Свенцицкая Элина Михайловна : другие произведения.

Девочка И Жизнь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   ЭЛИНА СВЕНЦИЦКАЯ
  
   ДЕВОЧКА и ЖИЗНЬ
  
   СБОРНИК РАССКАЗОВ
  
  
   I. МОИ ДНЕВНИКИ
  
   Дневник пишут те, кто не будет потом читать то, что написал.
   Из дневника.
  
   ПИСЬМО К МАТЕРИ
  
   Ах, ты еще жива, моя старушка? Я тоже еще жива, с чем тебя и поздравляю. Самочувствие у меня хорошее. Так больно, что тошнит. И настроение веселое, подтянутое - так и хочет-ся встать руки по швам и каждому прохожему отдать честь.
   Я живу в коридоре, потому что в палату не берут. Много нас - и нет места. От этого и медсестра нервная такая - все спрашивает, почему у меня постельное белье на шее намотано. И не понимает, глупенькая, что это модное финское полотенце. Да, но зачем же сразу в морду? Я нахального обращения к себе не понимаю. Тем более, я на работе.
   Да, я на работу устроилась. В больнице больной работаю. И от дома близко, и жрать дают чуть не каждый день.
   А я лежу. Раньше я работала на ногах, а теперь в постели. Но они подняли меня и несут. Несут по длинному коридору, по черной лестнице.
   - Пожалуйста, оставьте меня, - плачу я.
   Черная лестница упирается в черный ход. Ветер бьет по лицу. Желтая лампочка качается, и голова моя качается, и лицо мое на лампочке улыбается мне желтой улыбкой.
   - Пожалуйста, положите меня на место, - плачу я.
   Никто меня на место не положит. Дверь открывается, и женщи-на в белом наклоняется надо мной, и пьет кровь у меня из пальца через резиновую трубку.
   - Уберите ее, - говорит женщина в белом. - Разложили тут.
   И меня убирают, и не буду я в больнице разлагаться, потому что меня несут все дальше и дальше и никогда уже не положат на место. Они несут меня - и мне больно. Дорогая мама, мне больно, потому что я работаю больной и должна болеть. Все правильно, мама, мне правильно больно, но у меня все болит, такая уж меня работа, это мой хлеб, мама, что ж тут поделать, каждый зарабаты-вает на жизнь, как может.
   Прощай, мама. В жизни все-таки есть радости, только очень маленькие. Я, например, очень рада, что ты еще живая. И очень хорошо, что я живая тоже. Никогда в жизни не думала, что доживу до такого счастья. Помнишь, в детстве, когда я плохо себя вела, ты говорила, что купишь себе другую девочку, хорошую, новую. Но ведь я хорошая, потому что больная. А новой дочки у тебя не будет, потому что ничто не ново в этой жизни.
   Прощай, дорогая мама. Не поминай меня лихом, а поминай, как звали.
  
  
   ДОЧЬ РЕБЕ ДРИХМАНА
  
   Меня зовут кукла. Я живу в подвале. Там темно и холодно. Там пауки. Я старая и грязная. Я одна сижу в своем углу и играю в домика. Папа сегодня пьяный, он с нами разговаривает, а если бы был трезвый, тогда бы молча спал. Он ходит, раскачиваясь, по комнате:
   - И это вы говорите старому еврею? Мне, бедному, одинокому, несчастному, старому еврею, у которого отняли его синагогу, чтобы я мог туда прийти и поговорить за цены на колбасу... И где моя звезда Давида?
   И он искал звезду Давида под ковром, в наших игрушках и в ящике для обуви, и бормотал:
   - Нет, однако, будем снимать взрыв. Но чтобы снимать взрыв, совсем не обязательно взрывать дом... а можно сделать такой маленький домик и такой маленький-маленький взрывчик. Макет называется. Но в некоторых особых случаях приходится взрывать дом.
   Потом он опять искал звезду Давида - в инструментах среди гаек и шестеренок, долго и подозрительно смотрел на кота. И опять все сначала:
   - ... маленький-маленький взрывчик - макет называется. Но в некоторых особых случаях приходится взрывать настоящий дом.
   Но я лучше пойду на улицу, хватит мне играть в домика. Зима никакая не зима совсем. Грязь, бензин и снег на них, как плесень. Улицы огромны и пусты, и небо над ними черное. У меня в кармане сто рублей. Я их подобрала на полу, пока папа искал тапочки. А на ларьке от мороженого кто-то написал черной тушью "Совершенство. Бог".
   Так больно мне почему-то, болит у меня что-то, все время болит, а что болит - не знаю. Боль стоит передо мною, это маленькая, бедная боль, никому не нужная, скомканная, скукоженная, глупая. И что я буду с ней делать? Куда ее девать?
   Какое все большое кругом. И куда иду я? Но мне ведь некуда идти, все мои дома, дома, откуда я ушла. Я пойду в универмаг, посмотреть, что там есть, там серые бабки рассказывают страшные сказки про новые цены.
   Ничего не куплю. Ничего нет. Пойду еще куда-нибудь. Куда? Куда-нибудь. Все равно, куда-нибудь - такие мои грустные слова.
   Лучше, наверное, домой. И я иду. Но они схватили меня и скрутили руки. И вывернули карманы. И забрали сто рублей. И оборвали все пуговицы на пальто. Но я закричала. И они убежали.
   Пойду я домой, попрошу прощения. За то, что ушла. За то, что потеряла сто рублей, за то, что я такая... не знаю, какая. За все попрошу прощения. у всех попрошу прощения... Извините меня, извините. Все извините, за все извините.
   А дома весело. Папа теперь совсем веселый и играет с нами и еще с какими-то детьми, неизвестно откуда взявшимися.
   - Марш в круг! - кричит он мне.
   Папа играет на маленькой детской скрипочке, нежно прижимает ее к щеке, а мы идем по кругу, раскачиваемся и поем:
   "У ребе Дрихмана семеро детей,
   У ребе Дрихмана семеро детей,
   Они пили, они ели,
   Друг на друга не глядели.
   Сделаем так".
   Папа высовывает язык, и, что-то мыча, идет дальше по кругу, и мы все идем за ним, точно так же высовывая язык, мыча и качая головой. И снова поем про ребе Дрихмана, опять бегая по кругу, корча страшные рожи, приседая, вскидывая ноги к подбородку и отчаянно кувыркаясь, и пыль стоит столбом, и дым коромыслом, и жутко и весело, и жалко семерых детей ребе Дрихмана, которые так совсем и не глядели друг на друга.
  
   ЗВОНОК В ОКНО
  
   Ирка сказала, что на каждого из нас давит столб воздуха весом в три тонны, и внутри у нас тоже кровяное давление. На голову давят, на кровь давят, оттого-то мы все такие придавленные. И вся жизнь наша - трамвай, на котором я утром в школу еду.
   - Мужчина должен понимать - не от хорошей жизни его задавили, - сказала коровища в черной шляпе.
   - А тот дедуля стоит и плачет тоже не от хорошей жизни. Он дышать не может.
   - Если я заплачу, то ты зарыдаешь, - отозвался дедуля.
   - Смотри, он еще соображает, - удивилась старушка.
   В окне заборы. Заборы, заборы. Каменные, с сырыми разводами, деревянные, гнилые, с трещинами, железные, ржавые, и нету у нас ничего, кроме заборов.
   Тут подошли трое волосатых и сказали:
   - Ты на следующей выходишь.
   Они были такие серьезные, что я послушалась. Окружили они меня, и мы вышли в голое поле. По голому полю перекатывались сухие травинки и стояла водокачка, синяя от мороза.
   - Ее зовут Оля, а его - Саня, - сказал один.
   "Оля так Оля", - подумала я, но ничего не сказала. Поле кончилось, начались какие-то дома. И мы вошли в подъезд. Зашли и сели у теплой батареи. Они смотрели на потолок и покачивались. С батареи капала вода, пахло мокрыми тряпками и очень хотелось спать.
   - Ну, что будем с ней делать? - спросил Саня.
   Остальные по-прежнему смотрели в потолок и покачивались. Им было все равно.
   - Ну, что будем с ней делать? - спросил Саня еще тише.
   Я решила, что буду громко кричать, и ничего они со мной не сделают. А может, пусть бы уже сделали чего-нибудь, чего же так ходить, никому не нужной.
   - Она разденется, - сказал тот.
   - Только не очень больно, мальчики.
   - Потерпишь.
   Я сняла свитер и блузку, начала снимать лифчик.
   - Достаточно, - сказал тот, не поворачивая головы.
   Он достали из сумки шприц с чем-то красным, согнул мне руку, обмотал ее жгутом, нащупал вену. Красное потекло в меня, в шприце осталась моя кровь.
   Больше уже никто не обращал на меня внимания. Долго и нудно догоняла я трамвайную остановку. Потом искала потолок трамвая, а число 615 все убегало, пока шестерка не скрутилась в маленькую спираль.
   В школе было забавно, но скучно. Училка растягивала губы бубликом, я хотела их закрыть, но линейка меня не слушалась. Потом меня повели, и завуч сказал: "Готова". А я добавила: "Не для тебя". Потом меня сажали на стул, раздевали, оттягивали веки, а врачиха, которой я отказалась показать язык, сказала: "Симулянтка". Ну и ладно. Лучше лечь на маты, они теплые, пыльные, и никому мешать не буду. Но вместо матов меня посадили в машину с крестом и повезли. Там врач наступал на меня белым халатом и давил трубкой на грудь. Потом сказал, что ничего серьезного. А шрамы старые. Можно попить антидепрессанты и легкие анаболики.
   Мне дали анаболик и выгнали. Я вышла на остановку. Там стоял Саня, но почему-то в синем халате. Он взял меня за ухо и сказал нервно:
   - Ну что, кадра, заложила? Теперь я десять лет из штукатуров не выберусь. Пошли я тебя замурую в стенку.
   "В стенку, так в стенку", - подумала я. Все же не на уроках сидеть. И мы пошли, но он исчез. И что я тут буду одна? Пить буду эти антидепрессанты... ссанты буду пить. Но кончились антидепрессанты, кончилось поле, и вышел Саня из тумана, и вынул ножик из кармана. Буду, говорит, резать, буду бить, все равно, говорит, тебе не жить. И кончилось поле, и осталась одна водокачка, покрашенная в синий цвет. Я уперлась в нее головой и заплакала.
  
