Вернулась из школы как обычно, на этот раз к дождливым трем; приняв душ, энергично пожевала чего-то второстепенного и уселась за тетради, проверять контрольную по английскому. Учебный год заканчивался, маячило лето, Кипр, загар и радость обновленного возвращения, а ясности с оценками в ее седьмом "А" до сих пор не было. Вернее, была, но не у всех, за трех балбесов снова предстояла борьба на измор. "Без языка вы - никуда! В "стрелялки" в компе не сможете поиграть!" - вспомнила Люба свои сегодняшние истошные заклинания в классе и утробную на них реакцию трех любимых остолопов: Толпышкина, Климова и Родина. Вспомнила, поморщилась, но тотчас одернула, взбодрила себя - ничего, выучат как миленькие, она их укатает, ей бороться с такими не впервой.
Пока проверяла тетради, поставила на огонь свеклу. Огурцы, помидоры, зелень выложила из сумки, куру и креветки - из морозильника, чтоб потихоньку оттаивали красавцы. "На праздничный ужин будут жареные куриные грудки в красном кетчупе, отварные креветки и овощной салат. Вова любит, как я готовлю креветки, и Стасик любит, подумала она и потеплела. Закончила тетрадки, схватилась за пылесос - всегда была задвинута на чистоте, сегодня тем более, все-таки праздник, все - таки десять лет, как они с Вовой расписались, совершили, слава богу, такую счастливую оплошность.
За дверью, на лестничной площадке возвысились чужие голоса, шум возни, глухие стуки. Могла бы для безопасности выглянуть в глазок, хватило бы ей - так нет же, набросив халатик, вышла за полным удовлетворением любопытства на площадку. Дверь соседней квартиры была нараспашку откинута к стене - грузчики заносили в квартиру мебель. Не обращая внимания на молодую быстроглазую женщину, они негрубо профессионально матерились, но работали споро. Кровати, шкафы, комоды, стулья, столы, большие кресла - все дорогое, но без упаковки - один за другим исчезали в открытом зеве проема. Люба знала, что квартира трехкомнатная, что хозяева, добрые ее соседи, живут на Кипре; когда же увидела вышедшего из соседнего лифта незнакомого фигуристого, с искристой проседью мужчину, то сразу поняла, что квартиру решили сдать или продать и что этот фигуристый и есть ее новый хозяин.
Увидев ее, фигуристый, с проседью вежливо кивнул.
-Здравствуйте, - сказал он с сильным акцентом. - Я Фарук. Я буду здесь жить.
-Очень приятно, - улыбнулась Люба. - Значит, будем соседями. Меня зовут Любовь, Любовь Васильевна, мужа - Владимир Иваныч. Если проблемы какие - пожалуйста, обращайтесь, милости просим.
Фарук снова кивнул - с благодарностью.
Люба закрыла дверь. Черт, подумала она, только мусульман нам в соседи не хватало. Теперь, как водится, понаедут к ним родственники, бабы в тряпках на голове и дети мал мала меньше, дети орать начнут, взрослые вкручивать свои обычаи, еще, чего доброго, понавезут наркоты в желудках - в общем, крупно повезло, что и говорить.
Вова и Стасик явились вместе - оба сияющие, с большим букетом любимых красных роз, бутылками шампанского.
-Привет, лапуля! Поздравляю тебя и себя! - крикнул с порога Вова, обнял жену, поцеловал в губы.
-Поздравляю, ма! - добавил Стасик, приложившись к ее щеке.
Над столом заклубилась обычная бездумная радость. Молодые сами чествовали друг друга, говорили друг другу всякие положенные, сердечные, высокие слова и пили во собственное здравие. За любовь и счастливую глупость, совершенную десять лет назад в загсе Гагаринского района. За то, чтоб "всем нам прожить пять раз по десять, а далее - вечно". За то, чтоб студенту Стасу так же повезло, как когда-то его неродному любимому папе Вове. Он встретил в Крыму, на пляже маленького Стасика и его маму Любу, которая моментально - "в два дня", скромно уточнила Люба - свела женатого Вову с ума, и, звездной ночью, на мрачной скале у моря так классно им овладела, что он срочно отправил жену в Москву, и более к ней не вернулся. Стас аплодировал, восторгался мамой, серебряным кулоном на ее большой груди, который, вскладчину с отцом, был куплен Любе по случаю торжества.
Отменно все прошло, как Любка и хотела. Как предложила отметить праздник втроем, маленькой дружной семьей - так и отметили; без всякой помпы и даже без собственной родни - пообижаются и пусть, простят - лишь бы не было в доме родственников вовиных, уж больно со свекровью у нее не сложилось, терпеть друг друга не могли. И вовиных друзей она не очень-то жаловала, они еще помнили его прежнюю, интеллигентную худышку Нелю, проговаривались о ней в пустой болтовне, а Любе это было в лом и горькую обиду. Вова всегда с ней соглашался, ворчал, бурчал, сопротивлялся, но всегда уступал, как-то сразу так сложилось, с той самой, наверное, крымской ночной скалы. "Пойди ей не уступи, - оправдывался перед друзьями Вова. - Она ведь такая, сами видите, молния и гром в одном флаконе. Я ей, мужики, всегда уступаю с полным счастьем".
После ужина Стас ушел к себе, баловаться в социальных сетях, а молодые, с усталости и шампанского, немного посидели перед плазмой с уморительным Петросяном и решили залечь - завтра Любе было к восьми, на первый урок. Пока Люба плескалась в душе, Вова по-быстрому взбадривал себя порнушкой по маленькому ящику в спальне; когда прохладная, завернутая в махру жена коснулась влажными коленями постели, он, отрубив ТВ, был уже готов и протянул к ней жаждущие руки. Отбросив полотенце, она подставила ласкам тяжелую отзывчивую грудь, забылась и приготовилась к праздничному улету, как вдруг оба услышали, что за стеной застучал молоток. Люба не смогла не среагировать, отвлеклась и принялась рассказывать про Фарука и мусульман с возможной наркотой в желудке. Раздосадованный Вова внутренне сплюнул. Ласки были перебиты с неприятными для него последствиями, для возрождения ему снова требовались или порнуха, или время, а лучше и то, и другое. "Бог с ними, лапуля, пусть живут, лишь бы нас не трогали, - озаботившись своей проблемой, оценил рассказ Вова. - Лучше скажи, как дела у Стаса в институте? Пошлют его в Лондон?" "Пока вроде бы все в порядке", - ответила Люба; развивая дорогую сердцу сыновнюю тему, она вполне сознательно, зная специфику мужского организма, предоставила Вове так много времени для манипуляций под одеялом, что вскоре, отметив положительные в нем изменения, прервала свою речь нетерпеливым "Иди ко мне". Вова привычно подчинился, и все произошло, но, вопреки ее ожиданиям, вовсе не празднично, без улета. "Привычно, затерто и никак, - подумала Люба. - Не больше, чем вымыть руки, почистить зубы перед сном. Неужели между мужем и женой всегда так? Ведь люблю же я Вову - тогда почему?"
