В детстве, когда по телевизору была только одна программа, и смотреть было почти нечего, мы частенько зимними вечерами помогали маме перематывать нитки для вязания. Обычно мама доставала из шкафа узел с пряжей, разворачивала его на полу, и мы принимались за работу. Вскоре кто-нибудь из нас, чаще Оля, просила:
- Мам, расскажи что-нибудь.
- Да я уже вам все-все порассказала, - отнекивалась мама.
Но мы знали, что это для виду, что она и сама любит вспоминать былое.
- Ну, что же вам рассказать?
- Про цыганскую шаль, - хором отвечали мы, любуясь расстеленной на полу большой шалью с кистями.
В ней мама хранила клубки с пряжей, а надевать стеснялась. Уж больно пестрая: пунцовые розы в обрамлении зеленых листьев на нежно-сиреневом фоне. Даже когда шаль выцвела от времени, она выглядела как вещь не этого, довольно серенького мирка.
- Рядом с нашей деревней, - начинала рассказ мама, споро работая спицами, - ближе к зиме каждый год останавливался цыганский табор.
Жили они в шатрах и крытых повозках, по вечерам долго пели песни у большого костра, а утром разбредались по окрестным деревням. Женщины с детьми - гадать и побираться, а то и украсть что по мелочи. Многие так поговаривали, но в нашей деревне от них не было воровства, грех жаловаться. Мужики тоже уезжали, но не все, а за какими делами, никто не знал, да и не спрашивал. Считалось, что по кузнечному да по шорному ремеслу или на дальние базары.
В ту зиму, послевоенную, уже в ноябре ударили такие лютые морозы, что деревья в лесу по ночам трещали. Табор разбрелся по дворам - проситься на постой в избы. Пришли и к нам: моложавая цыганка с тремя мал-мала меньше детьми, которые прилепились к ее юбке, и девочка, наверное, мне ровесница. Она держалась как-то особняком. А я тогда в седьмой класс перешла. Правда, год в оккупацию не училась.
Вечером приехал и цыган. Поладили они с нашим отцом, отгородили занавеской угол и стали жить. Куда ж им деваться?
Наши малые - на печи, цыганчата с цыганкой - в своем углу, а я села за стол, к лампе поближе - уроки учить. Смотрю, цыганочка старшенькая вышла так робко и стала за моей спиной. Я покосилась - губами шевелит и что-то чуть слышно бормочет.
- Ты что, читать умеешь? - удивилась я.
В деревне все знали, что цыќгане девочек в школу не пускают.
- Плохо очень, - пожаловалась она, - мама немножко учила, пока жива была.
- А она кто? - кивнула я в сторону занавески.
- Папина жена и мать братьев...
Так вот мы и подружились с Шурой. У меня ведь тоже мама в войну умерла - бабушка ваша, царствие ей небесное. Виделись мы с Шурой только вечером. По утрам я уходила в школу, в соседнюю деревню за пять километров. А цыганочку мою Зара, мачеха, отправляла на заработки - гадать, побираться. А попозже и сама Зара с малышами уходила куда-нибудь по ближним деревням. Уж больно холодно было ранним утром.
Иду я как-то из школы по лесу одна. Задержалась, все-таки класс выпускной (тогда еще семилетка была), а я пропустила много. Вдруг слышу: пыхтит кто-то в ельнике. Сучья затрещали, и снег скрипит... Испугалась - не медведь ли шатун? Стою - ни жива, ни мертва.
Выбирается из ельника моя цыганочка. Я - бегом к ней: впряглись и вдвоем-то еле выќволокли на твердую дорогу большие санки с огромной вязанкой хвороста. Я говорю ей: зачем, ведь у нас дров хватит. А она объяснила, что деду с бабкой из соседней деревни подрядилась за картошку...
Я ей санки до места помогла довезти. А по дороге она рассказала, что никогда не просит, а зарабатывает по старикам да по увечным. Кому дров, кому воды натаскать или избу прибрать.
- Вырасту - уйду из табора! - словно поклялась Шура.
Так и крепла наша дружба. Вечерами я учила ее читать и писать. Зара косилась, жаловалась мужу. А он только посмеивался, играя с моим отцом в шашки:
- Ничего! Скоро замуж выдам. Муж и решит, нужна его жене грамота или нет.
Шура всегда бледнела и вздрагивала от этих слов.
А весной табор ушел. Меня дома не было. Наши потом рассказывали, как Шура плакала и все не хотела уезжать до последнего...
Мама надолго замолчала, и мы терпеливо ждали. Наконец, младший, Валерка, не выдержал:
- А дальше?
- Лет через пять, - продолжила мама, - поехали мы в Москву - картошку продавать. В колхозе-то за "палочки" работали, а обуть-одеть что-то надо. Распродали и пошли с девчатами в магазин. Стоим, к ситчику прицениваемся, расцветку выбираем. Вдруг на меня словно вихрь налетел: молодая хорошо одетая красавица обхватила за плечи, кружит, теребит, смеется:
- Анюта! Анечка моя!
Это была Шура, моя подружка-цыганочка. А чуть поодаль стоял и улыбался статный высокий военный - ее муж. Они утащили и меня, и моих товарок ночевать к себе. Уж мы и песни пели, и танцевали под патефон.
Когда все уснули, мы с Шурой до утра проговорили. Все-все друг дружке порассказали...
А утром, при расставании, она накинула мне на плечи эту шаль - последнюю память о таборе.