Тайганова Татьяна Эмильевна : другие произведения.

Начало стиля

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

КОНЦЕПЦИЯ ДРАМАТУРГИЧЕСКАЯ,

* * *

4. НАЧАЛО СТИЛЯ

"... Все ценное, как и фальшивое,
люди, как правило, рассматривают сквозь
очки авторитета, моды, звездной индустрии
красивой обложки, своей тусовки, протекции
и чего угодно, только не истинности..." --

Алексей НИКОЛАЕВ

  
   Соляной столп аналитики Борис Парамонов без малейшего сомнения определил бы концовку "Пира" как пародийную, а Алексея Николаева вместе с его произведением как безнадежного постмодерниста. С точки зрения Парамонова, одной только фразы, завершающей "Пир", оказалось бы достаточно для того, чтобы все усилия автора и личный смысл прожитой им половины жизни были стерты с лица земли под видом насмешки и над самой жизнью, и над выражающей ее литературой. Уважая Парамонова как матерого взломщика стереотипов общественного сознания и добровольного ассенизатора, выгребающего из российского менталитета весь застарелый мусор, считаю насущно необходимым ему возразить хотя бы заочно: пародия лишь тогда есть прямая насмешка, когда она осмыслена и рождена вопреки надоевшему, не исполняющему своей прямой функции эволюционно омертивившемуся стилю, если стилем называть литературную (и не только) форму приспособленчества; когда бунтующее сознание использует насмешку как упрямое стенобитное орудие, которому стала тесна отжившая свои сроки реальность. И если целью направленного орудия являются стены тюрьмы, то пародийность эпохи представляет собой великое благо освобождения от смертельно опасных обществу догм.
  
   * * *
   Пригвожденная метким стрелком пародия вошла в современное сознание и расположилась в нем тотально, пронизав собой все доступные прямому зрению слои. При такой незавуалированной и настойчивой самодемонстрации факта есть резон посмотреть на него не как на устойчивый аморальный нонсенс, свидетельствующий о кончине литературы, а как на нечто иное,  -- как на взбесившийся парадокс, гневно вырвавшийся из государственно управляемой химической реторты, где вываривалось общественное сознание. Парадокс вполне возможно счесть, в частности, и пародией, потому что первый поверхностный ответ на заключенный в проблеме требовательно повторяемый вопрос всегда не соответствует глубине вопроса. Парадокс пародиен по форме, но отнюдь не по своему содержанию. "Хотели, как лучше,  -- получилось, как всегда"  -- тоже возможно счесть скромной пародией на одну шестую часть мировой суши, совершив при этом спекулятивную подмену смыслов, аналогичную той, которую совершал Некто Змей в своем пировом монологе. Думаю, что Виктор Степанович Черномырдин, прискорбный премьер прискорбной страны, не лишенный чутья к здравому смыслу и языковой непринужденности, был бы несказанно удивлен, если бы его назвали постмодернистом. Полагаю, что в какой-то мере и сам автор "Конца стиля" был бы обескуражен, если бы его определили не как ниспровергателя всех истин, а как их пестуна, обнаруживая в глубине его писательской души затаенную ностальгию именно по стилю, настойчивую даже в нем потребность, проимитированную более подходящими к случаю иронией и эпатажем. Его статьи на самом деле не только неприкрытый протест против того явления, которое он обрекает на постмодернизм,  -- он сопротивленец самой пародии, к сожалению, более констатирующий, чем прозревающий вперед, он и не пытается узреть за усмехающимися пнями  -- леса, взрастающего в защиту стройности, закономерности и необходимости эволюционного принципа человеческого бытия, который и есть единственный "стиль" природы. Пребывая на авторитарном олимпе критики, Борис Парамонов избрал самую узкую долю  -- корчевать пни, вместо того, чтобы поддерживать своим интеллектом еще не высокую поросль.