Следующее утро одиннадцатого совместного года их жизни побежал для нее как обычно, в трудах и заботах все прежних: школа и борьба с Толпышкиным, Климовым, Родиным, дом, уборка, готовка, Стас и Вова, капитально общаться с которым доводилось в основном по выходным, и то, когда по плазме не было большого футбола. Из новой информации Любе показалось любопытным лишь сообщение домового - подъездного радио; внештатные корреспонденты старушки с заговорщицкой радостью донесли ей, что "ваш-то новый сосед, который Фарук, он из Египта, холостой и богатый, фирма у него в России, мебелью торгует". То, что "фирма и мебелью торгует", Люба пропустила мимо ушей, но то, что Фарук "холостой и богатый" женское сознание зафиксировало автоматически и автоматически запустило в полет фантазию. Дошло до смешного: через пару дней Люба вела занятия в классе, повторяя для упертого Толпышкина и К модальные глаголы, когда поймала себя на том, что снова подумала о соседе в определенном направлении. И чем больше она о нем думала, тем все конкретней становились мысли. Еще бы! В России, всем известно, катастрофа с мужиками, нет их, повыбиты - повымерли; у нее, можно сказать на руках, четыре подружки-красавицы не замужем - трое разведенных, одна вообще серьезно не целована. А тут, под рукой холостой, богатый, да еще такой интересный, фигуристый, с искристой проседью и глазами как черные сливы! Если ей он показался симпатичным, так и девчонкам должен понравиться. Чего тут думать?! "Немедленно надо его познакомить и оженить "на Таньке, Наташке, Светке или Ксюхе - да хоть на всех сразу!", возбудилась от собственной идеи Любка. "Выйдет - не выйдет" - второй вопрос, но счастье даже одной российской девчонки стоит того, чтоб за него расстараться. И ему поможем, кого он в жены, надежней русской бабы, найдет? Правда, черт его возьми, он мусульманин, пойдут ли за него наши девки?", остужала она себя трезвым соображением, но ненадолго. "Египтяне не фанаты, у них религия сдержанная, а Фарук, сразу видно, в Европе пожил и вид у него европейский, и мебелью он европейской торгует. И потом: вышла же дочь нашего директора Глухова за турка, и ничего, живет, пока не сбежала; а что турок, что египтянин - серьезной разницы нет. В общем, девчонки у меня разумные, инженеры и врачи, сами во всем разберутся. Но, может, у него уже подружки есть?, снова посещали ее сомнения. Из этих, из временных, из сосок - малолеток или вообще проституток по вызову? Или вдруг уже невеста имеется? Не может у такого мужика никого не быть. Выясним, спокойно. Сосок накажем, проституток разгоним, с невестой еще посмотрим, что она за невеста".
Смелости замыслу придавало то, что до сих пор все глобальное, за что бы она ни бралась, ей счастливо удавалось. Взять бегство из дома и лихое, по бешеной любви замужество в семнадцать лет за Стасикова отца, взять историю с оторванным от жены Вовой, педагогический институт, законченный в четыре года вместо пяти по причине влюбленности в нее старого коммуниста декана, взять хотя бы непобедимого Толпышкина, которого она каждый год побеждала. Большая идея с Фаруком тоже показалась Любе вполне осуществимой и, главное, захватывающей; жизнь, выскочив на время из бытовой колеи, вдохновила новой высокой целью. Тем более, что Вова, с которым она в первую очередь поделилась планом, ее поддержал. Не особо пылко, скорее индифферентно, по пути на работу, когда был озабочен мыслями по поводу закупки в Германии партии стальной полосы для дальнейшей перепродажи ВАЗу, но, все же, поддержал. "Да-да, лапуля, - как обычно задумчиво сказал он, - любопытно, женить арабеску на русской, почему бы и нет?" Вова всех арабов называл арабесками, но ее это не ломало.
А вот девчонок сломало.
Танька и Светка, как услышали о кандидатуре Фарука, сразу в качестве невест отпали. Терпеть, оказывается, всяких черных и арабов не могли, хотя, в сущности, совершенно их не знали, дела с ними никогда не имели, а так, не любили по определению и все, выросли в такой, подозрительной ко всяким нерусским, атмосфере. Любка их понять не могла. "Русский не русский - какая разница?! - спорила она, - мало что ли русских дураков?" " Море, - соглашались они, - каждый второй - козел!" "Вот! - торжествовала Люба. - В двадцать первом веке живем, в глобальном мире, в интернете - потому главное, как бабушка говорила, не нация, а чтоб был хороший человек. Что в них, в арабах плохого, девчонки? Они и счет придумали, и цифры, которыми сами вы пользуетесь. А какие арабы в койке боевые - только догадываться можно, гаремы и "Сказки Шахеразады" - это все они придумали, у них вообще вся культура на сексе замешана. Так что, Танька и Светка, обе вы - дуры, но дело ваше. Я, если б не Вова, может сама бы попробовала". "Вот и попробуй, - со смехом злилась Танька, - Потом расскажешь".
Сталкиваясь с Фаруком на лестнице, у почтовых ящиков или в лифте, Любка неизменно встречала дружелюбное к себе отношение. "Здравствуйте, уважаемая Любовь Васильевна, - сверкнув углями глаз, приветствовал он ее коротким и четким кивком головы. "Добрый вечер, госпожа Любовь Васильевна". "Как поживаете, сосед Любовь Васильевна? Как здоровье ваше, как семья, дети?" Некоторая неправильная, излишне пышная церемонность таких обращений вполне восполнялась искренностью Фарука. В том, что он искренен, Люба почему-то не сомневалась. Однажды они столкнулись у входа в подъезд втроем: Фарук, Люба и Вова. Сняв шляпу, араб рассыпался в таких, по отношению к ней и мужу, витиеватых славословиях и пожеланиях здоровья, что Любе стало не по себе. К тому же Фарук долго и настойчиво уступал кабину лифта им, двоим супругам, оставляя себя на потом. В результате в лифте ехали втроем, в натянутом смущении. Оказавшись в квартире, Вова и Люба облегченно вздохнули, а Вова, словно снимая с лица жар неловкости, принялся обмахивать себя ладонью. "Приторный тип. Сладок как халва, твой арабеска, - негромко сплюнул он. - Лапуля, ни одному слову не верь, все фуфел, у них так принято". Люба помнила, что когда-то Вова строил на Востоке газопровод и много чего в арабах понимал, но, все же, чувствовала женским нутром и видела по глазам, что Фарук хороший человек, и не верить ему не могла.
Плохого человека Наташке или всерьез не целованной Ксюхе она бы не посоветовала. Девушки как танки уже рвались в наступление, но задавали ей вопросы, на которые она не могла ответить. Что он, кто он, каков по характеру, был ли женат, сколько детей успел настругать? Толком ничего о Фаруке она не знала, все ее знание было неконкретным, добытым ее тонким чувственным прибором, не более; чтобы реально двинуть вперед свой кровосмесительный проект, требовалось узнать его поближе. Но как? Простой вопрос частенько перерождается в противную хроническую проблему. Как? Может у него подпольный гарем в Египте, может он педофил, гомосек, террорист, может, и вправду наркоту в желудке перевозит? Опасности современного мира не учитывать было нельзя, не подставлять же девчонок!
Что ей, застегнувшись на все пуговицы, позвонить в квартиру одинокого мужчины, тем более араба, бесцеремонно или, не суть, церемонно войти, расположиться на кухне или, еще лучше, в гостиной на диване и завести беседу с вопросами? Глупо. Еще подумает чего по своему, по-восточному и покусится на невозможное. Ей-то к мужской агрессии не привыкать, но отпором вполне можно араба и напугать. Пригласить же его, скажем, на чай к себе в отсутствие Вовы и Стаса - еще глупее, в присутствии - совсем глупо, можно представить, что скажет об этом начинании Вова.
Время летело, день оборачивался ночью - дело стыло. Единственную перемену отметила в себе Люба - стала чаще думать об этом чертовом арабе. И в школе, и дома, и в метро - однажды он пришел ей в голову в "Пятерочке", когда она платила за проросшую картошку и лук неприятнейшей кассирше с толстыми лиловыми пальцами. Почему он вспомнился именно тогда - второй вопрос, главное, что в тот момент Любу вдруг осенило. Русские люди более всего сближаются за столом, открыла она для себя Америку. Лучше - за рюмкой водки. Еще лучше - после двух. После выпитой бутылки, как правило, становятся друзьями. Все люди на земле, тем более мужики, одинаковы, справедливо продолжила размышление Люба. Араб, так же, как и русский или любой другой нации мужчина наверняка любит кров, тепло, уют, женскую ласку и домашнюю еду. Пока Вова был на работе, Люба испекла в духовке свой любимый орехово - медовый торт; выложив приличный кусок на голубую тарелку, попросила Стаса отнести угощение Фаруку, и даже слышала, как сын позвонил ему в дверь. "Принял, куда он денется? - доложил, вернувшись, Стас. - Удивился, сто раз спасибо сказал". Через два дня, вечером - Вова как раз засел за футбол - фирменный посыльный от имени г-на Фарука Насри и фирмы "Луксор мебель" вручил ей приглашение на международную выставку мебели в Экспоцентре. Люба поняла, что она на верном пути.