   СУЧОК БОЛОТНЫЙ
  
   Действие моего рассказа будет происходить в трамвае. Почему в трамвае? Может быть, потому, что мне так хочется. И может быть, потому, что все это на самом деле произошло в трамвае.
   Красный тупорылый трамвай несся в темноту. Две бабки шептались.
   - Мы в эвакуацию шли... Ох, страшно было.
   - Бомбили?
   - Бомбили. Раз перед нами разбомбили целую платформу с беженцами. Никого в живых не осталось.
   - Ох-ох-ох...
   - Мы потом бегали.
   - Зачем?
   - Я себе два платья взяла и частый гребешок. Тогда вши заедали, мать их так.
   - Это точно.
   - А потом и обоз наш бомбили. Племяннику полседла сбрило.
   И они захихикали, потирая руки.
   Водитель трамвая был вежливый, и все время объявлял остановки. Двери открывались, впуская холодный воздух и промокших, раздраженных людей. На остановке "Улица Трамвайная", где не ходило никаких трамваев, в вагон вошла девица в выцветшем голубом пальто и с розовыми пятнами на щеках, скулах и губах. Грязными покрасневшими руками она прижимала к себе какой-то прямоугольный сверток. Сверток был большой, углы его были острыми, поэтому он всем мешал. Пассажиры недовольно косились. Трамвай дергался, девица качалась, толкая всех и наступая на ноги. Все это она проделывала молча, с каменным лицом и сжатыми губами, вцепившись в сверток, будто ища у него поддержки. Кожа под румянами была бледная, в мелких веснушках. Сверток она упорно держала на весу. В конце концов пожилого дядю в вязанной шапочке с кисточкой она ткнула в грудь своим свертком так, что он не выдержал:
   - Извините, девушка, однако вы или делайте что-то с вашим багажом, или езжайте на такси. Между просим, здесь вокруг люди.
   Девушка молчала, как каменная.
   - Послушайте, - вмешалась солидная женщина в тяжелом коричневом пальто с ворсом. - Вы поставьте его на землю. Пусть постоит, никуда не денется.
   Девушка по-прежнему молчала.
   - Ну, тогда дайте подержать тому, кто сидит.
   Около девушки как раз сидела я. Она поглядела на меня оценивающе и положила свой сверток. Он уперся в мой живот и в спинку соседнего сиденья.
   Между тем вежливый водитель все объявлял остановки, ведя попутную пропаганду.
   - Остановка Краснооктябрьская. В данной местности возможно появление на проезжей дороге слепых и других маломощных граждан. Будьте с ними внимательны и осторожны, оказывайте первую помощь. Переходите улицу только на одном месте!
   Я заслушалась. Вот уже проехали две остановки, а девица качалась на поручне, по-видимому, задремав.
   И я задремала. Но, подняв голову, увидела, что девицы рядом нет. Сверток больно упирался мне в живот. И я отчаянно огляделась вокруг.
   - Люди! - закричала наконец я. - Вы не видели девушку, которая дала мне этот сверток?
   Все смотрели на меня, как на сумасшедшую. Только одна из старушек сжалилась надо мной и сказала:
   - Она сошла две остановки назад. А вещь свою, верно, забыла.
   - Но что же мне теперь делать? - в отчаянии вопрошала я.
   - Ничего. Домой принеси, в газету объявление дай.
   - Вы не очень-то домой такие вещи носите. Может быть, там бомба, - сказал маленький мужчина с огромным портфелем.
   - Да, нынче такая молодежь.
   Я стала испугано ощупывать сверток. Он был обернут в коричневую материю, а под материей было что-то твердое, возможно, железо.
   - А, может быть, это торт? - сказала маленькая старушка в беретике набекрень.
   - Ну кто же торты по трамваям разбрасывает?
   - Так ведь праздник же скоро. Рождество Христово.
   - Вы думаете, если Рождество, так вам и торт дадут задаром? Как же, ждите!
   - Слушайте! - взвизгнул мужчина с огромным портфелем. - Немедленно выбросьте это! Немедленно!
   Все непонимающе воззрились на него.
   - Я все понял! Я все понял! - продолжал он визжать, брызгая слюной. - Там действительно бомба! С часовым механизмом! Выбросьте немедленно, иначе трамвай взорвется.
   Я и в самом деле решила выбросить от греха подальше, но двери были закрыты. Когда они открылись, мы с маленьким мужчиной взяли сверток с двух сторон и с величайшими предосторожностями стали опускать его по ступенькам.
   - Закопаем в землю, - бормотал мужчина. - Похороним радиоактивные отходы.
   - Куда?! - вдруг раздался голос.
   Над нами, покачиваясь, стояла пропавшая девица, вошедшая с передней двери в сопровождении совершенно одинаковых молодых людей с кудрями и белыми шарфами.
   Молодые люди взяли у нас сверток, а девица сказала презрительно:
   - Сучок болотный! Я тебя сейчас в твой портфель засуну!
   На остановке "Заповедник" они вышли и растаяли в хлюпающей тьме. А водитель продолжал вести свою пропаганду.
   - Граждане пассажиры! У нас на транспорте нередки случаи порчи государственного имущества. Некоторые бессознательные личности режут обивку сидений, пишут на стеклах нецензурные слова и обрывают поручни. Имейте в виду, что ваша обязанность - беречь внешний вид трамвая и обо всех нарушителях докладывать водителю. Граждане, будьте бдительны! Не забывайте, что ваше сиденье - это ваше лицо.
  
   ПО ПОВОДУ ЭКСГИБИЦИОНИЗМА
  
   Когда я говорю о том, что в своих рассказах пишу о своих знакомых и заставляю их делать такие гадости, которые в жизни они бы никогда бы сделать не посмели - в сущности, я гово-рю о себе. Говорю о своей боязни сделать гадость, о своей боязни неудачи, и об ощущении какой-то фатальной неудачи, возникаю-щем ото всей жизни, оттого, что поставленные задачи выполняются и заданные вопросы отвечаются. Но ощущение глобальной неуда-чи не проходит, вот потому я все это говорю. Ведь сделать гадость, в сущности, очень легко, а потом покатишься по наклонной плоско-сти и сойдешь с круга. Тем более - что значит сойти с круга? В жизни очень много всяких кругов и все они достаточно широки, схо-дишь с одного и тут же переходишь на другой, и так до самого дна. А дна никакого нет, потому что жизнь бездонна в своей жестокости.
   Вот, собственно, этого я и боюсь, и потому так фатальны мои неудачи, которых случается тем больше, чем больше я их боюсь. Но чем больше я боюсь, тем больше я пишу, и это моя самая глав-ная неудача. И поэтому когда я говорю о том, что в своих рассказах я пишу о своих знакомых и заставляю их делать такие гадости, ко-торые в жизни они никогда бы сделать не посмели, - в сущности, я говорю о себе.
   То есть, конечно, не я, а моя героиня - местный классик Элина Свенцицкая. Эта ситуация давно и абсолютно естественна, потому что о ком же писать, если не о себе, и даже если не о себе, то все равно о себе, ну хоть немножечко. А я не писатель, я пишу не о себе, а про себя, а это большая разница. Я не писатель, писатель - моя героиня, так уж получилось, извините. И о чем она там пишет, меня не касается. Так уж мы с ней распределили функции, она - писатель, я - автор.
   То, что она пишет, мне совершенно не нравится. Дело даже не в том, что она не умеет строить фразу, дело даже не в том, что у нее болезненное пристрастие к одним и тем же словам, в основном ма-терным. Мне не нравится, как она обращается со своими друзьями и знакомыми, что она с ними делает. Людей надо любить всеми возможными и невозможными способами, а она над ними издевает-ся, как хочет. И когда она говорит, что издевательство - это постмо-дернистская форма любви, меня это не убеждает. Но, к сожалению, автор далеко не всегда выбирает своих героев и должен писать о них, даже когда ему это не нравится.
   Так вот, значит, моя героиня - писатель Элина Свенцицкая.
   С героем я, кажется, определилась, но ведь его еще обычно вписывают в какое-нибудь пространство и время. А что делать, если героиня не хочет никуда вписываться? Тогда ее прописывают туда, куда хочет автор.
   Например - городской жесткий рассвет, улицы пустынны и пах-нут водой. Она идет, бледная после ночной пьянки, идет одна. По-чему после ночной пьянки? Потому что все писатели пьют по но-чам. А почему идет одна? Потому что у нее сложная личная жизнь. А если у тебя нет ни сложной личной жизни, ни ночных пьянок, как убедишься, что ты писатель?
   Так вот, она идет, а навстречу ей люди.
   - Вы не знаете, как пройти на улицу Фраера?
   - Не знаю, я нездешняя, - отвечает она.
   Ну, как вам нравится такая героиня? Конечно, ей абсолютно не везло в любви, совершенно не везло, фатально не везло. Она так и не поняла, почему, и я не поняла, почему мне так захотелось. И как назло, способность любить она так и не утеряла, и до сорока лет всю жизнь она влюблялась, все равно где, все равно в кого, в да-леких чужих и ненужных людей, и шла куда-то в глухую ночь, и задыхаясь, говорила дикие слова, которых не говорят в жизни, а утро дышало холодом, и было светло и пусто, и было все равно. И все, кого она любила, не любили ее, а она не понимала, совсем не понимала, и каждый день писала в своем дневнике: "Пришел по-здно ночью. Сказал, что устал". И не знала она, что же сделать, чтобы ее полюбили.
   Однажды она попросила меня:
   - Ты автор, расскажи мне, что я должна делать, чтобы меня полюбили.
   - Ну что ж, - задумалась я - Приди к нему, разденься и ска-жи: "Люби меня".
   Этот совет я вычитала в одном декадентском романе, а зачем дала его Элине - не знаю, может быть, для того, чтобы было чем продолжить этот рассказ.
   Элина любила лаборанта. Он был лаборантом той же милос-тью Божией, что и она писателем. Валера был тихий, как мышонок, и совсем бледный Она его любила как мать и как женщина, а он, как и все, ничего не понимал. Так что если Элина последовала мо-ему совету, то лишь потому, что только так он мог обратить на нее внимание. Как это произошло, я вам рассказывать не стану. Герой-писатель должен все-таки иногда писать. Вот пускай она и пишет. У нее это получилось как всегда абсурдно, однако без матерных вы-ражений, что для нее уже большое достижение.
   "... Я шла по улице, но меня тошнило. Меня тошнило, но я шла по улице. А тошнило меня от волнения. Любовь и волнение вместе всегда порождают тошноту и рвоту.
   Ну что мне делать, если я его люблю? Что делать, если он меня не любит? Переживаю, как старуха, а в душе у меня все дро-жит и шевелится - вдруг Валера меня любит. Позавчера он посмот-рел на меня не так, как обычно, а широко открыв один глаз. А три дня назад он положил на меня два пальца. Я точно не знаю, что значат все эти жесты.
   Так я думаю, тошню и иду по улице. Ну вот и Валера, стоит у дверей лаборантской и запирает ее на ключ. На это я не рассчитывала. Я думала, он будет в лаборантской, там я ему все скажу и разденусь. А теперь, чувствую, придется раздеваться в коридоре. И стало меня тошнить еще больше, и голова заболела. А у Валеры глаза зеленые и спокойные, и смотрят они мимо.
   - Здравствуй, - говорю, - нам надо поговорить. Давай зайдем в комнату.
   - Говори здесь, - отвечает он - Не хочу я с тобой в комнату идти. Нечего там делать, в комнате.
   - Зайди, - говорю - Зайди по-хорошему.
   Он побледнел и, слава Богу, зашел. Тут и я зашла и дверь закрыла, быстро разделась и говорю:
   - Я люблю тебя. Люби меня. Мне так хочется ласки, хоть не-множечко.
   Он посмотрел в окно и сказал:
   - Мне некогда. У меня срочная работа.
   - Но я же люблю тебя.
   А он опять посмотрел в окно и сказал:
   - Ну ладно. Пойдем.
   Пока я думала, не значит ли это, что и он меня любит, мы уже по лестнице спустились и из здания вышли. Моя одежда в лаборан-тской осталась, но что значат такие мелочи, когда речь идет о люб-ви? Студенты идут навстречу, формы мои изучают, неутешитель-ные замечания делают. Улицы почему-то пустые, как во сне, и как во сне, разговор какой-то бессвязный.
   - Чего ты от меня хочешь? - спрашивает он - Почему хо-дишь за мной голая? Как я в таком виде маме покажусь?
   Всю ночь мы ходили по городу Наверное, это и было наше первое свидание. Наутро он потерялся, а я вышла к какому-то скве-ру. Там сажали деревья.
   - Не сажайте эти прутики, - сказала я. - Из каждого прутика вырастет маленький писатель. Из каждого маленького писателя вырастет Элина Свенцицкая.
   Теперь я поняла, почему мне так фатально не везет в любви. Я ведь размножаюсь почкованием".
   Вот такой рассказ написала моя героиня.
   А вы думали, что здесь я напишу пародию на себя? Но я слиш-ком плохо себя знаю, чтобы пародировать. А моя героиня Элина Свенцицкая пишет совершенно самостоятельно, чего и вам желает.
  
