"Опрятные дворники с надраенными бляхами поливали и без того чистую мостовую. Стайка гимназисток в белых передничках торопилась на урок. Почтенные домашние хозяйки, раскланиваясь друг с другом, неспешно шли на рынок" - литературная грамотность, которая не строит в произведении жизни.
* * *
Но оказывается, что не об этом речь - не о жизни. И не о смерти. О сумраке сознания, порождающем чудовищ.
Жандармы, околоточные, частные приставы... Обер-полицмейстер, министр, наконец. Стилизация под литературу дважды канувшего столетия. Взрастающие в размерах от чина к чину служители правопорядка - сдвоенная тень Гоголя-Щедрина. Кафкианские мотивы: фантасмагорический перерубленный царь в высочайшем мундире, немощно господствующий в вечной агонии, напутствует героя искать свою правду "на улице".
* * *
Идея, утверждающая, что каждый житель города N оказывается избитым до полусмерти, а весь этот порядок вещей регулируется безвольным государем, который бессмертен из-за смертельной раны, - с одной стороны, безусловно влияет на читателя помимо его сознания. Автором задействованы поддонные архетипы смерти, введенные в жизнь с правом управления распадом. С другой - тошно всё это читать, несмотря на ровную литературную основу. Сколько же можно углубляться в распад, и только в распад, пытаясь пользоваться микроскопом как телескопом? Похоже, вполне умный автор не дает себе отчета в одномерности своего подхода. Если же таков его сознательный выбор, то хочется вопросить вослед общеизвестному евангельскому афоризму: когда же мертвые наконец похоронят своих мертвецов? Невозможность и нежелание выбраться из трупного тлена, свойственные мужской ментальной прозе, сродни максимализации чувства в женской - своего рода развод и раздел имущества (в данном случае литературы), и одно столь же трагически неполноценно, как и второе.