Тотчас по тревоге подняла девчонок. Чуда и счастья всегда жаждет живой человек, первое не бывает без второго, второе подразумевает первое. Наташка и Ксюха, оставив кошек, дела и телевизор, явились на выставку такими возвышенно прекрасными, с таким ожиданием чуда в глазах, что Люба, вспомнив домашний быт и Вову, позавидовала им и самой себе, той юной и давней. Подбадривая друг друга, они попали в наполненный звуками и эхом, затененный и прохладный, пахнущий деревом и лаками выставочный зал-ангар, куда вошел бы аэробус. Волновалась, понятно, и полненькая ясноглазая Наташка и худенькая, толком не целованная брюнетка Ксюха, не на мебель же, ясно, примчались они сюда глазеть, но на поиски судьбы; ревности между ними еще не было, но было желание, поскорее увидеть того, о ком так высоко отзывалась Люба.
К нему и повела подруг довольно уверенно, словно знала, где он, Любка.
Однообразен человек, похожи друг на друга мысли, слова и предметы, которые он производит; когда Люба путалась среди одинаковых гарнитуров, стенок, шкафов и кроватей, она без стеснения заговаривала со стендистами. "Где у вас тут Египет?", спрашивала она на чистом английском языке, а они, почему-то улыбаясь, предпочитали отвечать ей на русском, и путь к женскому счастью все больше указывали руками.
Она издали увидела его стенд и его самого, занятого беседой с настырным военным, и он ее узнал и посветлел, словно небо после дождя; беседу закруглил и поспешил к любиной ячейке. Вполне по-европейски поцеловал Любе руку, и в высокой своей самооценке Люба выгнула долгую шею и, на правах старой знакомой, подняв низкий голос, представила Фарука Наташке и Ксюхе. "Очень приятно", пискнули обе, исподволь, внутренним женским глазом разглядывая того, о ком так много слышали. Египтянин запросто предложил всем чаю или кофе; колеблющиеся гости были безоговорочно усажены прислугой за выставочные образцы, по щелчку Фарука чай, кофе, и рахат-лукум моментально организованы, но некоторое смущение еще держало девушек за языки. "Красивая у вас мебель, - сказала Люба, оттопырив мизинчик руки, державшей чашку. - Удобная очень". Наташка и Ксюха в знак одобрения бурно закивали. "Слава Аллаху, хоть в этом Египет преуспел, - сказал Фарук. - Наши табуретки лучшие в мире". Беседа продолжалась в том же духе, с его стороны самоирония, галантный юмор, независимое мужское начало, со стороны девушек деланный серьез или скованное хи-хи, под которыми скрывался немалый к Фаруку интерес; еще немного, видела Люба, и обе подружки поплывут на его волне. "Чертов араб, чем ты берешь девчонок?, удивлялась Люба, скольких ты уже осчастливил?, то есть, погубил?" Мгновенно, как филолог, отметила она, что в данном контексте "осчастливил" и "погубил" означает одно и то же".
Как грамотный гид он провел их по выставке. Люба спрашивала, Наташка и, особенно, Ксюха из последних сил держались независимо, но спрашивали тоже только затем, чтобы, выслушивая ответ, еще раз заглянуть Фаруку в глаза. Чудо свершилось, не зря они на выставку мебели пришли. Он им понравился в том священном смысле, в каком и должен нравиться мужчина женщине, желающей устроить жизнь. На прощание обе получили от него визитки. Наташка аккуратно упрятала визитку в кошелек, Ксюха -поближе к сердцу, в левый карман пиджака.
А они ему не понравились. Никак не пришлись.
Обе ждали от него звонка, волшебного сигнала, означающего продолжение чуда, и обе не дождались. Ксюха рискнула позвонить сама, он был с ней корректен, но красноречиво сух. Обе пожаловались Любе, и обе сошлись на том, что "все-таки все черные полное говно". "Представь, наш Фарук ни на одну мою подружку не клюнул", - рассказала Люба Вове. "Дурак он, лапуля, - ответил Вова. - Не знает, что русские бабы лучшие в мире". И правда, такой глупости от Фарука Люба никак не ожидала; отвергая ее девчонок, он отвергал не только замечательную идею, но, стало быть, косвенно, ее саму, Любу, как носителя этой идеи и как личность - вот уж с этим Люба никак не могла смириться. Но срочно и заново перешерстив всех своих свободных подруг, как близких, так и не очень, она пришла к выводу и вовсе неутешительному. Подходившей по всем показателям Фаруку оказалась только одна Ритка Губер; все в ней было молодо, здорово, красиво и привлекательно кроме одного нюанса, она была еврейкой. Любке плевать на предрассудки, она рванулась было познакомить Ритку с Фаруком, но была вовремя тормознута осторожным Вовой. "Араб плюс еврейка это же взрыв, - очень неглупо сказал он. - Ты что, лапуля, терроризмом решила заняться? Забудь". Любкины возможности были исчерпаны, международной свахи из нее не получилось, со стороны, казалось, что она успокоилась. И самой ей так казалось.
Настало лето, большое, жаркое, счастливое.
Толпышкин и К были побеждены, опостылевшая школа разогнана на каникулы, которые Люба и Вова, как и было загадано, сказочно провели на Кипре. Шум моря, голодный клекот чаек, румяные закаты и тихие рассветы порой напоминали им тот давний Крым и давнее крымское настроение; и Люба, и Вова не однажды пытались воскресить то младое свое сумасшествие и тот медовый захлеб, но так и не смогли. Все было неплохо, порой, хорошо, порой здорово, прекрасно, но все-таки по-другому, и Вова глубокомысленно отметил однажды, что прекрасное бывает разным. Иногда в любину память заглядывал Фарук - увы, как нереальный и далекий персонаж, как отзвук короткой, смешной и трогательной истории. На пляже, под ледяное белое с французским сыром история сватовства и любкиных напрасных усилий обсуждалась семейным дуэтом как анекдот и до колик смешила обоих. "Какая я дура!, - хохотала Любка. - Кого взялась женить? Взрослого араба! Главное, зачем?" "Хорошо еще на еврейке его не женила! - подхватывал Вова. - А надо было бы, надо. До полного триумфа ты, лапуля, недоработала".
Кипру наследовала Вовина родня в дальней валдайской деревне. Баня, рыбалка, грибы - занятия в коих Любка нисколько не уступала Вове, сменились несильными, уже вполне осенними, долгими, ночными дождями, словно теребящими крышу осторожными птичьими коготками. Вова засыпал сразу. Люба с наслаждением слушала дождь и думала о предстоящем ей 8 "А" и о Толпышкине с нежностью, а также о том, что Стасу необходимо купить хороший деловой костюм; куртки куртками, но костюм для собеседования парню, ищущему место на приличной фирме, нужен в первую очередь. О Фаруке она не вспоминала.
Вернулись после двадцатого августа; загорелая, стройная, легкая, сумасшедше красивая Любка побежала в школу, где собрала восхищенные комплименты - простые и искренние, с оттенком желания от мужчин и пышные, пафосные, с оттенком зависти от женщин.
Вечером, в своем подъезде она вызвала лифт. Кабина двинулась вниз с ее восьмого этажа; на табло, уменьшаясь в значении, вспыхивали цифры - Люба хорошо помнит, что именно на пятерке, совершенно непонятно почему, она подумала о египетском соседе. Почему на пятерке? Заговор цифр? Преддверие тайны?
Лифт мягко завис на первом, вздрогнув, словно живая, поползла в сторону створка, и перед ней предстал Фарук. Мужествен, статен, задумчив, отрешен, весь в чем-то празднично белом, не человек - журнальная картинка в глянце. Но вот глаза его заметили Любу, ожили, вспыхнули, наполнились смыслом. Он широко шагнул к женщине и сказал: "Здравствуйте, сосед Любовь Васильевна. Как поживаете? Как настроение?" "Здравствуйте, здравствуйте, - дружелюбно ответила Люба. - Все замечательно. Как у вас?"
Поприветствовали и миновали друг друга. Он ступил на площадку, она в лифт, на том, казалось, вполне цивильно разошлись. "Хорош, как же он хорош! - успела подумать она. - Жаль, на девчонок моих не повелся".
Но мгновений, перед тем, как захлопнется склеп лифта, ему хватило на то, чтоб обернуться и заглянуть ей в глаза, ей - на то, чтоб прочувствовать этот взгляд и вспыхнуть.