   Современное сознание действительно отличается парадоксальностью, но это отнюдь не заслуга литературы. Парадокс возникает как глобальное шествие человеческого недомыслия, общенародная демонстрация лозунгов, призывающая к немедленной отставке умственной отсталости  -- коллективно бессознательной общероссийской думы: "менталитет в отставку!" Парадокс перестает быть личной иронией Бернарда Шоу и утилитарным украшением художника и становится формой демократии, потому что сама реальность всеми своими ситуациями берет человеческое сознание за горло и заставляет развиваться почти насильственно, ибо проблемы-то все равно придется решать, и мы все до единого будем участвовать в их исчерпании, хотим этого или нет. Опережая наши попытки уклонения в сторону от эпохального курса на саморазвитие, парадокс своим эпатирующим словесным телом закрывает все удобные для нас прикрытия, превращая их в амбразуры и испытывая человека на смелость. В эпохи крутых эволюционных перемен так происходит всегда, и опрокидывание действительности никогда не случается впервые: век античности был опрокинут Аристофаном, который, создав комедию и исключив из сценического действия богов, и стал ему Каином, сомнительным проходимцем в пространствах стиля. Но и  -- первопроходцем, одарившим грядущие столетия новым литературным мышлением, и, соответственно, с его помощью извлек на поверхность смех народа как законный социальный устой. С точки зрения Парамонова патриарх комедии оказался бы безусловным постмодернистом,  -- стало быть, то, что подразумевается под этим сомнительным термином, возникло по крайней мере не одну тысячу лет назад. А если не полениться обратиться и к Библии, то и там возможно найти множество постмодернистов, которым употребленный Борисом Парамоновым в качестве родоначальника Пушкин будет лишь бледной тенью, ибо даже он не сможет тягаться в вольности стиля и сопоставлении несопоставимого с Экклезиастом или Иисусом Христом, который не только пародийно крушил капиталистическую торговлю в местах общественного присутствия, но и уверенно порекомендовал мертвым самим хоронить своих мертвецов,  -- афоризм не только явно парадоксальный, но и весьма емко описывающий весь сегодняшний негативистский потоп. Все эти исторически оцененные герои осмеивали совсем не форму (по Парамонову  -- стиль), а опротестовывали собой изжитость содержания, ибо понимали: любая форма есть протест против хаоса. Античной трагедии человеческая история не дает возможности состариться и тем более кануть в небытие именно по той причине, что в ней открыто, без уловок и уклонений демонстрируется борьба содержаний. Античный театр  -- вече, выносящее свое одобрение или вето, а зрители  -- его прямые граждане, инициируемые в дела богов и людей. И античные формы (стили) трагедии, комедии и драмы выдержали борьбу содержаний, она не опустошила их структуры (метода) и любая эпоха до сих пор с успехом способна в них разместиться. Литературная  -- и не только  -- проблема дня сегодняшнего заключена вовсе не в пародийности или постмодернизме, и совсем не кончина стиля ее определяет, а отсутствие либо недостаточность содержания. Все исторические витки, вряд ли полноценно отраженные в учебниках и трудах историков и ныне оставленные позади, прошли через натиск своих взбунтовавшихся парадоксов и обрели однажды свою гармонию, оставшись вне череды грядущих катаклизмов как незабываемые времена Стиля.
   С моей точки зрения, "Пир" Алексея Николаева есть новейшая иллюстрация к назревшей необходимости в возврате стиля и потребности в самоограничении  -- в обретении формы. И  -- при этом  -- одновременная констатация недоумения и растерянности перед явившимися перспективами, выраженная в лице неоправданно присоединенной к "Пиру" концовки, его ниспровергающей и пародирующей скорее по недоразумению, чем по сознательному устремлению. Растерянность и породила словесно-идейную неадекватность, то самое  -- "получилось, как всегда", но это всего лишь результат смущения и неловкости. Художник очень часто находится по отношению к реальности в теле той самой собаки, "чувствующей, чего от нее хочет хозяин", но еще не умеющей ответить ни словесно, ни действием,  -- это положение ребенка, заблудившегося слишком маленькой головой в шляпе взрослого. Каждый, пока мал, пока активно делает нелепые вещи и задает непропорциональные вопросы, смешон более взрослому, но вопросы возникают лишь потому, что человек способен на них обрести ответ и готов доказывать таковой собственной жизнью. Вынося приговор литературе без учета тенденций развития, критик, оставаясь во многих настигнутых частностях без сомнения правым, строит из частностей высокую обобщающую башню, подложив в ее основание не самый устойчивый кубик. Каждый  -- если нормально развивался и преодолел тупики ограниченности  -- к финалу собственной жизни обретает качество нематериальной мудрости, которую возможно назвать его собственным индивидуализированным стилем. И если такому человеку удается дожить до глубинных лет в полном и здравом сознании, он удивляет нас точностью оценок  -- своей мудростью, той, которая