  
  
   ПИСЬМО НЕВИННОЙ ДЕВУШКИ
  
   Я действительно невинная девушка - большая редкость во все времена. А сейчас такое время, когда наивность кажется глупостью, но я с этим не согласна. Потому что я верю в любовь и во все светлое и прекрасное, чего никогда не видела. Но я верю и люблю, и знаю, что ничего плохого со мной не случится, кроме того, что уже случилось.
   В детстве я любила папу и маму. Они меня тоже любили, потому что родители обычно любят своих детей. Но у них не было других оснований меня любить, и потому, наверное, я этого не чувствовала. Просто я знала, что я им не нравлюсь, потому что я не такая, как им хочется. Вначале я была слишком избалованная и толстая, и к тому же еще и ленивая, потом оказалась еще и совершенно не приспособленной к жизни. И все это было так и не могло быть иначе, потому что они были всегда и во всем правы, а я - никогда и ни в чем.
   С этим уже ничего нельзя было поделать, с этим надо было как-то жить. Вот я и жила, и все равно любила. Только вот - кого любить? Вокруг расстилалась огромная жизнь, а я была маленькой-маленькой, и никто не обращал на меня никакого внимания. А тот, кто обратил, тоже был маленький-маленький в этой огромной жизни, и нам ничего не оставалось, как быть вместе. Я правда его любила. Я всегда ждала его. Иногда приходилось долго ждать, но он всегда приходил. Он был для меня самым лучшим, потому что он был единственным, кто обратил на меня внимание, потому что он был добрый и умный, раз он обратил на меня внимание.
   Но долго это не могло продолжаться. Я всегда знала, что так будет. Тот, кто был для меня единственным, решил, что ему пора жениться. Вернее, так решила его мама, но это не имело никакого значения. На его свадьбу я пришла с огромным букетом огненных роз и сказала:
   - Живите долго и счастливо, и умрите в один день!
   И опять я осталась одна в этой огромной-огромной жизни. Теперь уже мои родители решили выдать меня замуж. Я любила своего мужа. Я правда его любила. Я всегда ждала его. Иногда приходилось долго ждать, но он всегда приходил. Приходил, пока не сказал, что уходит, потому что я плохая хозяйка и вообще не оправдала его ожиданий. Но я все равно любила его, только любить мне было больше некого. Я решила отравиться. Пошла в лес, набрала мухоморов. Хотела съесть сырыми, но они оказались невкусными. Тогда я их потушила в сметане, поела и легла спать с надеждой, что не проснусь. Но - проснулась и стала жить дальше.
   Однажды я пошла на мусорник и услышала жалобное мяуканье. Он был маленький, грязный и несчастный. Я принесла его домой, вымыла, накормила и полюбила. Он тоже любил меня, спал в моей постели, лежал, свернувшись в клубочек, на моих коленях, мурлыкал мне свои песенки. А мне было легко с ним разговаривать, потому что он понимал меня.
   Но однажды он исчез. Я обыскала весь дом - его не было. Я пошла на мусорник, где когда-то его подобрала, - его не было и там. Я повесила объявление на всех столбах - но он так и не нашелся. Наверное, он решил оставить меня, потому что я не оправдала его ожиданий. Я знала, что это так, со мной же так всегда, с самого детства и до самого конца все так и будет и не может быть иначе, потому что так должно быть.
   А дальше водоворот событий сменился круговоротом. Я купила себе попугайчика - но он улетел. Я завела себе хомячка - он умер через три недели. Ко мне на кухню залетел воробей, но тут же улетел. А жизнь продолжается - огромная-огромная. И я в ней по-прежнему - маленькая-маленькая. И те, кого я люблю, уходят от меня, потому что я не оправдываю их ожиданий. Но жизнь огромна, и потому снова и снова я нахожу, кого мне любить.
   И теперь я люблю автобус. Я люблю его, потому что он особенный. Я люблю его, потому что он желтый. Я правда его люблю. Я всегда жду его на остановке. Иногда приходится долго ждать, но он всегда приходит. Он самый-самый лучший автобус, потому что он - желтый. Он самый-самый лучший, потому что я его люблю. Ведь единственное, что нас может заставить любить по-настоящему, - это любовь.
   Только мне хочется, чтобы меня тоже кто-нибудь любил, хочется до боли. И вот, кажется, я вижу этого человека - и болят мои глаза. А потом я слышу его голос - и слух мой наполняет скрежет и вопль, и разрываются барабанные перепонки. И вот он берет меня за руку - и кожа моя горит синим пламенем, и кости скручиваются в трубочки, и ничего я не знаю, ничего мне не надо, кроме этой любви, кроме этой боли, которой я буду хотеть - теперь уже до смерти.
  
  
  
  
  
   БОЛЬШОЕ СПАСИБО
  
   Мне нужно что-нибудь сделать с моей жизнью, только я не знаю, что. И не знаю, в самом ли деле мне это нужно, или только я так думаю. Потому что мои мысли - они очень редко совпадают с тем, что есть на самом деле. Я давно уже заметила, что они у меня, как мухи, - летают, как хотят, и больно кусаются. Поэтому за ними нужно внимательно следить, чтобы не улетали слишком далеко и не слишком больно кусались.
   И поэтому все время слежу за своими мыслями. Как только они появляются - а я уже тут как тут. Но мне всегда странно - откуда они появляются? Вот я еду в троллейбусе и вижу на ржавом заборе белые кривые печатные буквы: "Идея нации - великая идея". Я смотрю на эту надпись - и у меня нет никаких мыслей. А за грязным окном - веселое солнышко, и кричат воробьи.
   А потом вдруг набегают мысли, только непонятно, о чем. Они толпятся в голове, спотыкаются друг о друга, прыгают по мозгам. Но ни одна из них не признается, о чем она, как я ни спрашивала. Я вообще не знаю, как мне найти общий язык с моими мыслями. Просто они мне совершенно непонятны, у меня в голове не укладывается, как можно так себя вести. Иногда мне кажется, точнее, очень часто, что мои мысли - совсем не мои, а чьи-то чужие, какой-то другой странной женщины, которая живет в другой стране и обо мне ничего не знает.
   Почему я так думаю? А почему я вообще думаю? Кто мне ответит на этот вопрос? И нормально ли, что я думаю о том, что я думаю? Это ведь значит, что внутри моей мысли сидит еще одна мысль. А как она там помещается?
   Вот я и думаю все время, от этого у меня в голове шевелится хаос. Ну и хорошо, пусть шевелится, ведь если шевелится - значит, еще живой. И значит, с ним нужно что-то делать. Вот поэтому я и хочу что-нибудь сделать со своей жизнью, только не знаю, что.
   Улица густо заросла домами. По ней метется ветер и разные люди. И я иду, но не знаю куда. И пою веселую песню:
   Она тогда не знала,
   Кто его убил,
   А теперь узнала -
   И нету больше сил...
   Нет, это я только думаю, будто пою эту песню, а на самом деле я пою совсем другое:
   Милая птичка, о чем ты плачешь?
   Ты совсем забыла про меня,
   Милая птичка...
   Но куда же я все-таки иду? С другой стороны, хорошо, что я об этом думаю, потому что если бы не думала - пришла бы неизвестно куда. А так - я иду и думаю, иду и думаю, и никуда не прихожу. И за это я благодарна врачам и медсестрам горбольницы номер девять. Особенно медсестрам - они так мне во всем помогали. Вот и пойду я в больницу, отнесу им коробочку мармелада с шоколадом от моего чистого сердца.
   Вот и мое родное отделение, сразу половой тряпкой запахло. И медсестричка сидит за письменным столом, листает какие-то бумажки.
   - Здравствуйте, - вежливо говорю я. - Я хочу вам сказать спасибо. Спасибо вам за все. Вы столько сил на меня потратили...
   - Да не за что... - говорит она и смотрит на бумажку.
   - Вот, пожалуйста, возьмите, - потоптавшись, говорю я . - Почаюете... От чистого сердца...
   И протягиваю ей мою красивую коробку с шоколадом и мармеладом.
   -Что вы, женщина? - говорит она. - Вы что, забыли, где находитесь? Это же вам лечебное учреждение! И зачем мне этот несчастный мармелад!..
   - Но почему же он несчастный?.. Чем он вам плохой?...
   - Идите, женщина, идите, - говорит она, и брови поднимаются домиком.
   И я заплакала. Я же от чистого сердца... Я же конфеты за свои деньги покупала, выбирала какие получше... Но конфеты мои никому не нужны. Ну ладно, ну и пусть, думаю я и обливаясь слезами. Не хотите - не надо, насильно мил не будешь, свои конфеты сама и съем, раз они никому не нравятся. Съем сама и плакать не буду. И плачу, ну зачем я так плачу, и конфеты уже не лезут в рот, и в горле комок, и носу щекотно. И вот я плачу уже от счастья, и что-то блестящее, щекочущее, шелестящее растет и переворачивается в душе. Вот это и есть мое счастье, сладкое мое счастье, маленькое мое счастье, несчастное мое счастье. И вот уже все стало хорошо, и никто никого не обижает, никто ни с кем не воюет, все ликуют и радуются, и кончилось трудное время, и кончилась беспросветная моя жизнь.
   И вот я лечу и кувыркаюсь в голубом воздушном потоке, и взлетаю все выше и выше, к прозрачному холодному свету, и чем ближе этот свет, тем легче становится на душе, а тело будто бы втягивается в огромную воронку, а потом, свободно паря, плывет в прозрачной реке света, затаив дыхание, замирая от счастья.
   - Паспорт! Предъявите паспорт! - раздается вдруг чей-то голос.
   Но течение уже захватило меня и вибрируя и извиваясь, тянет все дальше и дальше, к желанному свету, к счастливому концу.
   - Эй, держите ее, она беспаспортная! - надрывается голос. - Да что же это такое, Господи! Никакого порядка! Никакого спасения нет!
   А голос уже умоляет и плачет, а я лечу все дальше и дальше, растворяясь в прозрачном воздухе.
   - Но должно быть у нее хотя бы свидетельство о рождении! - всхлипнул он в последний раз и умолк.
  
