Я не хочу покидать Предместье! Как же я оставлю этот дом с чердаком, полным тайн и граммофонных мелодий, и библиотекой с пыльными книгами, и гостиной с горящим камином, и десятком других, вечно запертых комнат? И как же сад? Я не увижу, как он оживет будущей весной? А море? И чайки? Я ведь еще не видела дельфинов! Я хотела отыскать их в море. Мне придется оставить Нору? Кто же станет читать для нее? И Корнелию мне придется покинуть? А Лара? Пускай мы спорим с ним, пускай никогда не сходимся во взглядах, но разве не он, единственный из всех людей был рядом со мной, когда я была в таком отчаянии, что призывала смерть? Разве не он делил со мной мою боль? Не он находил для меня слова утешения? Я не хочу, я не могу снова разлучиться с другом! Нет, пожалуйста! Не опять!
   - Идем же! - нетерпеливо позвала мама.
   Я поспешно обняла Аристарха, Нору, Корнелию и Натаниеля. Они пытались что-то говорить, как положено, когда прощаешься, но выходило у них неважно. Никто из них не любил и не умел толком прощаться. А я растеряла все слова; мне все не верилось, что это правда, что это происходит на самом деле, а не снится мне в одном из моих кошмаров. Странно и дико было уезжать вот так, впопыхах, не успев ничего осознать, словно мы не уезжали, а убегали. У мамы так было всегда, и мне было все равно как и куда уезжать, потому что все города были похожи один на другой и все люди в них были одинаковыми. Но прежде мне никогда не приходилось уезжать от кого-то.
   - Ну, что же ты? - поторопила мама.
   - А Лара? - вдруг спохватилась я. - Где Лара?
   - Он в больнице, - ответила Корнелия.
   - Я не смогу с ним попрощаться? - я окончательно растерялась, обернулась за помощью к маме, - мама, мне нужно попрощаться с Ларой.
   - Нет времени. Такси ждет.
   И она потянула меня за собой.
   - Но как же Лара? - упиралась я. - Я не могу уехать не попрощавшись! Ведь это Лара! Я больше никогда его не увижу!
   Но мама не слушала меня. Бросив всем на прощанье пару слов, она вытянула меня за дверь и повела к такси. Я все оборачивалась на дом, пока мы шли к калитке, и никак не могла поверить, что это конец.
   - Так не бывает! Так не бывает! - бормотала я. - Мы не можем просто взять и уехать! Так нельзя! Я не хочу! Я не попрощалась с Ларой! Ведь мы не встретимся с ним! Никогда не встретимся! Я больше не увижу Лару!
   Такси рвануло с места, как только мы с мамой оказались внутри. Я прилипла к стеклу и смотрела назад, даже когда и дома и Предместья уже не стало видно.
   Вскоре самолет поднял нас в воздух, и городок с Предместьем остались где-то далеко, точно в другом мире. Я уснула, вернее, провалилась в забытье, словно сознание потеряла, потому что не могла больше совладать причиняющими боль мыслями. Сон мой был долгим и тяжелым, его пронизывали путаные видения, стремительно сменявшие одно другое. Я вязла в навязчивых липких образах и воспоминаниях, и мне казалось, что я вновь в том времени, когда мама везла меня куда-то в неизвестность, подальше от осени и скорби по Киму. Мне даже привиделось, что разбился наш самолет, но, наверное, я просто хотела этого.
   Проснувшись, я обнаружила себя, лежащей на кровати в незнакомой комнате. Я скверно себя чувствовала, голова болела, все тело ныло, спина была холодной от пота. Сперва я подумала, что эта комната очередная моя иллюзия, но в дверях появилась мама, и я мгновенно пришла в себя, припомнив события минувшего дня.
   - Ну, наконец ты проснулась! - пропела она. - Я уж было подумала, что ты проспишь до самого Нового года.
   Я приподнялась на локтях, огляделась. Комната совсем мне не понравилась: отвратительные встроенные в потолок и стены маленькие лампочки, современная мебель, жалюзи на окнах.
   - Где мы? - спросила я.
   - Я снимаю эту квартиру уже почти месяц, - ответила мама. - Но после Нового года мы с тобой уедем. Как насчет Парижа?
   Я ничего не сказала. Париж, любой другой город на земле - какое теперь это имело значение.
   Выяснилось, что я проспала всю ночь и еще половину последнего оставшегося дня в году.
   Мама сообщила мне об этом и прибавила:
   - Надеюсь, ты достаточно отдохнула; мне нужна твоя помощь на кухне. Скоро будут гости.
   С этими словами она убежала вынимать что-то из печи. Я переоделась в приготовленный для меня наряд, бросила взгляд в окно и обомлела. По ту сторону стекла все было белым: дороги, машины, деревья - весь мир был укутан снежным покрывалом, и снег все продолжал падать огромными взлохмаченными хлопьями, которые, словно замирали в тихом, замерзшем воздухе, - таким медленным и легким было их движение.
   Я прижалась лбом к морозному стеклу и стала наблюдать заворожено, как танцуют между небом и землей пушистые снежинки. Так долго я была в осени, что зима показалась мне чудом. Я залюбовалась праздничным снегопадом и позабыла обо всем; стало хорошо и спокойно, точно снег укрыл пеленой и мои печали. Но тут из кухни до меня донесся мамин голос, и, разочарованно вздохнув, я побежала ей на помощь.
   Мы готовили до самого вечера, и все это время мама без умолку болтала, рассказывая о своих приключениях. Увлеченная ее историями, я перестала думать о своих переживаниях, и даже от души смеялась, когда мама говорила что-нибудь веселое. В конце концов, успокаивала я себя, теперь праздник, и я в семье, отчего мне не радоваться.
   Вечером пожаловали гости. Никого из них я не знала - все это были новые мамины друзья. Никто из них не обратил на меня внимания. И когда я исчезла из-за стола посреди ужина, ни мама, ни они этого не заметили. Я заперлась в той комнате, где проснулась днем. В темноте я взобралась на широкий подоконник. Холодные влажные стекла обожгли мои обнаженные руки и разгоряченное лицо. На улице по-прежнему падал снег. В ярком свете фонарей и небо и земля казались оранжевыми. На деревьях вдоль дорог, на домах напротив мигали разноцветные гирлянды. Я совсем не чувствовала праздника. Стоило мне остаться одной, мои мрачные мысли вернулись ко мне. Я думала, разве все не должно было быть именно так? Разве не знала я с самого начала, что вскоре уеду, вернусь к маме? Разве не говорила я себе, что мне не нужны друзья в Мозаичном доме? И разве не считала я, что мне будет легко со всеми расставаться, потому что я ни к кому не привязана? Ведь я все это знала. Отчего же тогда так вышло? Отчего мне теперь так больно? Я снова во всем виновата сама. Но ведь здесь, рядом с мамой мое место. Она моя семья, и я люблю ее. Да и в городе мне лучше, потому что здесь такие же всем недовольные люди, как и я, потому что здесь я буду одна, и никто не заставит меня страдать, потому что я ни к кому больше не стану привязываться. И пусть я ненавижу вечные переезды, ненавижу всех маминых друзей, ненавижу города. Кого это волнует? И пусть Корнелия говорила, что Мозаичный дом и мой тоже. Зачем мне дом, куда я больше не вернусь? И пусть я знаю, что отныне, где бы я не была, моя душа будет стремиться обратно в Предместье? Мне нет дела и до собственной души? Разве не решила я, что она умерла, когда умер Ким? Зачем мне теперь тот мир, где живут сварливый старик, молчаливая монахиня, вспыльчивый художник, насмешливая хозяйка, да святой с пронзительным взглядом? Этот мир отныне не мой! Не будет больше прогулок по берегу, шахмат, чаепитий на террасе, печальных походов на кладбище, граммофонной музыки - не будет ничего. И ничего мне не нужно. Я буду сидеть у окна, слушать тиканье часов и спрашивать себя, почему еще не остановилось время, почему не прекратил своего существования мир.
   Но мысли о Ларе по-прежнему причиняли боль. Я не увиделась с ним перед отъездом - это не давало мне покоя. Я представляла, как он вернется вечером домой, а ему скажут, что я уехала насовсем. Я воображала его грустные глаза, и мое сердце принималось тоскливо, жалобно ныть. Неизвестность тяготила меня. Если бы я только сумела все ему объяснить, может, стало бы легче и мне и ему. Ведь он переживает, может, даже сильнее, чем я. Он все чувствует вдвойне - и за себя и за другого. Я не хочу, чтобы Лара страдал. Я не хочу, чтобы он грустил. Он дорог мне, почти так же дорог, как Ким. И теперь я больше не увижу его. Я позвоню ему, но телефонный разговор расстроит меня еще сильнее. Зачем мне голос в трубке? Я хочу, чтобы мой друг был рядом.
   Внезапно за окном на заметенной снегом дорожке к дому показалась чья-то фигура, такая знакомая, что сердце у меня в груди дернулось и забилось часто-часто. Я вся напряглась, вжалась в стекло, пристально вгляделась, и внезапная догадка пронзила мой разум - там, на заснеженной улице в ярком оранжевом свете фонарей по тропинке к дому шел Ким! Это был он!! Я узнала его походку, его фигуру и даже разглядела лицо, потому что этаж был невысоким, четвертый, может быть, пятый. Я воскликнула вне себя от внезапного счастья, перестав что-либо отчетливо сознавать. Ким! Это был Ким! Я закричала, принялась колотить по стеклу, но он не поднял головы, он не слышал и не замечал меня и все так же шел по тропинке к дому. Я соскочила с подоконника, выбежала из комнаты, дрожащими от волнения, непослушными руками отперла входную дверь и бросилась вниз по лестнице на улицу в том, в чем была - в легком шелковом платье и летних туфлях. Позади я уловила какой-то шум, но не придала ему значения. Какое мне было дело, что творится позади, когда впереди меня ждет Ким. Я домчалась до первого этажа, распахнула дверь на улицу, бросилась под снегопад. Ноги тотчас потонули в глубоком снегу, лицо и руки обжог морозный воздух, но я едва это заметила.
   Что есть силы я закричала в темную оранжевую тишину:
   - Ким! Ким!
   Он вернулся, вернулся, отчаянно стучало в моем сознании. Он услышал мои мольбы! Он узнал, как мне не хватает его! Он не мог меня оставить! Он почувствовал, как мне больно! Он больше не уйдет! Он никогда не покинет меня! Он останется навсегда!
   Я добежала до пустынной автомобильной дороги и остановилась. Кругом было тихо и безлюдно.
   - Ким! Где же ты?! - позвала я, почти теряя рассудок от безысходности. - Ким!
   Мой взгляд беспорядочно заметался из стороны в сторону. Никого! Только все падал и падал назойливый оранжевый снег.
   Я потерянно зашептала сорвавшимся голосом:
   - Ким! Ким! Где ты?
   Чьи-то руки подхватили меня сзади. Я стремительно обернулась. Мама смотрела на меня полными ужаса глазами и пыталась что-то говорить, что-то объяснять или спрашивать. Я не понимала ее слов, трясла головой, блуждала диким взглядом кругом и вырывалась из ее объятий.
   - Пусти меня! Пусти! - воскликнула я. - Здесь Ким! Я видела его! Это был он! Он пришел ко мне! Ким! Где ты?! Где он?! Ведь это был он! Я узнала! Он здесь! Он вернулся навсегда! Он не уйдет больше!
   У мамы в глазах было страдание. Она смотрела на меня, точно так же, как в то утро, когда сообщала о гибели Кима, и это доводило меня до безумия. Я забилась в ее руках, все еще зовя Кима и безнадежно ища его взглядом. Мама понесла обратно к дому. Я кричала уже охрипшим голосом, и судорожно хватала ртом воздух. Мама прижимала меня к себе и ощущала ее холодные влажные от слез щеки. А я не плакала. Мои глаза вновь горели, словно их обожгло огнем, но слез не было.
   Мама внесла меня в квартиру, стала разувать, вытерла вымокшие в снегу ноги, переодела меня во что-то теплое, влила в рот горячее питье. А я все звала Кима. Он по-прежнему виделся мне на заснеженной дорожке в оранжевом свете. Он шел мне навстречу и был совсем рядом. Где же он? Я лихорадочно озиралась по сторонам, я рвалась обратно на улицу, кажется, у меня начался бред.
   Мама заставляла меня дышать в ингалятор. Я упиралась яростно и бессмысленно, но воздух вскоре почти совсем перестал поступать в мои легкие, и, лишившись последних сил, я покорилась.
   Я сделала один только вздох, после этого я уже ничего не помнила.
  
   Я очнулась все в той же комнате. Она была залита белым светом, таким ярким, что стало больно глазам. Этот свет напомнил мне белоснежные розы, которые Лара собирал для своей мамы. Мысли о Ларе заставили мое сердце страдающе сжаться. Я судорожно вздохнула, повернулась со спины на бок. Рядом сидела мама. Глаза ее излучали тепло, но лицо выглядело усталым. Она слабо улыбнулась.
   - Тебе звонили, - сообщила мама, легонько коснувшись моих волос.
   - Кто? - прошептала я охрипшим голосом, попыталась приподняться и упала без сил.
   - Лара, - ответила мама.
   - Правда? - я вздрогнула и ощутила волнение внутри.
   - Он просил, чтобы ты позвонила в Мозаичный дом, - прибавила она.
   Я вздохнула безнадежно, уткнулась лицом в подушку.
   Мама оставила меня одну.
   Я лежала в постели, уставшая, измученная; мои тело и разум были истощены вчерашним приступом и бурной истерикой. Каждая мысль причиняла боль, словно я пыталась поднять что-то, что мне не по силам. Лара и Мозаичный дом были где-то далеко. Мне хотелось думать о Киме, но я никак не могла поймать этих размышлений, они ускользали от моего рассудка, оставляя разочарование и растерянность. Мое сознание было не подчинимо мне; оно выплескивало в мой мозг какие-то неизвестные образы, странные иллюзии, и я знала, что единственное спасение от них - сон, но и он не давался мне во власть. Я была в той степени усталости, что, казалось, ни еда, ни лекарства не смогут возвратить мне утраченных сил; внутри было пусто, точно я была полым сосудом. Мне представлялось, что именно так должны умирать отчаявшиеся люди, когда их души просто оставляют тела. Мне казалось, что и я так умираю. Вот-вот за мной должна была прийти Мара. Я стала ждать ее, глядя на дверь, и удивлялась, почему ее нет так долго. Я позвала ее, кто-то откликнулся на мой зов. Дверь осторожно приоткрылась, но вместо Мары на пороге появилась мама. Она пришла, чтобы напоить меня горячим бульоном и чаем с малиной. Я хотела было сказать, что моему телу уже не нужна еда, но маму, похоже, это не волновало.
   Бульон и чай согрели меня, наполнили мое тело ленивой тяжестью, и вскоре я вновь уснула.
   Кажется, это продолжалось целую вечность: я просыпалась, мама что-то говорила мне, я отвечала невнятно, она поила меня чем-то горячим, и я опять засыпала.
   У меня не было температуры, я не простыла той морозной ночью (только сорвала голос), у меня не было больше приступов, и все же я была больна, и, похоже, только маме был известен способ, как вылечить меня. Она питала мое разбитое тело целебными напитками, она разговаривала со мной, пытаясь поймать мой ускользающий в неизвестность разум, и когда силы стали понемногу возвращаться ко мне, она принялась за исцеление моей души.
   Она ничего не объяснила мне, только велела собраться и следовать за ней. Мы оказались в такси и куда-то поехали. Я ни о чем не спрашивала.
   Когда мы прибыли в аэропорт, я удивилась, потому что у нас не было багажа, а, значит, мы приехали кого-то встречать. Но я ошиблась. Чемоданы были уложены в багажник такси.
   Я прослушала направление самолета, но меня это не тревожило. Мы с мамой подошли к терминалу. Она обняла меня, словно мы собирались прощаться. Я растерялась и смотрела на нее недоуменно.
   Она сказала:
   - Я буду тебе звонить. А летом приеду, или ты приедешь ко мне, как захочешь... Береги себя.
   По щекам ее потекли слезы.
   Я расцеловала ее лицо, обняла в ответ. Мне стало грустно, как никогда прежде. Я прошептала:
   - Я люблю тебя.
   Она разжала объятия, подтолкнула меня вперед, стерла слезы и улыбнулась.
   - До свидания, мама, - сказала я, обернувшись на ходу.
   В самолете я летела одна, без нее. Я возвращалась в Предместье.
   Чувства волнами нахлынули в мою душу. Я покидала маму, и грустила. Я знала, что пройдет совсем немного времени, и я стану тосковать по ней и скучать по городу, потому что город - это она и мое прошлое. Я жалела, что даже не поговорила с ней, не рассказала о том, как подружилась с Норой, Корнелией и Аристархом, не поведала о чердачных тайнах, о своих приключениях, о Киме, каким он стал теперь для меня, не спросила об их с Корнелией путешествиях и о многом другом, не сказала, что и ее саму я узнала такой, какой не знала прежде. И все же я возвращалась в Мозаичный дом, и как бы печально не было мое возвращение, я, кажется, возвращалась домой. Думать так было непривычно и волнительно. Всего несколько дней прошло с моего отъезда, но мне воображалось, что прошли годы, что все стало иначе, я даже боялась, что никого не узнаю. Однако все мои опасения развеялись, стоило мне разглядеть в толпе встречающих взволнованно-растерянное Ларино лицо. Я закричала радостно, замахала руками и бросилась ему навстречу. Он подхватил меня на руки, обнял, точно и ему казалось, что расставание длилось долгие годы.
   Я заговорила торопливо и беспорядочно:
   - Я не попрощалась с тобой. Мама забрала меня, а ты был в больнице. Я думала, что никогда тебя не увижу. Мне было так плохо в городе. Я скучала по тебе и остальным. Я думала, что умру.
   Он забеспокоился, услышав последние мои слова, но я засмеялась, и он засмеялся в ответ.
   Мы поехали домой. Лара хотел знать, что случилось со мной в Новый год, но я не отвечала, я не хотела, чтобы он печалился. Вместо этого я говорила ему:
   - А в городе все белым бело, снег идет не переставая. У дорог огромные сугробы, да и дороги замело. Снег на крышах и на деревьях. А у вас дождь, точно осень опять.
   Мы помолчали, потом Лара сказал:
   - Знаешь, когда ты уехала, я подумал, у меня ведь даже не осталось ничего на память о тебе, одна только старенькая панамка, которую я забрал в обмен на венок. Я рад, что ты вернулась.
   Он улыбнулся тепло и дружелюбно.
   Я улыбнулась ему в ответ и с капелькой грусти я вновь подумала, как жаль, что я не могу разделить мою радость с Кимом и с мамой, они тоже были бы счастливы.
  
   Дома меня встретили скупыми словами приветствия и нарочито безразличными объятиями. Я была рада такой встрече, потому что я знала, каковы истинные чувства, что скрывались за напускным равнодушием. В скудных приветствиях я узнала Аристарха и Корнелию, которые были мне дороги, в молчании Норы я угадала волнительную радость. Даже Натаниель был рад моему возвращению, потому что только я могла избавить его от беготни по дому в поисках Лары во время очередного ночного дедова каприза.
   И все стало как прежде, точно я и не уезжала никуда. Шахматы, граммофонные пластинки, книги, садовые аллеи, море, горная речка - все эти образы вернулись в мой мир, и все будто засияло новыми красками. Лара был прав, только покинув дом можно было познать его истинную ценность для своего сердца. Это казалось несправедливым, но несправедливость эта дарила сладкое чувство новообретения, открытие уже знакомого, иное принятие привычного. Словно я впервые приехала в Мозаичный дом, но с другими чувствами, без скорби и отчаяния, с открытой душой, способной внимать прекрасному.
   Возвращение как будто обновило меня, наполнило душу покоем и нежной печальной радостью.
   Первые несколько дней после моего приезда Лара почти не покидал меня. Мы гуляли с ним в саду и у моря, он брал меня с собой, когда отправлялся навестить могилу матери. Выяснилось даже, что он приготовил мне подарок. Это была граммофонная пластинка с песнями французских исполнителей тридцатых годов. Я пришла в полный восторг, и мы вдвоем слушали ее на чердаке. Я рассказала ему, что поняла то, что он говорил мне про путешествия.
   Лара ответил:
   - Иногда чтобы что-то разглядеть, нужно смотреть издали, или потерять нечто, чтобы почувствовать истинную его ценность. Это как с прошлым. Настоящее невесомо, мгновенно, а потому зыбко. Прошлое же осмысленно и прочувствовано нами; оно почти осязаемо, оно как груз на чаше весов, как дорогая нам реликвия. Воспоминание за воспоминанием мы кладем в ларец нашей души. Вот почему так много у нас багажа.
   - И, значит, - проговорила я задумчиво, - воспоминания, хорошие или плохие, тоже мостики между нами и другими людьми, между мирами.
   Лара кивнул.
   - В воспоминаниях живут образы дорогих нам людей.
   - А настоящее? Как научиться ценить его?
   - Нужно наполнить его смыслом.
   - Смыслом жизни?
   - Да.
   - В чем же он?
   - Он один для всех и для всех различен. Он в поиске, но каждый ищет что-то свое. Помнишь, ты говорила о предназначении? Именно оно и имеет смысл.
   - Хорошо знать для чего живешь.
   - Разве ты не знаешь?
   - Нет.
   - У тебя еще много времени, чтобы понять.
   - Люди все время так говорят другим: "У тебя еще вся жизнь впереди", но сами они отчего-то жалеют о прошлом, о впустую потраченных годах и понимают, что этой самой жизни им ни на что не хватает, и все оказывается поздно... Вот бы люди рождались, зная для чего они здесь.
   - Тогда поиск утратил бы смысл.
   - Жизнь не имеет значения, если ты заранее знаешь, кто ты; жизнь не имеет значения, если ты заранее знаешь что такое смерть; жизнь не имеет значения, если у тебя есть все ответы. Все слишком сложно.
   - Ты сама все усложняешь, сама ставишь преграды на своем пути. Многие люди никогда не задаются подобными вопросами и все равно находят нужную дорогу. Твоя "Библия" велит тебе слушать сердце, а ты веришь только своему разуму...
   Иногда мне казалось, что если бы кто-то дал нам с Ларой вечность, нам не хватило бы и ее, чтобы завершить наш разговор. Наши беседы перетекали одна в другую, складываясь в единый нескончаемый диалог. Каждая новая фраза рождала новый вопрос, и мы не могли поставить точку. Лара был из тех, кто находил дорогу, не спрашивая. Я не умела позволить сердцу вести меня. Мне нужны были ответы. Я будто просеивала песок в поисках золотых крупинок. Лара чувствовал, что мне не справиться одной. Он просеивал песок со мной. И ему приходилось спрашивать тоже; ему приходилось вести разговор с собственным рассудком. Оттого он и стал читать книги - все те, что были в нашей библиотеке, потому что их прочла я; все те, что приносили ему коллеги, потому что он думал, может, кто-то из них отыскал золотые песчинки.
  
   Как-то он увидел меня в библиотеке, читающей книжку одного ставшего известным в последнее время автора.
   - Что я вижу! - воскликнул он с улыбкой. - Своевольница поддалась веянию моды.
   - Ничего ты не понимаешь! - рассердилась я на него. - Этот писатель говорит об очень правильных вещах.
   - Ну, да, - пожал Лара плечами. - Именно поэтому он так популярен.
   Я задумалась.
   - Как ты думаешь, когда он понял все это?
   Лара улыбнулся.
   - Ну, уж точно не в восемь лет.
   Я нахмурилась.
   - Я серьезно, Лара. Почему так несправедливо: люди хотят жить, когда они молоды, а понимают, как жить только в старости?
   Лара посмотрел на меня серьезно.
   - Он не писал ни о чем подобном. Откуда ты это знаешь?
   - Я знаю, потому что это так и есть. Ты тоже знаешь. Попробуй, спроси себя самого, получишь много интересных ответов.
   Он фыркнул.
   - Спасибо, но я не намерен изображать античного философа. Моих знаний вполне достаточно...
   Я сощурила глаза, хотела было ответить, но он тут же пресек мою попытку поддеть его.
   - И я вовсе не ограниченный, как ты думаешь! - воскликнул он, ткнув в меня пальцев. - Я иду вперед и даже самообразованием занимаюсь, хотя это больше похоже на самоистязание.
   Последние слова он пробурчал себе под нос в надежде, что я не услышу. Я знала, о чем он говорит. Ему было тяжело, его дни были заняты работой, детьми из приюта и мной, на чтение оставались одни только ночи. Но в Ларе было качество, с которым мне уже довелось познакомиться, - если он был убежден, что то, что он делает, правильно, никто и ничто не могло поколебать его убежденности, даже если он был не прав, даже если причинял вред самому себе. Лара был невообразимо упрям.
   Я сказала, решительно тряхнув головой:
   - Я никогда не называла тебя ограниченным. Я только хотела бы спросить, куда ты идешь?
   - Вперед.
   - Нет. К чему?
   - Я хочу стать врачом, ты же знаешь.
   Я хмыкнула.
   - Вот как...
  
   В следующий раз мы снова встретились в библиотеке. Лара зашел, чтобы вернуть на место книги, помедлил в задумчивости у стеллажей.
   Прервав чтение, я сказал, не ему, а просто вслух:
   - Хорошо, когда есть кто-то, кто может ответить на все твои вопросы...
   - У тебя есть вопросы? - полюбопытствовал участливо он.
   Вместо ответа я воскликнула возмущенно:
   - Не нравятся мне эти книги! Они учат, как жить. Они говорят: стоит только захотеть и поверить, что ты все можешь, ты действительно все сможешь. Но они молчат о том, как поверить и как понять, чего ты на самом деле хочешь.
   - А как же "слушай сердце"?
   - Ерунда! Мое сердце ничего мне не говорит.
   - Может, ты плохо его слушаешь?
   - Какой тривиальный ответ; впрочем, большего я от тебя и не ждала.
  
   Лара не обиделся на мои резкие слова, вопреки моим опасениям, и даже разыскал меня позже на чердаке. Он присел со мною рядом на подоконнике и стал молча глядеть в окно.
   Я проговорила:
   - Хорошо, что здесь не бывает снега. Вечером в свете фонарей из-за него небо и земля кажутся оранжевыми.
   Лара обратил на меня озадаченный взгляд.
   - Оранжевый цвет - это цвет обманутых надежд, цвет скорби, - объяснила я ему.
   - Я думал, оранжевый цвет - это цвет солнца, - заметил он.
   - Нет. Для меня больше нет.
   Лара помолчал, вновь глядя в окно, потом спросил:
   - А у нашего Предместья какие цвета?
   Я пожала плечами.
   - Наверное, те, что на палитре у Натаниеля.
   Лара улыбнулся, а чуть погодя проговорил:
   - Ты так и не сказала, насовсем ли ты здесь...
   Я подняла на него изумленный взгляд.
   - Насовсем? Я даже... я не думала об этом...
   Я растерялась. Как же так вышло, что я забыла подумать о таком важном вопросе. Насовсем ли я в Мозаичном доме? Это очень серьезное решение. Но я не принимала никаких решений. Мама отправила меня обратно в Предместье, потому что мне было плохо в городе. Насовсем... Это значит, что я теперь стану видеть маму так же, как прежде видела Кима - два раза в год, а может, и реже. Мне нужно выбирать: мама или Мозаичный дом? Разве я уже не сдала выбор?.. А как же мама? Я оставлю ее одну ради почти незнакомых людей, которые, хотя, мне тоже семья... Но если я вернусь в город к прежней нашей с мамой кочевой жизни, то я умру, я знала это почти наверняка. Если бы мама не отпустила меня в Предместье, то в следующий раз, когда у меня случился бы приступ, ей бы не удалось забрать меня у смерти. Но разве это не было бы лучшим выходом? Разве не этого я хотела? Я бы встретилась с Кимом. Он был так близко в ту ночь...
   Лара выжидающе, испытующе разглядывал мое лицо.
   - Я не знаю, Лара, - повторила я и вздохнула обреченно. - Я совсем запуталась.
   Лара мягко, ласково улыбнулся.
   - Когда не можешь отыскать нужную дверь, можно спросить дорогу.
   Я усмехнулась.
   - Только мне нужно во все двери сразу.
   - Ну, за некоторыми из них могут оказаться всего лишь кладовки с ненужным хламом.
   - Но ведь заранее нельзя узнать, что за дверью.
   - Проблема не в этом, а в том, что все твои двери выкрашены одним цветом.
   - Каким цветом?
   - Оранжевым.
   Я вздрогнула и насупилась.
   - Что это значит?
   - Это значит, что на твоей палитре не хватает красок, чтобы раскрасить твой мир.
   - Где же взять краски?
   - Здесь.
   Он коснулся своей груди, показывая на сердце.
   Я надолго задумалась, а потом сказала Ларе:
   - Когда погиб Ким, я хотела знать объяснение смерти, а теперь мне хочется знать и объяснение жизни. Наверное, если я пойму, зачем я живу, то пойму и зачем умираю. Это одна дверь?
   - Да, пожалуй.
   Я внезапно рассмеялась.
   - Только боюсь, как бы за ней не оказалась груда ненужного хлама или, еще хуже, другой коридор с десятком дверей.
   Лара улыбнулся.
   - Все не так уж плохо, если ты можешь смеяться над этим.
   - Лара, я бы заплакала, если бы могла...
  
   Я сидела в гостиной у камина и безуспешно пыталась расчесать волосы куклы, той, что подарила мне Корнелия. Прекрасные волосы моей фарфоровой принцессы были запутаны, а все потому, что мама, наспех укладывая мои вещи, совсем не позаботилась, чтобы кукла в чемодане лежала как надо. Разбирая свой багаж, я обнаружила ее в ужасном состоянии: платье помято, волосы растрепаны. В тревоге я оглядела ее хрупкие руки и ноги, облегченно вздохнула, удостоверившись, что ничего больше не пострадало. Наряд мне удалось привести в порядок, а вот с прической никак не удавалось сладить. Я пробовала и так и эдак, и в итоге долгие мучения привели к тому, что гребень застрял в куклиных волосах. Пришлось звать на помощь Корнелию. Тетушка, недовольная тем, что ее отрывают от домашних дел, заворчала, но все же согласилась уделить нам с куклой некоторое время.
   В восхищении наблюдая, как ловкие пальцы Корнелии извлекают гребень из спутанных прядей, я спросила:
   - А правда, что на свете нет места прекраснее Предместья?
   Она улыбнулась слегка озадаченно.
   - Для меня это так. Но ведь и ты была во многих странах, разве ты так не думаешь?
   Я тряхнула головой.
   - Я была только в больших городах, а таких мест, как Предместье, я не видела.
   - Магдала никогда не вывозила тебя на природу? - спросила Корнелия немного сердито.
   - Нет, никогда.
   Она угрюмо покачала головой.
   - Неудивительно, что ты больна.
   - Мама вовсе не виновата, - попыталась я было оправдать ее, но Корнелия оборвала меня саркастично усмехнувшись.
   Я решила оставить эту тему, но, подумав немного, спросила:
   - Как ты думаешь, а мама считает Предместье красивым?
   - Магда не из тех, кого может растрогать красота моря в лунную ночь или нераскрывшегося бутона розы в саду. Она не романтик. При всей ее легкомысленности, она всегда реально смотрела на вещи.
   Я вздохнула. Корнелия искоса поглядела на меня.
   - Скучаешь по ней?
   Я кивнула.
   - Я часто думаю, может, ей надоест путешествовать однажды, ведь она уже везде побывала. Почему бы ей не пожить немного и в Мозаичном доме?.. Ведь здесь ее дом, а из путешествий всегда возвращаются домой.
   - Может, когда-нибудь так и будет, - обронила Корнелия, без особой, впрочем, надежды, но тут же попыталась приободрить меня, - ведь здесь ты и те, кто ее любит. Дай ей время.
   Распутав и расчесав волосы, Корнелия вернула мне куклу, повертела в руках гребень и спросила:
   - Хочешь, я причешу волосы и тебе?
   Я немного смутилась, но, поколебавшись, ответила:
   - Да, хочу.
   Я распустила свой растрепавшийся хвост, повернулась к Корнелии спиной.
   Она стала бережно водить гребнем по моим волосам.
   Я проговорила робко:
   - Корнелия, знаешь, я должна тебе признаться... я читала твои дневники...
   Она расхохоталась, не рассердившись и как будто даже не удивившись.
   - Ну, и что же интересного ты в них прочла? - спросила она.
   Озадаченная, я ответила нерешительно:
   - Много чего... Про тебя и маму, про Аристарха и Нору, про Натаниеля...
   - О, Боже! - воскликнула Корнелия весело. - Надеюсь, я не писала там ничего неприличного?
   - Нет, не беспокойся, - поспешила заверить я ее.
   - Старые дневники, - протянула она мечтательно. - Я совсем позабыла о них. Они, кажется, на чердаке? Я так давно не вспоминала о прошлом... Все равно, что возвратиться в те времена. Нужно будет рассказать Натаниелю, ему будет интересно...
   Она замолчала, размышляя о чем-то. Я прервала ее, спросив:
   - Неужели ты никогда-никогда не станешь учить детей, как хотела?
   Я обернулась и увидала, как на лицо ее легла мрачная тень. Я смешалась. Заметив это, Корнелия попыталась улыбнуться и сказала:
   - Это не так-то просто.
   Я горячо воскликнула:
   - Но учить детей было твоей мечтой! От своей мечты нельзя отказываться! Ты писала, что любви не бывает без преград. Дети - твоя любовь, а твой страх - это преграда. Ведь тебя страх останавливает! Его нужно побороть!
   Корнелия изумленно посмотрела на меня и нервно рассмеялась.
   - Прекрати так много времени проводить в библиотеке. А то скоро мне станет казаться, что я не с восьмилетним ребенком разговариваю, а с маленьким столетним старичком.
   Я обиженно нахмурилась.
   - Но ведь я правду сказала.
   Корнелия грустно качнула головой.
   - Ах, детка, иногда страх бывает так велик, что его не излечить любовью.
   - Может, одной твоей любви и не достаточно. Лара говорит, если не знаешь дороги, попроси помощи. Если ты боишься, тебе нужна помощь.
   - Уж не свою ли ты помощь мне предлагаешь?
   - Почему бы и нет?
   - Но ведь насколько я люблю детей, настолько ты их боишься! Как же ты собираешься помогать мне, если в тебе самой живет страх?
   - Я вовсе никого и не боюсь! Просто я никогда не общалась с детьми. Мне не о чем с ними говорить.
   - Вот как? Не о чем? Жаль... А я собиралась было предложить тебе соглашение, но если тебе не о чем говорить с детьми, тогда ладно...
   - Какое соглашение?
   - Мы пойдем в школу вместе: ты - учиться, я - учить.
   - Ну, нет! Я уже говорила о школе с Ларой. Мне нечего делать там!
   - Что ж, жаль. Очень жаль.
   - Нет, не заставляй меня!
   Я бросила на Корнелию возмущенный взгляд. Она хмыкнула многозначительно.
   - Я и не думала вовсе. Вот только... ты можешь сколько угодно цитировать Лару, можешь даже быть уверена, что он прав, и все равно поступишь по-своему; ты никогда не признаешь, что нуждаешься в помощи, как и все в нашей семье.
   Я встретила тетушкин пронзительный взгляд и смутилась. Отчего-то всем удавалось точно насквозь меня видеть. Я не привыкла, чтобы люди так легко угадывали мои мысли. Я даже рассердилась на нее, но возразить мне было нечего, потому что, к моей крайней досаде, Корнелия была права.
  