расположена, быть может, действительно вне всяких стилей как частностей формы, но явно и вне парамоновского постмодернизма; так что, с точки зрения Парамонова, любого проживающего полноценную внутреннюю жизнь человека можно назвать живым классиком. И не существует такой пародии, которая опрокинула бы мудрость, ею может оказаться одно лишь невежество. Неумение справляться с ситуацией, своевременно, четко и точно ее структурируя, есть всего лишь юношеская  -- в расширенном понимании  -- смелость, которая опережает мысль не так уж непоправимою. Смысл юности в данном контексте имеет отношение не только художнику, но и ко всем российским творческим попыткам пересотворения мира. Неопытность в разрешении проблемы не может быть пристегнутой ни к насмешке, ни тем более к истинной  -- сознательной  -- пародии. И ухмылки Бориса Парамонова являются либо намеренно негативным утрированием, заводящим мысль в тупик,  -- исполнение функции Змея, введения противоядия с помощью яда,  -- либо прямой недостаточностью глубины восприятия и понимания проблемы. По самому высшему счету пародии во вселенной не существует, ибо "есть правда на земле и есть она и на небе", и наличествует она даже и в человеке. А пародия  -- иллюзия в самом наивосточно спрпофанированном смысле, потому что насмешка  -- это всего лишь подчеркнутое, а точнее  -- демагогически зачеркнутое  -- пустое валентное место, на котором должен взрасти найденный полноценный ответ на провокацию парадокса  -- совершенно конкретный и жизненно насущный опыт. Пародия не только ниспровергатель устаревшей догмы, она еще и беспомощность человека, не знающего, чем устаревшее заменить. И поэтому он и смеется над собой. Пародия  -- тупой меч шута, способный ударить лишь то, что уже умерло.
   Почему-то Борис Парамонов не определяет как пародию и постмодернизм загадочно азиатский "хлопок одной ладонью", но ведь и этот образно-притчевый принцип вполне возможно рассмотреть в ключе, предложенном могильщиком стиля,  -- мало ли что принцип сед и ему десяток-второй тысячелетий,  -- ан нет, Азия нам не по зубам, поэтому мы ловко минуем ее опасные парадоксы, слишком уж мобилизующие в работу все сознание целиком, и не покушаемся на тысячелетия, законно подозревая за загадкой сфинкса ловушку, опасную для разреженного и изнеженного ума. Зато бедные художники, наивно и не слишком, быть может, умело делающие в своих "постмодернистских", зачастую вполне фельетонных, выпадах против опостылевшей догмы именно то, что и рекомендовано практикой Дзэна,  -- пытаются воспроизвести, услышать и понять эхо от одноладонного хлопка, отчего и попадаются в зубы беспощадно поверхностной критически-интеллектуальной спекуляции. Уважаемый общенародно "пародист" Михаил Задорнов поступает иначе  -- он, совершив мастерское сальто вокруг российской ментальности, стал трибуном-эссеистом, сделав пародию стилем мышления, излечивающим перекосы действительности и возвращающим людям здравый смысл и надежду на нормальные общественные сопряжения. И это справедливо, стиль есть вовсе не высокохудожественный эстетизированный ранжир.
  
   * * *
   Чтобы хоть как-то встревожить потребителей парамоновской идеологии, без собственного воображения следующих за Юпитером в роли быков, обрекших себя ему на заклание, я вынужденно обращаюсь к уточнению терминологии; во всяком случае  -- открыто предуведомляю, какое именно значение я, аналитик, имею в виду под приложением к актуальной действительности классики, метода, стиля и пародии. Не имея возможности подробно и доказательно развернуть в этом исследовании заблуждения Парамонова  -- и не его одного  -- в панорамное полотно, я вынуждена оперировать обобщающим образным рядом, явно недостаточным, но тем не менее имеющим прямое отношение к современному состоянию литературного процесса. Определив эти понятия хотя бы в рамках индивидуального восприятия, обещаю вернуться к временно покинутому Алексею Николаеву. Надеюсь, что хоть каким-то образом вычлененная из критической эклектики терминология, которой, не вдаваясь в разъяснения, манипулирует не столько сам Парамонов, хотя и он  -- грешен, сколько его беззастенчивые апологеты, игнорирующие творческое чутье и способность к предвидению, и жаждущие по глубоко личным причинам как можно скорее похоронить литературу,  -- поможет снизить накал страстей вокруг ее кончины, и, возможно, кого-нибудь отрезвит, а кого-то, Бог даст, и выведет из творческого ступора. И сам Борис Парамонов, и его еще более агрессивные последователи, закапывающие в могилу живые тексты лишь потому, что они, с их точки зрения, не соответствуют такому классическому, как у них лично, мировосприятию, вынуждают меня реанимировать то, что умирать и не собиралось. Американизированный авторитет свирепствует на просторах российского сознания настолько, что способен пожизненно заткнуть неуверенное поэтическое горло, а меня заставляет выполнять за него его прямые обязанности, то есть  -- предваряя анализ, договариваться о терминологии и заодно пытаться хоть что-то в ней понять. И для этой работы, разумеется, мне понадобится и место, и время.