  
   ЗАПИСКИ ИСТЕРИЧКИ
  
   Опять пришла весна - грязная, расхристанная, измочаленная. То сумасшедшее холодное солнце, то сумасшедший холодный дождь бьет по голове. Все по голове - потому что жизнь ужасная, черная, ненавистная.
   Таня была истеричкой по призванию и по сути, а не из-за климакса. На кафедре, где она работала лаборанткой, все преподаватели были уроды и идиоты, а самой главной идиоткой была заведующая, которая требовала от Тани текущей документации в виде кучи бумажек. Это была плохая работа, самая плохая, какую только можно было придумать, и заведующая была старая, с полным ртом золотых зубов, и шипела по-змеиному, когда была в хорошем настроении.
   А вокруг бегали студенты и задавали дурацкие вопросы. Сколько раз говорила им Таня, чтобы они к ней не приставали, что она не знает, когда приходят и уходят эти безмозглые преподаватели, потом что ей нет до них никакого дела, как и им до нее. Но студентов было много, а Таня была одна, совсем одна среди этого бедлама и борделя, называемого университетом.
   И не нравился ей дом, в котором она жила, и дочка, вышедшая замуж и родившая внука, от которого ломило руки и спину. Он еще орал по ночам и не давал выспаться, а вставать приходилось в шесть утра и идти на проклятую работу.
   Еще Тане не нравилась страна, в которой она живет. Это была самая страшная страна в мире, даже за полярным кругом, даже на экваторе не так страшно. В этом Таня твердо была уверена, хотя за границей ни разу не была. Но в этой стране не было справедливости, не было ничего святого, а была жуткая озверевшая, которая кидается на людей, а простые интеллигентные люди живут хуже животных. Она устала уже возмущаться всем, что происходит вокруг: и этими бестолковыми политиками в телевизоре, и телевизором, который показывает черт-те что, и транспортом, который ходит черт-те как, и людьми, которые извратились - и изуродовались.
   Хуже всего было весной, когда дул сырой западный ветер. Тогда наваливались усталость и ненависть ко всей этой жизни, тогда что-то наливалось в самой-самой середке и разливалось по телу, и хотелось все рвать, ломать, бить колошматить, чтобы уничтожить всю эту жуткую жизнь.
   Таня сидела на скамейке в своем отвратительном дворе, дышала отвратительным воздухом. Она плакала, потому что делать ей больше было нечего. Ветер метался по двору, бился головой о стены домов, покрытых серыми трупными пятнами. Пошел дождь, но она, всем назло, сидела на скамейке, сидела прямо, положив руки на колени, чтобы еще сильней промокнуть, чтобы было еще холоднее, еще хуже, еще противнее. Она плакала, тихо, глухо и упорно, и слезы мешались с дождем, и пускай будет еще больше слез, пусть потонет все к чертовой матери.
   Так я увидела ее в первый раз. Я подумала, что мне, как автору, надо подойти к своей героине и сказать ей что-нибудь, или же выслушать ее претензии ко мне. В конце концов, надо было как-то заявить о себе как об авторе.
   - Что с вами? - спросила я.
   - Ничего, - ответила она.
   - Что-то случилось?
   - Ничего не случилось. Не случилось ничего.
   Она смотрела прямо перед собой и методично всхлипывала.
   - Может быть, вы что-то потеряли? Деньги?
   - Какие деньги? Можно подумать, они у меня когда-нибудь были. Можно подумать, мне есть, что терять.
   - Может быть, вам плохо?
   - Нет, мне не плохо. Мне очень хорошо. Мне так хорошо, что просто ужас.
   - Но в чем же ужас?
   - Ужас во всем.
   И она заплакала. Я стояла около нее, как потерянная. Нужно было как-то ей посочувствовать, но она же разговаривать не хочет. А просто так отойти - неловко. Я села рядом на мокрую скамейку и решила поплакать вместе с ней. Может, думаю, ей станет легче...
   Скамейка была холодная, сверху капало, подул ветер, поэтому всхлипывать я стала очень быстро. А Таня обернулась ко мне и отодвинулась.
   - Ненормальная! Сумасшедшая! Пьяная! - сказала она тихо, облизывая бледные губы.
   - Неправда, я...
   - Чего ты ко мне привязалась?! Чего ты от меня хочешь?! Я сейчас милицию позову!
   И я пошла. Теперь уже это было можно. Я пришла домой, поела, почитала. Потом я вспомнила, что закончилась туалетная бумага. Я взяла рулон, повертела его в руках. На нем было написано, что длина бумаги - пятьдесят метров. Я решила проверить. Разорвала упаковку, взяла линейку... Через час вся комната была завалена туалетной бумагой, а я стояла посередине, усталая и удовлетворенная. В рулоне было сорок пять метров.
   Перед сном я посмотрела в окно. На той же мокрой скамейке, под тем же дождем сидела все та же Таня и все так же плакала. Двор был пуст. Она смотрела на черное небо и молилась: "Господи! - думала она. - Господи! Ничего от Тебя не хочу, ничего мне не надо. Жизнь моя простая, жизнь моя обыкновенная. Дай мне, Господи, легкой смерти, дай мне легко уйти из этой жизни, так уйти, чтобы ничего не почувствовать. Под машину попасть, от сердечного приступа тоже хорошо...".
   Я распахнула окно и полетела к ней, широко раскрыв объятья. И что это за автор, который говорит своим героям "вы"...
  
  
   II. МОИ ИСТОРИИ
  
   Но о чем я могу рассказать? О голой людской сути и неумолимости жизни?
   Из письма.
  
   ЭФЕМЕРИДЫ
  
   Я сидела за столом и мечтала о смерти моего мужа. Я мечтала, что он умрет, а я наконец-то буду жить. Тут пришла Люда, его бывшая жена от третьего брака.
   - Дорогая, я умираю, - сказала она. - Помоги мне.
   - Чем я могу помочь тебе умереть? - удивилась я. - Я думаю, с этим ты отлично справишься сама.
   - Дорогая, ты не поняла, - заплакала Люда. - Мне зарплату не платили два месяца, сын обрезался, лежит на диване и стонет, а я падаю в голодные обмороки.
   И она тут же упала в голодный обморок и лежала в нем до тех пор, пока я не достала из холодильника курицу. Обняв курицу, она убежала, и я осталась одна.
   Я снова села за стол и стала мечтать о смерти своего мужа. Я думала, что он умрет - и на мне наконец женятся все мои любовники, и я буду с ними жить, а когда надоест - буду мечтать об их смерти.
   Тут пришел Гриша Чечило, сожитель мужа по наркодиспансеру.
   - Я тебя люблю, - сказал он. - Дай на бутылку.
   - Конечно, дам, - сказала я радостно. - Но денег у меня нет.
   Он посмотрел на меня и попятился.
   - Понимаешь, я очень занят... Я лечусь от простатита.
   - От какого еще простутита? А ну проваливай со своим проститутом!
   Он ушел, а я осталась одна и снова стала мечтать о смерти своего мужа.
   Тут пришел мой любовник, милый мальчик Сашенька.
   - Понимаешь, я выхожу замуж, - сказал он.
   - То есть как?
   - То есть женюсь, - поправился он. - Мама говорит, надо же-ниться, иначе детей не будет.
   - А кто она?
   - Мама у меня инженер.
   - Нет, кого ты... За кого ты...
   - А, она девушка. Из парфюмерного магазина.
   - А как же я?
   Он ничего не сказал и ушел. Я осталась одна. На этот раз окончательно.
   Так всегда у меня - все зыбится и исчезает, оставляя меня одну. Как Люда со своей курицей, как Сашенька со своей парфю-мерной девушкой, как Гриша со своей непонятной болезнью - хи-меры, эфемериды, и больше ничего.
   И я эфемерида, лечу по улице и слышу нежный голос огромной химеры, держащей под руку худенького эфемериду в рыжей кепке:
   - Ну что, козел, ты неженатый? Давай, козел, с тобой встре-чаться серьезно, как все нормальные люди.
   Все химерично, все эфемерно, только фонарь торчит, как чер-ту кочерга, мне жалко Гришу - он больной. У него такая болезнь, проститут, простутит, рак простительной железы, он просит проще-ния, а его никто не прощает. Но как его простить, если он просит на бутылку, а платить не хочет, если Люда обнимает курицу, а Сашенька убегает, если все мы - химеры, эфемериды, летим, убегаем и не прощаем друг друга.
  
   СЛЕЗЫ ХУНТЫ ПИНОЧЕТА
  
   Марья Абрамовна работала в школе и плакала. То ли характер у нее был такой неуравновешенный, то ли школы была такая хорошая, только после каждого урока она приходил в учительскую со слезами. И тихо говорила, покачивая головой:
   - Господи, что они делают, что они делают! Колготки снимают, трусы снимают, только не занимаются химией...
   Она была старая, с белесым, пятнистым, будто изъеденным кислотой лицом. Появляясь, она приносила с собой затхлый и приторный запах, и там, где она сидела, всегда оставались скрученные в трубочку бумажки и огрызки карандашей. У нее был усталый голос и детские круглые глаза.
   Глаза плакали, и тушь текла по щекам. Впрочем, так было не всегда. А только последний год перед пенсией. Раньше она была железная леди, и очень хорошо знала, что нужно делать с этими скотами, которые за глаза называли ее Хунтой Пиночета. Но как бы там ни было, всю жизнь она отдала химии и этим идиотам, не видя ни мужа, ни детей, а только тетрадки с лабораторными и конспектами уроков.
   Нет, ей не было жалко себя. Просто в последний год как-то быстро стали подступать к глазам слезы. И ученики стали какие-то не такие. Когда она спрашивала у Катьки Перебейнос по кличке Блэди, почему не пришла в школу мама, неужели ей совсем безразлично, чем занимается дочь, то получила в ответ:
   - Я у мамы вместо швабры.
   Марья Абрамовна не могла этого выдержать и плакала. Когда ученик плохо отвечал у доски, она начинала плакать тихо, жалобно при этом подвывая, прикрыв глаза и сморщив нос. Ученику ничего не оставалось, как растерянно переминаться с ноги на ногу, ожидая финала. Но даже если ученик отвечал хорошо, она все равно плакала, хотя и по-другому - рыдала в голос, заламывая руки.
   Если ученики вели себя плохо, она садилась за стол и плакала, со щенячьими переливами, звонко. Если вели себя хорошо - все равно в конце урока Марья Абрамовна начинала истекать слезами, но уже радостная и умиротворенная. Если же на педсовете заходила речь о недостатках в ее работе, она, по-детски подняв руку, просила слова, и, хлопая мокрыми ресницами, размазывая слезы по лицу, лепетала:
   - Простите меня... простите... честное слово, пожалуйста, простите меня.
   Все понимали, что это очень тяжелый случай, и нужно дать человеку доработать до пенсии. Но вот в школу пришла фронтальная проверка и решила посетить ее уроки.
   Страшная проверка уже сидела на последней парте, когда Марья Абрамовна зашла в класс, дрожа, как осенний листочек.
   - Здравствуйте, - произнесла она, заикаясь. И больше ничего не могла сказать, что-то сдавило горло, и как ни пыталась она начать урок, получалось только бульканье, кашель и клокотанье, и потерялись куда-то все слова. И тогда она заплакала горько и громко, и все захлюпало, закапало, зарыдало, и за окнами началась большая гроза, и огромный вечер забился о стены школы.
   Так продолжалось минут двадцать. Марья Абрамовна плакала, лил дождь, а страшные проверяющие писали. И чем громче плакала Марья Абрамовна, тем быстрее двигались по бумаге шариковые ручки проверяющих и ниже наклонялись их головы. Стало темно и тихо, и слышно было лишь всхлипывание и шуршание ручек о бумагу.
   - Но Марья Абрамовна, - сказала одна дама в мужском пиджаке в талию, - начинайте урок.
   - Зачем? - тихо спросила Марья Абрамовна.
   - Или вы начнете урок, или уйдете по собственному желанию.
   Марья Абрамовна вдруг преобразилась:
   - Испугала козу буханкой, - сказала она язвительно, - Я у мамы вместо швабры. И вообще, - чего это вы тут расселись? Я вас не звала. Пошли вы...
   Взяв с парты исписанные листочки, она вышвырнула их за дверь. Листочки закружились под потолком, обсыпали лестницу. И, вытолкав взашей последнего из проверяющих, закрыла дверь на швабру и обернулась к классу:
   - Ну что, падлы, допрыгались?
  