   Однажды Аристарх опоздал на партию, вернее, не пришел совсем. Это было странным, потому что дед был чрезвычайно пунктуален, а за временем не следила обычно я, за что он частенько меня журил.
   Прождав бесцельно целых полчаса, я отправилась разыскивать его. Аристарх обнаружился в своем кабинете, он сидел за столом, склоняясь над книгой, недовольно сопел, возмущенно фыркал и по привычке своей шевелил усами. Книга, по-видимому, так захватила его воображение, что он совершенно позабыл о времени. Это было совсем на него не похоже.
   Я вошла в кабинет, но он никак не отреагировал. Я подошла к столу, приподнялась на мысочках, попыталась заглянуть в книгу и спросила:
   - Что ты читаешь?
   Аристарх подскочил от неожиданности, захлопнул книгу перед моим носом и прикрыл ее рукой.
   - Не твое это дело! - заявил он категорично, сунул книгу в ящик стола и обратил на меня недоумевающий взгляд, - и что собственно ты здесь делаешь?
   Я опешила.
   - Как это что? - воскликнула я возмущенно. - Я полчаса прождала тебя в гостиной. Ты, что же, забыл об игре?
   Дед посмотрел на меня так, словно впервые об этом слышал, но тут же спохватился:
   - Разумеется, я помню. Я как раз туда и собирался. Ну же, идем.
   И он поспешно вытолкал меня из кабинета.
   Возможно, я бы тотчас и позабыла об этом эпизоде и о книге, которую дед старательно прятал, если бы на следующий день ни увидела Аристарха вновь погруженным в чтение. Книга была все та же, а на дедовом лице отражалась целая гамма эмоций. Смутные догадки закрались в мое сознание, но они показались мне столь невероятными, что я сразу отказалась от них. И все же наблюдать за Аристархом, когда он читал, было крайне любопытно. На написанное в книге он реагировал очень живо: вздрагивал, громко и неодобрительно фыркал, в гневе ударял ладонью по страницам и что-то возмущенно бормотал себе под нос. Изумляясь его бурной реакции, я сгорала от желания узнать, что же вызывает у Аристарха столько эмоций. И однажды по случайности я углядела название книги. Я так поразилась, что решила даже убедиться, не привиделось ли мне это. Улучив подходящий момент, я прокралась в кабинет, извлекла книгу из ящика стола и неверяще стала разглядывать обложку. Казалось невероятным, невозможным, что Аристарх мог читать эту книгу, потому что книгой этой была Библия. Именно ее дед изучал все эти дни, она вызывала его крайнее недоумение и возмущение, она завладела им так, что он позабыл обо всем на свете.
   В замешательстве я убрала книгу обратно в стол и покинула кабинет.
   Тем же вечером я искала Нору, и, зайдя в ее комнату-келью, обнаружила Аристарха. Не, заметив меня, он удивленно продолжал разглядывать одну из икон в уголке, а лицо у него было, точно он видел нечто из иной реальности. Я поспешила крыться, боясь нарушить его уединения.
   Все это было загадочно и непостижимо. Аристарх, такой нетерпеливый и категоричный в отношении взглядов других людей, вдруг читал Библию и разглядывал иконы. Он убежденный атеист, он не признает никаких законов мироздания, кроме тех, что подтверждены наукой. Что же заставило его вдруг, спрятав свое всегдашнее высокомерие, обратиться к чуждым ему доктринам, какие мотивы подвигли его к этому? Искал ли он что-то или же ему стал, хотя бы отчасти, близок духовный мир жены и того, кого он опекал долгие годы? Впрочем, что бы ни крылось за его новым интересом, я знала точно, то, что он узнал не оставило его равнодушным. Все в доме заметили эту перемену. Аристарх стал вдруг молчалив и чрезвычайно задумчив. Корнелия даже забеспокоилась, не заболел ли он в самом деле. Но нет, он не был болен, он думал, и размышления уводили его куда-то далеко, как уводило Нору ее прошлое. Дед сделался отчужденным и замкнутым, но словно что-то важное решал для себя, что-то, что, возможно, могло бы изменить чью-то жизнь.
   И однажды все разрешилось в одночасье. Почти весь день я гуляла у моря, а, возвратившись, обнаружила, что куда-то подевалась Нора. Я бы не придала этому значения (ведь она могла отправиться гулять или пойти в церковь), но только в этот самый час мы обыкновенно пили с ней чай на террасе, и ни разу не случалось так, чтобы Нора не пришла. На террасе было пусто, как и в ее комнате. Я заметалась по домку в поисках - Норы не обнаружилась нигде. Меня охватила паника. Я вспомнила, как ушла она из театра, и какое сильное потрясение испытала я тогда. Перепуганная, я бросилась за помощью к Корнелии.
   Вбежав в кухню, я закричала:
   - Корнелия, Нора исчезла! Ее нет нигде! Она, наверное, опять куда-то ушла! Нужно сообщить в милицию! Нужно позвать кого-нибудь, чтобы ее разыскали!
   Я стала задыхаться от волнения. Корнелия усадила меня на стул, принялась что-то объяснять, но я не слушала ее.
   - Ты, что же, не понимаешь, тетя? Нора пропала! Нужно срочно разыскать ее, ведь она может уйти куда-нибудь далеко! Что если случится что-то?
   Корнелия оборвала меня нетерпеливым вздохом и сверкнувшим взглядом.
   - С Норой ничего не случилось, - сказала она убежденным тоном. - Она никуда не пропадала. И прекрати немедленно истерику.
   Я растерялась.
   - Тогда где же она? Дома ее нет...
   - Нет, - подтвердила тетушка. - И не будет больше. Она теперь станет жить в другом месте.
   - Каком другом? Что значит "в другом"? Я не понимаю. Как так? - мои вопросы посыпались один за другим.
   Корнелия вновь прервала меня, негодующе взмахнув рукой.
   - Нора теперь станет жить в монастыре, - сказала она спокойно, словно говорила о чем-то будничном. - Сегодня днем, пока тебя не было, Натаниель проводил ее туда и отнес ее вещи. Видишь, все в порядке.
   Я неверяще смотрела на тетушку, а потом все же решилась спросить.
   - Почему же она со мной не попрощалась? - пролепетала я, несколько обиженная.
   - Не будь смешной! - усмехнулась Корнелия. - Она же не в другой город переехала. Монастырь всего в двух шагах от дома, ты с ней сможешь видеться каждый день. К тому же, она еще сегодня придет.
   Все еще пребывая в смешанных чувствах, я проговорила:
   - Как же так случилось? Мне никто ничего не сказал...
   Корнелия повела плечом.
   - Не одна ты была в неведении. Мы узнали только сегодня.
   - А Аристарх? - вдруг встрепенулась я. - Он знает?
   - Он сам и заговорил об этом, - ответила она, сама несколько оторопевшая. - Сказал, что Нора уходит в монастырь, что он отпускает ее, велел не задавать вопросов. Могу предположить, что это очередной его каприз. Он мастер на такие штуки. Впрочем, это странно даже для него.
   - Это невероятно, - потрясла я недоумевающе головой. - Это словно не на самом деле. Он столько лет был против! И вдруг все решил в один день?..
   - Что тут скажешь...
   Корнелия была чуть удивлена и все же спокойна. Я же в возбуждении соскочила со стула и принялась нервно ходить по кухне.
   - Он ведь правда отпустил ее? - спрашивала я в сомнении. - Он не передумает? Не заберет ее обратно? Он, что же, понял, как важно это для нее? Я знаю, в чем дело!
   Воскликнув, я подскочила на месте, и обратила полыхающий взгляд на тетушку. Она непонимающе качнула головой.
   Я принялась объяснять, от волнения повысив голос и размахивая руками:
   - Знаешь, Корнелия, Аристарх ведь читал Библию! Я видела. Он же не верит этим историям, и все-таки он читал. И он смотрел на иконы и ходил со мной в церковь! Он хотел понять. Все было из-за Норы. Он по-прежнему любит ее. Он наверно забыл это, потому что она была далеко. Но он не хотел терять ее, думал, если не позволит ей уйти, то она будет с ним, но ведь ее уже давно нет здесь. Ее душа далеко, а он думал, что, удерживая Нору, удержит и ее душу. Теперь он понял и отпустил ее. Он освободил Нору. - Я внезапно остановилась, повернулась к Корнелии и поглядела на нее с надеждой, - ведь ей будет там хорошо, правда?
   Тетушка улыбнулась и кивнула.
   Я вздохнула.
   Итак, Нора отправилась туда, куда звало ее отягощенное тайной виной сердце. Неожиданность произошедшего поразила меня, и все же мне казалось, что именно так и должно было быть, потому что Аристарх обязан был понять, его любви следовало привести его к верному ответу. Наш с ним поход в церковь, Библия и иконы поспособствовали этому. И я подумала, может в этом и есть смысл религии. Не в обрядах и соблюдении правил, а в незаметной помощи заплутавшей душе. Вера - это когда ты позволяешь свету наполнить тебя, когда ты становишься единым с миром, оттого все становится понятным. Вот почему и не нужно вопросов. И совсем не важно во что ты веришь и какую книгу считаешь святым сводом законов. Осознав это, я вдруг стала терпимее относиться к вере Лары, к невероятным историям из Библии, хотя сама я по-прежнему доверяла только своей мистической книжке, которую носила с собой вместе с тетрадкой Кима в кармане комбинезона. Но поговорить мне было не с кем. Разговоры о религии в доме были исключены из-за Аристарха, которого никто не спрашивал об его решении и с которым никто не заговаривал о Норе. Но все видели, как глубоко он переживает неожиданную перемену и как безмолвно тоскует о своей жене. Все ощутили эту внезапную пустоту в доме и внутри себя. Нора была рядом, но казалось, будто она уехала на другой конец света. Мне безумно недоставало ее тихого присутствия, наполнявшего дом покоем и кроткой нежностью. Иконы в ее комнате, забытая где-нибудь по рассеянности Библия, свежие цветы в гостиной и столовой - всего этого не стало в один миг, и дом опустел, потому что долгие годы Нора была его душой; с нею он возродился из пепла, с нею наполнился любовью, он звучал ее бесшумными шагами, ее тихими молитвами, он был полон ее печальными воспоминаниями и ее потухшими надеждами, дом дышал ее вечной грустью и смотрел на мир ее отрешенным взглядом.
   Я затосковала. Некому стало читать книги, не с кем устраивать чаепития на террасе (Корнелия из жалости, верно, пару раз составила мне компанию, но бесцельное часовое сидение за чашкой чая было ей чуждо, она не понимала всей прелести этой чудесной церемонии). Я даже полюбила монастырский колокол, потому что при звуках его я неизменно вспоминала Нору. Я открывала глаза и представляла, как просыпается Нора на своей жесткой кровати в маленькой келье. Она поднималась, надевала эту мрачную темную одежду, в которой ходят монахини, может быть, вспоминала о нас в Мозаичном доме. Я немножко волновалась, ведь я не нала, что значит быть монахиней. Мне казалось, что Нору в монастыре ждет тяжелая жизнь: долгие молитвы, скудная еда, работа в самом монастыре, в огороде и саду, в больнице. Но она, верно, знала, что предстоит ей, значит, была готова преодолеть все трудности на своем пути.
   Прошло некоторое время, и все мы, включая Аристарха, понемногу утешились. Растерянность сменилась нежной печалью, какой сопровождается тоска по уехавшему человеку. Мы улыбались, когда Корнелия по привычке отправлялась звать Нору к ужину, когда Лара, собираясь в церковь, спохватывался вдруг, а потом сникал, вспоминая, что теперь ходит в церковь один. Каждый безгласно хранил свою грусть, не предаваясь разговорам о прошлом, да и ни к чему были эти разговоры - Нора часто бывала у нас. Она появлялась в доме в своем одеянии, которое действовало на всех отчуждающее, на лице ее светилась кроткая улыбка безмятежности, во взгляде отражалось умиротворение. Она давала нам скудные ответы на наши вопросы, но мы чувствовали, что она счастлива и радовались в ответ ее тихому счастью. Мы не смели печалить ее своей тоской в часы ее пребывания в Мозаичном доме. Когда же она уходила, мы разбредались без слов, каждый со своими мыслями. И только с Ларой мы могли вместе грустить о том, что как прежде уже не будет никогда.
   Однажды я позвала его с собой искать, не упал ли с мозаики на доме еще один кусочек после ухода Норы. Лара посмеялся над моей выдумкой, но со мной пошел. Мы медленно обошли дом, внимательно оглядывая фасад, но понять, где не достает кусочка так и не сумели. Лара предложил бросить эту затею и прогуляться по берегу. День был холодным, но ясным и солнечным, и я согласилась.
   Море было темным, его воды обожгли холодом мои пальцы, когда я, стянув перчатку, коснулась рукой шуршащей по гальке воды. Дул сильный ветер, и я прятала от него лицо в огромном шарфе, который связала мне Корнелия. Мы неторопливо шли по пляжу. Лара щурил глаза, вглядываясь в горизонт, показывал мне проплывающие вдали судна и кружащих в небе чаек. Мы разговаривали, и Лара пообещал мне между прочим в свои выходные дни присоединяться ко мне за чаепитием на террасе. Обрадованная этим известием, я запрыгала и захлопала в ладоши. Лара рассмеялся.
   - Чаепития на террасе прямо твоя навязчивая идея, - подметил он. - Полагаю, ты намерена всю семью однажды собрать за столом?
   Я улыбнулась.
   - Я не думала об этом. Но это было бы хорошо, правда?
   Лара вновь засмеялся. Внезапно внимание его привлек пролетающий вдали самолет.
   - Как красиво! - выдохнул он взволнованно.
   Я угрюмо проводила взглядом самолет и равнодушно пожала плечами.
   - Я никогда не летал на самолетах, - заметил он мне.
   Я отвернулась от неба.
   - Ты не много потерял, - произнесла я, делая вид, что меня занимают камешки под ногами.
   Лара не стал продолжать и, кажется, даже смутился своей нетактичности.
   Некоторое время мы шли, не произнося ни слова.
   Потом я остановилась, залюбовавшись видом моря. В эту минуту что-то в нем показалось мне особенно прекрасным.
   Я сказал:
   - Погляди, Лара, как красиво море сейчас. Оно, как небо, все время меняется: один миг - и оно уже совсем другое. Как жаль, ведь кроме нас никто не увидит этого. Я бы хотела запечатлеть его таким, как теперь.
   Лара задумался, вгляделся в темные воды.
   - Ты могла бы нарисовать то, что видишь, - предложил он.
   Я обратила на него недоуменный взгляд.
   - Я не умею рисовать.
   Он лукаво улыбнулся.
   - Ну, это не беда. Несколько уроков в школе Натаниеля, и можешь считать, что ты обучалась в Парижской академии.
   Я покачала головой.
   - Ты ведь это не в серьез?
   - Напротив, я очень серьезен. Чем плоха эта затея?
   Я неуверенно пожала плечами.
   - Я не знаю... Я никогда об этом не думала.
   Лара бросил на меня строгий взгляд.
   - Мысль о рисовании пугает тебя только лишь потому, что она пришла в голову не тебе?
   Я нахмурилась.
   - Дело совсем не в этом. Я никогда даже не пробовала рисовать. Как я смогу этому учиться?
   - Но ведь никто не ждет от тебя шедевров. Просто попробуй. Вдруг у тебя есть к этому талант?
   Я отмахнулась от него, но, подумав, спросила:
   - И что же, мне придется учиться в школе, с другими людьми?
   - Ну, да. Тебя запишут в группу для начинающих, где новички или дети.
   - И что, много людей?
   - Да, нет; не больше пяти человек. Почему это так волнует тебя?
   Я вздохнула.
   - Хочу знать, сколько человек станет свидетелями моего провала.
   Лара рассмеялся.
   - Трусишка! Да ведь люди, с которыми ты будешь в группе, не лучше тебя рисуют. Многие делают это просто ради удовольствия, не стремятся к заоблачным высотам. Знаешь, попробуй для начала просто поговорить с Натаниелем, или, хочешь, я поговорю?
   - Нет, нет. Я сама.
  
   Весь день я думала о Ларином предложении. И хотя я старательно убеждала себя, что учиться рисованию бессмысленно для меня, все же мысль о школе Натаниеля не шла у меня из головы. Я даже взяла в руки лист бумаги карандаш и попробовала срисовать с морского пейзажа над моей кроватью чайку. Чайка моя получилась неубедительной, с большим трудом в ней вообще можно было узнать птицу. Скомкав рисунок, я отбросила его от себя и со стоном упала на кровать. Полная сомнений, я стала блуждать взглядом по потолку. "Что, если мне все-таки попробовать - думала я. - Не такая уж это и плохая идея... С другой стороны мне ведь придется ходить в школу, хоть это вовсе и не та школа, а школа рисования, но все же... Люди кругом, и все будут видеть, какая ужасная мазня у меня выходит, и все будут слышать, как Натаниель критикует меня. Вот если бы Натаниель согласился, предположим, учить меня дома, одну..."
   Я вскочила на ноги, бросилась разыскивать дядюшку. Натаниель был в школе, об этом я узнала у Лары, он же подсказал мне дорогу. Собрав всю вою храбрость, я решила отправиться туда. От сопровождения Лары я отказалась, тогда он предупредил меня:
   - Только гляди, не запишись ненароком в группу к другому художнику. Натаниель не простит тебе.
   - К другому художнику? - не поняла я.
   - К тому, чью картину на бархате я прячу от Натаниеля.
   - О! Его соперник! Как же они вдвоем уживаются в школе?
   - Они не только уживаются, они оба эту школу и открыли.
   - Вдвоем?
   - Именно.
   Запутавшись окончательно, я решила узнать все на месте и заторопилась в школу. Она была в городке, а добраться до нее можно было по берегу, поскольку располагалась она почти у самого моря.
   Это был небольшой старинный двухэтажный особняк. Подходя, я увидела яркий свет в окнах без занавесей, услышала приглушенные звуки, чьи-то тихие голоса и остановилась в нерешительности, ощущая боязливый холод внутри. Там, за дверью, начинался совсем иной мир, и я, ничего о нем не зная, собиралась в него вторгнуться. От этого мира веяло тайным знанием, исключительной посвященностью, свободой и неординарностью, и мгновенно мне представилось, как меня изгонят с презрительным смехом и, выпроваживая надменными взорами, велят никогда не возвращаться.
   Превозмогая страх и желая кинуться отсюда прочь, я вошла внутрь. Меня встретила старушка-вахтер, сидевшая за столиком у входа. Оторвавшись от книги, которую читала, она поглядела на меня сквозь огромных размеров очки и спросила:
   - Помочь чем-нибудь, лапочка?
   - Я ищу Натаниеля, - ответила я, нервно затеребив в руках шапочку.
   Она объяснила, куда мне идти, и я, поблагодарив ее, отправилась разыскивать нужный класс.
   Поднявшись по лестнице, я прошла по коридору. В воздухе разливался запах красок и каких-то других специфических жидкостей и растворов, названия которым я не знала (так же пахло и в домашней мастерской Натаниеля, куда вход всем, кроме Корнелии, был строго настрого воспрещен). Дядюшкин класс был открыт. Я оказалась на пороге как раз в тот момент, когда Натаниель собирался отпускать своих учеников. Он дал каждому задание на дом, велел поработать над недочетами. Ученики, все взрослые молодые люди и девушки, внимательно выслушали его, поблагодарили за урок и стали собираться, оживленно переговариваясь.
   Натаниель заметил, наконец, меня.
   - А ты что здесь делаешь? - удивился он.
   - Я искала тебя, - проговорила я несмело.
   Он велел мне зайти.
   Я покосилась на учеников, робко переступила через порог. Натаниель принялся собирать на своем столе какие-то книги и журналы, не обращая на меня внимание. Я остановилась возле него и стала смотреть, как покидают класс ученики. Когда все они ушли, я спросила Натаниеля:
   - Можно мне посмотреть?
   Я указала на мольберты.
   Натаниель рассеянно кивнул, все еще занятый наведением порядка на столе.
   Я подошла к мольбертам, мельком заглянула в наброски и тут же отпрянула. Рисунки были настолько великолепны, что у меня по спине прошел холодок, и вновь я спросила себя, что я здесь делаю.
   - Не знал, что тебя интересует живопись, - заметил Натаниель, подойдя ко мне.
   - Да, - ответила я и замялась. - Я бы тоже хотела так рисовать... Ты мог бы выучить меня?
   - Что за глупости! - фыркнул он.
   - Но же я серьезно, Натаниель, - проговорила я. - Я поэтому и пришла к тебе; думала, ты возьмешь меня в ученицы...
   Натаниель обратил на меня подозрительный взгляд.
   - Что бы это могло значить, а? - поинтересовался он, сверля меня взглядом.
   - Я хочу рисовать, - пролепетала я.
   - Вот как, - он вскинул подбородок, вперив в меня свою бородку, и оглядел меня полным сомнения взглядом. - И что же, ты за собой замечаешь какие-нибудь способности?
   - Нет, - призналась я, понурившись. - Я никогда не рисовала; сегодня впервые попробовала нарисовать чайку, но у меня ничего не вышло. Вот, кажется...
   Я порылась в карманах, отыскивая захваченный с собой рисунок, и, вытащив помятый листок бумаги, протянула его Натаниелю. Он взглянул на мою чайку, в изумлении приподнял одну бровь, и лицо его сделалось страшно оскорбленным.
   - Не знаю, как и назвать то, что ты изобразила, - произнес он с едва скрываемым отвращением.
   Я смешалась.
   - Это, конечно же, не очень хороший рисунок, - согласилась я и прибавила в оправдание,- но ведь я первый раз рисовала.
   Натаниель надменным жестом возвратил мне нарисованную чайку.
   - Значит, ты намерена учиться рисовать? - спросил он несколько высокомерно.
   Я поспешно и убедительно закивала головой и сказала, совсем даже не подумав:
   - Я хочу учиться у тебя. Я подумала, если ты не возьмешь меня, то я не пойду в группу к другому художнику.
   Натаниель в миг переменился в лице, глаза его полыхнули гневом, и он воскликнул так, что я отпрянула от него в сторону.
   - Никогда! Слышишь, никогда не смей упоминать при мне ЕГО!
   - Прости, - вымолвила я виновато.
   - Идем, - сказал он угрюмо.
   - Куда? - растерялась я.
   - Домой, конечно же.
   Натаниель выключил свет, запер за нами дверь. Мы спустились вниз, попрощались со старушкой у входа, вышли из школы. Мы шли молча до самого причала, потом Натаниель сказал:
   - Можешь прийти на урок в группу для начинающих. Но учти, никаких поблажек с моей стороны не будет. Работать будешь, как все; начнешь ныть или капризничать или лениться, выпровожу тебя вон, а увижу еще что-нибудь похожее на то, что ты мне сегодня показывала, всем буду говорить, что знать тебя не знаю, и даже не пытайся заговаривать со мной после этого. И, разумеется, никаких фамильярностей во время занятий: я - учитель, ты - ученица. Все запомнила?
   - Да. Спасибо.
   Следующим днем, вооруженная всем необходимым для занятий, о чем позаботился лично Натаниель, я отправилась в школу. Я волновалась и страшно боялась, что Натаниель будет недоволен мной, и в то же время я была несказанно возбуждена, потому что занятия живописью сулили нечто новое, доселе неизведанное, необычное; сердце мое трепетало от предчувствий.
   В классе я оказалась самой первой, поэтому у меня было немного времени, чтобы насладиться своими чувствами и впитать вместе с запахами красок атмосферу этого места. Я присела на табурет у двери и обвела взглядом ярко освещенное помещение. Большие окна светились глубокой синевой холодных сумерек, едва слышно доносился рокот прибоя, можно было бы увидеть море, но стекла отражали свет ламп. В классе был беспорядок, вернее, все было убрано, но впечатление было, как в мансарде у Лары - хаос, нужную вещь в котором мог найти только посвященный. Разумеется, мне здесь понравилось.
   Вскоре появился Натаниель, а за ним вся группа - всего шесть человек, включая меня. Все были взрослыми, ни одного ребенка, вероятно, это были те, кто учился рисовать для удовольствия. Подумав так, я вздохнула облегченно и одновременно обиделась. Среди любителей мне определенно должно было быть спокойнее, и все же я намеревалась учиться со всей серьезностью, а Натаниель, похоже, принял мою затею за детский каприз. Вслух своего недовольства я не высказала: в конце концов, я была благодарна дядюшке уже за то, что он взял меня в ученицы.
   Поначалу я совершенно растерялась перед огромным, не по росту мне, мольбертом. Я бросила на Натаниеля жалобный взгляд, а он, простонав обессилено, прикрыл глаза рукой и отвернулся. Кто-то из учеников принес мне табурет. Обрадованная таким простым решением, я взобралась на табуретку, старательно установила лист бумаги на мольберте и приготовилась рисовать.
   Урок начался с того, что Натаниель забрал у меня все, им же самим данное: краски, кисти, цветные мелки, - и оставил в моей руке один только простой карандаш. Потом он установил в центре класса на столике натюрморт: смял живописными складками скатерть, поставил вазу с цветами, разложил фрукты, посыпал их лепестками, - и стал что-то объяснять. Я украдкой посмотрела на остальных учеников - все собирались рисовать красками. На мое замешательство Натаниель заявил:
   - Не думай, что я позволю тебе понапрасну переводить краски. Сделай-ка сначала набросок.
   Я поудобнее пристроила карандаш в руке, подняла его к чистому листу и застыла, не зная с чего начать.
   Все уже принялись за работу, выводя что-то на бумаге под руководством Натаниеля, а я чуть не плакала от досады. Я не представляла, что мне делать; стоять вот так, на табурете, среди незнакомых людей, с невыполненным заданием было настоящей пыткой. Мне хотелось убежать прочь, исчезнуть куда-нибудь, только бы не испытывать этих ужасных стыда и обиды. Мне показалось, что прошла вечность, пока я стояла неподвижно, уставившись в белую пустоту нетронутого листа, прежде чем Натаниель сжалился надо мной и подошел, чтобы помочь.
   - Для начала представь то, что тебе предстоит рисовать, в рамке, словно это уже картина, - наставлял он меня. - Затем мысленно перенеси все на бумагу, определись с масштабами и пропорциями. Потом начинай рисовать. Руку держи вот так. Никаких резких движений. Легкие штрихи (тут он принялся водить моей рукой по бумаге). Линия... Еще линия...
   На листе тотчас обозначился контур, затем появились предметы, свет и тень, чтобы изображение выглядело объемным.
   Натаниель убрал свою руку.
   - Теперь попробуй сама.
   Я неловко продолжила рисовать. Мои линии были неуверенными, дрожащими, а с дядюшкой все казалось таким простым.
   Натаниель подбодрил меня:
   - Представь, что рисуешь своим взглядом, а карандашом только обводишь уже изображенное. И умоляю тебя, дорогая, не дергай так рукой, а то скатерть у тебя выходит так, словно по ней проехал гусеничный трактор.
   Он оставил меня, отправившись оценивать работу остальных.
   Я решила сосредоточиться на яблоке и принялась так усердно выводить его, что вскоре, увлекшись, перестала слышать голос Натаниеля и замечать что бы то ни было. И поэтому когда было объявлено, что урок окончен, я была крайне удивлена, поскольку совершенно потеряла счет времени.
   Натаниель подошел посмотреть, что у меня получилось. Я уже дорисовала яблоко и с гордостью продемонстрировала его ему. Он критично оглядел результат моего труда и заметил сдержанно:
   - Это уже не чайка.
   Необычайно довольная, я заулыбалась.
   Домой мы возвращались вместе. Я чувствовала себя утомленной, но усталость доставляла мне удовольствие. Я думала, как придя домой, расскажу обо всем Ларе и Корнелии; мне было только жаль, что я не покажу им свой первый рисунок, так как он остался в школе, но Натаниель сказал, что если я действительно хочу научиться рисовать, то мне предстоит проводить за мольбертом долгие часы не только в школе, но и доме, так что я решила, что у Лары с Корнелией еще будет возможность оценить мою работу.
   Я спросила у Натаниеля:
   - Когда я смогу нарисовать море?
   Он рассмеялся надо мной.
   - В стиле примитивизма - хоть сейчас.
   Я фыркнула обиженно.
  
   С тех пор начались мои каждодневные занятия. Когда у меня не было уроков в школе, я рисовала дома. Натаниель проверял и исправлял меня. Он хоть и сказал, что не станет выделять меня среди других учеников, все же уделял мне гораздо больше времени, чем остальным. К тому же он безраздельно принадлежал мне дома, где он учил меня одну в своей мастерской. Практические занятия он перемежал теоретическими и дополнял все это восхитительными историями о великих художниках и о годах, проведенных им во Франции.
   Я узнала много нового и полезного для художника. Натаниель научил меня, как распознавать краски по составу, как правильно выбирать кисти и как за ними ухаживать, какую бумагу стоит покупать и многим прочим необходимым мелочам. Он показывал, как готовить краски самостоятельно, как смешивать их, чтобы получить желаемый оттенок (тут, надо заметить, он был волшебником, потому что цветам, которые получались у него, я даже не могла подобрать названий, таких необычайных цветов не создавала и сама природа), как растушевывать мелки и карандаши. Он поведал мне о пропорциях человеческого тела и лица, рассказал, как запечатлеть движение, чтобы оно выглядело естественным и живым.
   Метода преподавания у Натаниеля, как я стала вскоре догадываться, не было никакого. В один день он мог рассказывать мне о красоте природы, а в другой - заставить рисовать геометрические фигуры, чтобы я научилась соблюдать пропорции и уверенно держать карандаш в руках.
   Я безропотно выполняла все его указания и прилежно трудилась, терпя его критику и недовольство, запоминала все, что он говорит мне. Только однажды я спросила:
   - Натаниель, почему ты не позволяешь мне рисовать красками? Мне надоели простые карандаши и черно-белые мелки.
   Дядюшка завил сурово:
   - Так ты научишься рисовать. Ты поймешь всю силу света и тени. Если двумя цветами: черным и белым ты сумеешь передать все разнообразие цветов и красоту мира так, что я, глядя на той рисунок, скажу это - зеленый, а это - красный и окажусь прав, тогда я доверю тебе краски. Пока же тебе придется свыкнуться с тем, что твой мир - черно-белый.
   Мне не оставалась ничего другого, кроме как смириться и продолжать рисовать карандашами и мелками. Позже Натаниель рассказал мне о черно-белом мире подробнее:
   - Свет и тень самое важное. Они-то и создают картину. Без них нарисованное не более чем чертеж. Я хочу, чтобы ты научилась видеть мир в переходах света в тень и тени в свет. Увидеть красоту в красках, там, где ее видно невооруженным глазом, может всякий, но стоит представить мир черно-белым, и все очарование мигом пропадает. Если же ты сумеешь сохранить это очарование, если распознаешь истинную красоту, а она не в красках, а в очертаниях и сочетаниях, и если твои рисунки в черно-белых цветах смогут поразить меня, как если бы я вдруг увидел живую радугу, значит - ты художник. К этому ты и должна стремиться.
   Так мне открывалась тайна того, что есть живопись. Я стала учиться видеть истинную красоту вещей. Я решила, что мне стоит начать с людей, но Натаниель сказал, что наблюдать за теми, кого я знаю, бесполезно, потому что я воспринимаю их такими, какими они существуют для меня, а не какими они есть в мире. Постигая эту истину, я доверилась Натаниелю. Он листал со мной книги по искусству, рассказывая о картинах, указывал мне на детали, уча проникать вглубь, в самую суть, не останавливая взгляд на поверхности. Он расширял границы изображенного на бумаге, открывал для меня новую вселенную, делился тайнами для посвященных. Он учил меня распознавать самый замысел картины, проникать в сознание художника. Он показывал мне черно-белые снимки в журналах, и в восхищении я обнаруживала для себя, насколько выразительным может быть простой пейзаж, стоит перенести его в мир света и тени.
   Натаниель водил меня на пляж и заставлял по-другому смотреть на море, следить за движением волн, чувствовать линию горизонта, проводя по ней пальцем.
   - Представь, что ее там нет, - говорил он, когда я стояла, вытянув руку вперед. - И вот ты рисуешь ее, разъединяя небо и море.
   Мое сердце возбужденно колотилось, потому что мне и впрямь представлялось, что горизонт появляется там, где я провожу воображаемую полосу. Это было точно волшебство, и я смеялась от удовольствия.
   Натаниель рассказывал мне о мироздании:
   - Миров столько же, сколько жизней на земле, и даже больше, потому что каждое существо воспринимает мир по-своему, и никто не знает какова наша вселенная на самом деле. Когда ты рисуешь, ты отдаешь полотну частицу своего мира, и остальные люди, глядя на твою картину, смотрят на мир, как смотришь на него ты. Им нравится, если ваши миры близки, или нет, если ваши миры чужды друг другу. Различные школы, стили существуют потому, что художники хотят открыть и постичь иные миры. Но у каждого художника, признается он в этом или нет, существует несбыточное желание оказаться вне рамок человеческих чувств и изобразить мир таким, каким он был создан изначально, запечатлеть истинную его суть.
   - И что же, - спрашивала я, - кто-нибудь смог увидеть мир настоящим?
   - Сомневаюсь, - качал Натаниель головой.
   - И хорошо.
   Дядюшка удивился.
   - Почему это?
   - Потому что люди разочаровались бы. Мир показался бы им пустым. Вот, например, прежде для меня ничего не значили баночки с красками, и я видела их, должно быть, такими, какие они есть, но теперь, когда я полюбила рисовать, баночки с красками полны для меня смысла, я как будто взяла их в свой мир. Если в баночках с красками никто не видит смысла, для чего им существовать, и для чего существовать бессмысленному миру?
   - Но ты не находишь, что людям было бы полезно увидеть мир таким, каков он есть?
   Я кивнула и улыбнулась.
   - Лара бы сказал, что так они бы научились ценить мир, который есть у них.
   Натаниель потер пальцами бородку.
   - Никогда об этом не думал. Но то, что ты говоришь, вполне могло бы иметь смысл.
  