  
   Классику я определяю как наиболее расширенный вариант самой общей достижимой для человека сгармонизированности с миром, независимо от способа приложения достигнутой гармонии. Сразу же возникает необходимость определения самой гармонии: наиболее и лаконичной, и расширенной формулировкой мне представляется афоризм Аллы Бархоленко, проброшенный в романе "Светило малое для освещенья ночи"  -- "Гармония есть соответствие наибольшему количеству законов". Поиск человеком гармонии становится в общественном преломлении методом. Под методом я понимаю способ познания, в котором идея, индивидуализированная творческой судьбой личности, нашла опорные точки в действительности  -- то есть начала соответствовать достаточно широкому числу законов природы,  -- и укрепилась стойкой системой, способной без потери достоинства выдерживать натиск социальных и нравственных проблем в исторически сконцентрированный промежуток времени. Идея должна обрасти материальным телом, иначе она не удержится в пространствах жизни и не даст результативности. Обрастание происходит сначала снаружи  -- поиск стиля как наибольшей адекватности содержанию: наиболее успешная или в наибольшей степени принятая социумом форма превращается в стиль, она отчуждается от породившего его творца и присваивается обществом или группой, и ее прочности хватает на то, чтобы все желающие пользовались ею, она способна прикрыть даже срам бездарности. Этот процесс вполне сопоставим с тем, как он совершался и в живой природе, в эволюции биологических видов: скелет существа  -- древнейших моллюсков, нынешних ракообразных и всей необозримой семьи насекомых,  -- прежде чем войти внутрь полужидкой коллоидной телесности и образовать иные, более сложные в физическом отношении виды, он нарастал твердой основой поверх утопленных в полупроницаемой материи жизненно важных центров, пока не начал содержать их в себе, защищая от внешних вторжений и ожидая времени, когда плоть сконденсируется и окрепнет. В литературном приложении это становится началом стиля - каждый стиль начинался как форма одного содержания. Но он не только поверхность, так как форма, оттачиваясь и шлифуясь идеей, продолжающей развиваться и дополняться до максимальной точности и наиболее результативного влияния на реальность, тоже развивает свою структуру, и стиль своей сущностной, наиболее содержательной и емкой частью продвигается внутрь метода познания и действия, становясь тотальным организатором его формы и образуя внутри самого метода подвижный и крепкий костяк. В эволюции видов это равнозначно появлению позвоночных и разнообразному перераспределению видов по всем слоям биосферы. Стиль  -- явление достаточно подвижное, каким и положено быть всему, что организует жизнеспособное целое: стиль глубокий и пристальный неизбежно присоединится к глубокой методике исследования; поверхностный и торопливый  -- одарит мир эклектичным Парамоновым; стиль математически выверенной логики обретет себе Владимира Шмакова, отдавшего сверхсознательной части человечества свою "Пневматологию"; стиль здравого смысла взрастит в античности Сократа в назидание грядущим тысячелетиям, и грядущее откликнется в постсоветском постреализме, мобилизовав в работу Алексея Николаева и толкнет пра-пра-правнука в строительство поиска истины как художественного метода. Внешняя же часть стиля заимствуется апологетами, которые не затрудняют себя взрывоопасным заглядыванием в суть вещей. Это уже стилизация  -- явление, потерявшее всякую связь с гармонией и откровенно пародийное в самом неперспективном для употребителей смысле, поскольку применяется умышленно не по назначению. Природа не знает пародии, но в качестве отражающего примера могу привести порнографию, когда женщина стилизуется под животное в период течки. Стилизация, снижающая форму не с целью, может быть, ее разрушения, а с целью эксплуатации через все более занижаемое, а потом  -- и сознательно искажаемое наполнение  -- уже графомания бытия. "Конец стиля"  -- стилизация смерти и разрушения, но она не является ни стилем, ни способом познания, ни тем более классикой. Стилизация может относиться не только к стилю, но и к методу  -- Парамонов стилизует аналитику потому, что сознательно игнорирует сам процесс анализа. Выразительнейший пример стилизации