   ДОЖДЬ СО СНЕГОМ
  
   Дождь со снегом, снег с дождем - любимая погода, хорошая погода, всеравношная погода, потому что все равно, потому что весело и плевать, что вымокнешь и продрогнешь, зато слезы мешаются с дождем, и никто не видит лица, и никому никакого дела.
   Я блуждала по улицам, а когда блуждать надоело, вышла на больную дорогу. Дорога была пуста, лишь один ржавый шахтный автобус рычал возле остановки, а потом запрыгал под дождем куда-то в поля.
   У павильона стояла женщина. Черные аккуратные черточки в уголках глаз. Губы, нарисованные, как красные ниточки. Черное кожпальто и черный шарф на голове, завязанный у шеи большим печальным бантом.
   - Здравствуйте, - неожиданно сказала мне она.
   Я, удивившись, поздоровалась.
   - Вы меня не узнаете?
   - Да... знаете, лицо знакомое, но где именно...
   Я и лица такого не помнила.
   - В профилактории... помните, отдыхали с вами вместе.
   - Да, я вспомнила, но вы ведь тогда были без шарфика, вот я и не сразу узнала.
   - Да, - вздохнула она глубоко и промолчала, - тогда я была без шарфика...
   И опустила глаза. Я и теперь ее не узнала, но в профилактории я была летом, поэтому, естественно, в шарфе она быть не могла.
   - Ну, как ваши дела? - сказала я светским тоном.
   - Да так... - сказала женщина. - Сын умер.
   - Господи, да как же так? - сказала я как можно более убито. - Неужели?
   - Умер сын. Семнадцати лет. Разбился на мотоцикле.
   - И давно? - спросила я, понимая, что ничего нельзя сказать глупее.
   - Сорок дней сегодня.
   - Ах, так это тогда... - сказала я для чего-то. А потом еще вздыхала и качала головой.
   - Да, живу, как во сне. На работу - во сне и домой - во сне. Господи, хоть бы Ты прибрал меня.
   - Как же так, как же так... - бормотала я, не зная, что еще сказать.
   Неистово лил дождь, будто хотел смыть и этот маленький поселок, и дорогу, и женщину в кожпальто, и меня.
   - Поехали со мной, - сказала она решительно. - Отпразднуем. Все-таки сорок дней. Поехали? А?
   - Но как же? У меня дети. Я не могу.
   - Эх ты, шляпа! - сказала она и отвернулась от меня.
   Вдруг из-за угла, из-за ветра, из-за снега, из-за сетки дождя вырулил огромный грузовик. Он ехал с выключенными фарами и казался черным, или вообще только казался. Из огромного грузовика, как deus ex machina, выскочил огромный старик, весь в коже, пропахший бензином. Он подошел к женщине, обнял ее и пожал ей руку. И сказал, что он пожимал руки многим людям, - поэтам, красавцам, врагам народа, но такую чистую и благородную руку видит в первый раз. А потом они сели в грузовик и уехали, обрызгав меня грязью.
  
  
   НОРМАЛЬНАЯ ЖИЗНЬ
  
   У всех людей - странная жизнь, а у меня одной - нормальная. И о том, как правильно жить, знаю только я. Но у меня не получается жить правильно и вообще не получается жить.
   Так думала она, вполне обыкновенная женщина с именем, фамилией и работой, выходя из подъезда в холодные ноябрьские сумерки. В общем, это все, что у нее оставалось. И уже накрапывал дождь, а зонта у нее не было. Нужно было идти, хотя неизвестно, зачем и куда. Кажется, она выпила лишнего. Она никогда не умела пить, то есть пьянела буквально от запаха бутылочной пробки. И вот сейчас она шла неизвестно зачем и куда, слегка пошатываясь, и ругала себя: опять наговорила лишнего, опять всем рассказывала о том, какая она несчастная, теперь никуда не пригласят и все равно никто не поверил. А что делать человеку, которому никто не верит?
   Нечего этому человеку делать. Прийти домой, а там только радио, которое говорит ужасные вещи:
   - Подросток убил свою мачеху и ее сожителя. Перед этим они выпили на троих литр спирта, и между ними завязался спор о существовании Бога.
   А пока оно рассказывает, этот человек тихо ходит по комнатам и перекладывает предметы с места на место. И обедает, чем Бог послал. И включает телевизор, который показывает, что попало, и смотрит, что попало. А потом ложится спать и надеется уснуть без сновидений, но ничего не получается. А потом, измученный сном, идет на работу.
   И так она жила несколько лет, обыкновенная женщина с именем, фамилией и работой, пока совершенно неожиданно не обнаружила, что пить она уже научилась. Просто, когда ее опять никуда не пригласили праздновать Новый Год, она купила с горя бутылку шампанского и выпила ее всю - и никакой реакции, ни шума в голове, ни желания что-нибудь о себе рассказывать. Она обрадовалась этому, но тут же заплакала, потому что поняла: все это зря, никто про это не узнает, потому что ее все равно никуда не пригласят, и значит, никому это не нужно.
   А что происходит с человеком, у которого ничего никому не нужно? Вот он сидит рядом с пустой бутылкой шампанского, рядом с трехлитровой банкой, в которой одна-единственная еловая ветка, окутанная синим дождиком. И комната, в которой он сидит, кажется ему барсучьей норой, и по ней он все глубже и глубже уходит в землю. А там, под землей, текут морозные реки, а замерзшие корни деревьев шепчут друг другу:
   - Мы не видели ее с тех пор, как она умерла. Мы не увидим ее до тех пор, пока она не умрет.
   Но не всегда она была одна, обыкновенная женщина с именем, фамилией и работой. Как у всех, в ее жизни бывали мужчины, но она не знала, чем с ними заниматься. То есть знала, но только теоретически. Первый мужчина появился, когда она была еще студенткой, он даже пытался на ней жениться, но сам не очень представлял, как это делается. Два года они выясняли отношения, гуляли под луной и снова выясняли отношения, а потом все иссякло.
   Шло время, ее теоретическое знание перешло в практическое. Появился еще один мужчина, они гуляли по улицам и выясняли отношения, она ждала его после работы, а он все время опаздывал, она подозревала его в неверности ревновала, а он не знал, зачем она ему нужна. И опять все закончилось непонятно как, и только после этого она поняла, что знает, чем занимаются с мужчинами, и знает, как этим занимаются, но совершенно не представляет, зачем это нужно.
   Но снова прошло время и кто-то появился на горизонте. Он ждал ее после работы, а она все время опаздывала, и они снова выясняли отношения, а она не знала, зачем ей все это нужно, а он подозревал ее в неверности и ревновал, и это опять-таки служило поводом для выяснения отношений. И выяснение отношений стало обычным времяпрепровождением, и уже не осталось никаких отношений, а они все равно их выясняли, а время уходило, а они провожали его.
   Но что бывает с человеком, который уже проводил свое время? Он просто вспоминает то, что было: мороженое "Чебурашка" в зеленой обертке, и как ветер поднял эту обертку в небо и унес куда-то далеко-далеко. И человек так старается постепенно вспомнить все - все мелочи, все обертки, все клочки - что вдруг понимает, что знает об этом уже абсолютно все.
   И именно в этот момент она, обыкновенная женщина с именем фамилией и работой, поняла, что время действительно прошло. И мужчины обращают внимание на совсем других женщин. И совсем другие люди пьют пиво в ее парке. И одеваются они совсем по-другому. Она решила уехать в какой-нибудь маленький город, надеясь, что там будет иначе.
   Но что там будет с этим человеком? Вот он стоит под деревом в маленьком городе Докучаевске и смотрит вокруг. И чувствует что-то очень важное, что-то такое, чего никогда не было, только никак не может понять, что именно. Как будто бы очень грустно, но одновременно и радостно, и страшно, но отважно именно этого страшного хочется. Но самое главное - он здесь, под деревом в маленьком городе Докучаевске. И еще важнее - он живой, хоть жизнь уже прошла, ушла и никогда не вернется. Ну и что же, и не надо, только пусть солнце светит, пусть дерево растет, только бы стоять под этим деревом в маленьком городе Докучаевске.
  