Что это значит? Или ей так только показалось? Если показалось, то и судить не о чем. А если не показалось?
Его взгляд не оттолкнул, не прожег насквозь, не было в нем подобной романной мути. По-мужски настойчивый, по-мужски однозначный он перенес по воздуху и вручил ей мысль-предложение, которое сперва ее удивило. Люба прекрасно читала мужские глаза и безошибочно разбиралась в их примитивном красноречии. Взгляд Фарука не был исключением; он не был взглядом прыщавого хлюста или алчного мужика в метро, который с противоположного ряда кресел стремится заглянуть тебе под юбку, но это определенно был взгляд возжелавшего ее мужчины. "С чего бы он так? - подумала Люба. - Влюбился? Быть такого не может. Чтобы сам господин Фарук и - в меня?! Что хорошего он во мне разглядел?"
Но, едва лифт закрылся и полетел вверх, как, совершенно непонятно почему, его предложение полностью овладело ее воображением. Странным было и то, что она вовсе этого не хотела, но простые грубоватые картинки, одна чувственней другой, против воли замелькали в ее голове. Вот, почему-то представилось ей, их головы совсем рядом, и очень близко его сливы глаза, опушенные чудесными мохнатыми ресницами, вот она слышит его дыхание, биение частого пульса, вот мощная смуглая рука касается ее груди, его губы припадают к соску и горячий язык бережно треплет самый его кончик...На площадке, у своей квартиры с ключом в руках, Любка и вовсе остановилась и замерла. Она была поражена. Она ослабела, она сдалась, она сама себя не узнавала. Капитуляция получилась столь молниеносной, что сначала его предложение укололо в сердце, потом бархатно переползло вниз, и вдруг сладостной, требующей повторения болью стало содрогание, которое поразило Любку. "Не фига! - изумилась она. - Кому сказать - не поверят. Если со мной такое только от взгляда, что было бы на деле!" "Не фига! - снова изумилась она. - Значит, я его люблю? Когда это я успела, чтоб так быстро?" Подумала еще и сумела себе ответить, что вовсе с ней небыстро, что, значит, все началось в тот самый день, когда она впервые увидела Фарука и подумала про мигрантов с наркотой в желудке, и что все старания пристроить подружек были лишь ее подсознательной попыткой заместить собственные по поводу Фарука желания. Значит, не подружкам он был предназначен - единственно ей! Какая глупость! Так вот она, значит, какая ее любовь! Ворвалась средь бела дня, взяла за горло и не вздохнуть? Чушь собачья! А как же Вова? Вова, значит, не любовь? Неправда, Вова любовь! Вова родной, единственный и любовь. Но, если Вова любовь, что такое этот Фарук? Черт знает, что он такое. Не любит она его, не хочет любить и не будет!
Кроме приветственно замяукавшего кота никого в квартире не оказалось. Люба налила ему молока, сварила себе кофе. Пила, не чувствуя вкуса, любимый кофе, думала все о том же.
"Господи, сколько вопросов! С кем посоветоваться? С подругами - глупо, от зависти обязательно насоветуют не то. С мамой? Не видела ее лет десять, с последнего приезда в Воронеж, когда мы поругались. С ней вообще говорить невозможно. Коммунистка сразу закричит про разврат, моральную неустойчивость и вообще".
"Может, ты все-таки ошиблась? - пытался удержать ее в рамках равновесия разум. - Может, все тебе только показалось, может, не было ничего на самом деле - ни взгляда его особого, ни его предложения? Вспомни, сколько раз Вова говорил, что арабам, евреям и армянам верить нельзя вообще. Вова конечно дурак , говорил глупость, но от частого употребления даже явная глупость приобретает толику правды. Разве не так? Успокойся, ты завелась попусту, живи и не дергайся".
Вове, понятно, ничего рассказано не было. О чем рассказывать? О предположениях-подозрениях, о болезненном содрогании на лестнице? Веселенький был бы рассказ, решила Любка и закаялась. Вова явился вечером с фирмы с ящиком темного ржаного пива "Гинесс", подлетел и Стас с хорошими новостями из универа. Дружно уселись за стол, ели крепко, пили шумно, много шутили, особенно удачно Вова, на которого иногда нападал полноценный юмор; смеялись от души и от счастья, что молоды, здоровы и что вместе. Люба смотрела на своих мужчин, через них - на себя и понимала, что единственное отведенное ей место на земле - здесь, в семье, среди своих родных мальчиков.
Перед сном она вручила себя захмелевшему супругу. Подлая женская натура - Любка сознавала, что подлая - хотела сравнить то, что было пережито на лестнице с тем, чего она сможет достичь с любимым Вовой. Но как ни напрягался Вова, как она ему ни помогала, эффекта они не достигли. "Что происходит, Вова?" - прошептала она. "Лапуля, сам не понимаю, - ответил Вова. - Давай спать". Зато с Фаруком, тайно, у нее все случилось по-другому, он читал ей на английском Бернса и Киплинга, он играл ей на фоно Бетховена, с ним она легко отрывалась от земли и несколько раз улетала в космос. Он снился ей всю ночь.
Отрезвление наступило утром. Ранний подъем, голова черти какая, на себя времени нет. Завтрак для Стаса и Вовы, спешка, ее резкие властные команды. Пережаренный тост, чертыханье, подвернутый каблук, влажный после ночного дождя "Фокус". Завуч, поймавшая на лестнице с нудной ерундой, и двадцать пар глаз любимых балбесов, главный из которых Толпышкин под грохот остальных заявил, что в гробу он видел ее Англию. До Фарука ли было? И вообще. Когда он снова вспомнился, разум твердо приказал: хватит; ничего не было, привиделось тебе, придумалось, показалось, живи как жена. И она его послушалась.
Прошел месяц.
Событие у лифта понемногу затиралось льдами жизни, а все же ей хотелось его увидеть. Чаще обычного она спускалась в подъезд за газетой, где задерживалась у синих почтовых ящиков и у лифта. Но Фарук более не появлялся вообще, не тревожил ни взглядом, ни звуком. Телефон не отвечал. За стеной, к которой она по привычке прислушивалась, было тихо, не хлопала дверь, не звучали знакомые шаги; наконец, подъездное радио сообщило, что "арабка уехал на большом мебельном фургоне". "Куда? - спросила себя Люба, - почему?" Ответа она не знала и на Фарука сильно обиделась: нежданно исчезнув, он обеднил ее существование на целую тайну. Наконец, обида отковалась в ней в чеканную, так свойственную ей большевистскую форму. "Да пошел бы этот арабеска подальше вообще...! - сказала она себе, и ей сразу легче задышалось. От распавшегося к нему интереса в ней остался один острый осколок - женское любопытство, предмет, который, в сравнении с любовью, живет вечно и об который вечно ранится женская память. Ей по-прежнему не давал покоя один неистребимый вопрос: так было между ними что-нибудь или не было вовсе? Было или не было?
Быстро подкатила зима, захрустели лужи под ногами, выпал, прикрывший серое убожество города, снег. К Рождеству и Новому году в школе, с ее легкой руки, было решено поставить пьеску на английском. Она сама, включив в нее все нужные по программе слова и обороты, ее сочинила. "Англичанин в Москве" называлась пьеса; главную роль в ней, растолкав остальных претендентов, неожиданно прихватил себе Толпышкин , это приятно ее удивило. Ребята накупили для себя усов и бакенбардов, натащили очков, кое-какую клетчатую, похожую на английскую, одежду, на сцене актового зала расписали домами и церквами задник, который должен был изображать веселую Москву. Энтузиазм хлестал через край, репетировали каждый вечер. Сама счастливая Любка, на манер большого режиссера сидела в зале и командовала процессом.
На очередной репетиции, в сцене, где Толпышкин заказывал в московской гостинице номер, причем, с точки зрения пройденного материала, делал это на удивление правильно и радовал Любу, она почувствовала на затылке настойчивое горячее дыхание человека. Обернулась, готовая сорваться в крик на того, кто мешает, и увидела Фарука.
-Здравствуйте, сосед Любовь Васильевна, - сказал он с какой-то прижатой улыбкой. - Я племянника привез в вашу школу. Школа у вас хорошая.