метода  -- и тем самым  -- идеи  -- вся наша трагическая история после семнадцатого года, породившая лавину всякого рода спекулятивных стилизаций и в прикладной жизни, и, естественно, во всем объеме словесности, вплоть до сугубо научных и псевдонаучных диссертаций, которые тоже доказываются не столько фактом, сколько словом. Вот мы и получили наследство, обремененное долгами и веем пустотным объемом нищеты  -- соцреализмом, конфликтом хорошего с лучшим и прочими вариантами абсурдистики. Однако, несмотря на свою манипулятивность, стилизация  -- процесс все же необходимый, ибо она вкладывает грязные пальцы в раны  -- в слабые места и стиля, и метода,  -- и прицельно их демонстрирует. Умышленная стилизация является оборотной стороной бессознательной пародию, которая от нее далека как раз потому, что, по справедливому и меткому замечанию того же Парамонова,  -- его бы энергию да в гармонизирующих целях!  -- она процесс "демократический". То есть  -- народный, стихийный и спонтанный, совершаемый бессознательно и интуитивными толчками. Стиль чуток к неосвоенному содержанию, и легко открывается к нему своей кожной, поверхностной частью; лишенный прежнего наполнения, он превращается в пародийность, вызывая насмешки и обвинения эстетов, тогда как это  -- вразумляющий красный сигнал семафора: стоп! Будьте бдительны  -- обнаружена возможность нового содержания! Пародия общенародная становится проявлением парадокса, громогласно требующего разрешения; индивидуалистическая  -- личностным частным выпадом против прорех стиля и метода, не способных отныне противостоять новому и незнакомому содержанию. Сознательная и целенаправленная  -- она способствует деградации отжитого содержания, бессознательная и спонтанная  -- эволюции содержания нарождающегося. А классика  -- гармония, стоящая за и над процессами,  -- напоминает о себе мерцанием маяка в тумане и служит эталоном любым творческим интуициям.
   Если воспользоваться терминологией, уже разработанной в "Соло", то классика  -- гармония, хронически уточняемая историей не доверяющего ей человечества,  -- близка к афоризму; метод  -- к поискам истины и к ее аргументации; стиль есть все варианты его, метода, гражданского оформления в словесности от сугубо научно-утилитарных до любых художественных, включая все выработанные мировой религией и философией пути духовного самосовершенствования, и даже способы рядовой, но осознанно проживаемой жизни. А пародия, разумеется, займет нишу парадокса.
   Изобилие пародии в жизни народа  -- вещий знак приближения новой организующей историческую реальность идеи,  -- это брожение и хаотичное вспухание текста, уже готового оформиться в насыщающий голод пирог. Пугающая пародийность жизни может радовать прозорливых людей, она предвещает близкое рождение и нового метода, и нового стиля, и нового приближения к классике бытия, которого, возможно, еще не знала история человечества. Так что пародийный Красный Пиджак нового русского рассматривать как нелепость и нонсенс по крайней мере недальновидно,  -- не так уж это одеяние и примитивно, оно  -- манифестация, театрализованный вызов сразу к прошлому, будущему и настоящему, демонстрация вызревших новых возможностей: красный пиджак  -- агрессивный и насмешливый намек на вчерашнее красное знамя и сегодняшняя красная тряпка для быка. Символ, решенный столь лаконично и столь однозначно-выразительными средствами, что ему мог бы позавидовать Мейерхольд. Сейчас уже только вареное яйцо решится оспаривать, что новые русские, следуя привычно заданному советскому алгоритму  -- буквально за пятилетку,  -- создали свой стиль, который не поддался бы воплощению, если бы не имел творящей и организующей его идеи, и идея на глазах разрешается в жизненный метод, явно опережая сизифовы усилия государства. И красного пиджака окажется недостаточно, чтобы передать его от деда ко внукам как единственное наследство. Пиджак потянет за собой вряд ли фрак или косоворотку,  -- скорее, это будет нормально удобный костюм, не отягощенный бронежилетом. И когда-нибудь он даст более разумного, чем прежний, Савву Морозова, который, вдоволь наорганизовав материю из хаоса в производство, все-таки затоскует от автоматизма жизни и задумается о ее смысле, и решит ему поспособствовать, отдав от щедрот.