   Живопись сблизила нас с Натаниелем. Прежде мы совсем не знали друг друга. Скудные сведения были у меня из дневников и историй Корнелии, с ним же самим я почти не общалась. Он, как и остальные, всегда был чрезвычайно занят, но с другими меня связывали какие-то совместные дела, а с Натаниелем у меня не было ничего общего. Став его ученицей, я приобрела в лице своего дядюшки не только превосходного наставника, но и интереснейшего собеседника. Он рассказывал обо всем и с большой охотой, и мне не приходилось пытать его вопросами, как остальных. Ему, как человеку тщеславному, льстило мое безграничное им упоение, мое пристальное внимание, мое желание слушать его, затаив дыхание. Ему нравилось учить меня, и я видела, как он сияет гордостью, подмечая мои успехи, которыми я, надо признать, радовала его не так часто, как ему хотелось бы.
   Характер у Натаниеля был сложный, непредсказуемый. Он был нетерпелив и вспыльчив, как Аристарх, но в отличие от деда, дядюшка не имел привычки капризничать, если что-то раздражало его, он просто взрывался, разнося все в пух и прах, хотя после вспышки быстро отходил. Он был страшно обидчив, остро воспринимал любую критику, совершенно не понимал шуток, особенно если пытались шутить над ним. Он был рассеян, потому что голова его была занята одновременно тысячей разных вещей, а чтобы ничего не забыть, но записывал мысли на бумажках, которые повсюду прилеплял. Он брался за несколько дел сразу, и не будь рядом Корнелии, ничего бы не доводил до конца. Кроме живописи любимым занятием у него было складывать пазлы, но так как у него ни на что не хватало достаточно терпения, то картинки подолгу лежали в полусобранном виде, когда же, наконец, он решался закончить их, то обнаруживалось, что куда-то подевались несколько последних кусочков. Я, Лара и Корнелия принимались их искать и, не найдя, бросались утешать сокрушающегося Натаниеля. Корнелия покупала ему новый пазл, и все повторялось опять. Еще он обожал разные детские забавы, которым, после того, как я стала его подопечной, и мы подружились, мы стали предаваться вдвоем. Мы играли в шарады и буриме, рисовали иллюстрации к сказкам и карикатуры на всех домашних (Натаниель хоть и не любил шуток, но сам был большим насмешником и острым на язык не меньше, чем Корнелия).
   Как художник Натаниель восхищал меня бесконечно. Часами я могла наблюдать, как он работает, как смешивает краски, как перекладывает из руки в руку кисти, как делает первые уверенные мазки. А чтобы я не бездельничала, он наряжал меня в умопомрачительные наряды прошлых веков, которые приносил Лара из театра, и рисовал меня. Я стояла неподвижно несколько часов кряду, у меня немели ноги, неудобные платья сдавливали мое тело, мне казалось, что я вот-вот упаду, но жаловаться я не смела - позировать для Натаниеля я почитала за огромную честь.
   Однажды произошла забавная история. С картинами Натаниеля, которые везли на выставку в столицу (а дядюшкины картины с успехом выставлялись по всей стране и за рубежом), случилась неприятность - они пропали при весьма загадочных обстоятельствах. Их долго не могли отыскать, Натаниелю приходилось ездить в город, в Предместье наведывались следователи. И как-то раз мы увидели в новостях сюжет о том, что жители какого-то поселения нашли неизвестную картину какого-то художника минувших веков. Из этой истории раздули сенсацию на всю Европу; в поселение направились специалисты, художники, картину загодя оценили в неимоверную стоимость, объявили ее едва ли не национальным достоянием, появились претенденты на обладание ею. А потом эту картину показали журналистам. Оказалось, что это был один из портретов, которые рисовал с меня, облаченной в древние наряды, Натаниель. Мы долго потешались над нерадивыми экспертами; не выдавая правды, мы следили за развитием событий, пока шутка не наскучила нам. Потом Натаниель сообщил в столицу о том, как в действительности обстоят дела с их находкой. Эксперты, журналисты и прочие любители сенсаций были разочарованы. Правда нашлись все же те, кто пожелал приобрести картину. Натаниель продал ее какому-то иностранному коллекционеру. Как же картина оказалась в той местности, где ее обнаружили, так и не удалось выяснить, как не удалось, к сожалению, разыскать и остальных картин.
   Впрочем, эти события произошли гораздо позже того времени, когда я только начинала учиться у Натаниеля.
   Итак, я позировала ему, а он скрашивал часы моего мучения рассказами о своей жизни в Париже. Жил Натаниель типичной жизнью художника, беспорядочно и сумасшедше. Дни он посвящал занятиям в академии, ночи - бестолковым вечеринкам у кого-нибудь из художников (Натаниелю нужно было обзаводиться знакомствами). В общежитии, где он жил, не было ни единого пригодного в обиходе предмета, зато комнату его заполняли наброски, книги, журналы, листки бумаги с адресами и телефонами. Стипендии, которую он получал, едва хватало на краски и холсты, на все остальное Натаниелю приходилось добывать деньги самому: он работал в мастерской у одного знакомого художника, рисовал в парке со многими своими однокурсниками. При этом у него еще оставалось время ходить по выставкам и музеям, гулять по городу, любуясь местными красотами, и рисовать, рисовать. Натаниель был точно одержимый, он рисовал все, что видел: людей, здания, деревья, памятники. Натаниель говорил, что это было восхитительное время, каждый миг был полон смысла, каждый день дарил ему ощущение счастья, и не важно было, что не хватает денег, что нет времени на сон и еду - это было частью его жизни, а потому в этом тоже была особая прелесть. Он находил удовольствие абсолютно во всем: в занятиях, где он понимал слова преподавателей скорее интуитивно, так как его французский был далек от совершенства; в вечной суете, которая разбавлялась короткими остановками в кафе, где Натаниель, пристроившись за столиком, делал наброски посетителей, или в парке, где он, сидя на скамье под каштаном, читал учебник французского языка или письмо от Корнелии; в ночных вечеринках, где собирался разнообразная публика, и все обсуждали живопись и прочие искусства, политику, моду, сплетничали об общих знакомых (завороженный, Натаниель слушал о встречах более опытных своих коллег со знаменитыми на весь мир художниками, неожиданные подробности из жизни величайших живописцев прошлого, о приемах, которые устраивали аристократы, известные поклонники искусств). Натаниеля чаровала и манила эта жизнь, к которой он едва только прикоснулся. Засыпая, чтобы проснуться уже через пару часов, он воображал, как и он однажды будет желанным гостем в высшем свете, ему виделись роскошные дворцы и дивные сады, дорогой фарфор и изысканные блюда, картины в золотых рамах и среди всего этого великолепия дамы в мехах и бриллиантах, Пикассо и Ван Гог, кто-то еще, перед кем Натаниель благоговейно трепетал. Эти образы кружились перед ним, сливаясь во что-то неразборчивое и невообразимо манящее, а потом он вдруг начинал тосковать о Корнелии, о Мозаичном доме и думал, какие бы чудесные вечера могла бы устраивать Корнелия, и как понравился бы Ван Гогу сад вокруг Мозаичного дома.
   Очень скоро талант Натаниеля заметили. Нашлись люди, которые взяли молодого художника под свою опеку, занялись организацией его выставок. После представления первых его работ, о нем стали писать газеты, о нем заговорил весь Париж, его обсуждали на всех светских раутах. Натаниель пребывал в упоении, у него кружилась голова от всего происходящего. Но в лихорадке славы, в охватившем его возбуждении он не потерял головы. Он всегда ясно осознавал себя самого и свое место в мире. Он понимал, что слава мимолетна, что деньги рано или поздно кончатся, он жаждал вовсе не этих приходящих вещей, он хотел, чтобы люди видели его картины, чтобы чувствовали их суть, чтобы находили в них отзвуки и своих мыслей. И это было у Натаниеля тоже - до тех пор, пока он не получил известие о случившейся с Корнелией трагедии. И разом все, что он имел, утратило смысл. Он жаждал рисовать для людей, затрагивать их души, менять их мироощущение своими работами, но что теперь могли значить для него все эти люди, когда единственный человек, который был ему важен, стал несчастлив. Корнелия, которой он был предан и верен, которую любил всем своим непостоянным сердцем, была больна, страдала, а его не было рядом. Не секунды не раздумывая, ни о чем не сожалея, он оставил все, что было у него в Париже и возвратился в Предместье. Он обнаружил свою любимую тоскующей, разочарованной, лишенной веры и надежды, в полной безысходности, почти как ее мать. Натаниель готов был отдать свою душу, чтобы возвратить Корнелии утраченный мир, как прежде отдавал душу вместе со своими картинами другим людям. Но Корнелия все разгадала и не приняла его жертвы, и Натаниель вернулся обратно в Париж. Но там все уже было иным, вернее, все было по-прежнему, только Натаниель больше не чувствовал очарования давней жизни и не ощущал себя частью безумного круговорота занятий, выставок, вечеринок и прочего. Ему стало казаться, что на все он взирает как будто со стороны, словно не его восхваляют и превозносят, а кого-то другого с его обликом и именем. Сердцем Натаниель был далеко - там, где тосковала в горделивом молчании женщина в каталке. И пусть в Предместье никто не ведает о его гениальности (в таких местах всегда относятся к чудесам с пренебрежительным безразличием), пусть там он просто человек, рисующий картины, но зато там он дома, и неважно, что обитатели Мозаичного дома довольно скудны в проявлении чувств, но он всегда будет знать, что он в семье (разве не там он был по-настоящему счастлив?). Осознав это, Натаниель возвратился в Предместье навсегда.
   Узнала я и о школе. Об этом мне рассказал не сам Натаниель, поскольку он запретил мне расспрашивать о другом местном художнике, а обойти его фигуру в рассказах было невозможно. О школе поведал мне Лара.
   Тот другой художник был заклятым натаниелевым врагом и единственным его соперником в округе. Но, как учил меня дядюшка, свет и тень не могут существовать отдельно друг от друга, так и они оба не могли существовать один без другого. Их вражда вдохновляла их, стимулировала их творчество; она была лучше всякой, даже самой близкой, дружбы, так как пламя их взаимной нелюбви не затухало с годами, а разгоралось все ярче, и дядюшка со своим недругом находили все новые способы, чтобы поддерживать и раздувать его. Школа стала одним из таких способов. Там, сталкиваясь в перерывах между занятиями, они могли до изнеможения вести свои нескончаемые споры, заставляющие быстрее бежать кровь по их венам, интенсивнее работать мозг и порождать новые идеи, чтобы доказывать свое превосходство. Эта вражда питала их обоих, доставляла им несказанное удовольствие, заряжала энергией. Они ценили врагов друг в друге гораздо больше, чем самых преданных своих сторонников, а те, хотя и делились на два фронта, все же в конечном счете ставили между двумя художниками знак равенства, впрочем ни Натаниелю, ни его противнику этого не сообщалось, иначе вражда их утратила бы всякий смысл. Ученики же обоих были их оружием. Ни Натаниель, ни другой художник не видели в своих воспитанниках соперников, и отнюдь не потому, что те были менее талантливы, но успехи кого-то из них воспринимались как успех самого художника, что давало одному или другому на время ощущение превосходства.
   Что же касается меня, то Натаниелю важно было выучить меня рисовать из принципа, и не просто, чтобы скоротать время, а так, чтобы я была достойна его высоких достижений, а потому он не жалел для меня ни своего драгоценного времени, ни знаний и при этом пристально вглядывался в мою работу, пытаясь угадать хоть искорку таланта. В конце концов, Натаниель стал буквально одержим идеей сотворить из меня выдающегося живописца. Со всей страстью он отдался этой затее, не щадя моих невеликих сил, заставляя работать почти сутки напролет, и только Корнелии, моей заступнице, удавалось угомонить его на время. Что до моей учебы, то ее и впрямь сопровождали кое-какие успехи, однако заслугой они были больше дядюшкиной, чем моей. Натаниель был невероятно талантливым наставником, терпением он не отличался, но зато отдавал мне всю свою душу. Прежде меня никто ничему не учил, я думала, что из книг можно узнать все, а у Натаниеля в книгах не было ни строчки - одни иллюстрации, а все сведения, все объяснения - на словах. Поэтому меня и увлекали его уроки, а вовсе не потому, что я стремилась создавать шедевры для галерей. Живопись не была для меня тем же, чем она была для Натаниеля. Я не была художником в истинном понимании этого слова. В отображении окружающей действительности на бумаге меня занимала больше философская сторона. Возможность запечатлеть мир в какой-то отдельный миг его существования завораживала меня, как если бы мне позволили останавливать время и любоваться пейзажем сколько я пожелаю. С Натаниелем нас роднило то, что оба мы стремились отдавать эти застывшие на бумаге мгновения другим людям. Правда, мне пока делиться было нечем - мои рисунки были еще очень далеки от совершенства. И мне казалось, что дело тут не только в том, я всего лишь новичок, но и в том, что мне как будто не достает чего-то важного в восприятии мира, точно я была близорука и не могла разглядеть всех деталей, чтобы верно запечатлеть их в своем сознании и потом на бумаге. Я могла нарисовать отдельные предметы или композиции, которые находились перед моими глазами в неподвижном состоянии, но отобразить действие я не могла, моему воображению не хватало силы на это. Мне, должно быть, нужно было видеть мир как художник, но я не могла научиться этому, потому что не могла подчинить все свои чувства одному зрению. Это казалось настоящей катастрофой. Я готова была совсем отчаяться.
  
   III Легенды Предместья.
  
   Однажды Корнелия попросила меня сходить за мазью для Аристарха. Со скляночками в руках я дошла до стражей-кипарисов, охраняющих средневековую аптеку (ту самую, где мы были с Ларой как-то ночью), взбежала по ступенькам, ухватилась за огромное металлическое кольцо и со всей силой потянула дверь на себя. Над головой моей звякнул колокольчик. Аптека в первое мгновение показалась безлюдной, и пахло почему-то не лекарствами, а восточными благовониями. Из служебных комнат, скрытых от зала для покупателей занавесью из ракушек, раздался голос:
   - Иду!
   И мгновенно передо мной появился седовласый мужчина. Это был аптекарь Лев Аркадиевич.
   - А, Северина! - воскликнул он так, словно бы были с ним давно знакомы.
   Он забрал из моих рук скляночки, поманил меня за собой.
   Мы оказались в комнате за занавесью. Я присела на диван в ожидании, пока он наберет мазь.
   Аптекарь сообщил мне в ответ на мой вопрос, что восточные благовония - дело рук его жены Милы, которая увлекается восточной культурой. Я заметила на журнальном столике странные книжки: гороскопы и фэн-шуй, пособия по гаданию на картах Таро. Я скептически и неодобрительно поморщилась.
   Внезапно со стороны лестницы послышались шаги. Я обернулась. Сверху, неловко ступая маленькими ножками, спускалась девочка лет четырех, за ней, терпеливо ожидая, пока малышка преодолеет очередную ступеньку, следовал мальчик-подросток. Это были дети аптекаря. Я догадалась, потому что Лара рассказывал мне о них. Девочку звали Феодосией, или просто Фенечкой, мальчика - Степой.
   Дойдя до первого этажа, они проследовали мимо меня, не произнеся ли ни слова. Я проводила их глазами до занавески из ракушек.
   Возвратившись с наполненными скляночками, Лев Аркадиевич сказал:
   - Моя жена одна из тех, кого в старину сжигали на кострах.
   - Ведьма? - я отпрянула в изумлении.
   Аптекарь рассмеялся, от чего у глаз его обозначились мелкие морщинки.
   - Не совсем. Что-то среднее между психоаналитиком и ясновидящей.
   Я скосила на него недоверчивый взгляд.
   - Она, что же, будущее предсказывает?
   - И это тоже. Она многое умеет. Вот, мазь для твоего деда Мила готовит.
   Я не поверила. Аристарх, который полагается только на науку, ни за что не доверился бы народной медицине.
   - Наука наукой, но когда дело касается Аристарха, он скорее умрет, чем выпьет таблетку, - возразил Лев Аркадиевич.
   Тут спорить было нечего.
   - Но хотя бы гороскопов он не читает? - спросила я.
   Аптекарь улыбнулся.
   - Не читает. А тебя интересуют гороскопы?
   Я фыркнула.
   - Вот еще!
   - Моя жена сейчас в горах, но когда она вернется, ты могла бы сама узнать у нее о том, что тебе любопытно.
   - Спасибо. Но я не верю в магию.
   Лукавая усмешка скользнула по лицу Льва Аркадиевича.
   - Еще один скептик в Мозаичном доме...
   Я расплатилась за мазь, и мы расстались.
  
   В тот же день я отправилась гулять на набережную. Я дошла почти до причала, взобралась на бордюр и стала смотреть на море. По берегу прохаживалось несколько человек, а в стороне я заметила Степу с Фенечкой. Они рисовали на песке длинными палочками. Но вскоре Фенечка, которой, по-видимому, надоело это занятие, побрела куда-то в сторону. Степа, обнаружив пропажу сестры, бросился за ней, догнал, развернул к себе и стал что-то объяснять на языке жестов. Она так же, без слов, ответила ему. Он взял ее за руку, и они пошли вместе к причалу.
   В замешательстве я смотрела им вслед.
   Вечером я рассказала Ларе об этом эпизоде, на что он ответил мне:
   - Фенечка не может слышать от рождения. Мила сильно болела, когда была беременна ей. Она принимала лекарства, и те подействовали на ребенка, хотя в инструкциях не было подобных предупреждений, даже запрета использовать его беременным. Кажется, это был какой-то новый препарат, точно сказать не могу. Помню только, разразился страшный скандал. Дело решали в суде. Компания-производитель потерпела огромные убытки, они выплатили Миле компенсацию, но это послужило небольшим утешением. По-моему тогда она и увлеклась народной медициной. Я хотя и отношусь к этому скептически, но надо признать, Мила в некотором роде конкурент нашей больницы. Впрочем, думаю, что все дело не в самих травах, а в силе самовнушения.
   - Но Аристарху это помогает, - заметила я.
   Лара рассмеялся.
   - Травяная Милина мазь - это страшная тайна. Так что под страхом смерти заклинаю тебя молчать.
   Я посмеялась вместе с Ларой, а потом задумалась.
   - А разговаривать она тоже не может? - спросила я серьезно.
   - Она научится, но позже, - ответил Лара. - У неслышащих детей это так. Но Степа научил ее языку жестов.
   - Каково это - не слышать? - спросила я тихо и прибавила, - а как же слуховой аппарат?
   - Фенечка его не любит. Степа утверждает, что он мешает ей из-за того, что она воспринимает звуки на каком-то особом, не доступном нам уровне.
   - Как так может быть?
   - Вот уж не знаю. Это, наверное, как если бы никто не говорил тебе, как выглядит синий цвет, и ты бы придумала его себе сама. У тебя бы был свой собственный синий цвет.
   - Это печально. Как ты думаешь, она знает, чего лишена?
   Лара мягко улыбнулся.
   - Может, это не она, а мы лишены чего-то?
   - Чего же?
   - Того, что дарит тишина.
  
   Я думала о Фенечкином мире. Мне казалось непостижимым то, как она воспринимает все вокруг; реальность, в которой она обитала, представлялась настолько невообразимой, что я невольно терялась, стремясь понять, что же происходит в окутывающей ее тишине. Я даже воткнула в уши затычки и отправилась смотреть на море, чтобы попытаться осмыслить. Было странно наблюдать, как беззвучно обрушиваются на берег волны, чувствовать бесшумные порывы ветра. В ушах что-то непонятно гудело, и весь мир как будто вибрировал, издавая этот монотонный звук. Я смотрела вокруг и думала, так тихо бывает, должно быть, где-то в безлюдной степи или далеких горах, а для Фенечки весь мир похож на подобные никем не потревоженные места. Ведь она даже не может говорить, значит, и думает она не словами. На что же похожи ее безмолвные мысли?.. А может она умеет воображать звуки, которые никогда не звучали в нашей реальности, которых никогда не услышать мне и другим слышащим людям?
   Я искала ее и Степу, чтобы понаблюдать за ними. Они всегда гуляли вдвоем, медленно бродили в задумчивости вдоль берега или бегали друг за дружкой, смеясь (до меня долетали звуки Степиного смеха, а Фенечка смеялась беззвучно, а потому смех ее казался немножко грустным). Иногда они чертили что-то палочками на песке или провожали глазами проплывающие вдали корабли. Они разговаривали на неведомом мне языке, и я, заинтригованная, ловила каждое движение их рук, пыталась понять, что они говорят друг другу, но их слова были мне непонятны, и мне оставалось только воображать, о чем они ведут свою беседу. Лара предложил мне подойти к ним, но я не решилась, я не могла заговорить с Фенечкой, а Степа, хотя и мог слышать меня, но и он, мне казалось, обитал где-то в ином мире. Я даже и не представляла, как мне приблизиться к ним. Мне было достаточно просто смотреть на них, таких не похожих на всех остальных, живущих в мире, где есть только они двое. Я не смела нарушить их единения. Однако, наблюдая за ними со стороны, я пыталась учиться у них тому, чему не могла научиться у Натаниеля. Степа мог воспринимать Фенечкин мир, и я решила, что это получится и у меня. Я открыла, что если перестать отвлекаться на звуки, то обостряются остальные чувства: острее ощущаются запахи, начинаешь видеть то, что прежде не удавалось заметить.
   Почти каждый день, прихватив с собой альбом и карандаш, заткнув загодя уши, я приходила на набережную, взбиралась на бордюр, закрывала глаза и сидела в тишине и темноте, пока не начинала чувствовать, как немеют мои конечности, затем я открывала глаза и принималась рисовать море, пляж, чаек, людей - все, что видела. Я рисовала, как одержимая, пытаясь уловить все, даже самые незначительные детали, успеть, пока не прошло это особенное чувство, которое владело мной всего небольшой отрезок времени, после того, как из темноты я попадала в мир, полный ярких образов.
   Натаниель приходил в восторг от этих моих набросков и удивлялся, отчего я не могу так рисовать всегда. Я пыталась объяснить ему, что чтобы видеть как он мне приходится прилагать немало усилий, но дядюшка отмахивался и говорил, что я все выдумываю, и что если уж мне удалось открыть для себя мир художника, то этот мир уже мой. Но мир Натаниеля все еще не был моим. Чувство, что я испытывала, когда открывал глаза после попытки отрешиться от действительности, таяло, стоило мне испугаться, что оно может исчезнуть, после этого мысли мои разбредались, карандаш в моей руке начинал неуверенно подрагивать, в штрихах на бумаге пропадал легкость, мои рисунки вновь становились неживыми. И я снова и снова решала оставить свою безрассудную идею с рисованием. А потом я смотрела, как рисует Натаниель, и желание дарить людям застывшие на холсте капли времени, частицы пространства вновь возвращалось ко мне. Да и Лара всегда поддерживал меня.
   Однажды я с грустью пожаловалась ему:
   - Я хотела нарисовать Кима, каким он запомнился мне, но у меня ничего не вышло.
   Лара подарил мне сочувственный взгляд и ответил:
   - Должно быть, ты слишком стараешься. Порой это приводит к совершенно противоположным результатам.
   - Это несправедливо! - возмутилась я. - Я в рисунок вкладывала всю душу. Разве не это нужно, чтобы получилось хорошо?
   - Наверное, иногда стоит рисовать, когда разум твой ясен. Вдохновение нужно, когда ты ищешь образ для будущей картины, а когда ты приступаешь к работе, в сердце твоем не должно бушевать пламя.
   Я насупилась.
   - Ты ничего не понимаешь в живописи! Рисовать с остывшим сердцем - что за нелепость! Я, пожалуй, помру с тоски с карандашом в руках, если стану следовать твоему совету.
   Лара рассмеялся, а я рассердилась на него. Я не понимала, зачем я спрашиваю у него советов, зачем мне вообще его мнение, если абсолютно на все мы смотрим по-разному. Он не верил в то, что казалось мне очевидным, а мне были чужды его устаревшие взгляды. Порой я удивлялась самой себе, потому что всякий раз, как меня мучили сомнения, я обращалась к Ларе. Я злилась на него, потому что он смеялся на мое негодование и потому что он знал, что я снова и снова буду приходить к нему, когда не буду знать ответа. Из-за наших вечных противоречий я не могла даже с уверенностью сказать, друзья ли мы с ним. Не будь у Лары терпения святого, мы, верно, уже давно разругались с ним раз навсегда. Хотя, возможно для настоящей дружбы терпения не доставало и мне.
   А вот со Львом Аркадиевичем я подружилась сразу. Я стала часто заходить в аптеку за лекарствами и просто так, потому что он звал меня. Я наблюдала, как возится аптекарь со скляночками и пузырьками, помогала ему расставлять упаковки на стеллажах.
   В тот раз, когда Лара впервые привел меня сюда, я подумал, что скучнее работы не сыскать, теперь же к удивлению своему обнаружила, что Льву Аркадиевичу даже в таком, ничем не примечательном занятии удавалось находить массу интересных вещей. Наверное, так было оттого, что свое дело он искренне любил и вкладывал в него душу.
   Он даже так и сказал мне:
   - Если отдавать делу сердце, то оно непременно станет интересным, даже если прежде таковым не казалась.
   Впрочем, Льву Аркадиевичу и некогда было скучать. Он вел все дела, и обязанностей у него было немало в его "аптечном королевстве". Вот только на короля он не особенно походил, скорее на алхимика - своими спокойными, мудрыми глазами с лукавыми морщинками вокруг (глаза его казались изумрудными из-за особых линз его очков, в которых свет отражался зеленым), своей небольшой посеребренной сединой бородкой, неторопливой речью. Он носил халат, вроде тех, что надевают в больницах врачи, только халат Льва Аркадиевича был не белым, а уж не знаю почему, сливовым.
   Сходства с алхимиком добавляло Льву Аркадиевичу и увлечение химией. В одной из задних комнат аптеки расположилась его лаборатория, где он проводил всевозможные опыты. Я тоже побывала в этой лаборатории и пришла в неописуемый восторг от непонятных стеклянных конструкций на столах, от заполненных загадочными жидкостями и порошками склянок на полках, от древних толстых книг с десятком выглядывающих закладок-язычков.
   Лев Аркадиевич показал мне пару опытов, которые взбудоражили меня и повергли в ужас. Что-то шипело и бурлило в пузырьках, растворы стремительно меняли цвет и громко взрывались. А в конце одного из опытов всю комнату заволокло густым белым дымом, в котором я, заблудившись, наткнулась на столик с колбами и опрокинула его. Лев Аркадиевич поспешно распахнул окно, впуская в лабораторию чистый воздух, и когда дым рассеялся, я увидела у своих ног огромную пузырящуюся лужу вытекшей из разбитых колб неизвестной жидкости. Мы с аптекарем кинулись вытирать ее, однако даже после уборки на кафеле осталось ярко-красное пятно, которое впоследствии безуспешно пытались выводить всеми возможными средствами, и пятно даже стали звать Кентерберийским в честь невыводимого кровавого пятна из истории про Кентерберийское привидение. Многие стали приходить полюбоваться им, а в Предместье организовали букмекерскую контору и принимали ставки, потому что находились такие, кто брался утверждать, что разыщет способ справиться с несносным пятном. Развлечение это длилось до тех пор, пока Лев Аркадиевич сам не создал совершенно новый пятновыводитель, которым и удалось свести пятно, вернее, небольшую его часть, а остальное оставили в качестве местной достопримечательности. Изобретение же свое аптекарь запатентовал, продал патент одной известной компании, и совсем скоро пятновыводитель Льва Аркадиевича стал продаваться по всей стране. Он смеялся, когда по телевизору показывали рекламу изобретенного им средства, и ничуть не возгордился оттого, что создал нечто, чего еще не было в мире.
   Лев Аркадиевич был одним из тех людей, которых немного, должно быть, осталось на земле и которые вызывали во мне смешанное чувства восхищения и недоумения. Он был как восточные мудрецы, ведающие обо всем на свете, обретшие согласие со своей душой, открывшие все мыслимые тайны вселенной. От него веяло безмятежным спокойствием, мудростью и чем-то таким особенным, неописуемым, из-за чего те, кто был с ним рядом, чувствовали прилив светлой энергии и душевных сил. Глядя на него, начинало казаться, что гармония во всем мире не иллюзия, а вполне возможная правда, будь только люди хоть капельку похожи на Льва Аркадиевича. В том, как он отдавал себя своему неприметному ремеслу, с какой искренней заботой посвящал долгие часы бесконечным скляночкам и пузырькам, было что-то почти священное. Каждому заходившему в аптеку посетителю он дарил дружелюбное внимание, всегда готов был выслушать чужие сетования, и потому в Предместье и в городке не было ни единого человека, кто мог бы сказать о нем дурного слова.
   А еще Лев Аркадиевич очень любил готовить и в этом мог бы посоперничать даже с Корнелией, которая славилась своей отличной стряпней на всю округу. Вот только моя тетушка никогда никого и близко не подпускала к своей кухне, а аптекарь с превеликим удовольствием делился кулинарными секретами со всеми желающими. А Лара даже брал у него уроки. Я страшно веселилась, глядя на двоих мужчин, облаченных в фартуки, обсуждающих тонкости приготовления того или иного блюда.
   Однажды, когда мы были втроем в кухне в квартире над аптекой, Лев Аркадиевич и Лара готовили, а я листала книгу с рецептами, мне пришло в голову спросить аптекаря о Фенечке.
   - Разве это не несправедливо - лишать кого-то чувства? Если свыше нам дают мир, почему же отнимают возможность воспринимать его в полной мере?
   Аптекарь, только что отрезавший часть от большого сырного шара, сказал, указывая на кусок сыра в своей руке:
   - Люди - часть мира, как этот кусок - часть сырной головы: он такой же, как и оставшейся сыр, от которого его отрезали. Мир внутри человека такой, как и снаружи. Зрение, слух и прочие чувства - лишь несколько способов познания мира, но даже они слишком ограничены, и мы не можем постигнуть всю глубину окружающей нас действительности, а вот внутренний наш мир подвластен нам и без зрении и слуха.
   - А если у человека забирают какое-то чувство, ему дают взамен другое?.. - спросила я в раздумье.
   - Так верно и есть, - кивнул Лев Аркадиевич.
   - Вот только странно, - продолжила я угрюмо, - что некоторые люди, хоть они и куски сыра, отчего-то считают себя чем-то другим, вишней, например.
   Лара и Лев Аркадиевич рассмеялись.
   Аптекарь сказал:
   - Может, в холодильнике с сыром на одной полке лежала вишня, вот сыр и возомнил себя вишней.
   - Как глупо, - заметила я. - Все равно все будут знать, что он сыр.
   - Да уж, - вставил Лара, - сыр - это совсем не вишня.
   Они опять рассмеялись и вернулись к готовке.
   Я перелистнула еще несколько страниц в книге и снова заговорила:
   - А как же Степа? Он знает оба мира. Разве человек может жить между двумя мирами?
   - Степе ближе мир сестры, - произнес Лев Аркадиевич. - Порой кажется, что он может слышать так же, как Фенечка, то есть улавливать то, что скрыто за звуками, в тишине. Он говорит, что когда после входных, которые они вдвоем проводят где-нибудь вдали от людей и шума, ему приходится возвращаться в школу, он впадает в ступор от гула и множества голосов. Человеку не ведомы многие заложенные в нем способности, истинные чувства и ощущения будто дремлют в нас и пробуждаются только в неожиданных, необычных ситуациях. У Степы был только один способ попасть в мир сестры - научиться чувствовать как она.
   - Они очень близки? - проговорила я.
   - Да, - отозвался аптекарь. - Для Степы Фенечка самый важный человек на земле. Он, при всей моей любви к нему, никогда не отличался ни особыми талантами, ни какими-либо выдающимися способностями, ничем не интересовался, дети не тянулись к нему, а он, будто даже и не нуждался в друзьях. Мы с Милой переживали за него, пытались чем-то увлечь, старались найти в нем росток, из которого могло бы вырасти дерево, но ничто, абсолютно ничто его не трогало. А потом появилась Фенечка, и Степа точно смысл жизни обрел. Вдруг оказалось, что нашему сыну ведом весь мир, который, как мы полагали, ничуть его не интересовал. Наверное, он знал все прежде и не нуждался в наших попытках что-то ему объяснить. Вот только ему не с кем было делиться своими знаниями. Фенечка стала тем, кому он подарил вселенную. Теперь мы с Милой обращаемся к нему, когда нам нужна помощь, если мы оказываемся бессильны в чем-то. Степа ребенок, для него ничего нет невозможного. У них с Фенечкой существует некая связь, какая есть у близнецов.
   - Они видят одинаковые сны? - полюбопытствовала я.
   - И читают мысли друг друга, - добавил, кивнув, аптекарь.
   - Вот чудеса! - воскликнула я.
   Лев Аркадиевич и Лара переглянулись с улыбками на лицах.
   Книжка с рецептами мне вскоре наскучила, и я отправилась вниз, в аптеку. Там хозяйничала Мила. В отсутствие посетителей она устроилась в комнате за занавесью из ракушек. Она сидела на коврике в позе лотоса и самозабвенно медитировала, произнося какие-то непонятные мне слова. Глаза ее были закрыты, и моего появления она не заметила. Я взобралась на диван напротив нее и попыталась сложить ноги как она. После долгих усилий, сопровождаемых пыхтением и сопением, мне все же это удалось. И тут же я услышала:
   - Выпрями спину!
   Я вздрогнула и выпрямилась.
   Мила открыла глаза и улыбнулась.
   - Что ж, весьма неплохо. Вот только диван не самое подходящее место для медитации.
   - Неудобно, - пожаловалась я, с трудом сохраняя напряженное положение ног и спины. - Лучше я так посижу...
   Я выпрямила ноги и откинулась на спинку дивана. Мила рассмеялась, вновь закрыла глаза и продолжила медитировать. Я с любопытством стала разглядывать ее. Она была очень красивой, не такой восхитительной, как моя мама, и все же красивой. У нее были черные густой, глубокой чернотой волосы, белая с голубоватым свечением кожа, крупные черты лица, магнетической силы взгляд, нежный убаюкивающий голос. На руках и на шее она носила чудесные амулеты из камней, дерева и металлов, а на запястья брызгала собственноручно изготовленными духами, волшебный терпкий запах которых завораживал и манил.
   Образ Милы интриговал и вселял трепет. Она была той, кого я всегда принимала за мошенников, за хитроумных проворных дельцов, которые обманом вытягивали из людей деньги. Но Мила не уставала повторять, что она вовсе не колдунья, что все, что она делает, не имеет к магии отношения, а ее умения от несправедливо позабытых знаний. Она была тонким психологом, и именно так ей удавалось решать душевные проблемы людей. Она превосходно разбиралась в фармацевтике, знала целебные свойства всех трав, умело готовила крема и маски, за что ее боготворили все местные женщины. Спиритизм, гадание и составление гороскопов были, по ее словам, не более чем развлечением и способом произвести впечатление. И все же я, может быть и несправедливо, относилась к ней и ее занятиям скептически и даже в первое время сторонилась и побаивалась ее.
   В тот день, когда я обнаружила ее медитирующей, она сказала мне:
   - Я составила для тебя гороскоп. Не желаешь прочесть?
   Я опешила и, передернув плечами, ответила:
   - Нет. Я не думаю, что звезды не могут определить, что меня ждет.
   Мила снисходительно улыбнулась.
   - Звезды и впрямь не определяют, они отражают наше прошлое, настоящее и будущее. А я просто читаю по ним. Никакой магии.
   - И все же я не хотела бы знать свое будущее.
   - Мой гороскоп лишь один вариант грядущего. Если ты позволишь, все будет так, а пожелаешь иного будущего, наступит оно, и мой гороскоп не сбудется. Все в руках человеческих.
   Я растерялась.
   - Зачем же тогда составлять гороскопы?
   Мила засмеялась.
   - Люди, знаешь ли, очень любопытны. Им всегда хочется знать все наперед. Заглянуть за грани возможного - большой соблазн, а уж тем более - обхитрить саму судьбу. Ну как не воспользоваться таким шансом.
   - А свое будущее ты знаешь?
   - Нет! И никогда не пыталась узнать. Гадания и гороскопы - продукт исключительно на экспорт.
   Я очень удивилась.
   - Но разве тебе никогда не хотелось? Ведь ты можешь получить ответы на все вопросы, избежать неприятностей и изменить то, о чем бы ты потом жалела.
   - Ну, для начала, я никогда ни о чем не жалею. Люди жалеют о прошлом, потому что не могут найти в нем смысла, определяющего их настоящее. Они не умеют дружить с временем, вместо этого всю жизнь с ним сражаются, не понимая, как это бессмысленно, ведь каждая отдельная жизнь - это миг, а время - неизменно.
   - Ты умеешь дружить с временем?
   - Порой мне это удается, вот только оно совершенно безжалостно, и когда я смотрю на себя в зеркало, то понимаю, что дружить с временем не так уж и просто. И знаешь, отчего это так?
   - Нет. Отчего?
   - Потому что люди не умеют дружить и любить истинным чувством. Всюду эгоизм. С временем такие трюки не проходят. Ему нужны только чистые чувства, на меньшее оно не согласно.
   - Наверное, потому что оно само эгоистично.
   - Ну, оно может себе это позволить. И все же надо отдать ему должное, оно терпеливо продолжает учить нас чувствовать по-настоящему. Вот только не так-то это просто - учиться у того, кто неуловим, как ветер, и оставляет нам только свои следы, по которым мы идем за ним, но, не ведая куда.
   - Мы, что же хотим догнать время?
   - И остановить его.
   - Думаешь, когда-нибудь нам это удастся?
   - Надеюсь, нет.
   - Разве это плохо? Люди получили бы несчетное множество преимуществ, имей они бесконечную жизнь.
   - Одна жизнь - это так скучно, ты не находишь? Куда привлекательней иметь несчетное множество жизней. Ведь люди мечтают путешествовать во времени. Рождение, смерть, снова рождение - это и есть способ.
   - Но каждую жизнь все придется начинать с начала, ведь невозможно помнить, что было с тобой до рождения.
   - Но есть и положительные стороны. Начиная жизнь с чистого листа, ты свободна от предрассудков и стереотипов, за которые так цепляются человеческие умы. К тому же бывает, что какое-то дело дается тебе так легко, что кажется, будто просто повторяешь, будто знала прежде - это воспоминания твоего подсознания о прошлых воплощениях. А порой угадываешь то, что будет впереди - это воспоминания о будущем.
   - Как так?
   - Мы можем помнить одинаково и прошлое и будущее. Нашей душе известно все. Вот только человеческая память несовершенна. У нас одно прошлое, а мы многого из него не помним, как уж тут сохранить память о множестве путей нашего будущего.
   - Отчего же тогда кажется порой, что ничего не можешь поделать со своей жизнью?
   - Оттого, что тебе кажется, что ты можешь все. Это не так. Иногда стоит просто довериться миру вокруг, и ответы появятся сами собой.
   - Как же можно довериться миру? По-моему ему уже давным-давно нельзя верить.
   - Я говорю о другом мире, дорогая, о мире символов, образов, о том мире, в котором чувствуется присутствие иной, скрытой от ненаблюдательных взглядов, вселенной.
   - Но если все это есть на самом: другие миры и другие жизни, воспоминания о будущем, почему мы так мало знаем об этом?
   - Если слишком долго жить в темноте, яркий свет может ослепить. Разве от этого есть прок?
   - Нет. Никакого проку. Порой кажется, что если думать обо всем об этом, то сойдешь с ума. И все же есть вещи, о которых можно думать вечность, но не постигнуть и малой толики истины.
   - Например, любовь или смерть?
   - Да.
   - Тебя пугает смерть?
   - Уже нет, потому что я с нею повстречалась. Но она не дает мне покоя. Я думала, нужно отыскать объяснение, чтобы примириться с ней. Теперь у меня много объяснений, но они как обрывки сна, из которых невозможно сложить единую картину, потому что поутру ночные видения быстро забываются; да и не объяснения они вовсе, а оправдания, словно я пытаюсь оправдать себя и того, кого потеряла.
   - Ты винишь себя и его. Но для примирения нужно не объяснение, а прощение. Когда ты простишь себя и его, смерть больше не будет тревожить тебя.
   - Как же мне простить?
   - Сердцем.
   - Тогда это невозможно. Мой разум никогда не доверит такое важное решение сердцу.
   В ответ на это мое заявление Мила рассмеялась и сказала:
   - Однажды твой маленький разум перестанет думать как взрослый, и расплачется как ребенок. Тогда и наступит прощение.
   Я спросила:
   - Ты прочла это по звездам?
   Она улыбнулась.
   - Да, по звездам. По двум ярким янтарным звездам.
   Я смешалась и опустила глаза.
  