Его глаза. Прекрасные семитские глаза-сливы, опушенные мохнатыми ресницами, о которых мечтают девушки. По ним она сразу считала: врет. Говорит, не то, что хочет, не то, о чем думает "Я жутко скучал", рыдали глаза. "Я люблю вас. Я хочу вас. Я счастлив снова вас видеть".
Ничего более не произошло, только сердце ее замолотило так, будто в него влили совсем другого бензина.
-Школа у нас неплохая, это правда. Вашему племяннику повезло, - сказала Люба и поймала себя на том, что тоже говорит неправду. "Где же вы были?", хотелось ей спросить. "Я вас ненавижу. Я думала о вас. О том, что произошло тогда у лифта. Произошло или нет?"
-Не буду вам мешать, - сказал он. - Увидимся.
Он протянул ей руку, и она вложила в нее свои пальцы.
Он позволил себе самую малую недозволеность: задержал ее руку в своей на несколько мгновений больше, чем принято.
Его рука не показалась ей ни горячей, ни холодной, не слишком сухой или излишне влажной. Его рука, его пожатие настолько не отличались от ее руки и ее привычки, что на секунду ей представилось, будто она пожала свою собственную руку. Ощущение было новым, удивительным, продолжительным, острым, Фарук еше не успел уйти из зала, как оно снова кольнуло ее в сердце и гусеницей-бархоткой поползло вниз по животу. "Проклятый арабеска, - мелькнуло в голове у Любы, - что ты со мной творишь? Не будет тебе этого! Не будет!" " Будет! Будет! - вдруг разом завопило в ней все ее остальное, независимое от нее существо. - Хочу, хочу!" Супротив ее воли оно вскарабкалось на самую вершину, вскричало и бросилось вниз.
Толпышкин, недоумевая, прервал свою сцену.
-Чего не так, Любовь Васильевна? - спросил он со сцены. - Не понял: чего вы крикнули?
Любка подняла отяжелевшие веки.
-Все так, Толпышкин, - сказала она. - Ты молодец. Все молодцы.
Вечером не стерпела, решилась заговорить о случившемся с Вовой. Вова был размягчен вкусным ужином, теплом, пивом, ситуация казалась подходящей.
-Вова, представь, у моей Ксюхи целая проблема, - начала она. - Познакомилась с мужчиной, который ей как-то даже и не очень, то есть, вообще не особо нравится. Но, говорит, как рядом оказывается, так жутко его хочет. Говорит, что просто ее трясет. Вов, ты умный, скажи, что ей делать? Что это, Вов?
-Это, лапуля, глупость.
-Я серьезно.
-Если серьезно, то пусть отдастся и успокоится. Он кто?
-Не знаю. Фирмач какой-то. Иностранец.
-Вроде нашего Фарука?
-Нет. Не думаю. Не знаю. Чай будешь?
Вовин совет совершенно ей не подходил. Она себя знала: если кому-то уступит - точно не успокоится, но пойдет в черный бесшабашный разнос. Рецепт избавления ей требовался иной, но какой? - сразу понять она не могла. Другая бы в мыслительной неразберихе сбилась с пути, но Любка стояла на земле крепко. Дурацкий совет умного Вовы был отброшен; долгие зимние ночи и короткие дни укрепили ее совсем в новом мнении - Фарука проклятого следует прижечь как болячку, а именно, послать его так, чтоб он более в ее жизни не возникал, ни в сознании, ни наяву. Да, только так, другого для себя выхода Люба найти не смогла.
Решение мобилизовало организм. К последней встрече принялась готовиться загодя и серьезно; заучивала крутые простонародные слова, тренировала презрительное выражение глаз и лица, напускала на себя грубоватый холод российских просторов, всю возможную славянскую суровость. Накопленный заряд неприязни, словно террористка, постоянно носила в себе, готовая храбро и навсегда подорвать его в присутствии Фарука вместе с собой и своим неподконтрольным, нижним к нему тяготением.
Но - хитрость ли восточную затеял с ней арабеска, учуял ли на расстоянии, как пограничный пес, заряд взрывчатки - Фарук, как назло, никак ей более не встречался. Ни на лестнице, ни у лифта, ни в школе, где действительно учился теперь его племянник Саид, тихий скромный мальчик с изрытым оспой лицом. Она слышала жизнь Фарука за стеной, его вытягивающую нервы восточную музыку, его голос в телефонных переговорах, звуки его гортанных гостей и даже ароматы кебаба, знала от чутких подъездных бабушек, что "арабка дома", но увидеть его ей никак не удавалось. Возьми и позвони, уговаривала она себя, так просто мучителю позвонить, назначить ему первое - последнее свидание и поставить на этом точку - уговаривала, но не могла набрать его номер. Позвонить самой? Много для арабески чести! Не так она воспитана, чтоб навязываться египетскому мужику, свидание ему назначать! Переступить через такое самоунижение никак у нее не получалось, хотя сама с собой соглашалась, что стыд этот ложный, глупый, несовременный. Тогда забудь, приказывала она себе. Он ест, пьет, слушает уродскую музыку, гогочет с друзьями, ему на тебя наплевать - забудь ты Фарука! Посмотри, сколько у тебя интересных новостей, сколько проблем! Конец четверти, премьера пьесы, Новый год на носу, Вове скоро в командировку ехать, Стасу сессию сдавать - забудь, будто и не было его в твоей жизни. Да-да, соглашалась она с собой, надо забыть! - и тотчас ловила себя на том, что слишком много по его поводу себя уговаривает, себе приказывает, с собою соглашается или не соглашается, то есть, слишком много размышляет и думает о нем вообще. Да кто он, в конце концов, такой, чтоб отнимать у нее время жизни и так ее изводить!, да пошел бы он, как выражается Толпышкин, к бениной матери!
Посылала заочно, удовольствия послать в глаза никак испытать не могла.
Она так жгуче его осуждала и так истово ненавидела, что стоило Вове отъехать в командировку в Тольятти, а Стасу уйти в универ, как она, выскользнув из своей квартиры, оказалась у его двери и отчаянно надавила на кнопку звонка. "Что я творю? - с горячим ужасом подумала она. - Позвонить считала для себя унижением - пришла к нему сама. Почему я это делаю?" Она путалась в объяснениях, логики в ее поступке не было никакой, но был, словно щелк курка, порыв и удивительная уверенность в том, что она поступает правильно. "У меня - ненависть, - скороговоркой оправдывала она себя. - У меня - душевный нарыв, который меня достал и решительно требует удаления. Этого мало? Достаточно, более чем, и пошли бы к черту остальные комплексы и ложные страхи!"
В ее искренность вполне можно было поверить, смущал лишь продуманный прикид и неслучайные мазки косметики на лице. Впрочем, давно известно, что на скандальных бракоразводных процессах женщины стремятся выглядеть особенно привлекательно.
Долго не открывали. Била неуверенность - уйти?, позвонить еще раз?, может, у него кто есть? Тем лучше, она такая, у нее не задержится, она влепит ему все, что о нем думает, при любом постороннем!
Наконец, щелкнул металлом замок, и дверь отвалилась; на пороге оказался сам Фарук, по-утреннему чистый, свежий, с каплями душевой росы на искристой шевелюре.
-Сосед Любовь Васильевна, здравствуйте...- египтянин, не найдя иных слов, развел руками и отступил в сторону, приглашая ее войти.
Люба ступила в квартиру и, сопровождаемая обожанием хозяина, прошла в гостиную; плохо видела то, что творится вокруг, все внимание - на Фаруке.
-Господин Фарук, что у нас происходит?... Я пришла, чтобы лично вас предупредить,...чтобы твердо заявить...
-Садитесь, пожалуйста. Прошу вас.
Упала во вздохнувшее под ней кресло, тотчас вскочила.
- Я...я пришла, чтоб...поговорить о Саиде...Понимаете, мальчик никак не может вписаться в пространство нашего класса...
-Понимаю.
Продолжала стоять, крупно смотрела ему в глаза.
Он сделал к ней шаг.
-Чай, кофе, кока-кола? О, я знаю, чем вас угостить! Свежайший рахат-лукум! Сейчас! Минуту!
Он метнулся на кухню.