  
   СВОЙ МИР
  
   Что-то творится, Боже, все время что-то творится. И с домом моим что-то случилось, что-то сделалось с моим домом, поселилась там злая сила, и не знаю, что теперь будет. Она ходит по моему дому, она все по-своему курочит, рассыпает по полу булавки и когтями сдирает обои. И не знаю я, что теперь будет, и не знаю, куда уйти мне и в какую щель мне забиться...
   Такие писала стихи одна старая интеллигентная женщина. Она так давно была одна, что даже забыла, как ее зовут, потому что никто никуда не звал. Помнила сочетание звуков, что-то вроде Александры Васильевны, но она никак не могла понять, как это сочетание звуков связано с этим вытянутым лицом и невнятными глазами.
   Просто она жила в своем мире. Просто с самого рождения она чувствовала расстояние между собой и всеми остальными. Даже родители ощущали эту дистанцию и только играли роли родителей, скорее для очистки совести, чтобы можно было сказать кому-то: мы сделали все, что могли.
   В то место, где она жила, не долетали звуки чужих разговоров, и поэтому она не знала, о чем говорят люди между собой. И оттуда не было видно выражений их лиц, поэтому ее лицо было неподвижно и ничего не выражало, кроме усталости.
   Усталость начала копиться от книг, больших и пыльных книг в библиотечных залах. Там ей было легко и спокойно, и можно было сидеть одной целый день, а под окном копошились и рыдали голуби. Там она познакомилась с единственным человеком, который захотел войти в ее мир, хотя бы ненадолго. Ничего хорошего из этого не вышло. виталлий был библиофилом и не знал, чего хотел.
   - Чего ты хочешь, Виталий? - спрашивали его.
   - Не знаю... То ли баклажку пива, то ли прижизненное издание Гомера.
   Но она все равно жила в своем мире, а он - в своем. И поэтому они разошлись.
   С этих пор она была одна всегда. Вначале она где-то работала, потом как-то незаметно перестала, и тогда встал вопрос - как провести время, которое вдруг расширилось до бесконечности. Куда пойти, чтобы оставаться одной и чтобы это не бросалось в глаза?
   С утра она ходила в большой торговый центр. Там можно было долго бродить между маленькими магазинчиками, можно было смотреть на людей, почему-то всегда возбужденных, глядящих на нее с победоносным и в то же время обеспокоенным выражением. Ей было интересно, как меняются их одежды от сезона к сезону, ей было интересно подслушивать фразы из их разговоров и размышлять над ними. И там она особенно отчетливо чувствовала, что никогда ничего не поймет в их жизни, и ее мир сгущался за ее спиной, как ночь. Тогда она писала свои стихи, странные стихи в строчку, без ритма и рифмы, но тревога не отпускала.
   Еще одно хорошее занятие - ездить на автобусе от конечной до конечной, стоять на остановке и снова ехать. Автобус фыркает, взвизгивает колеса, а за окном покосившиеся заборы, сгнившая трава и разбросанные бумаги, одна из которых, поднявшись с ветром, летает над остановкой. Господи, до чего не хочется жить!.. А люди и здесь говорят между собой.
   - Это болезнь такая, сахарный диатез называется.
   - К бабке водила?
   - Водила.
   - И что?
   - На сахар молилась, на сахаре траву настаивала, в рубашечку ему сахар насыпала и по комнатам сахар кучками разложила.
   - И что?
   - Да ничего.
   Она думала, что с кем-то что-то происходит, кто-то болеет, кто-то выздоравливает, кто-то с кем-то сходится и расходится, кто-то куда-то уезжает, а ее мир всегда здесь, при ней, и она в нем, как в глубине морской. И эта морская глубина все глубже и глубже, все холоднее и холоднее.
   И еще можно было просто ходить по улицам. Она никогда не выбирал дороги, а шла, куда вели ноги, и однажды ноги привели ее к тому дому, где она жила когда-то вместе со странным Виталием. Вот он - третий подъезд, пятый этаж, сорок восьмая квартира. И вот ее охватывает домашнее тепло, и маленький Виталий в желтой футболке делает бутерброд с колбасой и наливает чаю. И там все по-прежнему, как будто бы не было всех этих лет, и те же ободранные голубые обои , и та же заржавевшая ванна с грязными разводами, и пятна от взорвавшейся сгущенки на потолке - следы существования ее мира.
   - Здравствуй, - говорит ей Виталий.
   - Привет, - отвечает она.
   Но тут раздается звонок - и заходят соседи, хотя никто им и не открывает дверь. И старшая по подъезду, Амалия Ивановна, в огромном халате с красными цветами, кричит:
   - Немедленно удалитесь отсюда, женщина. Как старшая по подъезду, я не позволю в своем подъезде сомнительных свиданий. Надо было в свое время выводить тараканов, и незачем тут пить чай и есть бутерброды.
   А из-за спины Амалии Ивановны низенькая жена психиатра с четвертого этажа подпрыгивает и истошно кричит:
   - Не дадим в обиду бедного мальчика! Пусть уходит, откуда пришла!
   И опять говорит Амалия Ивановна, брызгая слюной от возмущения.
   - Ты же ушла? Ушла. Зачем же было опять приходить? Не надо приходить, откуда ушла, если уходишь - не приходи, не надо возбуждать нездоровое любопытство.
   - Пусть ответит, для чего она пришла в наш подъезд, - говорит жена психиатра.
   - Да, пускай ответит, - соглашается Амалия Ивановна.
   - Понимаете, я просто гуляла...
   - Это ложь! - кричат они. - Мы требуем чистосердечного признания.
   - Ну, если честно, - между прошлым и настоящим есть связь какая-то жуткая, а между прошлым и будущим - связь какая-то странная, и вот я...
   - Ах, у нее здесь связь!
   - Выгнать ее немедленно за незаконную связь!
   И ее вывели из подъезда под конвоем. Впереди шла Амалия Ивановна, и огромный ее халат развивался на ветру, за ней, размахивая руками, бежала, жена психиатра, потом еще какая-то женщина с ребенком на руках, который оглушительно рыдал, а дальше шли остальные соседи и возмущались, возмущались, возмущались. Наконец они отстали. Она остановилась и долго глядела на свой бывший дом. Уходя, она заглянула в окно первого этажа. Там кухня, скошенный буфет и половина стола. И надо всем этим нависает седой старик, квадратный и кургузый. Он посмотрел на нее и сказал ясно и громко, как будто не было между ними оконного стекла.
   - Вы странная женщина. Кто же говорит с Амалией Ивановной про связь между прошлым и настоящим, прошлым и будущим? Она же бестолковая, ей бы что-нибудь попроще, про эксгибиционизм или про вуайеризм на худой конец...
   Она поглядела по сторонам и побежала сломя голову с этого проклятого места.
  
  
   КРЕСЛО-КОНЧАЛКА
  
   Вагон тряхнуло, и Полина проснулась. Хотелось в туалет, но не хотелось слезать с верхней полки. От окна дуло. Она начала думать. Она всегда думала, когда делать было нече-го. А ночь была темна и огромна, как чужая душа.
   Полина подумала, что она уже много лет живет на свете, а все напрасно. Так и осталась она обыкновенной женщиной без претен-зий. Были претензии, а потом ушли. Была у нее роковая любовь, двое детей у бабушки под Харьковом, опять роковая любовь... Но очень хотелось в туалет, и Полина подумала, что все-таки придется встать. Она шла между чужих ног и чемоданов и думала, что жизнь у нее такая же случайная и холодная, как этот плацкартный вагон.
   И ночь неслась за окнами. И всю ночь напролет по поезду ходили люди с мешками и предлагали купить то конверты, то пиво, то набор трав от запоя. Открытая дверь туалета скрипела. За окном проносился хилый лесок, пустой и страшный под луной. "Кто в нем живет?" - подумала Полина.
   Она вышла в тамбур покурить. Там было еще холоднее. В углу уютно лежал снег. Полина закурила и стала смотреть в окно. Она думала, что скоро уже граница с Россией, придут пограничники про-верять паспорта, так что поспать уже не удастся. Потом она вспом-нила свою последнюю любовь. Это был бледный зябкий юноша, нуждавшийся в защите. Она поняла, что Валерочка ей уже не по карману. Тихие белые дома плыли за окном.
   Мимо прошла женщина, предложила купить мягкие игрушки. И тогда к Полине подошел мужичок, смуглый и кудрявый, с бегаю-щими глазами.
   - Скажите, пожалуйста, девушка, какого вы вероисповедания?
   Вопрос был странным, особенно в три часа ночи. Полина заду-малась, соображая.
   - Ты еврейка? - подмигнул ей мужичок.
   - Еврейка - это не вероисповедание, - сказала Полина с достоин-ством.
   - И я не еврейка, - добавила она с еще большим достоинством.
   - Тогда почему ты по ночам не спишь, думаешь? - опять под-мигнул мужичок. - И глаза у тебя карие - еврейские глаза. И уши у тебя - самые что ни на есть еврейские уши. И губы - ах, какие у тебя губы!
   Говоря это, он нежно гладил ее руки, глаза, уши, и она очну-лась в тот момент, когда он облизывал ее руки, говоря, что давно не был с женщиной, и подталкивал ее куда-то.
   Полина стала вырываться, даже попыталась крикнуть, но тут откуда-то набежали пограничники, запрыгал свет фонарика, и они рядышком вдавились в нижнюю полку, и мужичок все искал пас-порт, а находил удостоверение. Пограничник говорил, что пьяных нужно выбрасывать из поезда, а мужичок отвечал, что он не мусор, как некоторые, а пограничник тогда заявил, что его оскорбляют при исполнении, и поволок мужичка из поезда, и Полину тоже поволок-ли, как свидетельницу. И вот она уже сидит перед следователем, путаясь и рыдая, объясняет ему, зачем едет в Москву, как познако-милась с Димаровым А. С. и было ли оскорбление личности при исполнении ею своих обязанностей.
   - И вообще, - заплакала Полина, - я не видела во всем этом никакого смысла.
   - Немедленно вспомните, когда вы его видели в последний раз, - сказал следователь, и Полина проснулась на той же верхней полке и с тем же желанием поскорее пойти в туалет. На нижней полке храпела женщина, завернувшись по уши в одеяло. Пахло жженой резиной и потом. Снова ходили по проходу продавцы, предлагали на этот раз книги, дешевые и свежие, прямо из типографии.
   Полина повернулась на бок и задумалась. Жизнь у нее была какая-то бестолковая. Вначале она хотела выйти замуж за пожилого мужчину с деньгами, машиной и дачей, чтобы он ее содержал, потом она хотела хотя бы ровесника, без дачи и машины, но хоть с какими-нибудь деньгами, хотя бы на жизнь, потом уже хотела просто мужчи-ну, без всего. Тут и появился Валерочка, напоминавший мужчину, любивший хот-доги и красное вино, но расходы на его содержание никак не вписывались в скромный Полинин бюджет, так что придется отказать себе и в этом удовольствии. "Вот так, - думала Полина, ворочаясь с боку на бок, - во всем себе отказываешь, света белого не видишь, ни отдыха, ни просвета, и все ради чего?". Тут она вспом-нила, что хочет в туалет, и вздохнула. И тут же почему-то вспомнила, как она познакомилась с Валерочкой. Она работала тогда в мебель-ном магазине, а он ходил и ходил мимо кассы от шкафа к шкафу.
   - Молодой человек, купите кресло-качалку! - предложила она.
   - Может быть, кресло-кончалку? - улыбнулся он.
   - Кресло такое - садишься и качаешься, - продолжала она.
   - Кресло такое - садишься и кончаешь, - отозвался он.
   Полина улыбнулась и слезла с верхней полки. В вагоне было холодно и тихо. Две бледные женщины в серых пальто завязывали огромный рюкзак. Какой-то пьяный шел по проходу и стучал кулаком в вагонные перегородки. И тут же шла по проходу женщина и предлагала купить кресло-качалку.
   - Кресло-кончалку? - переспросила Полина.
   - Да, - ответила женщина,- будешь сидеть в кресле и кончаться.
   Выйдя из туалета, Полина зашла в тамбур покурить. За окном плыл город, глухой и заснеженный. Город спал, только лаяла вда-ли одинокая собака, или это волк выл от холода. Полина предста-вила себя одну, в ночном городе, на морозе, ей стало жутко. И тог-да к ней подошел мужичок, смуглый и кучерявый, с бегающими глазами.
   - Ты почему не купила кресло-кончалку? - взял он ее за локоть.
   - А зачем мне кресло в поезде? - удивилась Полина.
   - Ты же еврейка, - сказал он, - ты должна быть умной и хозяй-ственной. Кресло в хозяйстве пригодится. Что за жизнь у тебя?
   - Жизнь как жизнь, - печально вздохнула Полина.
   - Ты хоть знаешь, что такое настоящий мужик? Пойдем, я тебе покажу, - сказал он, подталкивая ее к туалету.
   Но тут засверкали фонарики, застучали сапоги по вагону, и опять они вдавились в нижнюю полку. Полина искала свой паспорт, а находила удостоверение - и опять искала свой паспорт. И вдруг пограничник закричал:
   - Чьи сумки?
   А сумки были Полинины, и еще длинный скелет кресла-качал-ки, и все это пограничники катили к выходу, а вслед тащилась По-лина, бледно-зеленая, а потом сидела перед следователем и за-полняла какую-то декларацию. Ручка не хотела писать, а следова-тель смотрел на Полину как на пустое место.
   - Но зачем вы вывезли кресло-качалку? - спросил он.
   - Качаться буду, - сказала она.
   - Маленькая, что ли?
   - Да. Маленькая еврейка.
   Наконец ее отпустили. До отхода поезда оставалось пять минут. Задыхаясь, она потащила вещи по путям, перетаскивала сум-ки, ломая ногти, тащила их, а время шло. И уже буквально в десяти метрах от поезда кресло вдруг зацепилось за какую-то железяку, веревка развязалась, какая-то дощечка с треском выскочила из пазов, и кресло-качалка, кресло-кончалка, в котором качаются и кончают, качаются и кончаются, - стоит на перроне во всей своей красе, и падает на него снег, а Полина прыгает вокруг него, машет руками и кричит что-то вслед уходящему поезду, и плачет.
   Поезд ушел, а она все глядит ему вслед, а потом поворачива-ется к креслу и трясет его. А город спит, и спят все евреи и спят все дети, и пограничники спят в своих казармах, и собаки спят в своих конурах. А Полина плачет, кусает себя за руку, чтобы проснуться. Но уже не просыпается.
   - Ша, евреи, - думает Полина, - поезд ушел.
  