   Вместе с Ларой мы возвращались домой.
   Я спросила у него:
   - Мила когда-нибудь рассказывала тебе твое будущее?
   Лара бросил на меня пытливый взгляд.
   - Да, это было однажды, - ответил он, и мне показалось, что ему неловко признаваться в этом.
   - Расскажи мне.
   Лара смущенно улыбнулся и неохотно заговорил:
   -Я был тогда подростком. Я не особенно верил во все эти вещи, но мамина смерть и оставленная ею книга заставили меня погрузиться в мрачные мысли о моей жизни, о будущем. Как-то раз я зашел в аптеку и встретился с Милой. Она предложила мне свою помощь, не гадание, конечно, а психологическую. А потом я попросил ее рассказать о моем будущем.
   Он замолчал, и мне пришлось нетерпеливо подергать его.
   - И что же она тебе рассказала?
   Лара рассмеялся неуверенно и произнес:
   - Много разного. Но тогда все, что она говорила, казалось мне не имеющим смысла, неопределенным, словно она говорила о ком-то другом. Только потом я стал угадывать в происходящем предсказанное. Она говорила о людях, которым я буду помогать, о детях, которых буду любить, о женщине, которая станет моей женой, о тебе...
   - Обо мне? - изумилась я.
   Лара лукаво улыбнулся.
   - О той, что очень многое изменит в моей жизни.
   - Это я?
   Лара в ответ только рассмеялся.
   Я недоверчиво тряхнула головой и продолжила:
   - И все сбылось?
   - Еще нет, но, наверное, еще не настало время.
   Я в задумчивости покосилась на него и проговорила:
   - Мила составила для меня гороскоп, но я отказалась прочесть.
   Лара вдруг ужасно смешался и отвернул от меня лицо, но я успела заметить, как вспыхнули его скулы.
   - Что это значит? - возмущенно потребовала я у него ответа и дернула рукав его пальто.
   Смущенный, он бросил на меня стремительный взгляд, а на лице его отобразилось раскаяние.
   - Мне страшно неловко, но я видел этот гороскоп.
   - Читал! - воскликнула я разъяренно.
   Лара виновато кивнул.
   Я нахмурилась и обиженно засопела.
   - Я не удержался, - стал он оправдываться. - Я сожалею.
   - Ты как ребенок, - заявила я, смерив его укоризненным взглядом.
   Он засмеялся, но тут же осекся.
   - Тебе не интересно, что я узнал из гороскопа? - полюбопытствовал он, пытаясь заглянуть в мое лицо.
   - Нет! - отрезала я. - И я не желаю, чтобы ты говорил. Я даже запрещаю тебе, слышишь?!
   - Что ж, - заключил он, - тогда мне придется запомнить все самому, чтобы в случае чего предостеречь тебя.
   - Предостеречь от чего? - встрепенулась я.
   - Ты запретила мне говорить, - ответил Лара, решительно отмахнув рукой, и больше не проронил ни слова.
  
   Однажды на глаза мне попались мои книги по астрономии. Когда-то Лара уложил их аккуратной стопкой на комоде, и так они и лежали там все это время никем не тронутые. Я решила, что глупо хранить их, раз мне все равно ими больше не воспользоваться. Я даже подумывала поначалу их сжечь, чтобы невозможно было обратить содеянное, но мне стало жалко книг, и я решила отдать их в библиотеку. Я привезла их туда на тележке.
   В библиотеке было тихо, точно в ином мире, и только шуршание перелистываемых страниц нарушало безмолвие, словно ветер проносился по верхушкам деревьев, и шелестела листва. На столах ярко горели лампы, свет их тонул в зеленой ткани абажуров и рассеивался изумрудным сиянием. Сладко пахло книжной пылью. Робко ступая, боясь нарушить святую тишину, я прошла через несколько залов. Я искала Анну, девушку с глазами мечтательницы, и обнаружила ее, сидящей на диванчике у окна. Она смотрела на сквер по ту сторону стекла, думала о чем-то своем, потаенном, по лицу ее блуждала чуть меланхоличная полуулыбка, в глазах - нежная грусть, словно она тосковала по кому-то, кого не было сейчас рядом с ней, а на коленях ее лежала все та же книжка стихов не известного мне автора. Она узнала меня, удивилась, когда я показала ей свои книги по астрономии и звездные карты и спросила:
   - Зачем ты отдаешь их?
   Я смутилась и ответила:
   - Я больше не интересуюсь астрономией.
   Потом я спросила ее, что за книгу она читает. Оказалось, это были стихи одного талантливого, но непризнанного поэта, который жил прежде в городке, правда стихи его читала одна только Анна.
   Я сказала:
   - Я тоже люблю стихи.
   И попросила ее почитать мне. Анна прочла одно. Оно было прекрасным, печальным, похожим на сказку.
   Однажды на волшебный конкурс собрались колдуны со всего света - похвастать своими успехами. Было много разных чудес, но среди них одно, затмившее все прочие. Волшебник, сотворивший его, не сделал ничего особенного - он вырезал из хрусталя две маленькие прелестные фигурки: юноши и девушки и вложил в грудь каждого по сердцу из розовых бутонов, и фигурки ожили. Они увидели один другого, и в их крошечных сердцах из лепестков родилась любовь. Их чистые хрустальные души потянулись друг к другу и соединились в один бесконечный сияющий поток света. Они думали, что будут любить друг друга вечно и будут счастливы, покуда едины их души. Но один злой волшебник, позавидовав успеху создателя хрустальных фигурок, возмутился: "Чему вы восхищаетесь?! Поглядите - это только жалкие хрустальные фигурки! Тронь их, и они рассыплются в пыль! И это вы называете истинным чудом?!". С этими словами он толкнул рукой фигурки, те упали и разбились на тысячи осколков. Налетел ветер, растрепал крошечные бутоны-сердца на лепестки, а лепестки подхватил и унес с собой в дальние дали.
   Анна рассказала мне еще, что в самом деле так и было, как писал поэт в стихах, вот только вместо злого волшебника было время - оно разлучило поэта с его возлюбленной.
   Когда я уходила Анна сказала мне:
   - Приходи как-нибудь, я почитаю тебе еще стихов.
   Я пообещала.
   В следующий раз, когда я пришла, мы опять сидели на том же диванчике у окна. Я смотрела на сквер, на голые грустные ветки деревьев на фоне стремительно темнеющего неба, на безлюдные мокрые тропинки, змейками тянущиеся между лишенных цветов полусонных клумб. Аннин нежный голос вливался в этот унылый зимне-осенний образ, источая пронзительно-печальные строки стихов о трагичной любви, о потерянном счастье. В стихах сквозила отчаянная безысходность, мучительная обреченность, беспросветное одиночество и всепоглощающая тоска; они казались до нереальности живыми, очень-очень близкими, может, так было оттого, что они писались у моря, где бывала и я, на тропинках, где я бродила, во всех тех местах, что стали знакомы и мне.
   Я грустила под тихий Аннин голос, под синие сумерки за окном, в запахе книжной пыли. Мне хотелось плакать.
   Анна замолчала, и я спросила:
   - Разве можно так любить, как любил он?
   - Эта любовь и дар, и проклятие одновременно. Она вдохновляла его и причиняла ему неимоверные страдания. Его любовь была выше всех доступных человеку чувств, она была словно из иной субстанции. Она прекраснейшее, что когда-либо создавалось во вселенной, и она жесточайшее наказание для того, в чьем сердце она живет.
   - Отчего это так?
   - Оттого, что это никогда не обретенная любовь, не нашедшая воплощения в реальном мире. Та, кого он любил, жила не в его действительности, а в пространстве, похожем на его собственное, словно зеркальное отражение, и во времени, умчавшемся от него далеко вперед. Он знал ее, видел образы будущего в своих снах, но им невозможно было встретиться.
   Анна затихла, склонила голову на бок, глаза ее отуманились печалью.
   - Ты знаешь, кто она была? - спросила я.
   Но Анна почему-то не ответила мне.
  
   Само собой так получилось, что мы стали проводить много времени вместе. Она водила меня на кладбище к могиле поэта, за которой она ухаживала - расчищала опавшие листву, приносила странные композиции из увядших листьев и цветов. Мы бродили по парку, где замирали у деревьев, вглядываясь в трепещущие на ветру тоненькие веточки и пытаясь представить, что это танцуют на сцене балерины. Мы гуляли у моря и рисовали мокрыми прутиками на больших валунах. Мы играли в прятки в утреннем тумане, и делали еще тысячу странных, забавных вещей, которые придумывала Анна и которые я никогда не согласилась бы делать ни с кем другим, потому что ни с кем другим они не казались бы мне обычными и вполне естественными.
   Анна была нежной, романтичной, чуть рассеянной, потому что всегда витала в облаках, и походила на девушек из старинных романов своей наивностью и детской чистотой. О ней говорили, что она не от мира сего, потому что она словно пребывала где-то в ином измерении, потому что боготворила своего поэта, до которого всем остальным не было дела, потому что жила одними мечтами и странно относилась к жизни, чуждая общепринятым принципам. Ведомая своими невинными фантазиями, она презирала любую грубость и резкость во всех их проявлениях, любое несовершенство причиняло ей страдание, и вся она точно была создана из другой, более тонкой материи. Своей милой нерешительностью и некоторой легкомысленностью она напоминала мне Кима и потому пробуждала во мне грустную нежность и дружелюбное доверие. Она тосковала по былым временам той, порой возникающей, странной тоской по неизведанному, по никогда не виденному. Она говорила, что хотела бы жить в прошлом, когда саму жизнь обволакивала красота, и очарование таилось во всем. Убежденная, она восклицала страстно, что должна была родиться тогда, а не теперь, что в том времени ее жизнь. Настоящее ее не занимало, потому что не было в нем места образам минувшего. Она носила чудные наряды с множеством кружев и рюшей, обожала броши и камеи, надевала смешные старомодные шляпки, которые необыкновенно шли к ее мечтательным глазам, и туфли с бантиками. Она любила украшать одежду и волосы цветами, а когда мы гуляли с ней вместе, она цепляла к моему шарфу или волосам еловые веточки и кленовые листья. Она могла внезапно начать пританцовывать или напевать, не обращая ни на кого внимания, а потом, словно очнувшись, очень смущалась и удивлялась, откуда вокруг все эти люди, ей-то казалось, будто она одна. Она была невероятной фантазеркой, никогда не уставала выдумывать. Она бывала в приюте у детей, читала им книги, сочиняла истории сама, мастерила с ними волшебные поделки из всего, что попадалось под руки. Как-то однажды она украсила клумбу на центральной площади городка сотней собственноручно изготовленных цветов из ярких тканей - так среди зимы у нас появился островок лета. А еще она придумала Праздник Бабочек, чтобы позвать весну, и несколько ночей подряд городок и Предместье светились, точно рой мотыльков, потому что все улицы, все дома, все деревья были усыпаны раскрашенными фосфоресцирующей краской вырезанными из бумаги бабочками. И грустный Переулок Несбывшихся Желаний был ее идеей: она написала о своей невоплощенной мечте на одном из булыжников в проулке Предместья, я последовала ее примеру, а потом надписей стало прибавляться, и вскоре не осталось, кажется, в наших краях никого, кто бы не поведал о своих развеянных надеждах на булыжниках того предместного переулка.
  
   Когда мы сдружились с ней, я узнала и историю про поэта. Он прожил всю свою жизнь в нашем городке, и жизнь его была коротка и несчастна. Его стихи были чрезвычайно талантливы, но из-за того, что они были не подчинимы законам литературы, выходили за все известные рамки, ломали условности стилей и приемов, говорили о чем-то непонятном, почти фантастическом, их принимали за полубредовые выдумки сумасшедшего - поэт слишком опережал свое время. Непонятый и непризнанный, он отчаялся донести свою истину людям и ушел из этой жизни, сожженный агонией невоплощенных грез, муками любви, над которой он был не властен. Он был женат на нелюбимой женщине, и жена его все еще была жива. Анна рассказывала мне о ней:
   - Она живет на окраине городка одна, не выходит дальше собственного сада. Никто ничего не знает о ней. После смерти поэта она стала совсем затворницей. Ей уже много лет, больше ста, может быть, но точно не помнит, наверное, уже и она сама. Я никогда не видела ее, никогда не решалась прийти к ней. Она - его жена. Она как живой памятник ему; как нечто святое. Ведь она была с ним всю его недолгую жизнь и любила его, зная, что сердце его отдано другой, которая даже и не существует в действительности. Она величайшая из женщин, и она, наверное, сумасшедшая...
   - От любви? - спросила я.
   - Любить без взаимности - ужасно, - качнула она головой. - Это все равно, что медленно сжигать свою душу.
   - Ей больше ста лет... - промолвила я в задумчивости. - Может поэтому она живет так долго?
   Анна рассмеялась недоуменно.
   - Из-за того, что она сожгла свою душу? Разве может человек жить без души?
   - Сколько угодно примеров, - убежденно закивала я.
   Анна не поверила мне и вновь рассмеялась.
  
   Она часто говорила мне о той другой женщине, о возлюбленной поэта, которая как будто существовала и не существовала одновременно, была и не призраком и не живой, а чем-то невероятным, необъяснимым, из иного понимания, из другого мира.
   - А может... может, он просто выдумал ее? - предположила я.
   Анна нахмурилась, в глазах ее блеснуло возмущение.
   - Он знал, что она существует! Он писал стихи в надежде, что она когда-нибудь их прочтет. Он верил, что она есть. Разве это не доказательство?
   Я думала, возможно ли такое: кто-то там, наверху, совершил страшную оплошность, и двое родились в разном времени, им не встретиться в этой жизни, но они будут искать, будут верить, не ведая, что родились напрасно, и когда наконец поймут, их постигнет величайшее разочарование и мучительнейшее, невыносимейшее отчаяние.
  
   Однажды Анна сказала мне:
   - Хорошо, что люди не живут вечно.
   Я обратила на нее вопрошающий взгляд.
   Она ответила:
   - Не будь страха смерти, кто знает, что стало бы с любовью.
   - Что ты такое говоришь? - возмутилась я. - Смерть забирает любовь.
   - Нет, - возразила Анна. - Только время властно над нами. Приближение смерти напоминает нам о времени. Как по-другому могла бы ты его ощущать? Если жизнь вечна, если ничто неизменно, как ты будешь чувствовать себя живой? Как ты сможешь любить? Живя вечно, люди будут как нарисованные картины на полотне в рамке. Время - это поток, который дает нам вечное обновление. Смерть - часть времени, часть этого потока.
  
   Очень скоро я догадалась, что Анна считает, будто это она и есть необретенная любовь поэта. Она не говорила мне этого прямо, но я поняла по тому, с какой проникновенной тоской она читала его стихи, и как преображалось ее лицо, когда она рассказывала о нем. Она думала, что тоже любит его. Она жила этой безнадежной любовью, терзая свое сердце бесплодными мечтами и обманывая себя иллюзиями. Она страдала и упивалась своим страданием. Ее не устраивали пороки этого мира, ей хотелось идеалов; эта выдуманная любовь казалась ей совершенством. Она хранила ее, как величайшую тайну, и эта тайна питала и одновременно убивала ее, потому что каплю за каплей она выпивала ее душу. Я не понимала, а поэтому не верила до конца, но иногда мне хотелось верить, потому что история была такой грустной и так трогала она мое сердце, что мне становилось жаль их всех: несчастного поэта, его загадочную жену, мечтательницу Анну. Все они походили на Нору, заплутавшую где-то между прошлым и настоящим, переставшую отделять реальность от фантазий. Мне даже думалось, что Анна - это Норино иное воплощение, как если бы было возможно, чтобы человеку давали еще один шанс, чтобы исправить свою жизнь, все совершенные в ней ошибки. Только Анна ничего не исправляла, а только еще больше все запутывала. Она превращалась в видение поэта, в его несуществующую мечту и теряла саму себя. Мне отчаянно хотелось как-то помочь. Мне было грустно, когда Анна читала его стихи, когда говорила о нем, когда мечтала вслух, и однажды я решилась на смелый шаг - я позвала ее к жене поэта. Она испугалась и стала упираться, но я настаивала, и ей ничего не оставалось, как уступить.
   Жена поэта оказалась полупрозрачным, древним созданием, встретившим нас на пороге своего мрачноватого и запустелого, оттого что давным-давно не ремонтируемого и неизменного, похоже, со времени жизни поэта, дома. Она ничуть нам не удивилась, наверное, потому что людей, так долго живущих на земле, вообще не возможно уже ничем удивить, позвала нас в гостиную, налила чаю. Я с любопытством озиралась вокруг, а сидевшая рядом со мной на диване Анна дрожала от волнения и не могла вымолвить ни слова. Она, изумленная, застыла с чашкой чая в руках и не сводила пораженного взгляда со старушки, которая оказалась чрезвычайно мила и любезна. Она расспросила нас о последних местных событиях, об еще каких-то пустяках, а когда наступила пауза, она спросила прямо:
   - Вы пришли, чтобы узнать про поэта?
   Я слегка опешила, а Анна, кажется, едва не лишилась сознания.
   - Да, - ответила я чуть несмело. - Вы расскажете нам?
   - Ты, верно, думаешь, - обратилась она к Анне, - что ты не первая, кто пришел ко мне? Деточка, я ни раз видела этот тоскующий безнадежный взгляд у молоденьких девушек, еще прежде, когда он был жив. Таких чувствительных натур, как ты, его поэзия завораживает и покоряет. Ты думаешь, что могла бы пойти за ним на край света, отдать свою жизнь за него. Ты полагаешь, что ты и есть та самая, для кого он писал свои стихи, кого искал в нереальности. Ты видишь свое сходство с той, чей образ отпечатался в его строках, тебе кажется, что ты чувствуешь порывы его истерзанной, отчаявшейся души, тебе слышится его голос, зовущий в ночи ту, что еще не рождена. Ты думаешь, что ты единственная, постигшая тайну, разгадавшая смысл его поиска, что ты одна увидела и почувствовала, ты нафантазировала себе тысячу прекрасных и волшебных образов. Тебе кажется, что ты его необретенное пристанище, его надежда, причина и объяснение его жизни, его вечная любовь. В невоплощенном всегда мнится прекрасное, потому что оно существует только в наших мечтах, потому что в нем есть печальная нежность потерянных грез. Правда же, моя дорогая, такова: этот человек был нездоров, все, что он писал, было плодом его изъеденного болезнью разума, его безумных вымыслов. Всю жизнь он боролся со своим недугом, пытался избавиться от навязчивых иллюзий. Стихи были его способом освободиться, вырваться из пут галлюцинаций и несуществующих образов. Он ненавидел свои видения и ненавидел то, что создавал, ведь стихи были воплощением его безумия. Потеряв надежду, он расстался с жизнью, потому что его жизнь была ему наказанием, он как груз волочил ее за собой. Смерть подарила ему спасение. Деточка, той, которой ты себя считаешь, не существует, она была его болезнью, разлагающей сознание, тьмой, его пожирающей. В его стихах нет света, нет волшебства, одна боль несчастного человека, сражающегося с силой, разъедающей, точно кислота, его мозг. Таких, как ты, я повидала на своем веку достаточно. Они приходили ко мне, наивные, полные светлых грез, верящие в чудо, и утверждали, что они и есть его нерожденные возлюбленные. Они жаждали, чтобы я признала их исключительное право, дабы они могли предаваться своим страданиям, истязать себя тщетными мечтами и продолжать этот нелепый обман. Тех, что приходили ко мне, ждало разочарование, реальность разбивала им сердца, а те, что не осмеливались взглянуть правде в глаза, оставались в плену своих иллюзий и питали сладким несчастьем свои слепые души еще очень долго.
   Она замолчала, поставила чашку на стол.
   Я посмотрела на Анну. Она была бледна и неподвижна, точно ее сцепили в крепкой хватке чьи-то невидимые руки. Она напугала меня. Я взволнованно потрогала ее за руку, она вздрогнула, зашептала яростно, ненавидяще:
   - Я вам не верю! Все ложь! Вы выдумали эту историю, потому что так и не смогли простить ему, что сердце его было отдано другой.
   Старушка хрипло, с усилием рассмеялась.
   - Деточка моя, мне так много лет, что все эмоции, и ревность в том числе, давно утратили смысл. Тем, кому я не простила, я успела позабыть. Если тебе станет легче, посердись на меня, покричи, поплачь, чтобы страдание ушло. Когда умирают мечты всегда больно, потому что с мечтами умирает и частица души.
   Анна задрожала, вскочила на ноги и бросилась прочь. Я поднялась с дивана, обратила на жену поэта растерянный взгляд.
   Она сказала мягко:
   - Догони-ка ее и успокой.
   - С ней ведь все будет в порядке? - спросила я с надеждой.
   Старушка молча кивнула и улыбнулась.
   Я побежала за Анной, догнала ее у трамвайной остановки. Она сидела на скамейке и, обхватив голову руками, плакала навзрыд. Я присела рядом, замялась, не зная, что нужно говорить в таких ситуациях. Все слова сочувствия казались жалкими и неуместными. В конце концов, я просто обняла ее и стала ждать, пока слезы иссякнут сами.
   Мы пропустили несколько трамваев, не заметили, как стемнело. Мы сидели на остановке очень долго. Анна перестала плакать, потому что у нее больше не осталось сил, только иногда у нее вырывались судорожные всхлипы. Успокоившись немного, она вымолвила:
   - Глупее меня, наверное, и не сыскать девчонки.
   Я погладила ее по мокрой холодной щеке.
   - Прости меня, что привела тебя к ней...
   Анна вздохнула и усмехнулась устало и потерянно.
   - Я должна сказать тебе спасибо... Но только не теперь, уж извини, теперь слишком больно... Наверное, я даже смогу это пережить, как те, что были до меня. - Она поглядела на меня, - что скажешь?
   Я открыла рот, но найти, что бы сказать, не сумела.
   Анна, не дождавшись от меня ответа, заговорила вновь:
   - Я сама во всем виновата. Мои выдумки завели меня слишком далеко. За идеалы всегда приходится платить разочарованием. Мне бы следовало это помнить. Я так сердита на себя. Все неправда, все ложь, и, наверное, не только одна эта история. Разочарование невыносимо, даже больше, чем невозможная любовь. Может быть, есть какое-то лекарство?
   В замешательстве, я качнула головой, хотела было сказать, что мне не известно ни одного, но тут вспомнила.
   - Есть кое-что, но не знаю, понравится ли тебе... Это стихи...
   Анна в задумчивости проговорила:
   - Только если эти стихи правда.
   - Они - правда, - уверила я ее, достала из кармана тетрадку. - Хочешь, выбери сама.
   Она взяла у меня тетрадь, полистала, стала читать вслух:
   "Потемки моей души
   Отступают перед зарею азбук,
   Перед туманом книг
   И сказанных слов.
   Потемки моей души!
   Я пришел к черте, за которой
   Прекращается ностальгия,
   За которой слезы становятся
   Белоснежными, как алебастр.
   Потемки моей души!
   Завершается пряжа скорби,
   Но остаются разум и сущность
   Отходящего полудня губ моих,
   Отходящего полудня взоров.
   Непонятная путаница
   Закоптившихся звезд
   Расставляет сети моим
   Почти увядшим иллюзиям.
   Потемки моей души!
   Галлюцинации
   Искажают зрение мне,
   И даже слово "любовь"
   Потеряло смысл".
  
   Однажды в проулке Предместья я столкнулась со странным человеком, который чрезвычайно меня напугал. Это был высоченный сухой старик с всклокоченными волосами, со сдвинутыми к переносице бровями, из-под которых угрюмо сверкали обведенные темными кругами нелюдимые, даже несколько дикие глаза. Облачен он был во что-то невообразимое: казалось, будто одежду свою он извлек из пыльных сундуков. На нем был истертый неописуемого цвета костюм, с не по размеру короткими рукавами и штанинами; большие ноги его были обуты в побитые ботинки, странные, похожие на те, что носил Бродяжка Чаплина; большие неловкие руки его сжимали трость с металлическим набалдашником в виде дельфина. Я шарахнулась от него в сторону, а он, нервно дернув плечом, проследовал мимо какой-то рассеянной, полусудорожной походкой.
   Лара рассказал мне, что это Казимир - живая легенда Предместья, воплощающий и олицетворяющий образ здешних мест
   Человеком он был в высшей степени неординарным, о нем ходило множество необычайных историй, а вот уж истинными они были или же выдумками, не имело особенного значения. Впрочем, сколь невероятными порой не казались рассказы о нем, зная этого человека, можно было с большой долей уверенности утверждать, что правда выглядела именно так, а никак иначе.
   Казимир слыл самым состоятельным человеком в округе. Доходы ему приносила местная рыбная фабрика, владельцем которой он являлся. У фабрики этой была своя история. Долгие годы она была просто одной из фабрик, ни чем особенным не выделялась, медленно и незаметно угасая. Когда же работа ее совсем уж было заглохла, и не долго стало до полного забвения, случилось так, что Казимир вспомнил о старинном фамильном рецепте рыбных котлет. Рецепт этот держался в строжайшем секрете и передавался из поколения в поколение. Он достался казимировой сестре от их матери, но проку в нем было мало, поскольку сестра готовила только для брата, а он был совершенно неразборчив в еде. Припомнив о почти ставшем не нужном рецепте, Казимир затеял возродить фабрику. Он принялся выпускать рыбные полуфабрикаты на его основе. Местным жителям новые продукты пришлись по вкусу, дело заладилось. Фабрика стала возрождаться, а поскольку у Казимира не было конкурентов, то рыбный бизнес стал процветать. В округе даже ходила легенда, будто старинный рецепт охраняют мистические силы давно почивших предков, готовых обрушить проклятие на любого, кто попытается раскрыть секрет изготовления котлет.
   Казимир очень любил свое возрожденное детище. Он часто приходил послушать, как работает оборудование, и даже сильный, пропитывающий все вокруг рыбный запах не отпугивал его. Случалось, что его брали с собой в море рыбаки. Отправляться за уловом с таким почетным пассажиром на борту было честью для них. Они говорили, что Казимир словно талисман удачи - с ним лодка никогда не вернется пустой. Рыбаки и работники фабрики любили его и уважали, и даже считали своим другом. И все же Казимир оставался их начальником, и при всем его дружеском настрое в нем была некая величественная отстраненность, присущая королям, действующее на окружающих сдерживающе. Он всегда был благосклонен как бы свысока, точно аристократ в кругу простолюдинов. К нему и относились, как прежде относились жители деревень к владельцам окрестных замков - к тем, кто был защитой и опорой, разрешителем всех споров, силой, почти равной божественной. В городке и Предместье Казимира необычайно чтили, и даже как-то однажды выдвинули его кандидатуру на пост мэра. Впрочем, стать им Казимиру так и не довелось. Приехали областные чиновники, заявили, что если он желает занимать столь значительную должность, ему следует избавиться от образа полубезумного эксцентрика и прекратить наконец свои невозможные выходки. Казимир же вместо того, чтобы и впрямь их прекратить, выкинул еще одну: не удостоив чиновников ни словом, поднялся и ушел, громко хлопнув дверью, оставив чиновников недоуменно глядеть на пустое кресло.
   Выходок же и впрямь было предостаточно. Впрочем, хотя они действительно не соответствовали имиджу мэра, но были совсем безобидными. Да и какой богач мог считаться таковым, не будь он хотя бы в некоторой степени чудаком. У Казимира имелись свои странности. Помимо того, что он одевался как пришелец из минувшего века, он к тому же и разговаривал как в прошлые времена. Речь его была правильной, какой она бывает у эмигрантов, сохраняющих в родном языке те особенные черточки: вышедшие из употребления слова или их произношение, которые отражают культуру и дух, оставшиеся в далеком прошлом и сохранившиеся разве что на страницах книг классиков. Происхождение этой особенности никому не было известно - Казимир не был ни эмигрантом, ни иностранцем, но эта его причуда разговаривать по-книжному придавала всем произнесенным им словам чрезвычайной весомости и ностальгической трогательности.
   Что касается его всклокоченных волос, показавшихся мне поначалу нечесаными, то оказалось, что все дело было в мелких кудряшках, которыми они вились. Впрочем, вид его от этого не перестал быть для меня менее диким. Однако же, было одно важное обстоятельство, которое в корне меняло все не особенно положительное представление о его облике - Казимир питал совершенно невообразимую любовь к дельфинам, и это чувство выдавало в нем добрую и по-детски чистую натуру. Рыбаки, что брали его с собой, рассказывали, что он приходил в неописуемый восторг, стоило только показаться стае дельфинов по обе стороны бортов. Казимиру даже позволяли спускаться в воду и плескаться со своими любимцами, и он превращался в совершенного ребенка: резвился, брызгался и хохотал под звонкие дельфиньи крики. В соседнем городе был дельфинарий, и Казимир уезжал туда, как только у него выдавался свободный день. Он смотрел представление или, если не было выступлений, просто наблюдал за веселящимися дельфинами, сидя у бортика в мокром от брызг костюме. Как-то раз узнав (верно, от Лары, хотя тот и не признался), что я никогда не видела дельфинов, он взял и меня с собой. Эта поездка произвела на меня чрезвычайное впечатление. Я была в таком величайшем смятении, что едва могла соображать. Дельфины перепугали меня своей неудержимой жизнерадостностью и обилием эмоций, и привели в такой восторг, что по возвращении домой, я сказала:
   - Жаль, что у нас нет дельфинария.
   В ответ Казимир обратил на меня такой странный взор, что мне показалось, будто он и впрямь не в себе.
   А спустя несколько дней на окраине городка начались бурные работы по строительству чего-то таинственного, взбудоражившего умы всех местных жителей. Казимир строил дельфинарий. Закончил он его спустя несколько месяцев, но еще через некоторое время, когда уже давали представления, дельфинарий внезапно закрылся. Казимир решил, что его дельфинам не место в неволе и отпустил их в море, после чего днями уныло бродил вокруг пустого бассейна и долго еще по привычке приносил ведро с рыбой к неколебимой воде и вглядывался в глубокое дно в надежде, что его любимцы всплывут из темноты, поднимут фонтан брызг и станут весело вскрикивать, мол, мы нарочно прятались, чтобы разыграть тебя. Не представляю, что и стало бы с ним, не узнай он, что дельфины не позабыли его, они приплывали к волнорезам и ждали его появления. Казимир стал приходить к ним на встречу, и можно было видеть, как дельфины плещут на него водой, как с радостными возгласами подпрыгивают над волнами, показывая не позабытые еще акробатические трюки. Дети, которым пришлось распрощаться с внезапно обретенной и полюбившейся уже забавой, прибегали на берег полюбоваться произвольным представлением.
   Еще в округе рассказывали, будто в подвале казимирова дома хранятся несметные сокровища его предков. Как уверяли местные жители, в подвале без окон, где царит вечная тьма, поскольку стоит зажечь свет, и непременно ослепнешь от невыносимого сияния золота и камней, Казимир в одиночестве часами перебирал несметное количество драгоценностей, доставшихся ему в наследство. На самом же деле никаких сокровищ, и я видела это сама, не было и в помине, а подвал был захламлен пачками давно вышедших из употребления денег. Оттуда они взялись и зачем хранились Казимир не знал и сам. Он рассказывал, что прежде ими был забит весь подвал, стоило открыть дверь, и ты рисковал быть снесенным кипой шуршащих купюр. Для Казимира они не представляли никакой ценности, и он придумал им полезное использование - он топил ими камин. Я узнала о мнимых подвальных сокровищах по неволе и поклялась хранить тайну, чтобы ничто не поколебало его образа обладателя заоблачных богатств. Тайна сокровищ сделала нас с Казимиром похожих на сообщников, но друзьями, пожалуй, мы не были. Он вообще не был привязан ни к кому из людей, его друзьями были дельфины. А я просто составляла ему компанию, в его забавной игре в богача, а еще он брал меня с собой в кафе в городке, потому что он, как и я, любил бесцельно просиживать часы за чашкой чая.
   Познакомившись с Казимиром, я узнала и его сестру Полю. Это была маленькая, хрупкая женщина с кроткими глазами, чуть робкой улыбкой, тихим голосом и изящными манерами. Характер ее был мягок, совершенно незлобив, и вся она производила впечатление существа безобидного, доброго. Поля обладала безупречным вкусом, и это касалось абсолютно всего - безукоризненность, исполненная изысканности и утонченности пронизывала весь ее мир: ее дом, где столы всегда были застланы белейшими скатертями с ручной вышивкой, на покрывалах не было ни единой складочки, а посуда сверкала непревзойденной чистотой; ее нарядов, подобранных с таким чувством стиля, что позавидовала бы и королева. При этом она совсем не была педантом, просто все, за что бы она ни бралась, она привыкла доводить до совершенства, а все потому, что всякое дело доставляло ей удовольствие, и она увлекалась, забывая обо всем на свете. Она держала магазин готовой одежды и ателье, но настоящей ее страстью были цветы. Сад вокруг их с Казимиром дома представлял собой настоящее произведение искусства; это был самый дивный сад в округе, и даже сад Мозаичного дома не шел с ним ни в какое сравнение, поскольку среди обитателей Мозаичного дома не было ни одного, кто бы так самозабвенно ухаживал за растениями, наш сад, по сути, рос сам по себе, садовником ему была природа. Поля же отдавала своему саду душу и любовь, и он отвечал ей взаимностью, расцветая в нечто по-королевски роскошное, восхитительное до оцепенения, вызывающее одни только трепетные вздохи благоговения. Травинка к травинке во всех газонах, цветы в клумбах составляют прекраснейшие композиции, ровно подстриженные кусты, аккуратные аллеи деревьев.
   Поля рассказывала мне о растениях, но не так, как Нора, Поля говорила о цветах, как о людях, об их нравах, об их причудах и капризах, о том с кем они уживаются, а с кем - нет. В подтверждение она поведала мне одну историю.
   У одной семьи был домашний любимец - попугай. Долгое время он был единственным, кому люди уделяли свое внимание, но однажды на подоконнике появилась красавица роза. Попугай с первого же мгновения невзлюбил ее, он ревновал к ней семью, и в свидетельство своей яростной нелюбви принялся щипать розовые листы и бутоны, но людям удалось все же их примирить, и спустя какое-то время они подружились. Попугай рассказывал розе все истории, которые он знал, а роза тихо слушала, склонив к нему свои прекрасные бутоны; вместе они смотрели в окно, наблюдая за проходящими мимо людьми, за проезжающими машинами. Но попугай был уже очень стар, и в один день он не проснулся. Роза сильно горевала по свому другу, она растеряла все свои лепестки. Люди пытались возвратить ее к жизни, но роза не хотела жить без своего друга, она высохла от скорби и погибла.
   Оказалось, однако, что среди растений не все столь душевны и чувствительны. Были и коварные, жестокие создания, такие, как орхидеи, в которые Поля однажды влюбилась. Эти дивные нереальные цветы околдовали ее и едва не погубили. Зачарованная их экзотической красотой, Поля развела дома целую оранжерею, причем, позабыв обо всех известных каждому садовнику правилах, она выращивала цветы и в своей собственной спальне, чтобы красавицы были к ней ближе. По ночам аромат орхидей, становясь нестерпимо дурманящим, тошнотворно-приторным, вызывал у Поли сильные головные боли, ощущение беспокойства, переходящее в чувство тревоги и страха. Вскоре по утрам Поле стало невыносимо вставать с постели, куда-то идти; все, чем она занималась прежде, стало взывать у нее отвращение. Она стала походить на призрака; бледная, истомленная, обессиленная она бродила в одной ночной рубашке среди своих орхидей, замирала будто в трансе с лейкой в руках над каждым цветком. Она перестала выходить из дому, убираться и готовить, даже не раздергивала в комнатах штор, потому что ее красавицы не жаловали света. В тяжелом полумраке дома Поля словно таяла, растворяясь во властной силе орхидей. Казалось, еще немного, и она исчезнет, как утренний туман. И если бы не Казимир, то история эта обернулась бы настоящей трагедией. Он, угадав, что происходит что-то неладное, позвал Милу. Та, объявившись в доме по первому зову, тут же принялась за дело: распахнула все окна, окурила комнаты благовониями, убрала цветы подальше от спальни, привела Полю в чувства. Впрочем, избавиться от колдовства орхидей не удалось даже Миле, они остались обитательницами дома, вот только их переселили в отдельную, сооруженную специально для них, оранжерею, где Поля проводила долгие часы, любуясь своими жестокими чаровницами.
  