  
   Все, изложенное в этом отступлении в сторону не столько Бориса Парамонова, сколько обрадовавшейся ему живо сконцептуализировавшекйся критике и даже издательской практике, имеет отношение и к Алексею Николаеву  -- это координаты протекающего мига, в котором предстоит разместиться его творчеству, скорее будущему, чем настоящему; и я пытаюсь сделать все от меня зависящее, чтобы творчество, по крупному счету, состоялось, чтобы первое значительное произведение было услышано и в известной мере представлено, а все мои сто двадцать машинописных страниц сторожевого, как над гнездом, парения над "Пиром"  -- попытка ответственности и товарищеского внимания. Продолжу, с вашего разрешения.
  
   * * *
   Алексей Николаев, впрямую обратившийся к опыту сократических диалогов, обратился и к стилю, как вразумляющему отцу,  -- он требует возрождения в жизни логики, выверяемой, как и у стилиста Задорнова, устойчивостью здравого смысла, то есть  -- смысла здорового, находящегося в гармонии с природой и физической, и духовной. Своим литературным экспериментом Николаев пытается вернуть высокий стиль размышления. И никакая самая кретиническая концовка, прикрытая изрядно навредившей поискам истины плоской иронией, не уничтожит его ценности.
   Для меня несомненны эссеистские достоинства ""Пира" и отрадно стремление Алексея Николаева взломать с помощью парадокса те стереотипы, до которых он имеет возможность дотянуться. Несмотря на все вопросы к автору, направленные скорее в его будущее, чем в прошлое, это произведение  -- достойного уровня, и уважение вызывает серьезная попытка принципиального отказа от беллетристической облегченности художественного существования. Но стереотип лишь тогда взламывается результативно, когда для доказательства используется его привычная форма, но в этой форме, однако, более или менее завуалировано и интригующе располагается парадоксальное форме содержание, так как лишь оно, содержание, и имеет в себе силу форму разрушить. Автор же двинулся в направлении перпендикулярном, взяв, как условие задачи, высокое содержание  -- поиск истины, и расположив его в равно высокой форме  -- форме драмы бытия. Для века Золотого, для времен относительной гармонии, такой путь был бы единственно адекватным, но из возможностей восприятия эпохи фельетонной он выпадает. По терминологии Парамонова, Николаев воздействует на свой "Пир" как классик, то есть  -- утверждает бытие человека вне парадокса, при этом имея невыраженную цель обнажить парадоксальность отсутствия высокого мышления в проявлениях ежедневного реального общения. Поэтому ружье и выстреливает не только мимо цели, но и, расположившись на отдельно взятой стене, попадает в потолок. В поиске истины необходимо и неминуемо возникает то, что Парамоновым определено как "стиль"  -- коварный критик манипулирует, в отличие от Змея, не неразделенными исходными понятиями, а яркой, однако не поставленной в условия пребывания, собственной индивидуалистской терминологией  -- у критика "классический"  -- есть единственное и весьма потустороннее внятное определение слишком узкого стиля. И сам Парамонов  -- в рамках собственной, вручную сконструированной и бездоказательной терминологии,  -- производит на свет Божий "пародию", определяя небесный океан отражающей его литературно-спекулятивной лужей, которая способна испариться в первый же горячий и ясный полдень. Классика потому и классика, что ее стиль есть наиболее внятная организация содержания. И как только мы управимся с содержанием, мы вернемся к стилю.
   Любому художнику, устремленному к самой авангардной новации, рано или поздно придется столкнуться с необходимостью понять и освоить законы "классики"  -- без осознанной в ней точки опоры любой авангард обречен на чреватую Парамоновым пародию, как это и получилось и с николаевским "Пиром" с помощью одной только нелепейшей фразы, притворившейся концовкой бытия, которой легче легкого было избежать при понимании структуры творчества. Новация способна родиться "случайно" благодаря интуитивному толчку и непредвзятости в предпочтениях, но "случайно" удержаться на высоте самой себя она может, лишь переплыв океан классического мастерства. И неправильно при постановке глобальных задач  -- а Алексей Николаев поставил "Пиром" задачу самую глобальную,  -- игнорировать школу литературной конструкции  -- она бралась не с потолка и не несет в себе произвола; она мудрый помощник и честный инструмент, позволяющий художнику избегать изобретения велосипеда своими частными усилиями и оскорбительного осмеивания впоследствии, когда вдруг обнаружится, что у велосипеда колеса от трактора. Канон  -- инструмент, проверенный и отточенный на практике веками употребления. Через классические формы школа мастерства была передана потомкам как скрытое знание не только литературного, но и общего наиболее гармоничного мироустройства,  -- и этого вопроса мы еще раз коснемся в заключительном анализе "Пира" как космической драмы. Эволюционно и исторически уточненные образцы жанров  -- драматургии, поэзии, прозы, эссеистики (из которых эссеистика самый неосвоенный и содержащий поэтому еще неограниченные перспективы),  -- в самих формальных принципах содержат историю духовного самопознания человека. И при поиске истины  -- а любой художник, будь он хоть философом, хоть самоучкой, только ее одну и ищет, независимо от того, сознает ли это сам или за него его истину осознает история,  -- классическая модель любого жанра есть основа, освоив или поняв которую, можно потом ее отвергать во имя новаций, а еще позже, если позволит жизненное время, отказаться и от юношеской строптивости, предпочтя любой парадоксальности ясность и глубинную простоту.