  
   ДОЧЬ ВСЕХ БЕЗУМНЫХ
  
   Чужой дедушка ждет меня на рынке, чтобы вместе почитать Библию, а я иду в сквер под скособоченным зонтом. Я иду в сквер, чтобы покурить. На скамейке напротив сидит симпа-тичная парочка. Она - синеглазка, он - синеглаз, он нежно гладит по голове свою девушку. Погладит, погладит - и врежет по морде, а она смотрит на него преданными глазами.
   Я сидела и курила, а потом вышла замуж. Он был чужой и пьяный, но обещал бросить пить и любить меня, кормить конфетами и покупать мне новые платья. Меня никто не любил, никто не кор-мил и уж тем более не покупал платьев, и потому я согласилась.
   Мы стали жить в большой квадратной комнате, по которой гу-ляли сквозняки. Родилась дочка, отклеились обои, сломался теле-визор. Пришла подруга, принесла бутылку. Она пила водку и стро-ила глазки, дочка плакала, муж дергал подругу за коленку, дочка плакала все сильнее. Я сказала, чтоб они прекратили, но таракан все равно ползал по подоконнику.
   - Вам что, делать нечего? - спросила я их.
   - А что мы такое делаем? Подумаешь, за ногу взял.
   Я подумала, что и правда ничего такого, но назавтра пришел длинный извилистый мужичок, назвался сожителем по больнице и сказал, что муж уже давно трахает Таньку, и он бы на моем месте нашел себе применение. Я спросила у мужа, как же так, а он ска-зал, что никакую Таньку он не трахает, а подругу мою зовут Марина, он ее любит, как человека, и ему срочно нужны бабки. Я взяла свое выходное платье, потому что мое кольцо уже давно куда-то исчез-ло, и пошла к Марине. Танька взяла платье, дала деньги, а насчет любви сказала, что да - трахает, и сегодня тоже будет.
   - А он же говорил, что любит тебя только как человека
   - А ты и уши развесила... Разве ж можно верить этим проститутам? И разве можно любить человека, если его не трахать?
   Я пошла к своему мужу, отдала деньги и рассказала все, что услышала от Ленки. Он сказал, чтобы я ни во что не верила, кроме того, что он идет в пивбар, а не к Таньке. Я смотрела телевизор и спрашивала себя, во что же мне верить. Потом мыла посуду и спра-шивала, кому же мне верить. Уложив дочку в постель, я поняла, что надо проверять. Тут пришел сожитель мужа по больнице и стал шептать мне на ухо, что я должна найти себе применение, а если я ему не верю, то можно пойти к Ленке, и там все будет видно. Он порвал мне юбку, но все-таки добился своего, предупредив, что никому не скажет.
   Потом я опять смотрела в потолок и спрашивала, кому же мне верить. Я подсчитывала свои убытки: кольцо золотое с розовым кам-нем, платье выходное с цветами, муж трахает Таньку, юбка разор-ванная. Я позвонила Ларисе. Муж был у нее. Потом он пришел и сказал, что был в пивбаре.
   - Но я звонила Марине.
   - А я все равно был в пивбаре. Я был в пивбаре, а Ленка предложила купить мне щенка... И я пошел посмотреть на щенка.
   - И где же щенок?
   - У Марины.
   Я пошла Таньке, но вместо щенка увидела там сожителя мужа по диспансеру. Он тут же рассказал, как порвал мне юбку, и будто муж обрадовался, что ничего страшного, юбка все равно старая была.
   - Давай выпьем, - сказал сожитель. - Сегодня Рождество. Бог рождается - черти радуются.
   Мы выпили, и он порвал мне еще блузку, но опять добился своего. Тогда я сказала мужу, что больше не буду с ним жить
   - Хорошо, не живи, - ответил он.
   - И ты со мной жить не будешь.
   - Хорошо, не буду.
   - Тогда иди и умри.
   - Пойду и умру.
   И он ушел. Но я уже не верила, что он умрет, и пошла к Мари-не. И, конечно, он был там.
   - Ты же сказал, что умрешь.
   - Я правда пошел и умер. Но Ленка предложила купить вы-ходное платье. Я и зашел посмотреть платье для тебя.
   Марина принесла мое выходное платье, только с жуткими раз-резами спереди и сзади.
   - Вот, - сказала она, - покупай.
   - Зачем мне это платье? -- заплакала я. - Зачем мне разре-зы? Вначале был щенок, теперь это идиотское платье...
   - Ну хорошо, не хочешь платье - вот тебе щенок, - сказал муж и выволок откуда-то огромную дворнягу с желто-зеленой шер-стью.
   Я заплакала еще громче.
   - Ты сама не знаешь, чего хочешь, - сказала Танька. - Шла бы ты отсюда.
   И я пошла. Было темно и грязно, как в яме. Я шла вслепую, по разбросанным кирпичам, натыкаясь то и дело на какие-то грохочу-щие бочки, а они летели в тартарары, и я опять шла по кирпичам, увязая в глине, пока не уткнулась в башенный кран. "Ничего себе скелетик", - подумала я. На стреле крана сидел черт и задумчиво смотрел на меня. Я была мокрая, в грязи и глине.
   Вот с кем я наконец поговорю, вот кто мне объяснит, во что же мне верить, и объяснит так, что я ему поверю. И я полезла на стре-лу крана. Когда я долезла до самого верха, черт посмотрел вокруг, потом посмотрел мне в глаза и мелко-мелко задрожал. Он задро-жал, потом опять поглядел вокруг, как будто ища спасения. Ночь была темна. Лаяли собаки. И не найдя спасения, черт перекрестил сам себя, тихо мяукнул и растаял в воздухе. А я осталась одна на стреле башенного крана.
  
  
  