   Кок-то я укрылась в театре от весеннего дождя и решила побродить со скуки по холлу. Я прошлась туда-сюда, остановилась у лестницы, и внезапно сверху на меня посыпались хлебные крошки. В недоумении я вскинула голову и увидела белокурого мальчишку, который, свесившись через перила, озорно улыбался и помахивал пакетом с кусочками хлеба.
   - Эй! - вскрикнула я, негодуя. - Что это еще такое?
   Он не ответил, только весело рассмеялся, откинув назад свою белокурую голову, и снова посыпал меня крошками.
   Я гневно потрясла головой, пытаясь избавиться от хлеба в волосах, и воскликнула:
   - Поглядим, будет ли тебе до смеха, когда я поймаю тебя!
   Я бросилась по лестнице вслед за мальчишкой, но он оказался куда проворнее меня. Хохоча, он взбежал по ступеням на самый верх и скрылся за дверью. Я последовала за ним и очутилась на крыше. Дождь уже прекратился, и в воздухе пахло влагой. Крыша была вся в лужах; вода струйками стекала в водосточные трубы.
   Мальчишка стоял, дожидаясь меня, и улыбался.
   - Ты, что же, издеваться надо мной вздумал?! - возмущенно спросила я.
   Он повертел пакетом, пожал плечами и сказал:
   - Я тут кормлю голубей. Хочешь со мной?
   Я окинула его презрительным взглядом и нахмурилась.
   Мальчишка был парой лет меня младше, хотя роста мы были почти одного, и он явно принимал меня за ровесницу.
   - Мне нет дела до твоих голубей! - заявила я обиженно.
   Он рассмеялся.
   - Северина из Мозаичного дома! Лара говорил, что ты такая.
   Я опешила и не нашлась, что сказать.
   - Ну, что ты хмуришься? - проговорил он примиряюще. - Подумаешь, хлебные крошки... Где твое чувство юмора? Между прочим, меня зовут Костик. - С важным видом он пожал мне руку, затем спросил, - тебе не интересно как поживает Афродита?
   - Мой котенок? - встрепенулась я.
   - Ну, не такая ужа она и котенок, - заметил он. - С тех пор, как ты видела ее в последний раз, она заметно подросла.
   - Так это ты! - воскликнула я, растерянная и удивленная. - Ты тот мальчик, что любит животных? Лара отдал Афродиту тебе?
   - Столько недоверия в твоих словах. Я ведь могу и обидеться, - он сложил руки на груди и надулся.
   - Я верю, - поспешила я его убедить. - Но я не ожидала... Расскажешь о ней?
   - Ну, - Костик почесал белокурую голову, - она красивая и умная. У нее блестящая шерстка, она умеет хмуриться, любит кукурузу, лакает чай из чашек, а еще я научил ее паре трюков.
   Я вздохнула и улыбнулась.
   Костик полюбопытствовал:
   - Хочешь поглядеть на нее?
   Я заколебалась.
   Не дожидаясь моего ответа, он схватил мою руку и потянул меня обратно в театр, вниз по лестнице к выходу.
   - А как же голуби? - воскликнула я.
   - Я потом сюда вернусь, - отозвался он.
   Дома у Костика кроме Афродиты жили также две собаки, черепаха, морская свинка, два хомяка, ящерица, попугай, рыбки и несколько диковинных жуков. Всех их Костик безмерно обожал.
   Свою любимицу я едва узнала. От неуклюжего озорного котенка не осталось и следа, Афродита превратилась во взрослую кошку, грациозную и изящную. Она ласково потерлась о мои ноги, мяукнула, но вряд ли она признала во мне бывшую хозяйку. Я погладила ее без особых эмоций, удивилась своей холодности и немного грустно вздохнула. Мною овладели странные чувства, наверное, так бывает, когда встречаешь через много лет человека, который прежде был дорог, а теперь пробуждает только ностальгическую печаль.
   Костик сказал мне в утешение:
   - Хочешь, пойдем насобираем тебе жуков? Это, конечно, не кошка, но они тоже забавные.
   Я ответила, что жуков мне не надо. Он сказал:
   - Тогда идем искать их для меня. В моей коллекции не хватает кое-каких экземпляров.
   Мы отправились в сад, улеглись в траву и стали вглядываться в лепесточки, выискивая насекомых. Мне на ладонь взобралась божья коровка, я проговорила, в задумчивости разглядывая ее:
   - Как ты думаешь, у этой букашки есть душа?
   - Конечно есть, - убежденно кивнул Костик. - Такая же душа, как и у нас.
   - А можно стать божьей коровкой в другой жизни?
   - Ну, да, только придется стать сотней божьих коровок одновременно.
   - Как так?
   - Твоя душа большая, а у божьей коровки она маленькая. Твоей душе придется разделиться на сотню маленьких душ и стать сотней божьих коровок.
   - Нет, так бы я не хотела. К тому же, какой от всех от них прок?
   Костик обиделся.
   - Если божьи коровки маленькие, то это не значит, что они совсем не нужные создания. У них есть душа, они умеют чувствовать. Они даже ценнее других существ, потому что они чудеснее, ведь создать маленькое чудо гораздо сложнее, чем большое. И если не ценить маленького, то не сможешь ценить и большого. Может даже, в божьих коровках больше смысла, чем в людях. Но мы не знаем, а вот они знают все.
   Смущенная его словами, я стала молча смотреть, как божья коровка сползает с моей руки на травинку. Спустя какое-то время я проговорила:
   - Ты умеешь понимать животных?
   - Да, - ответил Костик, даже не задумавшись над вопросом. - Потому что я их люблю. Когда я стану взрослым, я буду ветеринаром, хозяином заповедника и еще буду кормить животных в зоопарке.
   Я засмеялась, поглядела на него. С серьезным видом он перебирал пальцами травинки, внимательный взгляд его скользил по земле в поисках нужного насекомого. Меня обуяло чувство любопытства, но я совсем не знала, о чем спрашивать, ведь я никогда в жизни не общалась ни с одним ребенком. И было удивительно, что так легко мне оказалось с тем, с кем, как я полагала, мне никогда не о чем будет поговорить. Впрочем, это была исключительно заслуга Костика. Он был куда непосредственнее и разговорчивее меня. В тот же день он предложил мне:
   - Пойдем спасать русалок.
   Я растерялась.
   Костик встряхнул негодующе головой и объяснил снисходительным тоном:
   - Русалки водятся в нашей реке. Они утонувшие девушки, как призраки, знаешь. Их нужно спасать, для этого нужно придумать им имена.
   - Но русалок не бывает, - возразила я.
   - Кто тебе это сказал? - возмутился он. - С твоей стороны не очень учтиво так говорить, ведь ты ничего о них не знаешь. Ты их даже не видела.
   - А ты видел их?
   - Об этом нельзя говорить.
   Я фыркнула и отказалась идти с ним, заявив, что подобное занятие годится только для маленьких детей. Он пожал плечами и отправился к реке один.
   Кроме русалок была и другая нечисть. Морские девы, пение которых Костик слушал на берегу по ночам. Скандинавский Йормунганд - морской змей - появления которого он ждал во время шторма. Грифон, который, как он утверждал, однажды явился в его сон и стал загадывать ему загадки, которые он разгадал все до единой, иначе же его ждала ужасная кара - на рассвете грифон вырвал бы его сердце. Были еще блуждающие огоньки, а вовсе не светлячки, как пыталась я доказать, гоблины, утащившие его рюкзак на экскурсии в горы и домовой, периодически съедающий все запасы сладкого в доме.
   Дружить с Костиком было необыкновенно до странности. В первые же дни он вынудил меня глубоко задуматься, такая ли уж я незаурядная личность, каковой всегда себя считала. Ведь и он умел рассуждать, ставя других людей в тупик, и он задумывался над тем, чем остальные пренебрегали. Этот малыш никогда не претендовал на исключительность, и в то же время был поразительным созданием. Ход его мыслей, его логика были словно бы вывернуты шиворот навыворот, точно он находил новые тропинки там, где все шли по протоптанной скучной дороге, и в то же время, то, как он думал, казалось до изумления верным и вызывающим восхищение, потому что никому и никогда подобное не приходило в голову. Он заставлял меня все время смеяться от удивления непредсказуемостью и неожиданностью своих поступков, недетской уверенностью и убежденностью, с какой он едва ли не вбросил меня в свой фантастический, полный движения и стремительных событий мир, населенный диковинными образами, и мне казалось, что и меня он принимает за одно из своих существ из нереальности.
   Костик был настоящим бунтарем. Он не признавал никаких правил и норм и сводил с ума родителей своими выходками. Он мог отправиться в горы встречать рассвет или уехать в соседний город на ярмарку, и все Предместье (с городком в придачу) не находило себе место, разыскивая неугомонного мальчишку. Впрочем, зная его родителей, особо удивляться всем этим проделкам не приходилось. Отец Костика был кочевником, так утверждал он сам, поскольку кто-то из его предков принадлежал одному из сахарских племен, какому, не знал даже он сам, но это не мешало ему говорить, что кочевая жизнь у него в крови, и что оседлое существование превращает его в растение. В подтверждение своих слов в теплое время года он спал в саду под звездами, а иногда срывался с места, садился в машину и уезжал в неопределенном направлении, а потом возвращался спустя несколько недель грязный и пыльный, точно бродяга. Он рассказывал восхитительные истории о Сахаре, которую он никогда не видел, но которая была в его сердце и в памяти его души. Он так любил пустыню, что заказал несколько тонн песка для своего сада и любил перебирать его в руках или сооружать нечто отдаленно напоминающее пирамиды. Мать Костика была самым противоречивым созданием на свете. Что бы она ни сделала, она всегда начинала потом сомневаться и мучиться, правильно ли она поступила, не сказала ли чего-то лишнего. Она так часто и много размышляла о прошлом, о том, где она могла допустить оплошность, что совершенно не успевала подумать о настоящем, а потому спустя какое-то время ей вновь приходилось терзаться мыслями о минувшем, о своих возможных ошибках. Ее постоянно увольняли с работы, потому что из-за своей рассеянности и неуверенности у нее все шло наперекосяк; потом же она страшно удивлялась, ведь она старалась всем угодить и сделать все правильно. Возмущенная она восклицала, что больше не верит людям, но потом по случайности, из которых, кажется, состояла вся ее жизнь, она оказывалась на новой должности, и все повторялось с начала.
   Костик был отражением своих родителей - воплощение непостоянства и непокорства, мятежного духа и несогласия. Пожалуй, единственное, что было в нем неизменно и прочно, так это его любовь к животным. Он жалел всех тварей на земле, приводил домой всю бродячую живность, какую мог отыскать в округе, лечил подбитых птиц, кормил приблудных собак, ласкал забредших в их сад кошек. Все живое было одинаково важно для него.
   Как-то раз мы вдвоем смотрели передачу про животных. Был сюжет про кашалотов, которые выбросились на берег целой стаей: и взрослые, и малыши, и беременные самки. Все они лежали на берегу и умирали. Люди пытались, как могли облегчить их страдания: переворачивали, чтобы те могли дышать, поливали их водой. Но кашалоты были обречены. Костик расплакался от отчаяния, ему было жаль кашалотов. Я пыталась его утешить, говорила, что люди придумают что-нибудь, чтобы их спасти, но мы оба не верили моим словам. Было грустно от бессилия и больно за мучения кашалотов. Костик плакал очень долго; я обнимала его, у меня намокла кофта, и мне казалось, что это следы и кашалотовых слез тоже.
   Однажды он помогал мне разбирать вещи на чердаке. Я складывала мусор в коробку и положила туда банку, которую увидала на сундуке. Лара отнес все к мусорным контейнерам, и тут спохватился Костик.
   - А где мое домашнее животное? - спросил он, указывая на сундук, где стояла банка.
   Я непонимающе развела руками.
   - О чем ты?
   - Мой паук! - воскликнул он, продолжая тыкать пальцами в сундук. - Я нашел здесь чудесного паука, положил в банку, а банку - на сундук...
   Я вскрикнула, прижала руки к лицу.
   - Я решила, что это тоже мусор и выкинула, - проговорила я виновато.
   - Мусор? - разгневался он. - Мое домашнее животное мусор? Как ты могла?
   - Мы все исправим, - поторопилась я успокоить его.
   И мы побежали отыскивать паука. В банке его не оказалось, но спустя полчаса поисков мы нашли его в старой сломанной шкатулке, куда он перебрался. Костик счастливо прижал шкатулку к груди и сообщил мне, что прощает меня.
  
   Лучшим другом у Костика была Аврора, или Ро, как звали ее все, кто ее знал. Я видела ее в спектакле Лары, но никогда с ней не встречалась. Эти двое: несносный Костик и его подруга были под стать друг другу, и в этом мне не Раз доводилось убеждаться.
   Как-то раз мы с Костиком гуляли в городке и наткнулись на толпу зевак, собравшихся на дороге вокруг машины. Мы догадались, что что-то случилось. Костик заметил раньше меня.
   - Ро! - вскричал он и стал пробираться сквозь толпу.
   Мне пришлось последовать за ним, потому что он схватил меня за руку. Мы протиснулись между людьми, остановились. На дороге перед машиной лежала девочка-подросток. Ее глаза были закрыты, лицо - бледно. Она была неподвижна и казалась бездыханной. Я вздрогнула испуганно, попятилась назад, но сзади были люди, а руку мою по-прежнему сжимал Костик. В толпе слышались перешептывания.
   - Она выскочила прямо перед машиной, - говорил кто-то.
   - Он и не заметил ее; все случилось так неожиданно, - вторил ему другой.
   Взгляд мой лихорадочно заскользил по асфальту в поиске кровавых пятен, но крови не было. Впрочем, мне все равно стало плохо: внутри все похолодело, в глазах зарябило, голова закружилась.
   Водитель машины судорожно вынимал из кармана телефон, чтобы позвонить в скорую помощь, и не сводил полного ужаса взора с девочки. Он был даже бледнее, чем она, по виску его текла тоненькая струйка пота.
   Костик бросил мою руку и кинулся к девочке.
   - Ро! - закричал он и упал на колени перед ней. - Ро, не умирай!
   Из глаз его брызнули слезы, он сжал ее бессильную руку.
   - Ро, пожалуйста... - зашептал он в отчаянии.
   Тут вдруг лицо девочки исказилось гримасой, вся она дернулась, скорчилась и залилась неудержимым громким смехом.
   Я опешила. Все вокруг изумленно уставились на нее. Костик отпустил ее руку и отстранился, ошеломленный.
   Ро открыла глаза, обвела всех собравшихся презрительно-лукавым взглядом и объявила, едва сумев совладать с приступом веселья:
   - Ну и лица же у вас у всех! Просто умора! Видели бы вы себя!
   Костик поднялся на ноги, вытер слезы.
   - Ты, что же?.. - растерялся он. - Тебя не сбила машина? Ты притворялась?
   Ро не успела ответить, вмешался водитель машины.
   - Это что же получается?! - взревел он. - Девчонка над нами насмехаться вздумала?!
   Ро все продолжала смеяться, катаясь по дороге.
   - Взрослые люди, а такие наивные! - веселилась она. - Вас и ребенок может провести.
   Лицо водителя вспыхнуло гневом.
   - Наивный, значит?! Да я чуть богу душу не отдал, думал, что сбил ее! а она потешается надо мной! Вот я проучу тебя, мерзавка!
   Он наклонился к девочке, хотел схватить ее, но она успела увернуться, вскочила на ноги и выскользнула из толпы. Люди расступились. Ро, улыбаясь, стояла на противоположной стороне улицы. Она помахала рукой, подскочила, хлопнув в ладоши, довольная собой, и убежала. Толпа, недовольная, загудела. Я расслышала:
   - Это же Ро. Невозможная девчонка. Что от нее еще ждать?
   Водитель, все еще красный и разъяренный, грозился в пустоту.
   Я повернулась к Костику. Нахмуренный, он пробубнил:
   - Никогда ей этого не прощу.
   Но они помирились, потому что они мирились всегда, какой бы серьезной не казалась их ссора, а их было не мало. Они постоянно о чем-то спорили, и временами думалось, что вот-вот вспыхнет огонь, такими жаркими были их полемики. Никто не хотел уступать, и в итоге они расходились, сыпля обещаниями никогда больше не общаться. Но примирение наступало неизменно, и они вновь становились лучшими друзьями до следующей ссоры.
   Ро была ни чуть не меньшим бунтарем, чем Костик. И она обладала непокорным духом, сильным независимым характером и не признавала общепринятых норм. Возможно, так было оттого, что в мире не было никого, кто бы мог защищать и оберегать ее. Ро была сиротой, вернее, считалась таковой, поскольку ее мать умерла, а отец отбывал срок в заключении. История ее жизни до приюта была в высшей степени драматична. Я узнала ее, когда однажды оказалась с нею вместе на пляже.
   Был вечер, я в одиночестве гуляла у моря и увидала небольшой костерок почти у самой кромки воды. В свете пламени я узнала Ро. Она сидела на песке, сосредоточенно и яростно рвала какие-то листки и бросала их в огонь. Я остановилась невдалеке, удивленная и заинтригованная странной сценой. Ро заметила меня, хмуро крикнула:
   - Что ты там стоишь?
   Я вздрогнула, быстро пошла прочь.
   Она прокричала мне вслед:
   - Можешь и подойти, я с тобой ничего не сделаю.
   Я помедлила, заколебавшись, решилась свернуть в ее сторону.
   - Садись, - скомандовала она, когда я оказалась рядом.
   Я послушно опустилась на песок.
   - Только не спрашивай, что я делаю, - велела она резко.
   Я молча кивнула.
   Ро рассмеялась.
   - Ты прямо как Фенечка молчишь! - воскликнула она.
   Я растерялась.
   - Ты потрясающе играла в Ларином спектакле, - наконец проговорила я.
   - Пустячная роль! - заметила она пренебрежительно. - Детские спектакли не по моей части, но Лара уговорил, да к тому же, у нас нет профессиональной труппы. Но я собираюсь в скором времени покинуть это захолустье и поступить в настоящий театр в большом городе. Только никому ни слова! Это тайна.
   Я поспешно закивала и прибавила:
   - У тебя есть талант.
   - Ты находишь? - глаза ее озорно сверкнули, она вскочила на ноги, кинув свои листки, и принялась проникновенно читать, -
   "Душе я сказал - смирись! И жди без надежды,
   Ибо ждала бы не то; жди без любви,
   Ибо любила б не то; есть еще вера -
   Но вера, любовь и надежда - все в ожиданье.
   Жди без раздумий, ибо ты не готов к раздумьям -
   Тьма станет светом, незыблемость - ритмом.
   Бормотанье бегущих потоков и зимняя молния,
   Смех в саду, отзвук восторга
   Не утрачены и насущны, указуют муки
   Рожденья и смерти".
   Она умолкла, я восторженно зааплодировала. Ро шутливо поклонилась и уселась обратно на песок. Глаза ее возбужденно горели, лицо сияло улыбкой.
   - Это было потрясающе! - воскликнула я.
   Она засмеялась.
   Тут внезапный порыв ветра подхватил несколько ее листков и помчал по пляжу. Ро проводила их мрачным взглядом, но даже не шевельнулась. Я стремительно подскочила и бросилась ловить их.
   Ро прокричала:
   - Оставь, Северина! Пусть летят!
   Я схватила на лету пару листов, а остальные унеслись прочь.
   Ро крикнула:
   - Утопи их в море! Они мне не нужны!
   Обескураженная, я замешкалась, бросила невольный взгляд на бумагу в моих руках: дата, приветствие - это были письма. Я смутилась, поторопилась вернуть их Ро. Она угрюмо схватила их и бросила в костер.
   Я молча опустилась на песок, ощущая смущение и недоумение.
   Ро опять стала рвать листки.
   Наконец она проговорила, невесело и несколько раздраженно:
   - Это письма от моего отца.
   Я кивнула.
   Ро помолчала, видно решая, стоит ли ей продолжать, затем сказала:
   - Он пишет из тюрьмы, а я разжигаю из них костры.
   - И, что же, совсем не читаешь? - спросила я робко.
   Она усмехнулась.
   - Ну, почему же? Читаю... Он пишет одно и то же. Просит простить его, раскаивается в содеянном, говорит, что любит меня и прочее и прочее. Он убил мою маму (на этих словах голос ее дрогнул, и ей понадобилось несколько минут, чтобы совладать с ним). Я ненавижу его! И никогда его не прощу! Он сгниет в тюрьме, потому что заслужил это. Ведь это он был виноват в той аварии, и мама и те люди погибли из-за него.
   Я вздрогнула, покосилась на Ро. В мрачной сосредоточенности она продолжала ненавидяще крошить письма в костер. Мне стало не по себе; нахлынули неприятные чувства: история казалась такой знакомой, будто кто-то украл мою скорбь и придумал для нее свой сюжет.
   - Ты когда-нибудь ненавидела? - спросила вдруг Ро, метнув в меня настойчивый любопытный взгляд.
   Я растерянно пожала плечами.
   Она продолжила:
   - Это ужасное чувство. Оно как паразит питается человеком, как болезнь, на которой сосредотачивается все существование. Ненависть убивает медленно и мучительно. Она и меня убьет, но мне все равно, потому что я знаю, что моя ненависть убьет и его, а ради этого стоит и умереть.
   Она обратила в мою сторону зловещую, яростную ухмылку.
   - Я думала, что умирают ради любви, - проговорила я в растерянности.
   Ро тряхнула головой.
   - Глупости! Ведь любви не бывает навсегда. Сегодня она есть, а завтра - где? Двое будто чужие люди. Так у всех. А ненависть не проходит, с годами она становится только сильнее, потому что жажда ненависти неутолима ничем, даже местью. Все твердят о прощении. Что за нелепость! Они ничего не знают. Ты ведь понимаешь меня... Ты не станешь внушать мне мысли о прощении, потому что не простила сама. Но в ненависти есть не только плохое. Ненависть дает силу, побуждает к действию. Она как поток несет вперед.
   - Может быть, ты просто никогда не любила, - предположила я осторожно.
   Ро не ответила мне, но через мгновенье произнесла:
   - Если бы я не умела ненавидеть, я не смогла бы играть на сцене.
   Сцена была ее страстью. Ро бредила театром и страшно страдала из-за отсутствия настоящего театра в городке. Лара возил ее на спектакли в соседние города, покупал для нее записи столичных спектаклей. Ро была чрезвычайно талантлива, в ней было столько неиспользованного потенциала, что порой она, захлестываемая вдохновением, устраивала представления прямо на улице, как в тот раз, когда лежала бездыханная под колесами автомобиля, или когда отравилась на глазах половины городка.
   Это случилось у театра. Собрав толпу зевак, она взобралась на ступени и громко, страстно заговорила:
   - Я любила его, но он отверг мою любовь! Мгновение за мгновением я отдавала ему свою жизнь, но ему было этого мало! Он выпил до дна мое сердце, точно бокал вина, и разбил сосуд. Он оттолкнул меня, он истер в прах мои чувства. Он стал моим проклятьем, моей вечной болью, он поселился в моем разуме и сводил меня с ума. Он убил во мне свет. У меня не осталось больше ничего. Я умираю, любовь к нему сожгла меня. Моя душа превратилась в пепел. Нет смысла больше жить. Я не нужна ему, я не нужна самой себе. Может быть, смерть примет меня?
   Завершив свою проникновенную исповедь, она вынула из кармана пузырек, наполненный прозрачной жидкостью, поднесла его к губам, прошептала пылко, безнадежно, страдающе:
   - Любовь моя, пью за тебя!..
   И залпом осушила пузырек.
   Толпа, завороженная зрелищем, только изумленно ахнула.
   Прошел миг, Ро побледнела, задрожала всем телом, пошатнулась и упала.
   Воцарилась мертвая тишина, люди застыли в оцепенении и ужасе.
   Лара, что был рядом со мной, опомнился первым. Он кинулся вверх по ступеням Ро на помощь. Он прижал пальцы к ее шее, нащупывая пульс, но тут лицо ее озарилось счастливой улыбкой. Она открыла глаза и сказала, обращаясь к Ларе:
   - Скажи, что я была хороша в этой роли.
   Лара отдернул руку, нахмурился и укоризненно покачал головой.
   - Ты была бесподобна, - выговорил он, совладав с возмущением и тревогой.
   Толпа негодующе загудела.
   Ро поднялась, отряхнулась и раскланялась, довольная.
   Я захлопала в ладоши. Остальные, недоумевая и улыбаясь в смешанных чувствах, зааплодировали тоже.
  
   Однажды в городке появился бродячие артисты. Они пришли с сумерками, зажгли на площади фейерверки, закружились в танцах, запели дивные песни. Они играли чудесные пьесы, грустные и смешные, и зачаровали своим представлением всех жителей городка и Предместья. Они исчезли внезапно, с приходом рассвета, а на утро обнаружилось, что пропала Ро. Снарядили группу для поисков, но ни ее, ни бродячего театра, с которым, как все полагали, она ушла, так и не нашли. Розыски длились долгие месяцы, все ждали возвращения Ро или хотя бы весточки от нее, но все надежда были напрасны. Ро больше никогда не появлялась в здешних местах.
   Костик страдал больше всех. Он был безутешен, не ел и не спал, забросил всех своих домашних животных, отказывался разговаривать. Он тосковал по своему лучшему другу, и ничто не могло вернуть покоя его душе. Ночами он ходил слушать пение морских дев, и его надрывающие душу рыдания разносились по берегу. Однажды я оказалась на берегу рядом с ним. Он плакал, а я робко гладила его белокурую голову. Он тихо шептал сквозь слезы:
   - Она все время повторяла, что уйдет, а я не верил. Я думал, что она просто дразнит меня. Но она и вправду ушла. Она даже не попрощалась. Я не прощу ей! Вот уж этого я ей не прощу! Но она не вернется. Она никогда не вернется. Как же быть без Ро? Зачем она ушла? Пускай бы лучше мы ссорились... Она все равно была мне другом. Она лучше всех. Там она будет актрисой, станет знаменитой. Ей там будет хорошо? С ней не случится беды? Что если она забудет меня? У нее будут другие друзья? Она станет любить их больше меня? Я никогда ее не забуду! Я всегда буду любить Ро. Я всегда буду скучать.
  
   И все же Костик утешился. Много-много времени спустя, когда по почте ему пришла театральная афиша столичного спектакля. Среди актеров, исполняющих главные роли, значилось и имя Ро.
  