Она запнулась; задумалась на несколько вздохов, пытаясь, в сумеречном своем состоянии, осмыслить его непонятное предложение, и снова заторопилась выговаривать слова, словно ее подгоняли.
-Хороший, явно одаренный мальчик, но замкнут невероятно, его общение с другими ребятами явно затруднено, что мешает ему нормально усваивать информацию...
С мягкой, виноватой улыбкой он снял крышку с коробки рахат-лукума, протянул лакомство ей.
Слезы брызнули у нее из глаз.
Ее качнуло, шатнуло, и вдруг, словно легкое па навстречу партнеру совершила она. Нырнула сквозь руки, коробку с лукумом и всем своим существом прижалась накрепко, влипла в большое, горячее мужское тело.
-Я пришла, - сказала она. - Видишь, пришла...
-Я хотел, - выговорил он. - Я хотел, чтоб ты пришла.
Ее пальцы поспешно расстегнули пуговицу на блузке, вторую, третью. Все горело в ней адским огнем.
- Иди ко мне...
Желание вместе с кровью тяжко ухало у него в висках. В черных глазах прыгали зрачки.
Мужскую податливую руку она возложила на свою грудь; своею рукой, что оказалась сверху, сжала его руку - в предвкушении уже знакомого ощущения ее глаза покрылись маслом.
-Фарук. Ну же, Фарук...
-Нет, - просто сказал он и решительно от нее отодвинулся.
-Что с тобой?
-Нельзя. У нас так нельзя.
-Не бойся. Я сама...
-Я возьму тебя только женой.
Несколько мгновений понадобилось ей на осознание, еще несколько - на резкую перемену настроя и злой хохоток.
-Ты что, серьезно? Ты что, не мужик?
-Я не мужик.
-Ах, да, я забыла. Аллах акбар, что с тебя возьмешь?...Больше ко мне не подходи. И глазки, пожалуйста, не строй, ты понял?...
-Спасибо, - сказал он. - Я тебя люблю как жену.
-Дурак ты. Никогда этого не будет...
Хлопнув дверью, через мгновение оказалась в своей квартире, где
возмущение и гнев долго не давали ей свободы. Пила кофе, металась по своим квадратным метрам, последними словами уничтожала Фарука, но самыми последними - себя. "Преподаватель английского языка! Дешевка! Проститутка! Нимфоманка! Узнал бы Толпышкин! - господи, причем здесь Толпышкин? Это ж надо! Полезла на мужика!... Как я могла? Ну, как?" Со стороны трудно было понять, да и сама она плохо понимала, что возмущало ее более всего: загадочная собственная глупость, предатель Фарук или то, что ею пренебрегли.
Мало по малу, после чашки кофе и выкуренных из вовиных запасов сигарет возмущение уступило место равновесию и трезвому рассуждению. Женская жизнестойкость, заглянув за рубеж времени, увидела перед собой большой вопрос: как теперь с этим жить? Фарук никогда никому ничего не расскажет, это ясно, а что должна сделать она? Рассказать Стасу? Поделиться с Вовой? Как ни в чем не бывало, жить далее с этой позорной тайной?
Стоп, остановила вдруг себе Любка. А почему, собственно, позорной? По какому закону, кто такое установил?
Она задумалась. Несколько раз пропикал телефон - не ответила, стало не до него.
Громадное переосмысление всей жизни навалилось на нее тяжелой поклажей.
"Я пошла к мужчине, который сказал, что любит, что готов на мне жениться - что здесь позорного? Его "жениться на мне" означает для меня выйти за него замуж - что здесь позорного? Ничего, абсолютно все нормально, но возможно ли для меня такое? Господи, Люба, а почему бы нет?, возможно, еще как возможно, чудо как возможно! "Хочу к нему, хочу быть с ним!" - тысячу раз, как заклинание, ты готова это повторить. Ты всегда о такой любви мечтала - так смелее, рви узду и - на волю! Может, по большой любви. суждено тебе с Фаруком родить человечеству гения - что здесь позорного?, где?, в чем?" "Ты чужая жена, права не имеешь на такую любовь, - ответил ей внутренний, правильный и противный голос разума. - Изменять позорно и стыдно". "Но ведь попусту числиться чьей-то женой - тоже фикция и позорная ложь. Важно быть с тем, кого ты любишь, разве не так?", - возразила ему Любка. "А разве ты Фарука действительно любишь?- не поверил ей правильный голос. - Разве ты действительно хочешь быть с ним? Подумай, не ошибись. Ты всегда говорила, что любишь только Вову, что Вова близкий и родной, и замуж ты выходила по любви". "Значит, не любила,- призналась Любка. - Потому что не знала тогда, что такое любовь". "А теперь будто знаешь?" - ехидствовал, не унимался голос. "Теперь знаю, - твердо сказала Любка. - Я ненавидела Фарука, потому что была в него влюблена. Наверное, я и сейчас его ненавижу. Но я поняла: любовь - это мука, без которой невозможно жить". "Хм,- задумался и скис разумный голос. - Возможно, ты права".
Сложнейшая задача была убита простым ответом. Хорошо, что существуют простые ответы, подумала Любка, иначе мы бы вечно плутали в лесу сложных вопросов.
Она вдруг вспомнила "Солнечный удар" Бунина и то, как она не верила любимому писателю, что такое может быть, и вот, будьте любезны, сама ослеплена и смята любовью.
Все ее прошлое теперь было радостно окончено. Все начиналось с новой страницы. С нового дыхания, с первого, глубокого, свежего вздоха. Будущая жизнь прояснилась как небо после грозы, на котором просияла радуга.
Но тотчас, серым облаком, надвинулся на нее новый трудный вопрос. Уйти к Фаруку означало порушить семью, бросить Вову, Стаса, дом, любимые привычки, насиженные места, годы ухоженной жизни и, вероятно, школу, но, главное, Вову и Стаса. "Ты согласна и на это? - поразился разум. - Какой нормальный поверит в то, что ты собираешься бросить Москву и переселиться на берега Нила, к пескам и крокодилам? Ты хоть понимаешь, учительница, что твой поступок может опрокинуть, сбить с ног и Вову, и Стаса, попросту убить их? Возможно ли для тебя такое убийство, учительница? Существует ли на свете что-нибудь более ценное для женщины, чем ее семья, отношения с сыном и мужем, все те единственно ценные духовные нити, что возникают между людьми за долгие годы общих радостей и бед и делают их родными? Подумай, учительница, не станет ли твой уход самоубийством для самой тебя?" Любка задумалась - эйфория погоняла ее мысли. Они возникали, росли, спорили и умирали в ней, пока характер женщины и эгоизм ее цветущего возраста не привели эти споры к результату, которого жаждали они - характер, эгоизм и цветущий возраст. "Все складывается нормально, - пересиливая страх, озвучила их желание Любка, - Вова переживет, он слишком занят бизнесом, я для него давно пустое понятие "лапуля", домашняя служанка по сути, а Стас, что ж, мой Стасик взрослый, умный, современный мальчик, он меня поймет, должен понять".
Разум окончательно терпел поражение. "Ты уверена, что мусульманин женится на тебе? Уверена, что нет у него другой жены или жен?" стало его последней попыткой преодолеть женскую стихию. Любка повременила, но отбила и эту атаку. "Женится. Мне плевать, крестится он или бьет поклоны аллаху. Я ему верю как себе". "Ну, что ж, - вздохнул внутренний голос, - ты сама так решила. Не жалуйся".
Диспут был завершен. Пружина принятого решения, сорвавшись с колков, теперь раскручивалась в ней все стремительней, и странная химия творилась в ее организме: сердце, легкие и почки работали как прежде - душа дышала по-другому.
Новым взглядом оглядела свое жилище. Плазма на стене, итальянская мебель, финская спальня, пышные ковры, подвесной потолок с множеством, как в вокзальном баре, лампочек-звезд - все показалось ей безвкусным, пошлым, постылым. Чего ты ждешь, Люба?, спросила она себя. Брось все! Набей спортивную сумку самым необходимым, шагни сквозь стену и окажись в соседней квартире, рядом с тем, кто тебя любит, и кого любишь ты! Ну же, Люба, он ждет!