   Полагаю, что при выборе из классической семьи жанров постоянного партнера, Алексей Николаев предпочел бы именно эссе, которое в лучшем, наиболее свободном и привлекательном своем проявлении есть подробное обоснование парадокса, отстаивание за ним разумного права на существование, выраженное стилистически тонко и с чувством гармонической меры в пределах философски-этически-литературного горизонта. Пожалуй, можно сказать, что эссе  -- самая деликатная форма литературного морализирования среди прочих форм, ищущих для морали расширения перспектив. Она наиболее раскрепощена и имеет неограниченные возможности, но требует чувства меры, дисциплины сознания и интуитивной ясности в избираемых предпочтениях. От Философа эссеистика потребует мысли и управления ею не столько в пределах ясности и четкости изложения, сколько в образном опредмечивании, то есть  -- художественности. И, напротив, от Художника этот гибкий жанр потребует упорядочить образный строй в пользу логического и доказательного овеществления мысли в русле преимущественно идейном. Николаев в своем "Пире" процесс кристаллизации формы и содержания возвел в куб, применив к замыслу крайнюю меру дисциплинарного воздействия, ибо нет формы более строгой и лаконичной для содержания, чем драма, тысячелетиями отрабатывавшая структуру триединства, конфликта и катарсиса. Но драматургия имеет свой железный закон  -- она есть воплощение драмы отнюдь не литературной. Иными словами, это ситуация, в своем содержании имеющая скрытое противоречие, почти что уже парадокс, но он еще не доразвился до полного воплощения в афоризм, разрешающий внутреннюю несвободу парадокса. Он еще не понят и не осознан во всем причинно-следственном объеме до лаконичного вывода. И из труда осознания, из отбора главных причин и отсеивания второстепенных, из демонстрации следствий и должна быть воздвигнута на сцене драмы сама Истина. Недаром герметисты и посвященные Средних Веков и Возрождения отдавали дань почтения этому жанру как наиболее объемлющему и гармонично соответствующему пребыванию человека на небе и на земле. Драма не догма и не стиль, а полностью классический метод,  -- то есть способ познания,  -- равновесное пребывание содержания (развернутого в доказательство афоризма) в единственно удобной для него форме. Поэтому она должна стать ему не просто кое-как слепленной хибарой, укрывающей от летнего дождя, и даже не домом, способным противостоять наводнению и урагану, а Храмом, в котором приближаются к Богу. Драма  -- это притча, в которой образному (притчевому) наполнению отводится второй, условный и декорирующий, план, а конфликт является вопросом следствия к породившей его причине.
   Как эссе, "Пир", на мой взгляд, полностью состоялся, но безмерно досадно, что он не достиг могущества драмы,  -- в тексте заложено, латентно, присутствует все, для нее необходимое. К тому же драму "Пира" возможно сделать очень нестереотипной, если ее конфликт будет заключаться в том, что результативность человеческой жизни, столь близко знакомая детям, старцам и мудрецам, должна стать к итогу своему внеконфликтной, но не путем отказа от конфликта, а путем его поэтапного размещения в вырубленных опытом нишах сознания в качестве рабочего инструмента, которому вскоре найдется применение, то есть  -- классической в высшем смысле предопределения гармонии. Читателю и собеседнику ценен не столько сам результат  -- хоть давно имеющийся, хоть только что достигнутый,  -- сколько путь к нему. С результатами мы расстаемся легче, чем с тем душевным наполнением, которое нас к нему привело. Иногда мы способны расстаться даже с жизнью,  -- тоже в своем роде результатом, но не позволяем кому бы то ни было вырвать из нас ее содержание, что автор сам кстати и иллюстрирует, утверждая, что "почувствовав вкус истины, забываешь вкус жизни, так что уже не жалко истины, а жалко того, что ты в ней постиг". Если, однако, учесть, что эссе, как жанр, является мягкой подстилкой для новорождающейся формы философской прозы  -- ведущего "стиля" завтрашней литературы, предназначаемого притом не только одним лишь супраментальным гурманам,  -- то можно предположить, что словесное иворчество примет в себя очень перспективного автора, уже сегодня опережающего рядовую стартовую позицию. Остальное зависит лишь от упорства и внимания к материальной стороне воплощения. Нехорошо философу не уважать материю,  -- она преданный помощник любому, кто освобождает ее от хаоса. Да и кому, как не мыслителю, поднимать с колен ее поруганное презрением и небрежением материнское тело? Имея голову  -- сознательное содержание,  -- "Пир" лишен всего остального тела, способного передвигаться в реальности, вступать с ней в чувственно-витальный контакт и вручную ее структурировать, отзываясь на запросы реальности не одной только мыслительной головой, а и материальными творческими способностями. Голова профессора Доуэля мыслит масштабно и изобретательно, но  -- увы!  -- никак не может передвигаться без дополняющей конструкции  -- инвалидное кресло грозит голове сужающимся кругозором и отставанием от эпохи.