   Как-то с набережной я увидела воздушного змея. Он парил высоко над пляжем, яркий, хвостатый, восхитительный, манящий к себе в подоблачные выси. Сердце тоскливо защемило, я лихорадочно принялась искать взглядом того, кто держал на земле конец веревки, не дававшей змею умчаться в неизвестность. Им оказался худенький мальчик лет десяти на вид, а с ним был Лара. Я взобралась на бордюр, стала наблюдать. Они не видели меня, увлеченные змеем. Мальчик радостно смеялся, пытаясь удержать непослушную катушку в руках, громко и восторженно восклицал, а глаза его горели тем особенным светом, который есть только во взгляде влюбленного в небо человека. Он сделал несколько шагов назад, и в его походке мне показалось что-то странное - неуверенное, тяжелое и напряженное. Я пригляделась, поняла, что он хромает. Мне стало жаль его - невольное чувство при виде физического изъяна. Я вздохнула. Было что-то печальное в виде парящего под облаками воздушного змея, так остро и болезненно напоминающего о Киме, в хромающем мальчике с его страстным, плененным небом наивным взглядом. Я нахмурилась, соскочила с бордюра, зашагала прочь.
   Мальчика я потом увидела снова, в библиотеке. Он сидел за столом, склонясь над книгой, подперев голову руками. Я невольно остановилась между стеллажами, устремив на него взгляд. Свет падал на его сосредоточенное, не по-южному бледное лицо с тонкими, почти как у девочки, чертами. Русая челка падала ему на глаза, и он моргал, пытаясь избавиться от волосинок, запутавшихся в длинных темных ресницах. Внимательный взгляд его скользил по строкам в книге. Внезапно, словно почувствовав мой пытливый взор, он поднял голову, и глаза его встретились с моими, на лице его отразилось недоумение и недовольство. Смешавшись, я опустила голову и отвернулась к книгам.
   Через некоторое время я тоже оказалась за столом. Я нарочно выбрала стол, откуда мне было видно мальчика. Я не знаю, отчего он так привлек к себе мое внимание, возможно, все дело было в воздушном змее, а может, в том, что в его очарованном небом взгляде я угадала свое прошлое. Книга лежала передо мной для вида, искоса я наблюдала за мальчиком. Пару раз он поймал мой любопытный взгляд, чем невероятно меня смутил, и я поторопилась уйти.
   В третий раз мы столкнулись с ним в дверях аптеки: я пришла за мазью для Аристарха, а он как раз уходил. Нечаянный взгляд мой упал на его ноги. Он насупился, гордо вскинул подбородок, но ничего мне не сказал. Я смутилась своей неделикатности, опустила голову и отвернулась. Но когда я вышла на улицу спустя некоторое время, оказалось, что мальчик не ушел. Он сидел на ступеньке. Я остановилась в нерешительности. Он, услыхав, как звякнул колокольчик, когда я открывала дверь, обернулся. Я заметила, какие чудесные у него глаза - большие, ясные, умные, сине-зеленые, как море. Он стал подниматься на ноги, неловко, с большим трудом. Я сделала шаг ему на встречу, чтобы помочь, но он предупредил мой порыв, выставив вперед руку и покачав головой. Когда он выпрямился, мне удалось как следует его разглядеть. Он, кажется, был не слишком высоким для своего возраста, но, все равно, гораздо выше меня. У него были худые руки и ноги, немного сутулая спина, и все тело какое-то угловатое, неуклюжее, неповоротливое. Чуть длинноватые его русые, позолоченные солнцем волосы слегка вились на концах и касались его тонкой длинной шеи, больших ушей и бледных висков. Он был серьезен и, похоже, воспользовавшись молчанием и нашей близостью друг к другу, тоже с любопытством изучал меня. Я была смущена, но в то же время мне было приятно чувствовать его взгляд, и это смущала меня еще больше.
   Мальчик сказал:
   - Меня зовут Веня.
   - Я - Северина, - проговорила я в ответ.
   - Я ждал тебя, - произнес он.
   Я растерялась.
   - Я видел тебя в библиотеке, ты наблюдала за мной, - продолжил он. - Наверное, тебе стало меня жаль?
   Я помотала головой.
   - Нет! Все из-за змея. Я увидела тебя с Ларой на пляже. Вы запускали воздушного змея...
   Поразмыслив, он кивнул, приняв мое объяснение; лицо его смягчилось.
   - Идем, я провожу тебе до дома, - сказал он и стал медленно спускаться по лестнице.
   Я старательно делала вид, что меня не тревожит его недостаток, и все же мне действительно было его жаль, и хотелось помочь, потому что он выглядел беззащитным и слабым. Но моя жалость могла обидеть его, а потому я пыталась казаться нарочито беззаботной. Получалось у меня не очень хорошо, и я несколько раз подмечала, как недовольно он хмурится, заметив сочувствие на моем лице.
   В итоге ему пришлось даже попросить меня:
   - Пожалуйста, перестань, мне неприятно. Ты видишь во мне калеку, а я вполне полноценный человек. Я могу почти все то, что можешь ты. У меня это с рождения и я уже давно привык и смирился, поскольку исправить ничего нельзя. И если ты хочешь со мной общаться, то перестань меня жалеть.
   - Извини, - вымолвила я в смущении.
   - Так почему ты наблюдала за мной? - спросил он через мгновенье.
   - Просто ты... - я заколебалась, - ты запускал воздушного змея, и у тебя были такие счастливые глаза... Кажется, ты очень любишь небо...
   - Разве у того, кто любит небо, какие-то по-особенному счастливые глаза? - удивился он.
   - Да, - ответила я. - Уж я-то знаю наверняка.
   Веня хмыкнул, искоса поглядел на меня.
   - Мне про тебя рассказывали, - произнес он.
   - Вот как, - пожала я плечами. - И что, тебе говорили неправду?
   - Наоборот. Ты хочешь узнать?
   - Если это правда, я и так ее знаю, значит, ничего нового ты мне не скажешь. - Я насупилась, - а Лара оказывается ужасный сплетник.
   Веня засмеялся.
   - Нет, это я его расспрашивал. Мне было интересно. Извини.
   Мы дошли уже до Мозаичного дома.
   Я сказала:
   - Спасибо, что проводил меня.
   Веня улыбнулся.
   - Приходи завтра на пляж, я снова буду запускать воздушного змея.
   Я нерешительно кивнула.
   Но на следующий день на пляже был не змей. Веня принес радиоуправляемый самолет. Я поморщилась, ощутив неприятную горечь где-то внутри, но не ушла, рассудив, что глупо по-прежнему бегать от призраков прошлого. Однако в Вениной забаве участвовать я не стала. Я примостилась на валуне и стала наблюдать за ним, изредка бросая взгляд на назойливо гудящую над моей головой игрушку. Веня казался счастливым, он смеялся, когда самолет по его воле несся прямо на меня, и мне приходилось уворачиваться с возмущенными возгласами. Однако же развеселить меня ему так и не удалось. Бросив всякие попытки, он спустя некоторое время оставил самолет и присел рядом со мной.
   - Я всегда мечтал летать, - заговорил он пылко. - Когда мне будет достаточно лет, я выучусь на пилота.
   Я вздрогнула.
   - Это очень опасное занятие, - произнесла я тихо.
   - Оно стоит всех возможных опасностей, - заметил он. - На свете нет ничего лучше полетов. Правда, я еще ни разу не летал, но я знаю точно, что это так.
   - Но ты можешь погибнуть, - настаивала я.
   Он пренебрежительно фыркнул.
   - Другой смерти и пожелать нельзя.
   Так знакомо прозвучала эта фраза, что у меня сжалось сердце, и по спине пробежал холодок. Я нахмурилась, покосилась на Веню. Он казался счастливым, пребывая в своих мечтах.
   - Я знаю почти все об авиации, - продолжал он делиться со мной. - Я прочел сотни книг и журналов. Летать - это все, что я хочу. Я думаю, моя болезнь не помешает мне, потому что я буду много тренироваться и однажды стану лучшим пилотом. Если очень верить, то мечта обязательно сбудется. Ты согласна?
   Я рассеянно кивнула.
   Веня серьезно поглядел мне в лицо.
   - Мне нельзя говорить об этом?..
   Я удивилась.
   Он поспешил прибавить:
   - Мои слова причиняют тебе страдания.
   Я вздохнула, затем выговорила с трудом:
   - Мне, наверное, пора перестать избегать всего, что связано с небом.
   Веня легонько и ласково потрепал меня по плечу, словно старого друга, и сказал:
   - Тебе приходится учиться летать заново, потому что тебе было больно, когда ты упала.
   Я грустно улыбнулась.
   - Думаешь, я умела летать?
   Он серьезно, убежденно кивнул.
   - У тебя есть крылья.
   Озадаченная, а рассмеялась.
   - Где же они?
   - Лара сказал, ты прячешь их в коробке с оранжевым бантом.
   Я нахмурилась.
   - Вот как...
   - Хочешь, я научу тебя летать снова? - спросил он.
   - Как? - растерялась я.
   Он взял меня за руку.
   - Идем со мной!
   Он подхватил свой самолет и повел меня за собой.
   Мы оказались у его дома. Веня отпер гараж, где, помимо всего прочего, оказалась странная конструкция, похожая на велосипед с колесами. Это приспособление явно предназначалось для полетов, однако вид у него был, точно у лоскутного одеяла, сшитого из множества кусков разной ткани; оно было неловко и грубо сделано из всего, что попалось под руку мастеру, в некоторых деталях можно было узнать части прежде существующих в целости предметов, видны были швы от сварки. Целиком устройство напоминала динозавра и выглядела примерно на столько же лет.
   Я рассмеялась от неожиданности.
   - Что это?!
   Веня с гордостью заявил:
   - Он называется Птеродактиль. Это мое изобретение, вернее, идея, конечно, не моя, но сконструировал его я сам. Чертежи нарисовал, нашел детали... Сложнее всего было с мотором, но я и его раздобыл. Я совсем недавно его закончил, уже провел испытания... Помоги мне вывезти его на улицу.
   Он уперся руками в аппарат и стал медленно его выталкивать. Я не шелохнулась, завороженная странным созданием. Веня поднял на меня недоуменный взгляд.
   - Северина!
   Вздрогнув, я кинулась ему помогать.
   - И что ты будешь с этим делать? - поинтересовалась я, пока мы катили сооружение по тропинке сада.
   - Как что? - изумился Веня. - Ты не слушала меня? Это летательный аппарат. На нем летают.
   Я с сомнением оглядела ненадежную конструкцию.
   - Нет, ты же не собираешься...
   Вместо ответа Веня сказал:
   - Нам нужно к окраине Предместья, чтобы не мешали деревья. Ты не устанешь?
   Я покачала головой.
   Через четверть часа мы оказались за пределами Предместья на холме. Обессиленная, я упала в траву.
   Веня стал внимательно осматривать своего Птеродактиля, проверил крылья, подергал педали.
   Нерешительно я промолвила:
   - Веня, ведь ты же не станешь... Я хочу сказать, твой аппарат не выглядит слишком безопасным...
   Веня обернулся ко мне.
   - Вообще-то мы здесь, чтобы полетала ты.
   Я мгновенно оказалась на ногах.
   - Ну, нет! - воскликнула я и попятилась подальше от конструкции.
   Веня ухватил меня за руку.
   - Подожди. Ты даже не выслушала. Это абсолютно безопасно. Я сам лично его испытывал. К тому же далеко ты на нем не улетишь, вернее, высоко. Будешь совсем низко над землей. Это ведь еще только первая модель, не усовершенствованная, мощности у нее маловато. А если что-то пойдет не так, ты сможешь спрыгнуть. Но этого не случится, потому что я гарантирую абсолютную безопасность.
   Он подвел меня к аппарату.
   - Ну, же, давай!
   Я потрясла головой и уперлась.
   - Нет, я не могу.
   Веня стал серьезным.
   - Знаешь, я ведь никому не позволил бы на нем летать, потому что авиатор никому не доверяет свой самолет. Но тебе я верю и хочу поделить с тобой своего Птеродактиля. Настоящего самолета у меня пока нет, но я бы доверил тебе и его. Пожалуйста, не отказывайся.
   Я сокрушенно вздохнула, неуверенно взобралась на сиденье.
   Веня надел на меня шлем, наколенники и налокотники и принялся меня наставлять:
   - Съедешь с холма, а потом езжай по той тропинке, только не сворачивай, и изо всех сил крути педали. Когда зазвонит будильник, значит топливо на исходе; нужно садиться.
   Он пытливо посмотрел на меня.
   - Запомнила?
   Я нерешительно кивнула.
   Он дернул за шнур, и тут же заработал мотор, шумно гудя и дребезжа. Я с опаской покосилась на него и задрожала тоже.
   Веня спустился вниз, встал сбоку от дорожки и дал отмашку.
   Я крепко вцепилась в руль, надавила на педали и от страха зажмурилась.
   Веня закричал:
   - Не закрывай глаза! Ты же не туда поедешь!
   Испуганная, я открыла глаза и обнаружила, что с невероятной скоростью несусь вниз с холма. Я завизжала от ужаса. Мне показалось, что я падаю в пропасть.
   - Педали! Крути педали! И не отпускай руль! - кричал Веня.
   Я промчалась мимо него, и тут ощутила сильный толчок снизу. Я вскрикнула, мне показалось, что аппарат разваливается прямо подо мной, посмотрела под колеса и увидела, что они не касаются земли. Запаниковав, я отпустила было руль, но тут же вцепилась в него опять. Земля ушла еще ниже, Веня остался где-то позади, а я летела вперед. Меня болтала вверх и вниз и раскачивало из стороны в сторону, за спиной громыхал мотор, ветер свистел под крыльями над моей головой. Тело стало казаться невесомым, дыхание перехватило, сердце бешено стучало повсюду внутри и как будто даже снаружи. На глазах выступили слезы - от ветра, от страха и от счастья. Я засмеялась и закричала:
   - Я лечу! Лечу! Я умею летать! Ты видишь, Веня? Я летаю!
   И тут зазвонил будильник. Недоумевающе я поглядела на него, мгновенно вспомнила Венины указания, и с легким чувством разочарования стала опускаться к земле. Колеса ударились об траву, я подскочила на сидении, вскрикнула от неожиданности. Проехав еще немного, я затормозила и остановилась. Через некоторое время меня настиг Веня.
   Радостно улыбаясь, он помог мне спуститься, снял с меня защитную амуницию.
   - Ты видел? Видел? - возбужденно лепетала я. - Я летала! Я ведь правда летала?
   Я не чувствовала своего тела, в ногах и руках что-то вибрировало, в голове было пусто, точно ветер выдул все мои мысли. Я захлебывалась от смеха.
   Веня смеялся в ответ.
  
   С того самого дня мы с Веней стали неразлучны. Мы встречались после школы и отправлялись к морю. Мы запускали один из его радиоуправляемых самолетов, а еще воздушных змеев: того, что был у Вени прежде, и того, которого мы соорудили с ним вместе и которого я разукрасила. Мы кормили чаек у причала, слушали их печальные крики.
   Мы проводили все выходные напролет в гараже: перепачкавшись маслом, позабыв обо всем на свете, долгие часы мы возились с его Птеродактилем в попытках довести его до совершенства. Веня делился со мной своими идеями, а я правила его чертежи, послушно подавала ему нужные отвертки и гаечные ключи и рассказывала истории из жизни пилотов, которыми развлекал меня когда-то Ким. Вместе мы красили Птеродактиля ярко-голубой, как небо, краской, брызгались ею друг в друга, размахивая кисточками, и смеялись.
   Мы делали бумажные самолетики, разрисовывали их светящейся в темноте краской, что осталась у Анны после Праздника Бабочек, и вечерами пускали их с крыш домов.
   Веня встречал меня после уроков живописи, и мы неторопливо брели к Мозаичному дому в густых голубовато-дымчатых сумерках и тихо разговаривали, мечтая и фантазируя вслух. Он рассказывал мне, как любит бывать в аэропорту соседнего города, смотреть на провожающих и встречающих, на тех, кто прилетал или только собирался в путь; любоваться самолетами, сидя в кафе или прижавшись лбом к стеклянной стене в зале ожидания. Я делилась с ним своим прошлым, говорила ему о Киме.
   Веня возвратил мне полуденное миражное небо, когда мы, утомленные полетами на Птеродактиле в холмах за Предместьем, падали в траву и устремляли счастливые взгляды в облака, представляя, будто это вовсе не клочки воздуха, а диковинные образы, что рождало наше воображение.
   Вскоре я разгадала и тайну Вениной любви к небу. Он был очарован, но не самолетами, как Ким, и не звездами, как я. Его чувство было сродни очарованию альпиниста горной вершиной, которую он мечтает покорить. Но небо не было для него стихией, с которой он стремился сразиться; покорение значило для него познание. Ему, исследователю и изобретателю, небо представлялось некой материей, которую можно чувствовать не только душой, но и телом. Мне виделось, как он держит небо в своих ладонях, склоняется над ним и изучает с помощью различных приборов. Наверное, для Вени мир был перевернут вверх ногами, и тогда как все остальные ступали по земле, глядя на нее у себя под ногами, Веня ходил по небу и смотрел на него. И его, как землю он мог раскопать пальцами, чтобы узнать, каково оно на ощупь, и что скрывается там, в глубине. А еще Веня был метеорологом по своей сути, как иные люди бывают музыкантами от рождения. Веня мог предсказывать грозу, по тому как вибрировали кончики его пальцев, он знал как пахнут солнечные лучи, мог, чувствуя ветер, рассказать, льет ли дождь или светит солнце за тысячи километров вдали. Он говорил, что облака на ощупь холодные и чуть-чуть колются, как иней, а тучи - мокрые, как мокрое шерстяное одеяло.
   Однажды он привел меня в свою комнату, и я засмеялась от удивления. Спальня его походила на ангар аэродрома - кругом были самолеты: они свисали с потолка, стояли на полках, лежали на столе, на кровати, на полу - они окружали со всех сторон. А еще были чайки, множество чаек, самых разных. Веня признался, что очень любит их, почти как самолеты.
   Узнала я и про Венину болезнь. Веня хотя и старался доказать, что она не причиняет ему неудобств, все же очень страдал. Он хромал, поскольку ноги его били не одинаковой длины, и еще у него было что-то неладное с бедром, из-за чего его часто мучили сильные боли, которые заставляли его днями лежать в постели с травяными примочками на ногах. Ему приходилось пить множество лекарств и проходить курс лечения, после которого он становился очень слабым и мертвенно бледным. Из-за болезни старшие ребята дразнили его в школе, а поскольку он был помешан на самолетах, его считали чудаком, жалели или презирали, и у него совсем не было друзей среди его сверстников. Я спрашивала у Лары, неужели ничего нельзя поделать, нельзя вылечить Веню. Но Лара только качал головой. Я сердилась, потому что это казалось несправедливым. Я просила Нору помолиться богу, чтобы он вылечил Веню. Я просила Аристарха узнать, нет ли где нужных врачей. Я просила что-нибудь придумать Милу. Но все они отвечали, что стараются для Вени уже много времени, однако сделать его здоровым не в их силах. Я даже попросила маму, когда она будет за границей, пускай поищет специалистов. Она спросила, не потому ли так важен мне этот мальчик, что и он влюблен в самолеты, как Ким.
   Я возмутилась:
   - Он мой друг!
   Мама спокойно произнесла:
   - Дорогая, просто я не хочу, чтобы ты думала, будто, пытаясь вылечить своего нового друга, ты сумеешь исцелиться и сама. Так было бы нечестно.
   - Я не ищу Киму замены, - возразила я.
   - Вот и хорошо, - ответила она.
   Мама пообещала сделать все, что сможет, наверное, впервые в жизни, потому что она понимала, как много это значило для меня.
   А я думала над ее словами. Я пыталась убедить себя, что моя дружба с Веней не имеет никакого отношения к Киму. Я не забыла его и никогда не забуду, и Веня совсем иной мне друг, а самолеты - лишь случайное совпадение. И не будь их, разве Веня стал бы мне менее дорог, и разве стала бы мне безразлична тогда его судьба. В подтверждение своих мыслей, я решила во что бы то ни стало отыскать способ вылечить Веню.
   Однажды по телевидению я увидела репортаж о целителе, который ездит по стране и к которому приходят за помощью люди со всех городов. Целитель этот, как утверждали, знал лекарства от всех болезней и мог излечить даже неизлечимого больного. Я не придала этому значения, потому что решила, что, наверняка, это вовсе и не целитель, а очередной шарлатан. Я бы и позабыла об этом, если бы через несколько дней не увидела статью о нем в газете. В ней сообщалось, что целитель будет проездом в соседнем городе, а еще упоминалось его имя. Целителя звали Лукой. У меня закружилась голова.
   - Какое странное совпадение, - произнесла я вслух, еще несколько раз прочла статью, чтобы убедиться, и поняла, что у меня совсем мало времени, чтобы попытаться привезти целителя в Предместье к Вене - Лука был в соседнем городе лишь до завтрашнего дня.
   Совершенно не обдумав плана, я вырвала из газеты лист со статьей и бросилась бежать на остановку трамвая. Пока я добиралась до вокзала, я успела подумать: "Ведь это не Лука Мары. Этого не может быть. Мара живет только в моих снах. Это кто-то другой. Но если он может мне помочь, то мне все равно, кто он".
   На вокзале я купила билет на поезд и побежала на перрон дожидаться его прибытия. Сердце мое возбужденно колотилось от предчувствия. Целитель, настоящий целитель, который сумеет вылечить Веню! Ведь он может все, так писали в статье и говорили в репортаже. И я спрошу его о Маре, может они и вправду знакомы. Но это не важно, главное - целитель сделает Веню здоровым, и ему не придется беспокоиться о своих ногах, больше не будет лекарств и страшных болей, и никто не станет над ним смеяться и дразнить его, и он сможет стать пилотом, лучшим пилотом, как он говорил. В счастливом, нетерпеливом ожидании я сжала в руках вырезку из газеты, но тут же ощутила странное знакомое беспокойство и спустя мгновенье поняла, что задыхаюсь. В ужасе я прижала дрожащие руки к груди, попыталась успокоиться и восстановить дыхание. Но воздуха мне не хватало все больше. Я сунула руку в карман за ингалятором, нащупав его, вынула, прижала ко рту, вдохнула и поняла, что в нем закончилось лекарство. Я торопливо и нервно потрясла его, вдохнула снова, баллончик был пуст. В смятении я осознала, что рядом нет никого, кто бы знал, как помочь мне и запаниковала, от этого кислород в моих легких закончился за считанные секунды. У меня закружилась голова, я потеряла равновесие, упала на перрон. Перед глазами все стало серым, потом потемнело и превратилось в густой непроницаемый мрак.
   Я очнулась в больнице. Я поняла это еще прежде, чем открыла глаза, по особенному запаху и неприятно-жестким простыням. Я нахмурилась, по-прежнему не открывая глаз. Где-то сбоку раздался голос:
   - Я хотел принести цветов, чтобы здесь не так сильно пахло лекарствами, но Агния запретила.
   Я открыла глаза, повернула голову. В кресле у кровати сидел Лара.
   - Кто это, Агния?
   - Твой врач.
   - Так зовут Венину маму.
   - Это она и есть.
   Я застонала.
   - Мне не надо никаких врачей. Я хочу домой.
   Лара улыбнулся.
   - После того, что ты выкинула, думаю, за тобой и дома нужно будет приглядывать.
   Я недовольно насупилась.
   - Я только хотела...
   Лара развернул передо мной газетную статью.
   - Привезти целителя для Вени. Думаю, он не помешал бы и тебе самой. Слава богу, люди на вокзале вовремя вызвали скорую. Впредь я буду следить, чтобы твой ингалятор был полным.
   Я фыркнула.
   - Разве тебе не нужно работать? Где твой белый халат?
   Лара тихо рассмеялся.
   - Сегодня у меня нет смены.
   Я помолчала, вздохнула с сожалением.
   - Я так хотела помочь Вене. Думала, позову целителя, и он вылечит ему ноги.
   Лара понимающе кивнул.
   - Но знаешь, этот целитель...
   Я гневно сверкнула на него глазами.
   - Ты не можешь знать наверняка! - оборвала я его. - Этот целитель мог быть и настоящим.
   Лара развел руками и не стал возражать.
   - Я, пожалуй, позову врача, - произнес он чуть погодя.
   Он поднялся, я ухватилась за его руку.
   - Лара, не позволяй ей оставить меня здесь.
   Он обратил на меня ласковый, понимающий взгляд, он не ответил.
   Вскоре пришла Агния, молодая высокая женщина со строгим лицом, совсем не похожая на Веню. Она осмотрела меня и заявила сухо и безжалостно, что мне придется задержаться в больнице на четыре дня.
   Неверяще я уставилась на нее и закричала, что есть силы:
   - Лара!!
   Лара, перепуганный, ворвался в палату, недоумевающе посмотрел на меня, потом на врача.
   - Она хочет, чтобы я лежала тут целую вечность! - воскликнула я.
   Лара внезапно смешался, проговорил нерешительно, обращаясь к Агнии:
   - Возможно, Северина могла бы поехать домой?.. Аристарх и я обеспечили бы необходимый присмотр.
   Агния с вызовом поглядела Ларе прямо в глаза.
   - Позвольте все вопросы, касательно моих пациентов, решать мне самой, - заявила она сурово. - А вы сегодня, как мне помниться, не при обязанностях, так что, будьте любезны, ведите себя соответственно.
   Лара смутился еще больше, скулы его залила краска.
   - Извините, - промолвил он, потупившись, точно нашаливший школьник, и вышел из палаты, даже не взглянув на меня.
   Изумленная, я совсем растерялась и, обидевшись, не сказала больше Агнии ни слова. Она, не придав никакого значения моему недовольству, закончила осмотр и ушла.
   Пока я раздумывала, что бы мне предпринять, чтобы досадить им всем за такое пренебрежительное ко мне отношение, пришел Аристарх.
   Вместо того чтобы спросить, как мое самочувствие, он тоже осмотрел меня, пошевелил усами, что-то пробурчал себе под нос.
   - Аристарх, можно мне домой? - спросила я.
   Он покачал головой.
   Возмущенная, я отвернулась от него. Аристарх что-то проворчал, краешком глаза я заметила, что он направляется к двери. Я раздосадовано фыркнула и, обиженная, забралась под одеяло с головой.
   Затем появилась Корнелия, принесла мои вещи и клетчатый плед, принялась хлопотать, взбивая подушки, поправляя простыни.
   Она спросила:
   - Мне сообщить Магде?
   Я решительно помотала головой.
   Затем приходил Натаниель, принес мне альбом и карандаши - порисовать.
   Вечером заходила Нора, она просидела со мной до темноты, обнимая меня и поглаживая по волосам.
   Больше никого не пустили.
  
   На следующий день пришел Веня. Он примостился на краешке кровати и посмотрел на меня с мягким укором, а затем крепко обнял.
   - Я так испугался, когда узнал, - сказал он в волнении. - Лара рассказал мне, что у тебя такое бывает, но ведь ты была там, на вокзале, одна - могло случиться несчастье. Я тревожился и всю ночь не спал, хотя мама сказала, что опасность уже миновала. - Он помолчал, пристально глядя на меня, потом продолжил серьезно, - Я хочу, чтобы ты знала, как я ценю то, что ты сделала для меня.
   Я досадливо поморщилась и вздохнула.
   - Только у меня ведь ничего не вышло.
   Он лишь улыбнулся, а чуть погодя произнес:
   - Меня вчера не пустили к тебе.
   Я опешила.
   - Агния? Твоя мама?
   Веня рассмеялся.
   - У нее очень строго с порядком. Одним только родственникам можно приходить, и никаких исключений, иначе больница превратится в проходной двор. Она не знает, что я здесь, Лара провел меня потихоньку. Я только хотел сказать, что буду скучать по тебе эти дни и не притронусь к Птеродактилю, пока тебя не выпишут. И еще я принес тебе вот это...
   Он вынул из кармана маленькую чайку из голубого стекла и протянул мне. С благодарностью я спрятала ее в ладонях и прижала к груди.
   - Пусть она поможет тебе выздороветь поскорее.
   Когда Веня ушел, я заскучала. Мне стало так невыносимо одиноко, что я, презрев все указания Агнии относительно постельного режима, отправилась бродить по отделению. Я прошлась туда и обратно, еще больше затосковала и неожиданно в конце коридора заметила Лару и Агнию. Они стояли друг против друга и разговаривали. У Агнии было непроницаемое, невозмутимое лицо, она что-то наставительно объясняла Ларе. А с Ларой происходило нечто совершенно неописуемое. Его лицо, то заливалось краской, то, когда взгляд врача становился пристальным, делалось бледным, даже несмотря на загар. Он заметно нервничал, порой не знал, куда девать дрожащие руки и, как мне казалось, совсем не слышал обращенных к нему слов, зачарованным взглядом он смотрел на строгое лицо Агнии. Закончив высказывать что-то, Агния отправилась от него прочь, а Лара, проводив ее взглядом, сник и как будто загрустил. В смущении и легком недоумении я поспешила скрыться обратно в палате.
  
   Следующим утром, очень рано, меня разбудило странное жужжание. Я открыла глаза, обратила взгляд в сторону окна, откуда доносились назойливые звуки. Мне послышалось что-то знакомое в них. Я поднялась с кровати, выглянула в парк и рассмеялась от неожиданности. Под окном кружил радиоуправляемый Венин самолет, а за ним развевался, колышимый ветром плакат, на которым крупными буквами было написано "С добрым утром, Северина!". Сам Веня с пультом в руках стоял на тропинке. Увидав меня, он помахал мне рукой, радостно улыбнулся. Я помахала ему в ответ, вновь рассмеялась.
   Днем Лара повел меня прогуляться в парке вокруг больницы. Я обрадовалась возможности выбраться из ненавистной палаты, но прогулка быстро утомила меня. Возвращаться так скоро мне не хотелось, и мы решили отдохнуть немного на скамейке. Лара рассказывал мне о последних новостях, я глядела по сторонам и вдруг увидела Агнию. Она шла по дорожке в сопровождении другого врача и о чем-то беседовала с ним. Украдкой я посмотрела на Лару. Заметив Агнию, он разом позабыл о том, что рассказывал мне, прервался на полуслове и сделался совершенно неузнаваем, как и в тот раз, когда я видела его в коридоре. Он вздрогнул, будто его внезапно пронзило стрелой, стал напряженным и неестественным. Лицо его приняло мучительное, болезненное выражение, будто то, что он испытывал в те мгновения, причиняло ему неимоверные душевные страдания. Брови его дрогнули, взгляд стал завороженным и полным отчаянной тоски, в глазах проскользнула обреченность. Он вздохнул безнадежно, и вздох его был похож на вздох приговоренного к смерти.
   - Лара, ты влюбился?.. - проговорила я тихо.
   Лара, услыхав мои слова, вновь вздрогнул и так смутился, что мне стало его жаль.
   Он посмотрел на меня, растерянный, кашлянул и спросил с усилием:
   - О чем ты?
   Я склонила голову, пытаясь спрятать невольную улыбку.
   - Об Агнии.
   Он кинул быстрый взгляд в ее сторону, побледнел, закашлялся, вымолвил едва слышно:
   - Это так бросается в глаза?
   - Ты совсем не умеешь скрывать своих чувств, - проговорила я, с сочувствием глядя на него. - А она знает?
   Лара нахмурился, взгляд его стал страдающим.
   - Северина, пожалуйста, не заставляй меня говорить об этом.
   - Она настолько тебя старше, - произнесла я в задумчивости.
   - Северина, я прошу тебя! - воскликнул он возмущенно и лихорадочно потер ладонью лоб.
   - Прости.
   Но Лара расстроился. Он сказал мне чуть резко:
   - Идем, я провожу тебя обратно в палату.
   Он поднялся и, даже не дождавшись меня, направился ко входу в больницу.
   Я не видела его весь тот день, но вечером, когда я уже погасила свет и собиралась засыпать, он зашел в палату.
   Он позвал шепотом:
   - Северина.
   Я приподнялась, вгляделась в его лицо в темноте.
   Лара присел на краешек кровати, долго молчал, прежде чем заговорить.
   - Извини, что был резок с тобой, - произнес он негромко.
   Я кивнула.
   Лара вздохнул, будто решаясь на какой-то ответственный шаг, обвел палату рассеянным взглядом, посмотрел в окно, за которым горели фонари, перевел взгляд на меня и проговорил:
   - Она старше меня всего на восемь лет.
   - Не так уж и мало, - отозвалась я, удивленная тем, что он вернулся к этой теме, - К тому же у нее есть ребенок и был муж. Она взрослая, Лара, а ты - нет.
   - Все так! - зашептал он пылко. - Я знаю, что мое положение безнадежно. Я глупый мальчишка, а она женщина, прекрасная, умная, успешная. Я понимаю, что у меня нет ни малейшего шанса. Но когда она рядом, я совершенно перестаю что-либо соображать, я не понимаю, где я нахожусь, и что мне говорят, я только вижу ее перед собой. Наверное, я смешон... Знаешь, я ни к кому не испытывал подобных чувств. Когда я впервые увидел ее, это произошло в первый день практики, весь мир точно поменялся, и я подумал, что отныне ничего не будет как прежде, и сердцем я навсегда буду привязан к этой женщине, если даже она никогда и не узнает о моем существовании. Это было волшебство, в точности, как писала и говорила мама. Знаешь, не было тока, искр, молний и всего остального, как показывают в кино, была ясная, отчетливая мысль, и что-то нежно заныло в груди. Мне захотелось тут же подойти и сказать ей о своих чувствах, о том, что я внезапно осознал, и было так обидно оттого, что она даже не подозревала о случившемся. Но ведь не всегда выходит так, как мы хотим, правда? Я люблю Агнию, но я никогда не скажу ей об этом, потому что своими нелепыми детскими признаниями я ее обижу и причиню неловкость. Я никогда не заставлю ее страдать, поэтому я обязан молчать, чтобы она была счастлива.
   Тут Лара вновь смутился, обхватил голову руками и простонал:
   - Поверить не могу, что я рассказываю это тебе.
   Я тоже растерялась. Я и не представляла, что может испытывать человек, влюбленный в другого человека. Ни мама, ни Ким никогда не влюблялись в людей, только лишь во что-то неодушевленное: в большие города или в небо. И никто из их окружения никогда не упоминал о подобной влюбленности. Я и не подозревала даже, что можно испытывать к человеку нечто подобное - быть рядом и не сметь приблизиться, говорить и не сметь сказать главного. Точно вечная агония, от которой нет освобождения: ни выздоровления, ни смерти.
   Сердце мое переполнилось болезненной, сочувственной нежностью к Ларе. Так бывает, когда человек, безупречно умеющий владеть собой, кажущийся сдержанным и невозмутимым, вдруг открывает свою душу, и обнаруживается, что там неистовствует буря чувств и эмоций, прекрасных в своей неожиданности и силе, самых истинных и искренних. Так было и с Кимом, дарящим мне свою бушующую душу, а потому меня охватила мучительная тоска. Я знала, что Лара чувствует гораздо тоньше других, что все, что ни происходит вокруг, откликается в его душе многообразием эмоций, но он всегда казался таким сильным. Я и подумать не могла, что и ему могут быть знакомы подобные переживания. Я обняла Лару, он беззвучно рассмеялся и прошептал:
   - Мой маленький ангел-хранитель, что бы я делал без тебя...
  
   На следующий день, когда Агния наконец отпустила меня домой, мы увиделись с Веней. Я сказала ему:
   - Раз мне не удалось привезти для тебя целителя, я сделаю кое-что другое.
   - Что? - полюбопытствовал он.
   Я тряхнула головой.
   - Я не скажу. Это секрет.
   И еще через несколько дней, все подготовив, я попросила Лару отвезти нас с Веней в соседний город. Мы добрались на машине до окраины, туда, где располагался аэроклуб и ангар с маленькими спортивными самолетами. Когда мы уже подъезжали, и Веня догадался, где мы, он вцепился в мою руку, раскрыл от изумления рот и обезумевшим взглядом уставился в окно.
   Нас встретил один из пилотов, высокий и загорелый улыбающийся мужчина. Веня поднял на него восхищенный взор и не смог вымолвить ни слова. Лара рассмеялся, а я, потеребив Веню за рукав, показала на дожидавшийся его самолет - старый биплан с открытыми кабинами. Веня, завороженный, перевел взгляд на самолет и выдохнул:
   - Это чудо!
   Пилот, положив руку на Венино плечо, спросил:
   - Ну, парень, готов к своему первому полету?
   Веня пролепетал:
   - Готов. - Потом обратил на меня неверящий взгляд, - это, правда, для меня?
   Я закивала.
   - А ты полетишь? - спросил он.
   - Нет. Этот полет тебе.
   Пилот махнул рукой.
   - Ну, же, смелей!
   И решительным шагом направился к самолету. Веня несмело последовал за ним, то и дело оборачиваясь на нас с Ларой. Он шел медленно, потому что хотел насладиться каждым мгновением, прочувствовать свои ощущения, чтобы сохранить в памяти все детали. Пилот помог ему взобраться в кабину, пристегнул ремнями, занял свое место, завел мотор. Я вздрогнула, напуганная внезапным диким ревом, подумала, так ли хороша была моя идея с полетом на этой старой машине. Но сомневаться было уже поздно. Самолет побежал по взлетной полосе, подпрыгивая на ходу, дребезжа, точно готовый вот-вот развалиться на куски, и через пару мгновений оторвался от земли и взмыл в высь. У меня закружилась голова от его стремительного полета, но я не могла оторвать от него завороженного взгляда. Он промчался над нашими с Ларой головами, обдав нас потоками ветра, поднялся под облака и полетел над городом. Я потеряла его из виду и заволновалась, в нетерпении ожидая скорейшего его возвращения. Он показался в небе только через мучительно долгие, напряженные пятнадцать минут, обрушил на нас оглушающий гул мотора, присмотрелся к посадочной полосе, стал опускаться, ударился колесами о землю и покатился, замедляя ход со странным, похожим на шелест, звуком.
   Вскоре, как ни в чем не бывало, он вновь смирно стоял на дорожке. Веня выбрался из кабины, совершенно обезумевший от счастья. С горящими возбуждением глазами, он сжал меня в объятиях и вымолвил, заикаясь от волнения:
   - О, Северина, спасибо!
  