Нет, так она не сможет. Это было бы слишком большим свинством. Никаких записок она не оставит, никаких внезапных побегов не совершит. Она дождется своих, и все им откроет. Она пройдет через эту пытку. Не будет темнить, и не будет врать - учеников своих, даже Толпышкина, всегда учила быть прямыми и открытыми, и сама была такой. Рубить так сразу. Сильная одноразовая боль переносится легче долгого вранья и растянутых мучений. Всем сразу станет лучше, и ей, и Вове, и Стасу, жизнь наладится, а потом снова удивит поворотом.
По стальной кишке мусоропровода, стукая на стыках, пролетела брошенная сверху неразумной рукой бутылка. Люба вздрогнула и поймала себя на том, что вздрагивает от каждого шороха и скрипа - не потому что боялась темноты и неясных звуков, но потому что каждый звук может означать движение Фарука там, за стеной - как он там, милый?
Но каждый звук мог означать и другое, более реальное и жуткое: появление Вовы или Стаса.
Чем занять себя до их прихода? Смотреть в зеркало на нервные, безумные, воспаленные глаза? Неинтересно, уже было. Собирать свои одежки, цветастые тряпки? Успеется. Проверять тетради? Не хочется. Ничего не хочется. Паралич воли и дела. Сейчас не волнует даже Толпышкин. Господи, да что же это она?! Она ведь мать, еще жена, и это пока еще ее дом! Сильнейшее желание последней заботы охватило ее. Схватившись за пылесос, мигом выбрила всю квартиру и изумилась тому, что совсем не устала; напротив, ее силы, подпитанные волнением, пребывали и требовали новой работы. Из холодильника извлекла на свет все, что было припасено и, мигом сообразив, что к чему, принялась готовить обед. Удачный день удачен во всем. Она всегда хорошо готовила, но сегодня превзошла самое себя: все горело, плавилось у нее в руках, падало в кастрюлю нарезанным, посоленным и приправленным ровно в меру, и без всякого секундомера, на одном лишь женском сокровенном чутье, варилось и тушилось ровно столько, сколько было нужно. Через час с небольшим были готовы бордовый борщ, - не удержавшись, она с нервным аппетитом проглотила тарелку - жаркое и янтарный компот, а в духовке доходил пирог с черносмородиновым вареньем! Любка была довольна. Пусть запомнят меня такой, подумала она, пусть знают, что я их люблю, и всегда будет любить! Подумала так и поразилась - то ли вдохновенному собственному цинизму, то ли обостренному в себе чувству правды.
Вова и Стас вошли в квартиру почти одновременно и, не сговариваясь, пришли в одинаковый восторг. "Какая чистота! Какие запахи! По какому поводу праздник, лапуля?"
Кое-как отшутившись, усадила мальчиков за стол. Обед прошел с подъемом, с обильными комплиментами в адрес "редких качеств дорогой подруги жизни", "моей любимой мамы" и "нашего общего выдающегося шеф-повара". Стас рассказал о том, что, одна из путевок в Лондон окончательно закреплена за ним; Люба, порывисто обняв сына, поцеловала его в макушку. "Умная ты моя голова, - сказала она и вдруг всплакнула. - Дерзай. Чтоб и дальше только так или лучше". "Ты с чего это? - удивился слезам жены Вова. - За тобой вроде раньше не водилось". "С радости, папа, с радости, как ты не понимаешь!" - объяснил отцу Стас, и тогда Вова, дабы насыпать дорогим и любимым еще больше радости, сообщил, что банк предоставил ему новый кредит, и что он расширяет дело.
Люба разревелась. От того, что не смогла ничего им сказать, что дала себе слово открыться им напрямую, а сил его сдержать не хватает. Потому что она пустая и упрямая дура, потому что ситуация идиотская, но, главным образом - и это было самым для нее обидным - потому что она снова во всем засомневалась, и в себе, и в своем решении. и в Фаруке, но больше - в себе.
Ни Вова, ни Стас ничего, понятно, об этом не знали; они принялись, как могли, Любу утешать и, по возможности, даже смешить. Вова рассказал беспроигрышный анекдот про алкаша, который поклялся жене завязать, но однажды снова вернулся домой пьяным, а на вопрос супруги: почему?, поведал, что был вынужден выпить, потому что ему зверски угрожали, что, если он не выпьет, ему больше не нальют. Облако общего добродушия, казалось, возвратилось к столу, Вова и Стас расхохотались, Люба улыбнулась, застолье завершилось для нее невнятным ничем, но внешне мило.
Ночью разгоряченный Вова попытался утешение продолжить. Привычного "иди ко мне" не последовало с ее стороны - в этот раз Вова сам проявил инициативу, и Люба ему подчинилась. Лежала под сопевшим, старавшимся на ней Вовой, а мысли ее летали далеко, высоко и все рядом с Фаруком. Рука об руку шла она с Фаруком среди цветущих персиков, неслась по пустыне в ревущем открытом автомобиле, садилась на забавно фыркающего верблюда, плыла мимо пальм по Нилу и... приплывала к торжествующему Вове. Пытка Вовой была столь долгой, столь неотвратимой и категоричной, что, в конце концов, Люба сдалась. Слезы покатились у нее по щекам, Вова в душной темноте их не заметил, а, если б и заметил, не понял, что сей его последний акт утешения означает для нее прощание с Фаруком.
Прощай несбывшаяся мечта. Прощай попытка полета. Прощай сказка. Прощай и прости Фарук. Ты умный, ты поймешь: невозможность правит ее миром. Ну, как она на самом деле ступит за порог?, как навсегда захлопнет за собой дверь?, как оставит своих? Что она себе напридумывала?, что начудила?, что наврала? Нет, она остается с Вовой и Стасом, она остается с Россией и привычкой; она беспомощна и бессильна, потому что в самые равноправные времена женщина все равно бесправна, особенно жена. Фантазии зря ей кружили голову, спасибо трезвеннице ночи, она привела ее в чувство, и в ней, словно в опустевшем доме, стало спокойно и тихо, в ней теперь стало никак. Едва подумала так, как услышала - или показалось? - скорбный вздох за стеной, глухое ворчание и сотрясение пола, будто, утратив равновесие, упало что-то тяжелое. Прости меня, если можешь, Фарук, прости...
Однако утром во все живое приходят совсем другие мысли.
Она открыла глаза, увидела, что Вова тоже проснулся, и ударившее в стекло бесстрашное, чистое, новое солнце мгновенно снова в ней все переменило. "Вова, я ухожу от тебя, - вдруг очень просто и жестоко сказала она, не понимая, что, по сути, совершает подвиг. "Доброе утро, лапуля", - сказал он и засмеялся ее хорошей шутке, будто продолжавшей его вчерашний анекдот, но внутри почувствовал холод, потому что знал, что Любка никогда так не шутит. "Доброе утро, - сказала она. - Я полюбила другого человека". "Ладно, - сдержанно среагировал Вова, - Полюбила так полюбила. Давай вставать".
До завтрака и во время него Вова иронично посмеивался, но молчал, но когда Стас ушел, начались вопросы. "И давно это у тебя, лапуля?" "Недавно. Что еще тебя интересует?" "И что, сильно забрало?" "Да, сильно, очень. Вова, мой дорогой, не будем копаться в пошлых деталях, ничего нового не произошло, все старо как мир". Люба отвечала удивительно спокойно, даже отрешенно, будто перед ней не муж, а вовсе даже чужой, таможенник или менеджер в отеле - все это всерьез напугало Вову, его второстепенные вопросы свелись к главному: кто?
Она открылась хладнокровно, глядя ему в глаза. Помедлив, Вова изменился в лице; его стакан с недопитым чаем, перемахнул комнату и, треснувшись о Фарукову стену, осыпавшись осколками, напечатал на ней отвратное бурое пятно. "Я этой сволочи..., - побагровел Вова, - я эту арабеску,...да я его просто замочу". Люба усмехнулась. "Прекрати мелодраму. Не роняй себя, Вова". "Не веришь?" - спросил он. Люба фыркнула, отвернулась. Медленно, словно рассчитывая на то, что она его остановит, Вова сгреб со стола нож и с неторопливой решимостью направился в прихожую. Люба с беспокойством наблюдала. Он открыл дверь, но перед тем, как выйти на площадку, с немым призывом "останови же!" взглянул на жену - и Люба окончательно поняла, что он не опасен. И Вова понял, что она это поняла.