   Я надеюсь, что все озвученные в "Пире" заявки однажды окажутся полноценно воплощены в новых произведениях Алексея Николаева. У автора есть к тому все возможности  -- светлая, умеющая работать и знающая необходимость дисциплины голова; редкая способность не наступать на горло собственной интуиции, не дозволяющей снижаться до приспособленчества к догме и пагубного трепета перед авторитетами, и тем более до лжи самому себе во имя скорейших результатов. Игнорирование законов художественного воплощения  -- в данном случае железной логики драмы  -- преодолимо при внимании к ним и стремлении понять изнутри их настойчивую необходимость, которая закономерно начнет гармонизировать новые творческие попытки. На их освоение потребуется не только время и опыт настойчивого экспериментирования  -- понадобится еще и терпение, умение дробить сложную задачу на более доступные частности ради постепенного постижения с их помощью всей доступной автору палитры художественных приемов. Палитра совсем не бедна, несмотря на отказ  -- надеюсь, что временный и этапный,  -- от внимания к материальной стороне мира -- Николаев произносит монологи лишь потому, что жаждет диалога с миром и читателем, и с самим собой, и с Истиной; он быстро сумеет принять ко вниманию необходимость продвижения диалога и приемов его эффективного конструирования, позволяющего сопрягать полярные позиции и продвигающего все точки авторского внимания к развитию. Автор свободен в изложении мысли, и ему совсем не чужд при беседе с читателем эмоциональный подъем,  -- значит, его персонажи не будут "не горячи, не холодны, но теплы", как, скажем, у Набокова; а способность передать через биение мысли биение сердца пока что редка в философской прозе и оттого есть весьма прогрессивная возможность.
   Проблему, скорее всего, составит нечто иное  -- явное нежелание Алексея Николаева спускаться к бренной материи. И до тех пор, пока философ  -- любой, кто бы он ни был,  -- не обнаружит в игнорируемом предметном естестве мира свои возвышающие мысль позитивные достоинства, он обречен оставаться в ограниченном положении и будет всего лишь достраивать пелевинский Отрицатель до размеров Абсолюта. На мой взгляд, такой путь постижения мира принадлежит прошлому, он стал уже уклонением от вектора всеобъемлющей истины в сторону сугубо мужской  -- маскулинной  -- идеологизации всего видимого, подавлением сущностного человеческого начала в пользу личностного. Видимое уже достаточно накачано усилиями такого прямолинейно-лобового мышления, уже в течение тысячелетия в европейской философии не признающей блага развивающего и обогащающего мысль компромисса между материей и духовностью, что подтверждается откровенно линейной логикой Бориса Парамонова там, где уже пора бы признать существование не плоскости, а сферы, и начать измерять ее иным инструментом. Перекос евразийского сознания, игнорирующего расширяющие возможности разнообразнейших сопряжений с материей, предстоит выпрямлять идеологам завтрашним, а материя наконец-то с радостью одарит дистиллированную мысль своей великой магичностью формы, дав ей наконец возможность осуществляться и воплощаться без насильственного принуждения в практике жизни и следовать закону естественной необходимости, которой предстоит стать необходимостью осознанной, то есть  -- свободой. Философское начало соединится с началом художническим, и именно последнее, надеюсь, и станет Алексею Николаеву сопутствующим в поисках внутренним товарищем и равноправным партнером.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"