   - Мне не нравится эта идея! - заявила я Вене, критично оглядев Птеродактиля.
   Мы были в гараже, и Веня показывал мне свою новую придумку, которая могла, по его мнению, усовершенствовать летательный аппарат. Накануне он поменял кое-что в моторе и переделал педали, и теперь объявил мне, что Птеродактиль будет летать гораздо выше и быстрее, чем прежде.
   - Это отличная идея! - возразил он мне, насупившись, обиженный, что я не оценила по достоинству его затею.
   - Но подумай сам, летать станет небезопасно, - пыталась я его вразумить.
   - Вовсе нет, - упрямился он. - Я еще не проводил испытаний, но уверен, что изменения пойдут Птеродактилю только на пользу. Он станет почти как настоящий самолет.
   - Ты разобьешься, как только попытаешься на нем взлететь! - резко сказала я.
   Веня фыркнул.
   - Я знаю, что я делаю. В авиации я разбираюсь.
   - Это безумие! - рассердилась я. - Ты прекрасно знаешь, что ничего не выйдет. Ты хочешь невозможного.
   - Ах, так! - гневно воскликнул Веня. - Если ты не веришь в наше дело, тогда уходи!
   - И уйду! - закричала я возмущенно, швырнула гаечный ключ, что держала в руках, и зашагала прочь из гаража.
   Возвратившись домой, я влетела в свою комнату, но там мне стало душно и тесно, и я выбралась на балкон, принялась нервно ходить по нему туда и обратно. Я была страшно зла и разгневана Вениным бестолковым упорством. Внутри меня полыхал огонь, и про себя я продолжала вести прерванный диалог. Проку, однако, в нем не было никакого, поскольку Веня не мог услышать мысленно произнесенных мною слов. Обуреваемая эмоциями, я заговорила вслух.
   - Несносный мальчишка! - шептала я в ярости. - Не стал меня слушать! Упрямый! Упрямый! Вот поглядим, что он скажет, когда Птеродактиль развалится на куски, а он развалится, как только поднимется в воздух. Ему придется признать, что я была права. Так ему и надо. Не будет в следующий раз изображать из себя великого авиатора, а послушается дружеского совета. Я знаю, что я права! И он будет просить у меня прощения. Как он со мной обошелся! Выставил вон, будто я говорила чепуху!
   В бешенстве я пнула ногой колонну.
   - Ничего, понаставит себе синяков и успокоится, - решила я наконец и возвратилась обратно в комнату.
   Гнев мой вскоре иссяк, но в мыслях поселилась тревога. Кто мог гарантировать, что дело обойдется только парой синяков? Решив взлететь на своем модернизированном Птеродактиле, Веня мог серьезно покалечиться, мог даже разбиться. Он настырный, раз задумал, значит ни за что не отступится. Мне следовало не сердиться на него и не бросаться гаечными ключами, а объяснить, чтобы он понял. Ведь кому, как ни мне, знать, чем может обернуться полет. Веня зачарован небом, но он видел только романтичную его сторону: облака и ветер, а я видела и другую - ту, где Кима дожидалась смерть. Я не хочу, чтобы Веня узнал ее тоже.
   Я спустилась вниз, сняла трубку телефона и долго держала ее в руках, не решаясь набрать Венин номер. Однако смутное, тревожное предчувствие не отступало, и я набрала на диске нужные цифры. Трубку никто не поднял. Я набрала номер снова, и снова никто не подошел к телефону. Опять и опять я безуспешно пыталась дозвониться до Вени целых полчаса. Я уж было совсем отчаялась от растерянности, но Лара пришел мне на помощь. Он, собираясь на работу, проходил мимо меня, мельком взглянул в мою сторону и остановился в недоумении. Я нервно крутила в руках провод.
   Лара произнес:
   - Если ты теребишь что-то в руках, значит, у тебя есть повод для беспокойства...
   Я вздохнула, еще сильнее вцепилась в провод пальцами.
   - Мы поругались с Веней, и теперь я не могу до него дозвониться. А это очень важно, потому что кто знает, что может произойти или уже произошло, пока я обижалась на него.
   Лара поразмыслил, предложил:
   - Я спрошу в больнице у Агнии и позвоню тебе.
   Он ушел, а принялась нетерпеливо ждать его звонка, но Лара все не звонил и не звонил. Тогда я отправилась к Вене домой, но мне никто не открыл дверь, и я решила сходить в больницу. Я отыскала Лару. Он удивился, когда я остановила его в коридоре.
   - Почему ты не позвонил мне? - возмущенно потребовала я у него ответа.
   - Я хотел... - проговорил он, вдруг занервничал и отвел в сторону взгляд.
   - Что случилось? - воскликнула я, вцепившись в него.
   Он потер ладонью лоб, замешкался в нерешительности и наконец сказал, так осторожно, словно его слова были хрустальными, и он боялся ненароком их разбить:
   - Я хотел позвонить, когда мне будет что сказать, потому что я не хотел понапрасну тревожить тебя, ведь у тебя совсем недавно был приступ, а то, что я должен был тебе сообщить, могло бы вызвать его снова, потому что эта новость заставила бы тебя очень сильно разволноваться, гораздо сильнее, чем тогда, на вокзале, поэтому я решил, что лучше дождаться результатов, прежде чем говорить тебе.
   - Результатов чего? - спросила я хмуро.
   Взгляд Лары лихорадочно забегал, наткнулся на меня и стал страдающе-сочувствующим. Я вздрогнула, потому что мне был отчаянно знаком этот взгляд.
   Я дернулась назад, Лара ухватил меня за руки.
   - Постой, Северина! Нет, нет! Только не... Они сумеют его спасти. Слышишь? Он в тяжелом состоянии, но они сумеют. Его оперирует Аристарх. Ведь ты знаешь, что он лучший. Он это сможет. Никто бы не сумел, а Аристарх сможет.
   - Я не верю! Я никому не верю! - закричала я. - У Аристарха умер пациент! Он не спасет Веню!
   Я вырвалась из Лариных рук и бросилась бежать по коридору. Перед глазами появилась серая пелена, сердце забилось в груди так громко, что мне казалось, оно вот-вот разорвется, мне стало больно от того, как сильно оно колотилось. Я начала задыхаться, но мне было все равно. Я бежала, сама не зная куда. Я не видела дороги, мне хотелось упасть и разбиться, как Веня, как Ким.
   Внезапно прямо передо мной появилась детская фигурка. Темное платье, в которое она была облачена, сливалось с темным фоном неба и земли. Я остановилась, едва не налетев на нее. Она обернулась. Руки ее сжимали книгу, бледное лицо не выражало никаких эмоций.
   - Мара, - пораженно прошептала я, едва дыша, но тут, собрав последние остатки своих сил, закричала, - я не отдам тебе его! Слышишь?! Тебе его не получить! Только не его! Я прошу тебя... Лучше возьми мою жизнь... Не забирай Веню, пожалуйста...
   Мара, выслушав меня, спокойно проговорила:
   - Однажды я была в доме, где жили люди, которые обладали истиной, так они думали, по крайней мере. У них была белая роза, которая умела краснеть. Стоило кому-то сказать неправду, и она меняла свой цвет. Люди эти собирались вместе, вокруг розы; каждый по очереди задавал вопрос, а остальные отвечали. Они всегда говорили только правду и гордились тем, что никогда при их ответах роза не становилась красной. Они считали себя самыми честными и благородными из людей, избранниками, выше всего прочего человечества, это объединяло их, и они думали, что у них есть что-то, что действительно сближает и роднит; они называли себя семьей. И вот как-то в их кругу оказалась я. Я спросила их, готовы ли они отдать свои жизни за жизни остальных, здесь сидящих. Они наперебой стали восклицать: "Конечно! Мы сделали бы это, не задумываясь!". Они говорили так, а роза покраснела, и чем больше они кричали и пытались доказать свои слова, тем алее она становилась. Они стали мне противны. Я ушла от них, а потом узнала, что эти люди впредь не собирались вместе и не виделись друг с другом больше никогда.
   - Но я не такая, как те люди! - закричала я, задыхаясь. - Я не лгу. Я отдам свою жизнь за Веню. Он не может умереть. Я прошу тебя, Мара, не забирай и его тоже. Он не заслужил. За что ему это? Это я виновата, только я одна. Позволь мне умереть за него. Я не боюсь. Я готова. Слышишь, Мара? Я готова умереть за Веню!
   Внезапно я ощутила холодную влагу под ногами. Я посмотрела вниз, увидела, как водой захлестывает мои ботинки. Я стояла на берегу. Мара исчезла. Было темно, и волны были черными, они шумели вокруг моих ног, маня меня к себе. На мгновенье мысли стали ясными, и я подумала: "Мара пришла за Веней, она заберет его к себе, как Кима. Все повторяется, и я снова виновата. Мне нельзя оставаться здесь. Я как Мара. Я убиваю их".
   Я сделала шаг вперед, затем еще и еще, задрожала, почувствовав, как холодная мокрая неизбежность поднимается вверх по моему телу, сбивая с ног, пытаясь поскорее затащить меня в бездну. От страха я закрыла глаза, и в уши мгновенно ударил грохот волн. Он оглушил меня, обхватил, словно петлей, и потянул вслед за отступающими водами дальше, дальше, в темноту. Вдруг в шум моря ворвались посторонние звуки, они раздавались откуда-то издалека, сзади. Я открыла глаза, обернулась. На берегу показалась чья-то фигура, голосом, похожим на Ларин, она кричала:
   - Нет, Северина! Вернись!
   Я стерла брызги с глаз, вгляделась пристально. Лара, это был он. Он подбежал к самой воде, остановился, как только ног его коснулась вода. Он был испуган, он кричал и звал меня. Я отвернулась от него, сжалась от холода, сделала еще шаг вперед. Вода была мне почти по плечи, еще немного, и она захлестнула бы мне лицо, полилась бы соленым потоком в рот и нос, заполнила бы легкие, а потом, может быть, стало бы темно-темно, еще должен был быть свет где-то вдалеке, и я увидела бы Кима.
   Неожиданная мощная сила подхватила меня и потащила за собой, но не вперед, она тянула меня назад, из темноты и холода, из света вдалеке и возможной встречи с Кимом. Я забилась, сопротивляясь ей, закричала:
   - Нет! Нет! Пусти! Я должна умереть! Иначе погибнет Веня! Я должна спасти его! Веня разбился! Он разбился, как Ким! Опять! Опять! Я не хочу, чтобы это было снова! Я не смогу! Я все равно умру! Пусти! Мара заберет меня вместо Вени! Они не спасут его! Они не сумеют! Мара уже пришла за ним! Она говорила, что придет! Она шла за Веней! Она уже здесь! Им не остановить ее! Я отдам свою жизнь! Я не хочу больше жить! Все из-за меня! Они умерли из-за меня!
   Сила выволокла меня на берег, прижала к себе, понесла куда-то прочь от моря.
   Я очнулась в мансарде. Вместо вымокшей одежды на мне была пижама, на плечи накинут плед, в руках - чашка с горячим чаем. Я сидела на диване, поджав под себя ноги, и дрожала. Было очень тихо. Я огляделась по сторонам. У окна спиной ко мне стоял Лара. Его поза была напряженной; я не видела его лица, но оно казалось мне мрачным и задумчивым. Волосы его были влажными. Я поднесла чашку ко рту, невольно застучала по краешку зубами, сделав над собой усилие, отхлебнула глоток. Лара обернулся. На лице его лежала сумрачная тень, брови были сдвинуты к переносице, темные пелена скрывали его глаза. Он не произнес ни слова, и мне стало не по себе.
   Я опустила взгляд, прошептала:
   - Ты боишься воды...
   Молча, он отвернулся обратно к окну, через некоторое время произнес натужно, нарочито безразлично:
   - Операция закончена. Веня в реанимации. Состояние тяжелое, но он будет жить.
   Я поставила чашку на столик, проговорила тихо:
   - Лара, прости меня...
   Он вновь обернулся, взглянул на меня, лицо его вдруг стало недоуменным, потом неверящим, пристальный взгляд буквально воткнулся в меня. Изумленный, он вдруг страшно растерялся, брови его дрогнули, в глазах отразилось ласковое пронзительное сострадание, такой невероятной силы, что растерялась и я. Он подошел ко мне, присел рядом, обнял меня. Ничего не понимая, чувствуя себя лишенной всяких сил, я покорно прижалась к его плечу и тут почувствовала как стремительно увлажнилась его рубашка прямо под моими глазами. Я отстранилась, пораженная, посмотрела на темное пятно на Ларином плече, провела пальцами по своим щекам, на пальцах появились капли. Лара бережно стер их своей рукой, погладил меня по голове, проговорил едва слышно:
   - Это ничего страшного. Это только слезы. Все хорошо.
   Я всхлипнула, прижалась обратно к нему и разрыдалась, безудержно, отчаянно, безутешно. Я плакала обо всем сразу: о людях, погибших в пожаре, об обсерватории, о звездах, о своих обманутых надеждах, о Киме, о Вене, о маме, обо всем Предместье и городке, кажется даже, обо всем мире. Мое сердце разрывалось от внезапно захлестнувших его чувств, и ныло устало, измождено каким-то сладостным, освободительным страданием. Внутри что-то больно сжималось, будто мою душу выжимали как переполненную влагой губку. Я плакала и не могла остановиться, а Лара обнимал меня и ласково гладил по волосам, точно маленького ребенка, который разревелся из-за разбитой коленки.
  
   Потом я уснула. И снова пришла Мара. Она спросила:
   - Ты правда думала, что я могла бы забрать тебя вместо него?
   - Разве это невозможно?
   Она хмыкнула.
   - Однажды я забрала душу молодой женщины. Ее муж очень горевал. Он нашел меня и сказал: "Возьми мою жизнь взамен и возврати жизнь моей жены". Он и впрямь готов был пожертвовать собой...
   - И что же, ты вернула его жену?
   - Нет. Я забрала обе их жизни. Никто не может предлагать мне подобные сделки. Смерть не торгуется.
   - А как же я?
   - Тебе стоит благодарить ту, что пишет гороскопы, и того, кто ненароком прочел твой.
   - Все было в гороскопе? Веня? И море?.. Так Лара узнал, где я буду?.. Но я могла погибнуть? Ты шла в Предместье за мной?
   Но Мара не ответила мне.
  
   Веня быстро шел на поправку, об этом мне регулярно сообщал Лара. Первое время меня не пускали к нему, боясь волновать нас обоих, и даже Лара был непреклонен. И я каждый день безрезультатно приходила к больнице, гуляла под окнами Вениной палаты. Он не мог увидеть меня, потому что не мог подняться с кровати - у него была в гипсе нога, а мне было не видно его, но прогулки под больничными окнами успокаивали меня и вселяли уверенность в том, что с Веней действительно все хорошо. Наконец Лара сжалился надо мной и провел в палату. Я испуганно оглядела перебинтованного Веню, слабого, бледного, с темными кругами вокруг глаз, нерешительно приблизилась к нему. Мне хотелось кинуться к нему, крепко обнять, кричать радостно, как безмерно я счастлива, что он жив, но я боялась своей несдержанностью нечаянно причинить ему боль - на нем не было, кажется, ни одного непокалеченного места. Я робко присела на краешек кровати.
   - Смешно, - проговорил Веня, слабо улыбнувшись, - совсем недавно я навещал тебя.
   Я тихо засмеялась, протянула ему букет, который прятала до этого за спиной.
   - Я принесла тебе цветов, - сказала я. - Мне тогда не разрешали, потому что у меня астма, а у тебя в палате будет сладко пахнуть...
   - Спасибо.
   - Лара сказал, ты пробудешь здесь целый месяц...
   Веня вздохнул.
   - Ты будешь приходить ко мне?
   - Да, я буду.
   - Значит, ты не сердишься на меня?
   - Нет, уже давно нет. А ты?
   - И я тоже. Обещай никогда больше не ссориться!
   - Обещаю... Тебе очень больно?
   - Теперь уже нет.
   - Но мне страшно...
   - Не бойся. Я поправлюсь.
   - Что стало с твоим Птеродактилем?
   - От него остались одни обломки, придется начинать все заново. Ты будешь мне помогать?
   - Да. Но ведь он не упадет больше?
   - Ни за что!
   - Мне пора. Мне велели не быть здесь слишком долго. Ты очень слабый и волнуешься.
   Я быстро поцеловала его в щеку и вышла в коридор. Медленно я побрела к лестнице, мимо проходили какие-то люди: врачи в белых халатах, пациенты, которых куда-то вели медсестры и медбратья. Я отошла к стене, когда по коридору с грохотом провозили тележку с чем-то, прикрытым простыней. Рядом оказалась растворенная дверь, и я невольно бросила взгляд внутрь палаты.
   На кровати лежала женщина. Ото рта и от руки ее тянулись трубки; по обе стороны изголовья были какие-то приборы, они тихо шумели, и, казалось, женщина уснула, убаюканная их размеренным гудением. Рядом с кроватью сидел мужчина, он держал в своих руках руку женщины и пристально вглядывался ей в лицо, словно ждал, что она вот-вот откроет глаза. Вид у мужчины был истомленный, страдающий, но уже той степенью страдания, когда все становится безразличным, даже сама причина страдания. Веки его, налившиеся тяжестью бессонницы и непрестанного волнения, были чуть прикрыты, руки казались слабыми, почти как и руки женщины. Он походил на человека, который уже очень давно противостоит некой силе, превосходящей его во множество раз и неизбежно одолеющей его, когда не останется больше надежды и истощится вера в душе.
   Я поскорее ушла, я не хотела чувствовать его боли. Но спустя пару дней я увидела его снова. Лара провожал меня от Вениной палаты, и я опять заглянула в открытую дверь и остановилась. Женщина все так же лежала на кровати с безмятежно закрытыми глазами, с трубками, по которым поступала в ее тело жизнь. Мужчина был возле нее, и мне показалось, что он так и сидел здесь все эти дни. Безысходность тенью накрывала его лицо, обреченный взгляд почти совсем покорился. Он что-то тихо говорил, подавшись вперед, прижимая руку женщины к своей груди, но она не отвечала ему, в мир ее снов не долетали его слова.
   Лара, стоявший за моей спиной, проговорил:
   - Врачи бессильны здесь.
   - Она в коме... - тихо вымолвила я, догадавшись. - Лара, кто она?
   - Ее зовут Дина, а мужчина - ее муж, Родион. Они живут в Предместье, через дом от нас.
   - Давно она здесь?
   - Без малого месяц. Это был несчастный случай.
   - А он?
   - Родион почти не уходит отсюда, пытается достучаться до ее сознания. Говорят, что голос родного человека может помочь выбраться из этого состояния. Но, знаешь, иногда результатов приходится ждать годами, а иногда все надежды оказываются тщетными и после долгих лет ожидания.
   - Ни мертвая, ни живая... - прошептала я.
   Лара взял меня за руку.
   - Лучше пойдем. На это тяжело смотреть.
   Я покорно побрела за ним.
  
   Однажды Родиона не оказалось в палате. Воспользовавшись этим, я осторожно вошла внутрь, остановилась у кровати. Дина спала своим странным потусторонним сном, ничем не тревожимая, ни о чем не ведающая. Я вгляделась в ее худое лицо, обрамленное медово-рыжеватыми прядями, такими яркими на белом полотне кожи, в ее голубоватые веки и сухие бледные губы. Ее рука была теплой, но не теплотой живого человека, а напугавшей меня теплотой еще не остывшего трупа. В смешанных чувствах я отстранилась от женщины. Мне стало ее жаль, как вянущий цветок, который не можешь спасти, даже напоив его. Я тихо сказала ей:
   - Никто не знает, где ты. Даже он. Он приходит и говорит с тобой, а ты молчишь. Он очень страдает. Если бы ты могла подсказать, куда ты ушла, он отправился бы за тобой, он нашел бы для тебя дорогу назад. Ведь ты хочешь вернуться? Ты не ушла насовсем. Но ты и не возвращаешься... Ты наверное заблудилась...
   Она никак не отреагировала, впрочем, я и не надеялась на это. Я собралась уходить, повернулась к двери и столкнулась с Родионом. Его изможденный взгляд озадаченно и хмуро скользнул по моему лицу, обратился в волнении к Дине.
   - Что ты делаешь здесь? - спросил он, вновь посмотрев на меня.
   - Я хотела... - пролепетала я в замешательстве. - Я видела вас здесь... Вы разговаривали с ней. Я только хотела тоже сказать ей что-нибудь. Вы страдаете, потому что не можете ее отыскать, не знаете, как позвать ее, а самой ей никак не вернуться. Она потерялась, там, между мирами. Я подумала, может она услышит меня... Но она спит... как будто спит.
   Он ничего не ответил мне.
   В замешательстве я опустила глаза, поспешно прошла мимо него и направилась по коридору к лестнице.
  
   Дома я попросила Лару:
   - Расскажи про Дину и Родиона.
   Он поразмыслил.
   - Они всегда были вместе, сколько я себя помню и даже дольше. Никто не представляет их по одиночке, потому что никто их и не видел порознь. Они знают друг друга с самого детства, они учились в одной школе и всегда были лучшими друзьями. Они любят друг друга той любовью, о которой писала моя мама. Кажется, они были самой счастливой парой на свете; они никогда не ссорились. Трудно найти еще двоих людей, которые так хорошо понимали бы друг друга. Они как единое существо, не станет одного, умрет и другой.
   Я с грустью посмотрела на Лару.
   - Что же делать?
   - Я думаю, если связь их сильна, он сумеет позвать ее.
   - Нет, Лара. Они по разные стороны, им не докричаться друг до друга, потому что, если все так, как ты говоришь, то порознь они вдвое слабее, и вдвое меньше у них времени на спасение.
   - Нужно верить.
   Я задумалась.
   - В моей "Библии" ничего не говорится про кому. Куда попадет человек, если он ни в одном из двух миров?
   - В мир снов, может быть...
   - Из сна можно выбраться, потому что есть утро, и оно непременно настанет. А из комы ведет два пути: в утро и в ночь, значит, это не сон. И, значит, Дину не позвать, как из сна, не заманить обратно никакими приманками, ни голосом... и ничем?
   Я с надеждой поглядела на Лару. Он ответил мне сочувственным взглядом.
   - Наверное, нужно, чтобы она сама захотела вернуться, - предположил он. - Для этого и необходим голос и все, что она любила.
   - А что она любила?
   - Много разного... Их с Родионом мастерскую и магазинчик. Родион изобретатель. Это он сконструировал лифт в Мозаичном доме для Корнелии. А в их доме множество диковинных вещей. Говорящий звонок: нажимаешь кнопку, и он сообщает какое у тебя настроение, и никогда не ошибается. Музыкальные ступени: идешь по лестнице, напеваешь какую-нибудь мелодию, и она начинает играть. Разноцветная вода к кранах: иллюзия света, но кажется будто моешь руки розовой или фиолетовой водой. Чашки, из стенок которых дует на чай, чтобы тот поскорее остыл. Душ, шумящий, как морской прибой. Окна, которые могут покрыться морозным узором в самую жаркую погоду. Шкаф, в котором мятая одежда превращается в глаженую. И еще всевозможные приспособления: перелистывательница страниц, часы, которые фотографируют тебя, когда ты подходишь посмотреть, сколько времени, садовые ножницы-лейка, ручка-телефон, зубная щетка, в щетинках которой уже есть паста, перчатки с подогревом (это в наших-то теплых краях), очки-плеер. А в магазинчике они продают механические игрушки и забавные безделицы; таких нигде не найдешь. Огромные песочные часы, где по песку бредет караван, музыкальные шкатулки с оркестрами из крошечных музыкантов, маленькие балеринки, исполняющие сложнейшие партии, летающие пташки и Венин чудо-самолет.
   В выходные дни они ездили в соседний город в оперу или на балет. Дина оставляла все программки для своей коллекции. Или они катались на трамвайчиках в городке. Дина обожала это занятие: просто сесть в трамвай и ехать без цели. А еще... как и большинство местных, они любили гулять по набережной, кататься на теплоходе, сидеть на террасе за бокалом вина. Они были действительно счастливы, так счастливы, что Дина говорила порой, что ей не верится, будто у людей может быть столько счастья, и что она боится, что случится нечто плохое, потому что так всегда бывает: когда слишком веселишься, непременно придется потом плакать.
   Лара замолчал.
   - Да, так бывает, - повторила я. - Наверное, потому что нельзя бояться будущего. Кто знает, может, завтра и не настанет вовсе. - И прибавила после паузы, - каково ему знать, что она не ушла, но она и не здесь? Она рядом, но ее нет. Это даже хуже, чем расставание, хуже, чем смерть.
  
   Шел дождик, и я завозилась с зонтиком, стоя на больничном крыльце. Я услышала, как позади распахнулись двери, и тут же мимо прошел Родион. Он спустился вниз по ступеням и побрел по тропинке прочь от больницы. Его усталая спина сутулилась, шаг был неровным. Он даже не обращал внимания на дождь. Раскрыв зонтик, я побежала за ним.
   Поравнявшись с ним, я сказала немного робко:
   - Вы совсем промокли. У меня зонтик. Хотите, я провожу вас до дому?
   Он остановился, удивленно-растерянно посмотрел на меня.
   - Что? - спросил он непонимающе.
   - Дождик... - мягко сказала я ему.
   - Ах, да... - он поглядел озадаченно вверх. - И верно...
   - Вот, возьмите, - я протянула ему зонтик.
   Он взял его в руку, поднял над нами обоими, и мы пошли по дорожке дальше. Мы шли молча. Родион не спрашивал меня, кто я, и, кажется, даже не помнил, что мы уже встречались. Я тоже ничего не говорила, я не находила слов для разговора и не была уверена, что он услышит, если я скажу. Он был погружен в свои мрачнее размышления, взгляд его был отрешенным, не замечающим ничего вокруг.
   Так, без слов, мы дошли до его дома.
   Я проговорила:
   - До свидания.
   Родион обернулся на меня в недоумении.
   - До свидания...
   Вошел через калитку в сад, побрел по тропинке.
   - Можно мне как-нибудь принести для нее цветов? - прокричала я, схватившись за мокрые перекладины калитки.
   Он повернулся, рассеянно кивнул, но мне показалось, что он даже не понял моего вопроса.
  
   В следующий раз, когда я навещала Веню, я принесла Дине цветов. Родион все так же сидел у ее кровати; он снова меня не узнал, и мне пришлось напоминать ему, но, похоже, и я, и дождливый день уже стерлись из его памяти.
   - Она как Нора, - произнесла я, присев на стул, - здесь, но где-то далеко. Но я люблю ее и такой. Мы друзья.
   Я положила руки на постель, опустила на них голову.
   - О чем вы говорите с ней? - спросила я чуть погодя.
   Родион не сразу ответил мне.
   - О том, как счастливы были мы прежде... Как я скучаю по ней... Как не хватает мне ее. Она мне дороже всех на свете.
   И он стал рассказывать о Дине; кажется, он говорил не мне, а просто вслух, как привык говорить за этот месяц. Он рассказывал обо всем: об их детстве и дружбе, о юности и любви, о свадьбе, о жизни вместе, о разных славных мелочах, что наполняли радостью каждый их день, о забавных приключениях, что случались с ними порой, о веселых несуразицах, в которых они иногда оказывались. Он говорил так нежно, с такой безмерной любовью и безысходной тоской, что становилось больно.
   "Как несправедливо. Как несправедливо", - думалось мне.
   Я кончиками пальцев поглаживала руку Дины и мысленно просила всех богов возвратить ее Родиону.
  
   Я заходила к ним всякий раз, как приходила проведать Веню, и надолго задерживалась у Дининой кровати. Родион не возражал против моего присутствия. Я не знаю, за кого он принимал меня: за ангела ли, за виденье, порожденное его усталостью. Но когда я появлялась на пороге палаты, он едва заметно улыбался мне одними только глазами и говорил:
   - Дина, смотри, малышка пришла снова...
   Он разрешал мне разговаривать с Диной тоже, и я рассказывала ей о том, что упускал Родион: о погоде, о море, о цветах, о людях.
   Вдвоем с Родионом мы стали сторожить ее забытье и в тишине, что источало ее недвижимое тело, тщетно пытались ловить признаки пробуждения.
   Так длилось много дней; я не считала их, потому что иначе было бы еще печальней, ведь в Динином мире не было времени, и пытаться стеречь его, значило бы потерять надежду.
  
   Как-то раз, утомленная, я уснула, положив голову рядом с Дининой рукой.
   А когда я открыла глаза, вокруг были облака, белые с голубыми просветами; неподвижные, они лежали под ногами и высились над головой. А посреди облаков стояла остановка, мимо нее стелились трамвайные рельсы. На остановке была Дина, внимательно она разглядывала расписание. Я приблизилась к ней.
   Она совсем мне не удивилась, обернулась и сказала:
   - Скоро будет следующий трамвай.
   - Ты знаешь, куда он идет? - спросила я.
   Лицо ее на мгновенье стало грустным. Она не ответила мне, но чуть погодя произнесла:
   - Кажется, трамваи здесь ходят только в одну сторону...
   - Тогда тебе нельзя уезжать.
   Она вздохнула.
   - У меня нет выбора.
   - Неправда! - возмутилась я.
   Она опустилась на скамейку.
   - Я всегда знала, что переход не похож на темный туннель со светом в конце, - сказала она. - Трамвайные рельсы в облаках... Вот настоящий путь в небытие.
   Я взяла ее за руку.
   - Идем. Я знаю дорогу обратно.
   Я потянула ее за собой, она мягко, но настойчиво освободилась от моих рук и проговорила:
   - Для меня уже все решено.
   - Это не так, до тех пока ты не села в трамвай, - возразила я.
   - Я знала, - промолвила она тихо, - знала и про трамвай и про то, что вскоре окажусь здесь.
   - А как же Родион?
   - Он будет жить без меня.
   - Он не сумеет. Он любит тебя. Он зовет тебя. Разве ты не слышишь?
   - Он зовет меня?..
   - Да.
   - Он утешится, когда я уйду. Все утешаются.
   - Разве ты не хочешь вернуться?
   - Я почти ушла. Я почти узнала иной мир. В возвращении не будет смысла... А Родион, он утешится... Время вылечит его разбитое сердце...
   "Сердце! Давай позабудем его!
   Как будто у нас его нет!
   Ты сможешь забыть тепло,
   А я позабуду свет.
   Как только ты справишься -
   Сразу скажи мне,
   Я следом начну за тобой.
   Спеши! Ведь пока ты медлишь,
   Я все еще помню его".
   Ты знаешь эти стихи?
   - Нет.
   - Запомни. Расскажешь ему. Расскажешь, что я его люблю?..
   - Я расскажу.
   - Расскажи, что он навсегда мне лучший из друзей, что он пробуждает во мне самые искреннейшие и прекраснейшие чувства, что он все самое лучшее, что есть во мне, что я всегда буду любить его, где бы я ни оказалась. Попроси его никогда не говорить обо мне в прошедшем времени... Это страшно... Вот и трамвай.
   Я услышала тихий звон, посмотрела туда, куда был обращен ее взгляд. Трамвай в два вагончика медленно приближался к остановке. Дина поднялась.
   Я прошептала:
   - Не уходи, пожалуйста.
   С грустной улыбкой она повернулась ко мне.
   - Не печалься, дорогая, не стоит. Знаешь, нужно просто отпустить...
   Трамвай остановился, двери открылись. Дина подошла к ступенькам, схватилась за перила.
   - Пожелай мне счастливого пути, - попросила она, вновь обернувшись.
   Я не ответила. Мне стало страшно. Она уходила навсегда, и осознавать это было нестерпимо, потому что она просила отпустить ее в смерть. В бессильном и бессмысленном желании ее удержать, я расплакалась.
   Дина вошла в вагончик, двери закрылись, что-то звонко звякнуло вокруг трамвая, и он неторопливо покатил вперед.
   Я подошла к рельсам, стерла слезы с глаз, поглядела вслед трамваю и тут увидела в окне Мару. Она стояла ко мне спиной, но я узнала ее. Это была Мара. А рядом с ней стоял мужчина, у него были золотые волосы и одежда такая же диковинная и старинная, как и у нее.
   Я рассмеялась от изумления и расплакалась еще сильнее.
   - Счастливого пути, - прошептала я и прижала ладони к глазам.
  
   В день похорон было ветрено, по голубому небу мчались облака, сквозь которые виднелись солнечные просветы. На кладбище собралось много людей. Все были в черной одежде, в шляпах и вуалях, будто боялись, что если они оставят лица открытыми, то смерть заметит их и заберет с собой.
   Мне было грустно, но я не плакала. Мне казалось, что внутри меня кто-то расстелил чистый белый лист, а я в растерянности не знала, что мне на нем нарисовать, я будто в первый раз держала в руках кисти. Из души моей словно вымыло потоком все, что прежде в ней хранилось, и теперь она сияла новизной, знакомая, но неузнаваемая, не дающая никаких сюжетов для картины.
   Лара держал меня за руку. Я проговорила вслух:
   - Все как будто заново. Теперь я точно опять родилась.
   Удивленный, он глянул на меня, но ничего не сказал.
   Я посмотрела на Родиона. Он стоял с опущенной головой и прижимал платок к заплаканным глазам. Я сочувствовала ему, потому что он был один в безграничной вселенной своего горя, потому что его ждала долгая дорога во времени к возможности успокоения. Я решила, что не брошу его, хотя он и не будет знать, что я рядом.
   Лара сказал:
   - Ступай, положи цветы.
   Я бережно опустила венок на каменную плиту. Мне стало жаль, что я не смогла надеть его на голову Дины. Ведь я плела венок сама, и цветы так чудесно смотрелись бы на ее медово-рыжих волосах.
  
   IV Оранжевая ленточка.
  
   Это было еще в феврале. Я спросила у Лары:
   - Когда настанет весна?
   Лара ответил:
   - Уже совсем скоро. Ты почувствуешь, когда переменится ветер.
   Я вздохнула.
   - Зима длится так долго.
   Он улыбнулся.
   - Ну, не такая уж она и длинная у нас.
   - Она похожа на нескончаемую осень. Я устала от осени.
   - Ты вновь загрустила по Киму? - участливо поинтересовался он.
   - Время как будто совсем остановилось, - проговорила я рассеянно.
  
   А через несколько дней это случилось. Ветер поменялся. Он был по-прежнему сильным и пронизывающим, но что-то в нем самом стало другим - что-то едва уловимое ощущалось в его сильных, мятущихся порывах, пока лишь намек на будущие перемены, волнительное предчувствие чего-то скорого, но уже неизбежного. И солнце стало иным - широкими, щедрыми потоками оно залило землю теплом; яркие лучи его ласкались к лицу и рукам, словно соскучились за время, пока их прятали, не пуская на землю, зимние облака. Солнечный свет принялся перекрашивать море, залил золотом темные холодные глубины, высветлил волны, и море стало бирюзовым, в точности как Венины глаза. А с садом Мозаичного дома случилось чудо. Он проснулся и стал неожиданно шумным, заговорив сражу десятком голосов: птиц, насекомых, листвы. В несколько дней он вновь стал зеленым и цветущим, словно бы налетевший порыв ветра накинул на него прежде нечаянно сорванное расписанное весной покрывало. Бледная зелень стала яркой, распустились первые цветы, и волной запахов накрыло аллеи и дом, где распахнулись двери и окна. Не было ни ярких луж от тающего снега, ни радостной капели, ни робких цветов мать-и-мачехи - ничего из той весны, к которой я привыкла в городе. И я почувствовала разочарование. Я спрашивала, зачем время так отчаянно заторопилось возвратить миру яркость красок? Где же прелесть весны? Несмелое пробуждение ото сна? Коричневая земля, нежащаяся под первыми теплыми лучами? Почки и крошечные листики? Слишком скоро! Слишком быстро наступила весна.
   Я не могла рисовать. И хотя Натаниель уже доверил мне краски, и моя уверенность в собственных силах возросла, все было безуспешно. Я не поспевала за стремительными переменами, что происходили вокруг. Меня будто завертело в неукротимом вихре солнечного света, бирюзовых волн, распускающихся цветов, зеленеющей травы, сгущающегося тумана ароматов, и всего, что принесла с собой внезапно ворвавшаяся в Предместье весна. Словно бы я пыталась размотать разноцветный клубок, но не найдя откуда начать, вконец запуталась в нитках, и в бессильной неразрешимости этой проблемы я отчаялась совершенно. Я начинала рисовать, а назавтра, возвращаясь в тот уголок сада, что служил мне образом для картины, я понимала, что все в нем успело поменяться, будто кто-то перепутал нарочно. С сожалением я подолгу смотрела на колышимые теплым ветром уже позеленевшие листья, сквозь которые пробивались пучки искрящегося солнечного света, и на распустившиеся, источающие сладостный запах цветы, еще вчера бывшие хрупкими бутонами, и совсем не ощущала радости обновления. Я не могла поймать весны, не могла запечатлеть ее быстротечность на бумаге. Это расстраивало меня чрезвычайно, и в марте я сказала Ларе, что решила оставить живопись.
   Он растерянно спросил:
   - Как же так?
   - Я не могу нарисовать весну, - вздохнула я. - Она ускользает от меня, точно видение. Все безнадежно. Я не успеваю за ней, а она меня не ждет.
   - Но если в твоих рисунках нет весны, это еще не повод для отчаяния, - произнес Лара утешающее.
   Я покачала головой.
   - Тогда что проку в рисунках? Мне рисовать одну только осень? - В раздумье я прибавила, - что-то не то... Что-то не так с живописью... Как будто... кистью не поймать перемен. Может, нужно что-то другое?
   Лара недоуменно посмотрел на меня, взгляд его стал задумчивым, но вдруг лицо его озарилось улыбкой, он схватил меня за руку и потащил куда-то за собой.
   - Лара, куда мы? - спросила я изумленно.
   - Я знаю, что тебе нужно! - воскликнул он.
   Он привел меня на чердак. Я остановилась на пороге, а он отправился вглубь. Порывшись в одном из сундуков, он извлек нечто в кожаном чехле и поднес мне на вытянутых руках, точно бесценное сокровище.
   Я обратила на него вопросительный взгляд.
   - Это фотоаппарат, - объявил Лара торжественно.
   Я поморщилась.
   - Ты предлагаешь мне делать фотографии? - спросила я с сомнением. - Но это же совсем не то. Это же... ну... не картины.
   - С фотоаппаратом ты сможешь поймать мгновение. Разве не этого ты хотела?
   - Но ведь это же фотографии.
   Я развела руками и многозначительно посмотрела на Лару, в надежде, что он поймет, что я имею в виду.
   Он засмеялся и сказал:
   - Фотограф тоже художник.
   Я неохотно извлекла из чехла в его руках фотоаппарат и оглядела его. Он был старым, тяжелым, каких, должно быть, и не выпускали теперь.
   - Можешь даже печатать фотографии сама, - прибавил Лара. - Есть все необходимое.
   Я удивилась.
   - Откуда же?
   - Мы с мамой любили фотографировать, - проговорил он, вертя в руках пустой чехол.
   - Боюсь, ничего не выйдет, - сказала я чуть погодя, и, покачав головой, возвратила ему фотоаппарат. - Я даже не знаю, как с ним обращаться.
   - Я научу, - произнес Лара мягко и повесил чехол мне на шею.
  