Смутившись, закрыл дверь, брезгливо отбросил нож. "И у вас уже было?" "Нет, но это неважно".
А для него, мужчины и мужа, это было самым важным, он подумал, что положение еще можно спасти и вцепился в эту мысль судорожной хваткой человека, теряющего жизнь. Картина дома, свесившегося над пропастью, нарисовалась в его голове. Дома, который еще можно успеть укрепить убеждениями, стянуть стальными аргументами, остановить сильными словами на самом краю безвозвратного падения. Взяв себя в руки, он вернулся к столу, пригласил ее сесть напротив и спокойно все обговорить. Люба не возражала.
Следующие без малого два часа он удивлял ее глубинным, искренним красноречием. слова, производимые в недрах обиженного сердца, бесперебойно поступали в речевой аппарат, сознание не поспевало за эмоциями - и какой к черту спокойный разговор возможен в такой беде у русских?! Размахивая руками, он вспоминал ту крымскую встречу, луну и безумство на морской скале, а также безвинно брошенную жену Неллю. Вспоминал, как занимал на покупку этой престижной квартиры, обустроенной так, как требовала Люба и диктовали модные журналы. Вспоминал их поездки по Европе, ее любимый профиль, когда она сидит за рулем, а он рядом, вспоминал их застолья, друзей, театры, выставки, консерваторию, их ночные разговоры о высоком и духовном, что, казалось, навечно их скрепляло. Вспоминал Стаса, его плеврит и больницу и как они, сменяя друг друга, выхаживали ее слабенького сына - он вспоминал всю их жизнь, все их уникальное, редко кому выпадающее счастье, он умолял ее одуматься, не уходить.
Люба больше молчала, не спорила - все, что он говорил про счастье и любовь, было правдой; той правдой, что долго и тихо болела, хватала инфекции, теряла в весе, слабела и, в конце концов, умерла. Любовь сменилась привычкой, привычка обязанностью, обязанность неприятием и неприязнью к жизни, спасти от которой могла только новая любовь.
-Ты прав во всем, - негромко сказала Люба. - Но это ничего уже не изменит. Так получилось.
Он встал перед ней на колени - последнее, испытанное средство, столько раз виденное в кино - говорить ему было трудно, он выдавливал, выкашливал слова.
-Представь: через год ты окажешься в гареме,... в публичном доме,..., на панели,... эти, блин, муслики в бараний рог тебя согнут. Ты этого хочешь, лапуля?
-Мне все равно. Хоть год, но мой...
В пытку, чистую пытку превратился весь следующий месяц, пока отмирали семейные отношения, оформлялись бумаги и визы. Странное было время. Люба все еще жила со своими домашними; с Вовой спала порознь, но убирала-готовила, изо всех сил старалась оставаться заботливой, любящей, чернела от переживаний, но изменить уже ничего не могла, и холод отчуждения все больше распространялся по родному жилищу, проникал во все уголки и души. Когда, поддав для подзавода, Вова снова заговаривал на запретную тему, Люба замыкалась в неприступном молчании или уходила из дома к Ксении - подруга, понятно, была в курсе, ахала, восхищалась и откровенно не скрывала зависти.
По сути, Люба существовала уже в другой жизни. Наведывалась к любимому ежедневно и надолго, и, чем больше узнавала о нем, тем более гордилась собой, что не ошиблась, и счастье ее росло. Коротко и трижды - любимое число - звонила она в звонок и, обмирая, вслушивалась в знакомые шаги за дверью. Фарук был тонок и умен, воспитан и добр, ласков, обаятелен и весел - он был замечателен. Пили чай, говорили, рассказывали друг другу о себе, торжествовавшие чувства все сильнее забирали обоих, но Люба, как могла, старалась не провоцировать ни себя, ни Фарука на то, что запрещал Коран. Самыми опасными были касания, их избегали оба; когда они все-таки случались - ненарочные, мимоходом - замыкалась цепь, электричество желаний трепало обоих, но Любе даже нравился такой мусульманский запрет, странно, ее теперь почти не беспокоил низ живота, он был побежден, она все больше чувствовала себя непорочной невестой. Нравилось ей и то, как вел себя ее сын, мужественный, умный мальчик: Стас относился к ней и к ситуации шутейно, легко желал "любимой маме" успеха и счастья, о зудящей сухой экземе, открывшейся у него под мышкой, Любка не догадывалась. Слава богу, что и Вова, напоровшись на Любкину стойкость в любви, убедился в бессмысленности резких мер и сник; он наглухо удалился в свой металло-торговый бизнес и, когда не пил, держал себя в рамках вынужденных приличий; однажды столкнувшись с Фаруком на лестнице, в ответ на уважительный кивок обидчика, нашел в себе силы на ответный, угрюмый кивок, но в лифт с египтянином не вошел, посыпал вниз пешком.
А все-таки сомнения точили ее. Она сомневалась даже в себе, не могла не сомневаться в Фаруке, боялась того, что в последний момент возникнут обстоятельства, которые все взорвут и пустят под грохочущий откос. Не могла бы назвать точно, какие это обстоятельства, но тревога, ни на день, ее не покидала.
Попрощалась с классом. Всем, персонально Толпышкину, Родину, Климову, пожелала высокой успеваемости - сердце вздрогнуло, когда в ответ услышала общее: "Спасибо!" и особое, басовитое, толпышкинское "сенк ю".
Боролась с собой, когда прощалась с Вовой и Стасом. Уходила с одним чемоданом, собранным накануне. Сразу сказала: "Провожать меня не надо", - и оба ее мальчика, не сговариваясь, кивнули. Вова шумно вгрызся в яблоко. Стас деловито, в два пальца забарабанил по крышке ноутбука. Присели на дорожку; чтоб не сорваться, Люба смотрела в пол, на ковер, недавно полученный из чистки, на туфли на ногах - "старые уже, ничего, для самолета сойдут", на стоявший рядом, проехавший пол Европы чемодан. Если кто крикнет, заплачет - сломаюсь, уйти не смогу, думала она.
Все происходило просто как во сне.
Встала, и следом за ней поднялись мужчины. "Мой сын, - сказала она. - Мой достойный взрослый сын - звони по любому поводу. Помни, мама всегда с тобой". Обняла сына, голову его прижала к губам, и он ее обнял - сдержанно и достойно.
Обернулась к Вове, протянула руку - он ее принял - улыбнулась от души и мягкой жалости. "Вова....спасибо за все. Ты тоже - звони, не пропадай, не чужие...И, пожалуйста, побрейся, борода тебе не идет". Вова, не дрогнув лицом, кивнул. Немедленно уходить, подумала она, еще немного и все мы взорвемся.
В сумочке запикал мобильник. Отвечать не стала, знала, кто ждет, кто звонит и по какому поводу. "Будьте счастливы, дорогие мои", - сказала она и, шагнув к двери, вынужденно (как уходить иначе - не придумано) показала им спину.
С сухими глазами ехала в лифте, с сухими глазами и прямой спиной оказалась на улице; а как увидела на лавочке у подъезда родных своих, чистеньких, сухоньких, знавших ее с детских платьиц старушек, как закивали они ей головками в беленьких платочках, как поняла она, что это для нее в последний раз, так и покатились, полились у нее из глаз глупые и горячие русские слезы. Фаруку пришлось выйти от машины, взять ее под руку, подхватить выпавший чемодан. Последнее, что она, сквозь слезы, заметила - окна своей бывшей квартиры; окна и занавески, сшитые ее руками; окна, занавески и более ничего.
И далее все было просто.
Через полгода в гости к Любке слетал Стас. Вернувшись, рассказал - не Вове - Ксюхе и Наташке, что "мать влетела в ситуацию, которую никто не ожидал. Думаете, он ее в чадру загнал, бьет и измывается? Это бы еще ничего, не страшно. В том-то и дело, что вся Фарукова семья ходит перед ней по струнке, кланяется, склонив бошки, и называет "большой русской госпожей".
Через год Любка родила девочку. Назвала ее Василисой.
Через три года Вова успел жениться на давней своей знакомой Ларисе и родить сына Макса. Вове было тогда шестьдесят.