   За пару дней он выучил меня всему: показал, как нужно управляться с фотоаппаратом, как устанавливать фокус, регулировать светочувствительность и прочие важные и необходимые для идеального снимка параметры, как проявлять пленку и делать фотографии, чтобы те получились именно той выдержки, какой следует; поделился разными тонкостями и хитростями; оборудовал для меня отдельную комнату, зажег в ней специальные лампы и повесил на двери табличку "Не входить". Этим однако обучение не заканчивалось. Впервые заглянув в объектив, я поняла, почему фотограф должен быть художником. Прежде чем фотографировать нужно было, словно перед написанием картины, разложить перед собой натюрморт, определить сущность будущей фотографии. Следовало не просто снимать увиденное, но из всего того, что мог запечатлеть фотоаппарат - выхватить один лишь эпизод, тот самый, единственный, который и будет воплощать всю суть задуманной идеи. Стоило чуть сместить ракурс, и картина совершенно менялась, и пропадало очарование; фотография из картины превращалась просто в снимок. Лара говорил мне, в какое время суток стоит снимать море, а в какое - горы. Это было важно, потому что свет и тень в фотографии играли даже большую роль, чем в живописи. Фотография и была материализованным воплощением света и тени. Но тут я не нуждалась в советах, поскольку черно-белый мир я уже знала, его мне показал Натаниель. О, как он был разочарован, узнав, что я оставляю живопись ради фотографии. Он обиделся на меня и отказывался даже разговаривать со мной поначалу. И как я не внушала ему, что его уроки для меня, как для художника (неважно пишу ли я красками или снимаю на пленку), были бесценны, что он подарил мне вселенную, о которой я и не подозревала до встречи с ним, что не будь в моей жизни живописи, я осталась бы прежним хмурым, скучающим, вечно всем недовольным ребенком, Натаниель был неумолим. Но однажды я показала ему свои снимки. Он долго, сосредоточенно их разглядывал, спросил недоверчиво:
   - Ты, что же, снимаешь той антикварной камерой, где нужно все настраивать своими руками?
   Я кивнула.
   Натаниель хмыкнул, потом выбрал несколько фотографий и спросил:
   - Могу я оставить себе вот эти?
   Я кивнула и обрадовано улыбнулась. Натаниель простил меня.
   А однажды он позвал меня и протянул мне большой таинственный сверток. Озадаченная, я стала осторожно его разворачивать, а Натаниель жадно следил за моей реакцией. В свертке оказался цифровой фотоаппарат и все необходимое оборудование для печати фотографий. Изумленная, я потеряла дар речи, а он проговорил:
   - В конце концов, никто уже не пользуется тем старьем, которое нашел для тебя Лара. И если уж ты оставила ради этого живопись, то все должно быть на высшем уровне.
   В восторженных чувствах, я обняла его, прошептала:
   - Спасибо! Спасибо!
   С новой камерой, возможностям которой, казалось, не было предела, фотография поглотила меня окончательно. Я снимала, как одержимая, абсолютно все: море, горы, реку, монастырь, церковь, аптеку, дома, целые улицы, театр, библиотеку, деревья, цветы, животных, птиц, насекомых, всех своих знакомых и тех, кого даже не знала. Я фотографировала Нору в ее монашеском обличье, Аристарха за шахматной доской, Корнелию, пока она готовила, Натаниеля у мольберта, Лару в мансарде; фотографировала Льва Аркадиевича со скляночками в руках, Милу в позе лотоса, Фенечку и Степу на пляже, Анну с книгами, Казимира и дельфинов, Полю в оранжерее орхидей, Костика в окружении его любимцев, Ро на сцене, Веню, летящего на Птеродактиле, Родиона, грустно бредущего по больничной тропинке. Фотография открывала невиданные перспективы и передавала то, чего я не могла добиться с помощью красок или карандашей. Теперь я могла запечатлеть мир в каждый миг его существования, мельчайшие изменения, движение, саму жизнь.
   Однако и этого мне оказалось мало. Ведь я хотела делиться мгновениями вечности с другими людьми. Конечно, я раздавала снимки тем, кого фотографировала, а пейзажи мои забирал Натаниель (он заказывал из них большие пазлы), и все-таки я опять чувствовала неудовлетворенность. В растерянности я искала решение, оно казалось таким близким, но как только я пыталась подобраться к нему, оно ускользало от меня, точно солнечный зайчик. Ни Лара, ни Натаниель не знали, как мне помочь. Я снова почувствовала отчаяние. Фотография казалась пределом, и перехода дальше не было.
   Как-то однажды бродя по книжному магазину, я задержалась у стенда с открытками. Рассеянным взглядом я пробегала по рядам, мысли были далеко, но внезапно внимание мое привлекла открытка с нарисованным пейзажем, я взяла ее в руки и с интересом стала разглядывать, потом раскрыла, прочла пожелание, повертела, увидела на обороте имя автора, произнесла вслух:
   - Интересно, что бы сказал Натаниель, увидев, на что этот художник растрачивает свой талант?..
   Затем я увидела открытку с фотографией детей, с обратной стороны была и фотография самого автора. Я прочла:
   - "Фотограф с мировым именем..."
   Я заплатила за обе открытки и отправилась домой.
   "Открытки... Открытки... - размышляла я по дороге, рассматривая покупки. - Их отправляют родным и друзьям, пишут в них чудесные послания. Предместные пейзажи очень красиво бы смотрелись на открытках. Внутри были бы пожелания. А еще можно было бы делать открытки на заказ, с фотографиями тех, кого поздравляют. В Предместье и городке были бы свои собственные открытки..."
   Не раздумывая долго, иначе я бы никогда на это не решилась, я отыскала нужную бумагу и напечатала первые несколько открыток, затем принялась придумывать пожелания, над чем мне пришлось изрядно поломать голову, поскольку сочинитель из меня был неважный, да и никогда я не задумывалась, что же нужно в сущности желать человеку, чтобы не показаться банальным или безразличным к его судьбе. Поразмыслив, я решила заменить пожелания стихами, и осталась вполне удовлетворенной результатом. Следующей проблемой было решить, кто бы мог взять мои открытки для продажи. В мыслях возник лишь один вариант - аптека, потому что я знала Льва Аркадиевича и Милу и потому что от них мне было бы не так страшно получить отказ. И хотя аптека была не вполне подходящим для продажи открыток местом, я все же решила попытать удачи там. Лев Аркадиевич, выслушав мое предложение и посмотрев самодельные открытки, не сомневаясь ни минуты, одобрительно кивнул и с серьезным видом пожал мне руку, что означало, что отныне мы с ним деловые партнеры.
   Я не знала, как рассказать домашним, поэтому послала им всем по открытке, отправила открытку и маме и всем, кого знала в Предместье. И тут же получила с десяток благодарностей и новых предложений, что сделало меня неимоверно счастливой и растерянной, поскольку все произошло так стремительно, что я не успела даже толком осознать происходящего. И всякий раз, как Лев Аркадиевич сообщал мне о проданных открытках, я чрезвычайно удивлялась, что они закончились так скоро, и смущалась, представляя, что их видят незнакомые мне люди, ведь фотографии были для меня таким же воплощением собственной души, как стихи для поэта, и чем-то очень личным, чем не страшно делиться только с самыми близкими. И все же открытки, кажется, и были концом моих творческих метаний. В них было нечто волшебное, точно их создавали не мои неловкие руки, а некая сила извне, не подвластное моей власти. Я смотрела на них в смятении, пытаясь понять, что же они в сущности такое. Они были повседневным, почти незаметным проявлением простой красоты вокруг, но в них заключалось все то, чего я ждала, начав заниматься живописью; они олицетворяли собой частички вечности, как картины, и каждый мог отыскать в них близость своему миру, как и учил Натаниель. Я поняла это, когда столкнулась в аптеке с Ро. Это было незадолго до ее исчезновения с бродячими артистами. Она рассматривала мои открытки, пока я ждала Льва Аркадиевича с мазью.
   Ро сказала мне:
   - Твои открытки, как музыка. Они способны создать настроение.
   Я смущенно поблагодарила ее.
   Она продолжила:
   - Смотришь, и кажется, будто открывается душа.
   - Просто тебе знакомы все эти места, - проговорила я. - Ты словно перебираешь воспоминания.
   - Нет, нет, - возразила она. - Тут что-то другое. Будто бы смотришь одновременно и на фотографию и вглубь себя самой. - Она помолчала, потом произнесла неожиданно робко, - я хотела отправить эту открытку своему отцу... Что скажешь?
   Я растерялась.
   - Да... Это хорошо.
   Она улыбнулась и тут же нахмурилась.
   - Просто отправлю. Здесь стихи... Я бы не смогла так сказать, но это как раз то, что я чувствую. И река на фотографии... Ведь это наша горная река? Никогда не обращала на нее внимание. А у тебя она точно из нереальности. Очень подошла бы для декораций какой-нибудь мистической пьесы.
   Она положила деньги на прилавок и ушла.
  
   А в апреле мы поругались с Ларой, так сильно, что я думала, нам и не помириться больше никогда. Все вышло из-за того, что местное издательство выпустило книгу его матери. Это я отнесла ее туда, в тайне от Лары и вопреки его давним возражениям. Я сделала это потому, что Анна все еще тосковала по своему поэту, а Костик грустил из-за исчезнувшей Ро, а еще потому что были и другие люди, которым непременно нужно было прочесть эту книгу, ведь прятать ее ото всех было несправедливо, и кто знает, возможно, то, что эти люди узнали бы из книги, изменило бы их жизни, ведь в ней было столько ответов, не все, но всех ответов и не нужно человеку. И вот я отнесла книгу издателям, а она выпустили ее в городке, небольшим тиражом, но Лара пришел в ярость. Все узнав, он ворвался в мою комнату и закричал:
   - Как ты могла?! Ведь я доверял тебе! Ты понимаешь, что ты натворила?!
   Он был в таком бешенстве, что я испугалась. Никогда прежде я не видела его таким. Я и представить не могла, что Лара может так бушевать. Его неистовый взгляд приковал меня к месту и заставил трепетать от ужаса. Мне казалось, еще немного и от его свирепого гнева под моими ногами начнет сотрясаться земля.
   Выплеснув на меня свои эмоции и не дождавшись моих робких оправданий, он ушел, громко хлопнув дверью, не забыв, однако напоследок заявить:
   - Не желаю больше тебя видеть! Никогда!
   После этого он не разговаривал со мной целую неделю. Все мои попытки что-либо объяснить натыкались на непроницаемую стену презрительного и ненавидящего молчания. И мне стало казаться, что я ошиблась, думая, что поступаю правильно, когда отнесла книгу в издательство. Я стала корить себя, в отчаянии я думала, что из-за своей глупости навсегда потеряла друга. Каждый день я ждала его возвращения, сидя на крыльце Мозаичного дома, и когда он проходил мимо, глядя сквозь меня непроницаемым взглядом, я тихо просила:
   - Лара, пожалуйста, поговори со мной.
   Но Лара упрямо не желал отвечать. С оскорбленным видом, он скрывался в доме, а я сокрушенно вздыхала и плелась к себе в комнату.
   В последний день этой невыносимо долгой недели молчания, я вновь спустилась на крыльцо, присела на ступеньку и стала ждать. Вскоре пришел Лара. Я проводила его обреченным взглядом, не в силах произнести ни слова. Но он не ушел в дом. Он остановился на крыльце, постоял так с минуту, потом опустился рядом со мной, глядя прямо перед собой сосредоточенным и напряженным взглядом. Я ждала, что он заговорит, но он безмолвствовал.
   - Знаешь, - проговорила я тихо, не выдержав пытки молчанием, - в тот раз, еще осенью, когда я ждала здесь ночью твоего возвращения из аптеки, какие-то мальчишки приняли меня за привидение...
   Лара усмехнулся, обернулся ко мне, но ничего не ответил.
   Я вздохнула.
   - Лара, что мне сделать, чтобы загладить свою вину?
   Он нахмурился, пристально вгляделся в мое лицо.
   - Я люблю блинчики с бананами и шоколадом.
   Он был серьезен, и я растерялась.
   - Но я... я не умею готовить...
   Брови его дрогнули, и он улыбнулся.
   - Можем сделать их вместе, пока Корнелии нет дома.
   Он поднялся, подал мне руку.
   - Значит, ты прощаешь меня? - спросила я в сомнении.
   - Мне кажется, я могу понять, почему ты сделала это, - произнес он серьезно, но потом улыбнулся и прибавил, - хотя, все будет зависеть от того, как ты приготовишь блинчики.
   В кухне Лара, к моему изумлению, поскольку я не восприняла его слов всерьез, велел мне нарезать бананы, а сам поставил сковороду на огонь и принялся готовить тесто. Я взобралась коленками на табурет, неловко взяла в руки большой нож и стала медленно и старательно нарезать ровные кружочки. Лара рассмеялся над моим усердием.
   Я сказала ему:
   - Я так боялась, что ты всегда будешь сердиться на меня.
   - Я действительно был сердит, - ответил он. - Но, кажется, ты проучила меня за мое упрямство. Я думаю, в конце концов, было эгоистично прятать мамину книгу. Будь она жива, наверное, она издала бы ее. Надеюсь, те, кто ее прочтут, найдут в ней ответы на свои вопросы.
   И он вернулся к готовке.
  
   После похорон Дины, в тот ветреный день, мы с Ларой отправились на берег. Мы молча сидели у воды, смотрели на бег волн. Вокруг витала тихая ласковая печаль, она пронизывала все вокруг, и, казалось, сам этот день был соткан из печали.
   Лара спросил:
   - Ты все еще носишь с собой ту странную книжку?
   Я кивнула, вынула ее из кармана и протянула ему.
   - Какая потрепанная, - произнес он удивленно.
   - Я думала, если прочесть много раз, то я смогу отыскать ответы на вопросы, - ответила я.
   - Ты нашла их? - полюбопытствовал он.
   - Нет. Я не вижу там больше, чем написано, или того, что не написано, но очевидно. Наверное, ни в одной книге нет ответов на все вопросы.
   Лара полистал ее, спросил немного нерешительно:
   - Могу я взять ее?
   Я кивнула.
  
   Потом он сидел несколько ночей подряд в гостиной с книгой в руках и сосредоточенно читал. Мне не спалось из-за внезапно нагрянувшей жары, и я спускалась к нему, сворачивалась клубком под его боком и ждала рассвета.
   На исходе шестой ночи, Лара отложил в сторону книгу и хмыкнул. Я открыла глаза, выпрямилась и поглядела на него вопросительно.
   - Все разложено по полочкам. Все просто и доступно, - произнес он чуть резко. - Очень удобно для людей, которые садятся в скорые поезда, чтобы скорее достигнуть цели.
   - А раньше людям хватало времени, чтобы прожить жизнь, - проговорила я задумчиво.
   Лара глянул на меня и рассмеялся, но тут же поспешил оправдаться:
   - Извини, я не хотел.
   - Знаешь, ты совсем погряз в предрассудках, - возмутилась я.
   Лара снова рассмеялся.
   Раздосадованная, я спрыгнула с дивана и зашагала прочь.
   - Вовсе нет! - прокричал он мне вслед. - Я ведь даже стал верить в эти твои чудные теории про предназначение человека.
   - Ты совсем как ребенок! - ответила я, не оборачиваясь.
   - Да? Что ж, тогда тебе не мешало бы этому поучиться у меня.
  
   Я рассердилась на него, но на утро он зашел в мою комнату, прислонился к стене и потер лоб неловким движением, выдающим смущение и растерянность.
   - Прости, - проговорил он. - Я сам не свой в последнее время.
   - Ты читаешь ночи напролет и почти не спишь, - ответила я.
   Он тряхнул головой.
   - Нет, все совсем не так. Просто я решил, то есть я ничего еще не решил... и никому не говорил еще, но мне кажется, если я расскажу тебе, то все определится наверняка, потому что когда я скажу, у меня не останется иного выбора. Все дело в том, что я решил уехать.
   - Уехать? Куда?
   - Уехать учиться.
   Сказав это, он устремил в меня пронзительный взгляд, ожидая моей реакции.
   В смятении я не сразу нашла, что ответить.
   - Так вдруг? - спросила я недоуменно.
   - Нет. Я думал об этом и прежде. Но в последние недели это желание преследует меня неотступно. Я не представляю, как мне решиться на этот шаг, эта идея все еще кажется мне невозможной. Я не знаю, как я оставлю Мозаичный дом, больницу и приют. Даже мысль о расставании кажется мне невыносимой. Мое сердце разорвется от тоски. Но я действительно хочу выучиться на врача. И если я не уеду, то к чему вообще было мечтать? Ты первая, кому я говорю, и я даже не знаю, как мне отважиться сказать остальным, особенно Аристарху Борисовичу.
   - Но ведь он любит тебя, он должен понять.
   Лара вздохнул, кажется, он не был в этом уверен.
   И все же рассказать ему пришлось.
   Натаниель одобрительно похлопал его по плечу, Корнелия улыбнулась, гордая, будто за собственного сына. Нора ласково обняла его. А Аристарх произнес надменно:
   - Вот значит как. Я всегда подозревал в тебе скрытые амбиции.
   Дед казался страшно оскорбленным, ведь он пестовал Лару столько лет, и вдруг его птенец расправил крылья и заявил о своей независимости. Нет, такого Аристарх стерпеть никак не мог.
   Лара робко попытался объяснить:
   - Я хочу выучиться и вернуться сюда. Наша больница единственное место, где я желал бы работать. Если конечно вы возьмете меня обратно, Аристарх Борисович.
   Тот зашевелил усами, насупился.
   - В качестве врача, я полагаю?
   Лара кивнул.
   - Ну, да, конечно, - обронил Аристарх недовольно. - Вернешься ты обратно... Как же! Не говори глупостей, Лара. Из столичных больниц не возвращаются в провинцию. И кем, ты полагаешь, я заменю тебя здесь, пока ты будешь постигать тонкости медицины?
   Лара потерянно оглядел всех нас, спросил Аристарха:
   - Вы полагаете, моя идея с отъездом не слишком удачна?
   Дед, видно не ожидая такого вопроса, засопел и после продолжительной паузы произнес:
   - Ну, уж если ты думаешь, что из тебя выйдет талантливый врач, можешь ехать куда тебе вздумается.
   - А что думаете вы? - спросил Лара.
   - Что за манера пытать меня подобными вопросами! - возмутился дед. - В конце концов, я не обязан думать за тебя.
   Тут не вытерпела Корнелия.
   - Папа, это ты пытаешь всех нас! - воскликнула она. - Скажи же ты Ларе, наконец, одобряешь его решение или нет. Ну, погляди, как он мучается.
   Аристарх усмехнулся.
   - Конечно, он мучается. Еще бы! Ни с того ни с чего заявляет мне, что уезжает на несколько лет, и думает, что я расцелую его в обе щеки. Не дождется.
   Лара сник, совсем растерявшись.
   Аристарх кинул в него пристальный взгляд, потом закатил глаза и произнес неохотно:
   - Ну, хорошо! Замечательно даже! Лара едет учиться. Все рады. Все счастливы. Довольны вы, наконец, или хотите, что бы я произнес проникновенную речь на прощанье?
   - Этого вполне хватит, - кивнула Корнелия.
   Я счастливо улыбнулась, поглядела на Лару. Он склонил голову, пряча робкую, полную радостного предчувствия улыбку.
  
   Дни до Лариного отъезда промчались стремительно, как всегда бывает, когда пытаешься всеми силами отсрочить, обманывая самого себя, какую-то нежелательную дату. Я в недоумении спрашивала себя: "Что стало с Предместным неспешным временем? Куда оно так заторопилось?". Я просила его помедлить, но оно отказывалось меня слушать. У Лары было множество хлопот: он улаживал дела в больнице и в приюте, где дети не отпускали его, требуя посвятить им все оставшееся до отъезда время, он покупал билеты, бронировал номер в столичной гостинице, решал, что ему нужно взять с собой. Он был так занят, что у него совсем не оставалось времени для меня. И хотя я учила его, как ориентироваться в метро и на улицах, давала советы по поводу съема жилья, рассказывала о прочих тонкостях жизни в большом городе и предостерегала от всех возможных опасностей, наши разговоры были какими-то скомканными, торопливыми, потому что виделись мы в кратких перерывах между одним Лариным неотложным делом и другим. Но я не могла требовать его внимания, и хотя я чувствовала себя покинутой, я понимала, что Ларе сейчас куда нужнее моя поддержка, чем детские капризы. А он был так счастлив; глаза его возбужденно горели, и улыбка не сходила с лица. Он все повторял: "Мне не верится, что это происходит на самом деле, что это происходит со мной!". И в то же время он был самым несчастным человеком на свете. Стоило ему подумать о расставании, глаза его туманились тоской, уже успевшей зародиться в сердце, потому что перед разлукой будущее кажется реальнее, чем когда-либо еще. С печальной нежностью он внимательно изучал все знакомые предметы, пытаясь как следует запечатлеть их в своей памяти, чтобы любимые и привычные образы не растаяли в бесконечности шести лет его жизни вдали от Предместья. Его начинало лихорадить, когда я рассказывала ему про город, он хватал мою руку и в неподдельном ужасе шептал, что непременно лишится чувств, как только окажется в столице. Я смеялась над его детскими страхами и торопливо отворачивалась, потому что глаза мои наполнялись слезами.
   Эти недели были самым странным временем за все месяцы моей жизни в Предместье. В Мозаичном доме царила оживленная суета, но меня преследовала мысль, что всеобщая бодрость - лишь нервное волнение, вызванное внезапным потрясением; казалось, еще чуть-чуть и натянутые нити радости порвутся, и хлынут неудержимые потоки слез. Сама атмосфера, которую пытались заполнить беззаботностью и весельем, была пронизана тоской по привычному былому, потому что перед разлукой всегда чувствуешь острее, как ускользает прошлое, которое хочется задержать, спрятать на чердаке, чтобы оно не исчезло безвозвратно; тоской по будущему, повисающему тяжелой неизбежностью, неестественному будущему, которое принадлежит иной реальности, потому что в нем нельзя угадать того, что было прежде. И казалось, будто сознание разрывается между вчерашним и завтрашним днями, во времени, где нет сегодня, ведь, что может значить сегодня, если ты запутался в значениях минувшего и грядущего.
   И вот остался последний день, последние двадцать четыре часа, каждая секунда которых громко стучала в моей голове.
   С Ларой вместе мы в последний раз навестили могилу его матери.
   Я сказала:
   - Лара, я слышу время, точно приговоренная к смерти.
   Он обратил на меня растерянный, испуганный взгляд.
   - Все дело в расставании. Я боюсь расставаний, - проговорила я в объяснение.
   Он сжал мою руку.
   Я вновь произнесла:
   - Мне придется поехать в аэропорт, обнять тебя и сказать: "До свидания". Мне будет очень страшно.
   Лара ответил:
   - Тогда давай что-нибудь изменим. Придумаем новые слова.
   - Что же мы скажем?
   - Все наоборот. Скажем друг другу: "Привет!", и времени ничего не останется, как устроить нашу встречу снова, ведь мы как будто запишем наше будущее, и оно станет неизбежным.
   Я засмеялась. Лара улыбнулся в ответ, потом опустился на колени, провел ладонью по надписи на могильном камне, стирая летнюю пыль.
   - Как странно будет не приходить сюда, - проговорил он тихо.
   - Я стану ее навещать, - сказала я. - И приносить самые лучшие цветы. Я обещаю.
   Он подарил мне благодарный взгляд, затем спросил:
   - Ты будешь присылать мне свои открытки?
   - Да.
   - Тогда я буду знать, как все здесь меняется.
   Он едва слышно вздохнул, в глазах его отразилась печаль.
   Я спросила:
   - Тебе страшно, Лара?
   Он не ответил, но потом проговорил:
   - Обещай не спать этой ночью. Побудем вместе...
  
   Когда все легли спать, Лара пришел ко мне в комнату. Мы долго сидели у раскрытой двери на балкон, слушали музыку ночи и молчали, перед расставанием люди всегда молчат, ведь сказать нужно так много, но так мало смысла вдруг оказывается в словах.
   Потом я все же проговорила:
   - Лара, я хотела кое-что сделать до твоего отъезда. Ты поможешь мне?
   Не дожидаясь его ответа, я поднялась на ноги, подошла к комоду, сняла с него коробку, перевязанную оранжевой лентой.
   - Я хотела показать тебе... - промолвила я. - Если ты захочешь... посмотреть на звезды?
   Он кивнул с серьезным видом.
   Я опустилась на пол, потянула один конец ленты, бант развязался и оранжевым потоком заструился мне на колени. Я собрала его в ладони, сунула в карман, потом сняла крышку, развернула бумагу, она зашелестела, точно заплакала, и я почувствовала, как сердце мое защемило болью.
   Я подняла взгляд на Лару, он сосредоточенно наблюдал за моими действиями. Я сказала:
   - Пойдем?..
   - Поднимемся на крышу? - спросил он.
   - Нет. Я хочу на причал, - ответила я.
   Лара удивился.
   - Уверена?
   - Да.
   Мы взяли телескоп и маленький складной стульчик для меня и отправились к морю.
   Лара обеспокоено поглядывал на меня, но я была полна решимости. Это был мой последний страх, и мне необходимо было с ним справиться, пока не уехал Лара, потому без него мне было не преодолеть себя.
   Мы прошли по пристани. Я напряженно вслушивалась в плеск воды внизу, в ропот прибоя позади, чтобы не глядеть вперед. Лара остановился, принялся устанавливать телескоп, а я дошла до самого края, устремила взор в темное пространство без границ, ощутила холод внутри, вновь испытав прежний ужас перед мистической иллюзией. Небо и море были единой завесой, и мне почудилось, точно я на краю космического пространства, словно бы вот здесь, в этом самом месте, и заканчивается вселенная, а дальше нет ничего. Я протянула руку, поводила ей, но ощутила только ветер на кончиках своих пальцев. Мне все еще было не по себе. Я отступила назад, обернулась. Лара смотрел на меня пытливым, внимательным взглядом, как в тот день, когда он поил меня травяным чаем.
   Я произнесла:
   - Все равно страшно.
   - Попробуй еще.
   Я подошла к нему, взобралась на стульчик, направила телескоп на одно из созвездий. Сердце забилось часто-часто, я ощутила такое знакомое, тоскливо-радостное, до боли, чувство, что-то далекое, как и звезды, на которые я теперь смотрела, что-то из другой жизни, что-то отчаянно счастливое, невыносимо скорбное. Неужели я снова смотрю на звезды? Разве это они? Разве звезды такие? Я не помню! Я все позабыла!
   Я спрыгнула со стульчика, воскликнула:
   - Лара, погляди! Погляди! Его зовут Сириус. Правда, он прекрасен?
   Лара рассмеялся, послушно посмотрел сквозь стеклышки телескопа на звезду.
   - О! - только и смог выговорить он.
   - А вон там Андромеда, - сказала я и повернула телескоп в нужную сторону.
   Я показала ему весь млечный путь, рассказала про все звезды и планеты, вспоминая сама, счастливая, что не утратила драгоценных знаний, удивляясь, как странно и восхитительно звучат названия, которые никем так давно не произносились, я будто пробуждала небо своим голосом от долгого-долгого сна, и пробуждалась сама. А Лара внимательно слушал, хотя, кажется, совсем ничего не понимал, потому что я говорила книжными словами и то и дело сбивалась на другие темы, на воспоминания, на восторженные возгласы. Когда все мои истории иссякли, я замолчала, легла на спину, уставшая, будто во время рассказа я в действительности шла по млечному пути, и устремила взгляд в усеянную звездами тьму.
   Лара сказал:
   - Я прочел книгу. Помнишь, и ты обещала мне что-то?
   - Рассказать о смерти... - проговорила я, задумалась, продолжила, - ее зовут Мара. А больше я ничего о ней не знаю. Но она не вернется сюда. Она уехала на трамвае, а там трамваи ходят только в одну сторону.
   - Вот как, - произнес Лара в раздумье, потом спросил осторожно, - а Ким?
   - Я вижу его во сне.
   - Твои сны не печальны больше?
   - Печальны. Но ведь грустно и должно быть. Это значит, что я чувствую Кима в своем сердце. Прежде я думала, что все вокруг пронизано его смертью, а теперь мне кажется, что во всем он живой.
   Лара обернулся ко мне, и в темноте я различила его улыбку. Потом он присел рядом со мной, тоже стал смотреть в небо.
   - Ты нашла ответы?.. - спросил он.
   - Нет.
   - Я бы хотел помочь...
   - Разве ты не знаешь? Ты помог мне. Ты умеешь исцелять людей и без всяких дипломов.
   Лара посмотрел на меня долгим пристальным взглядом.
   - Я буду очень тосковать в городе? - спросил он потом.
   - Тебе будет немножко грустно, - ответила я.
   - Я стану другим?
   - Ты же святой, - я встряхнула головой.
   Лара рассмеялся.
   - Вот как.
   Я смутилась, проговорила:
   - Не ты, а город станет чуть-чуть другим, когда ты окажешься там. Я стану скучать по городу еще больше.
   Лара улыбнулся нежной, грустной улыбкой.
   - А как же Агния? - спросила я немного погодя.
   Он вздрогнул, спина его стала напряженной.
   - Агния? - переспросил он безжизненным голосом.
   - Ты будешь очень скучать по ней вдали, - проговорила я.
   Он повернулся ко мне.
   - Что такое расстояние? Ведь она и без того далека от меня, - вымолвил он.
   Я села, придвинулась к нему.
   - Скажи ей о своих чувствах, Лара, - произнесла я пылко и схватилась за рукав его рубашки.
   Он чуть качнул головой.
   - Сказать и уехать. На что же это будет похоже? Нет, я не могу. Это неправильно. Я не хочу, чтобы моя любовь была ей в тягость. Я подожду. Я вернусь и скажу ей тогда.
   На лице его отразилось страдание.
   - Смотри, - проговорил он тихо, - вот и луна к нам пришла, - и протянул руку в сторону луны, что висела на темно-звездной занавеси чуть в стороне от причала. - Помнишь стихотворение? Почитаем вместе, как тогда, на кладбище?
   "Я твое повторяю имя
   По ночам во тьме молчаливой,
   Когда собираются звезды
   К лунному водопою,
   И смутные листья дремлют,
   Свесившись над тропою.
   И кажусь я себе в эту пору
   Пустотою из звуков и боли,
   Обезумевшими часами,
   Что о прошлом поют поневоле.
   Я твое повторяю имя
   Этой ночью во тьме молчаливой,
   И звучит оно так отдаленно,
   Как еще никогда не звучало.
   Это имя дальше, чем звезды,
   И печальней, чем дождь усталый.
   Полюблю ли тебя я снова,
   Как любить я умел когда-то?
   Разве сердце мое виновато?
   И какою любовь моя станет,
   Когда белый туман растает?
   Будет тихой и светлой?
   Не знаю.
   Если б мог по луне гадать я,
   Как ромашку ее обрывая!".
   Мы уже собирались уходить, и тут вдруг я вспомнила, побежала обратно на причал, вынула из кармана оранжевую ленту и повязала ее на перила.
   Лара удивился.
   Я сказала:
   - Оранжевая ленточка - как символ.
   - Символ чего?
   - Прощания... и прощения.
  
   В аэропорту было тихо, столь тихо, что я испугалась, а потом поняла, что в смятении, охватившем меня, я перестала слышать звуки, только неровное биение сердца прорезало мой воспаленный слух. В зале было всего несколько человек, но это были незнакомые люди, которые пугали меня своим присутствием; и мне казалось, что я потерялась в огромном, полупустынном, пугающем пространстве аэропорта, хотя совсем рядом были Корнелия с Натаниелем и Нора. А чуть в стороне Лара прощался с Аристархом.
   Покорно выслушав наставления и неловко обняв деда, Лара повернулся ко мне с взволнованной улыбкой. Я стояла, замерев и чуть дрожа, в волнении и неверии; мне было страшно и холодно. Лара подошел, присел на корточки, взял меня за руки.
   - Я не знаю, что нужно говорить, - произнес он, глядя в мое растерянное лицо. - Нет, я знаю, но, боюсь, сотни самолетов успеют улететь, прежде чем я скажу все, что у меня на душе. Я хотел... вот...
   Он снял с шеи свой золотой крестик и протянул мне.
   - Я знаю, что ты не веришь в Бога, то есть в моего Бога, но я бы хотел, чтобы ты носила его...
   - Знаешь, твоя религия не так уж и плоха, - вымолвила я. - Раз уж столько людей продолжают верить во все эти истории. Если хочешь, я стану его носить, но только пока ты не возвратишься обратно.
   Лара кивнул и надел крестик мне на шею.
   - И я хотела что-то дать тебе, - сказала я.
   - У меня уже есть твоя панамка, - засмеялся он.
   Я вынула из кармана тетрадку со стихами, протянула ему.
   - О, нет! - Лара покачал головой. - Она дорога тебе.
   - Пожалуйста...
   Он взял тетрадь, обнял меня.
   Я произнесла немного несмело:
   - Лара, не читай слишком много книг, иначе начнешь искать в них истину.
   Он слегка удивился.
   - Ее нет там?..
   - Ни в одной из них. Но ты же знал об этом... Теперь и я узнала тоже.
   Лара кивнул, губы его чуть дрогнули в полуулыбке.
   - Знаешь, - проговорила я чуть погодя, - мама приезжает на лето в Мозаичный дом.
   - Я рад.
   - А еще... - начала было я, обернулась на стоящую позади тетушку, но передумав продолжать, покачала головой, - нет, об этом позже...
   Лара нежно улыбнулся.
   - Обещаешь?
   Я кивнула, потом насупилась и промолвила:
   - Лара, как ты думаешь, спасать русалок было бы очень смешным занятием?
   - Ты как ребенок, - он рассмеялся мне в ответ, но тут же лицо его опечалилось, он быстро проговорил, - Мне пора.
   - Да... До свидания.
   Он зажал мне рот ладонью.
   - Ты говоришь совсем не то.
   Он убрал руку. Я вымолвила, слабо улыбнувшись:
   - Привет.
   - Привет, - сказал Лара, и глаза его стали влажными.
   - Еще одного кусочка не станет на мозаике, - проговорила я.
   Лара тихо рассмеялся.
   Затем он вновь обнял меня, и я ощутила, как увлажнилась майка на моем плече; но тут же, быстрым движением, чтобы я не успела заметить, он стер слезы с глаз, поднялся, попрощался со всеми нами и направился к терминалу.
   Я побежала к стеклянной стене, открывающей вид на взлетную полосу, чтобы проводить глазами самолет. Прижавшись лбом и ладонями к стеклу, я следила, как медленно отъехал и направился куда-то трап, как проехали перед моими глазами какие-то машины, прошли мимо люди в служебной одежде, как затем неслышно и так же неторопливо самолет покатил вперед, словно кто-то невидимый потянул его за веревку. Было тихо и грустно. Подошла Нора, молча взяла меня за руку, повела вслед за остальными к выходу.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"