   ШЕСТЬ БЕРЕМЕННЫХ ЖЕНЩИН НА ДАЧЕ
  
   Мне есть чем гордиться. Мои дети спят со мной по очереди: вначале младшая дочка, потом старшая дочка и сын, потом два новых мужа и три старых любовника. И пусть все говорят, что я девица легкого поведения, но я-то знаю, что я просто роковая женщина. А еще я училась в одном классе с гомосексуалистом.
   Вы думаете, что я вас эпатирую, и очень ошибаетесь. Я и слова такого не знаю, и ни о чем таком понятия не имею. Просто вам не нравится, что я правду говорю. И действительно, кому та-кая правда понравится?
   Просто мне весело жить - и я хочу повеселить вас. И неважно, что мне сорок лет, что я совершенно одна, потому что кто-то должен быть один. Но мне сорок лет - это возраст зрелости, и когда пи-шешь, то каждая фраза, как кошка, падает на четыре лапы, а когда живешь - и кошка падает на хвост.
   Ну, чем вас еще позабавить? И чем вас позабавит сорокалет-няя одинокая женщина с претензиями на оригинальность? Конечно, чем больше становилось претензий, тем меньше оставалось ориги-нальности, вот она в конце концов осталась наедине со своими пре-тензиями, что, в сущности, глубоко неоригинально. Эта фраза - далеко не все, что можно сделать из моей жизни, да и фраза, чес-тно говоря, не очень хорошая, но пусть остается такая, потому что больше ничего делать из своей жизни я не хочу и не буду. И значит, мне ничего не остается, кроме веселья и свободы, свободы гово-рить правду, которая никому не нравится.
   Ну, чем вас еще позабавить? Все мои знакомые сошли с ума, и все они говорят, что в таком состоянии им гораздо легче радовать-ся жизни. А те, которые умерли, ничего не говорят, но радуются еще больше. Но я-то радуюсь больше всех, потому что уж очень много я в этой жизни успела: родить трех детей, уйти от трех мужей, перенести три операции на трех почках и трех любовников.
   А ночью, глухой ночью, когда ничего не слышно, кроме ка-пель воды из поломанного крана, мой любимый сын кладет мне голову на грудь.
   - Что здесь делает твоя голова? - спрашиваю я спросонок.
   - Хочет ласки, - отвечает он.
   Ведь мои дети спят со мной по очереди: вначале младшая доч-ка, потом старшая дочка и сын, потом три старых мужа и пять новых любовников. И если все говорят, что я девица легкого поведения, то я-то знаю, что я просто роковая женщина. Ох, извините, я, кажется, пошла по второму кругу, но количество мужей и любовников не пере-путала, просто оно увеличилось за время моего повествования. И я действительно горжусь, что мне выпало на долю учиться в одном классе с человеком, который впоследствии стал гомосексуалистом.
   Звали его Аркадий. Это был натуральный огненно-рыжий кра-савец, с глазами желтого цвета и тихим голосом. Он был застенчив, и поэтому я, одинокая, в него влюбилась. Влюбленность в сорок лет - мне казалось это вполне нормальным, ведь надо было чем-то заполнять свою жизнь, надо было думать о ком-то, глядя в окно, пробираясь по темным улицам к дому, ложась в постель, садясь на унитаз и освобождаясь от ненужного. Но сколько возникает дополнительных удовольствий, когда объект влюбленности красив и застенчив - то ли от гомосексуальности, то ли до гомосексуальности.
   Однажды я ехала к нему на свидание, на которое он, есте-ственно, не пришел. Шел дождь, мокрые зеленые листья хлестали в окна трамвая, было холодно и скучно. На остановке стояла седая женщина в розовом брючном костюме, слипшемся и поникшем от дождя. Она ела яблоко.
   Я вышла и пошла неизвестно куда. Дождь по-прежнему ка-пал, под ногами пузырилась вода, плыли по ней в неизвестную даль рваные газеты, коробок от "Примы", палка с сучком. По правую руку - дома из красного камня, по левую - заросли камыша, неизве-стно откуда взявшиеся в городе.
   Две грязные девочки гонялись за бездомной собакой. Я поняла, куда я иду, но было уже поздно.
   Аркадий стоял в камышах, как будто ждал меня. В руках у него было ведро с темной водой. Мы пошли к дому по пыльной дорожке. Ноги у меня подкашивались.
   - Раз пришла, давай клеить обои.
   Мы стали клеить обои. Молча.
   Потом сели за стол. Она молчал, и я молчала. Шел дождь. По-том неизвестно откуда выскочило солнце. Осветило на минуту про-странство между нами, клеенку стола и пыль на шкафу. Говорить нам было не о чем, и я достала бутылку вина. Увидев вино, Аркадий повеселел, его желтые глаза стали ласковыми и блестящими.
   - А ты ничего, - сказал он. - Простая женщина. Ну в смысле не вышиваешь крестиком по тампексам.
   Это был первый комплимент, который сделал мне Аркадий, и я так обрадовалась, что поперхнулась, и капли красного вина из мое-го носа упали на белые брюки Аркадия.
   - Ничего, - сказал он. - Не надо только подрубать памперсы машинным швом.
   Время летит незаметно, когда пьешь с любимым. И когда не с любимым - тоже. И даже когда не пьешь. Минул вечер, минуло утро, и минули утренние муки раскаяния, похмелья и стыда. Я оста-лась на даче Аркадия - то ли в качестве жены, то ли в качестве сторожа, но мы с ним не спали, хотя он не спал и ни с кем другим, чего нельзя было сказать обо мне. Но это было неважно. Вечерами, в романтических сумерках, мы ужинали на террасе, и я думала, что очень многие женятся именно потому, что хотят иметь хорошего сто-рожа для своей дачи, а он говорил, что из-за меня его считают нако-нец-то мужчиной. Где он проводит свои дни, я не спрашивала, мне достаточно было наших вечеров и наших ночей, когда через тонкую перегородку я слышала его теплое дыхание, его дыхание и рыда-ние мартовских котов под забором.
   Так было, пока не настал тот роковой день. Ничто его не пред-вещало, просто заглянула на дачу моя лучшая подруга. Мы выпи-ли вина, покурили, а потом ее лицо пошло пятнами, и она сказала: "А ты знаешь, я беременна".
   - Откуда мне знать? - машинально удивилась я.
   - От Аркадия. Это его ребенок.
   Она заплакала и стала что-то бормотать о том, что надо было предохраняться, а теперь уже поздно, и непонятно, что делать с ребенком, мама ее убьет, это точно, и Аркадий тоже не одобрит. Я сказала, что нужно подождать Аркадия. Но тут раздался стук в дверь. Я думала, что это Аркадий, но это оказалась еще одна моя подру-га, и через пять минут она тоже сказала, что беременна от Аркадия и делать аборт уже поздно. Я сказала, что ей тоже нужно подождать Аркадия, и тут снова раздался стук в дверь. На пороге стояли две моих хороших знакомых по работе, и они, заливаясь слезами, тоже признались, что беременны от Аркадия. Они тоже уселись его ждать, а я металась между ними, отпаивала их валерьянкой, а в душе было жутко и пусто. К вечеру пришли моя мама и младшая сестра. Они тоже были беременны от Аркадия.
   Была ночь, пахло валерьянкой и бедой, я металась между бу-дущими матерями, утешая их. А они мне рассказывали о своих отно-шениях с Аркадием, и об обстоятельствах каждой беременности можно было написать роман. Я думала, почему я так обижена в жизни, и то, что мне больше всего хочется, достается кому угодно, только не мне. Начинался какой-то бред, нужно было что-то делать со всеми этими беременными женщинами, а они по очереди рыдали и жаловались мне, какой Аркадий эгоист, хотя и безумно сексуальный.
   Эта безумная сексуальность меня добила. Тихо-тихо вышла я из дому. Не оглядываясь, дошла до калитки и пошла вдоль зарос-лей камыша дальше и дальше. Поднявшись на бугор, я увидела, что на даче Аркадия горит свет. Они все еще ждут его. Я села на трамвай. На остановке все также стояла седая женщина в розовом брючном костюме. Она плакала, потому что я забыла про нее, ув-лекшись рассказом об Аркадии и его шести беременных женщинах.
   А может, Аркадий тоже забыл - и про них, и про меня и никогда не придет на свою дачу, про которую он тоже забыл? Ведь забыла же я про то, что я все-таки не девица легкого поведения, а роковая жен-щина? И забыла про то, что мои дети спят со мной по очереди. Един-ственное, что я не забуду - звон разбитого стекла на веранде, тяжкий стук колес проходящего поезда и голос забытого в темноте ребенка:
   - Мы к вам пришли, а вы нас не звали... Мы к вам приходим, а вы уходите... Это не я говорю, это дождик.
   ...Аркадий пришел уже утром. Женщины спали. Он посмотрел вокруг, тихо свистнул и лег спать вместе с ними. И когда утром он наступил на будильник и растоптал телефон, начались новые муки похмелья, стыда и раскаяния.
  
   III. МОИ АПОКРИФЫ
  
   А выход из безвыходного положения всегда есть - в новое безвыходное положение.
  
   Из книги.
  
   СЕМЕЙСТВО СТАБИАСОВ
   Жили-были Стабиасы: Стабиас-отец, Стабиас-мать и Стабиас-дочь по имени Наташа. Были Стабиасы большие и просторные, жили в квартире с телевизором, ездили в переполненных трамваях.
   Вот идет трамвай, качается в нем Стабиас-олец, качается, за все цепляется, и не один он едет, а с другом, и им уже хорошо.
   - Пассажиры! - лает громкоговоритель. - Идите вперед!
   - Не слышу, - говорит Стабиас. - Чего он от нас хочет?
   - И я не слышу, - говорит Стабиас. - Шапка мешает.
   - Я понял! - кричит друг. - Он говорит: "Руки вверх!".
   А жена Стабиасова работала в детском саду. Сидела она за письменным столом, писала план контрольного умывания и план посадки детей на горшок.
   Приходила няня с подносом, на подносе стояли баночки из-под майонеза, в них плескалось что-то желтенькое.
   - Что, мочу будем пить? - покорно вздыхала Стабиас-мать.
   - Нет, это чай.
   - Да? - поднимала глаза она. - Но где же стаканы?
   - Стаканы побились.
   Они вздыхали и пили чай, макая в него серое печенье.
   Дочь их, Наташа Стабиас, не выдержала такой жизни и уехала в Германию. Там она прижилась, заимела дом, две машины и большой немецкий акцент над русскими словами. Предкам она не писала. Но однажды они увидели ее по телевизору в передаче "Очевидное - невероятное". Речь шла об экстрасенсе международной категории докторе Застенкере. Она курила в телевизоре и говорила:
   - Не помню, где меня схватил этот рак за грудь. Врачи уже вынесли мне смертный приговор и не оставили ни одна надежда. И тогда я пошел на свидание к доктор Застенкер. Конечно, я имель сомнение, но не имель выход. Доктор принял меня хорошо, пил коньяк с кофе и смотрел меня. Он смотрел меня за голова, он смотрел меня за рука, он смотрел меня за коленка, он смотрел меня за грудь. Потом стал мне делать курс лечения. Он взял свой рука и сложил на мой голова, и держал десять минут. Потом взял свой рука и сложил на мой коленка и тоже держаль десять минут. Потом взял еще рука, сложил на мой грудь и держаль десять минут. Я ходил к нему, он держал меня за грудь, и рак из груди пропаль. А врачи теперь разводят рука и качают голова.
   - А я б этих экстрасенсов всех их пулемета, - сказал Стабиас-отец.
   - Вечно она намажется и глазами своими хлопает, - сказала Стабиас-мать.
  
  
   КНИГА БРАНЕЙ ГОСПОДНИХ
  
   - Все! Финиш! - сказала тетка Ленка и хлопнула в ладоши у папы перед носом. - Ни тебя, ни твоего ублюдка ноги здесь больше не будет.
   Папа взял меня за руку и повел вниз. Вслед полетела моя шапка и смачно хлопнула дверь. Мы вышли на улицу, где холодно и темно. Папа одной рукой держал меня, другой - стенку дома. Мимо шла по своим делам большая собака.
   - Не имеет никакого права, - бурчал папа под нос. - Тоже мне моду взяла - пиранделла.
   Пришли к базару. Там было трое с семечками, одна с мясом и пустые каменные прилавки под дырявым навесом. Было холодно, шарф мы забыли у тетки Ленки, ноги промокли, да все равно деваться некуда.
   - Я к вам пришел бухать иль зажиматься? - кричит папа двум черным пятнам у прилавка. Черное пятно шевелится и смеется.
   - Все, - говорит папа, - расскассировался я Еленой Георгиевной.
   - Докрутилась, - хихикает черное пятно.
   - На хитрую жопу есть болт с винтом, как сказал Фридрих Ницше. Ну, ладно, двинули.
   - А его ты куда засунешь?
   Все трое долго смотрят на меня.
   - А куда его девать... При мне будет.
   Какой большой ветер на меня напал... Холодно, фонарей уже нет, под ногами камни. Мы спускаемся в подвал. Мокрые углы, лужи у входа. Там пьют пиво из литровых банок.
   - Без залога! - кричит папа. - Постоянный клиент... Мне и мадмуазелям...
   - Вообще, - говорит он правому черному пятну, - я президент... Вице-президент, - икает он, поправляясь, - большой фирмы... Могу предложить выгодную работу.
   - А что я буду делать? - хихикает черное пятно.
   - Работа по способностям, а плата по потребностям. В общем, как сказал Август Бебель, женщина и капитализм. Ну пошли, что ли? - папа машет рукой. - Катерина, ты его заберешь?
   - А куда я его дену?
   - А куда его девать?
   Мы выходим из подвала, но папа не может подняться по лестнице.
   - Сынок...сынок... - обнимает он меня за плечи. - Все будет хорошо.
   Руки его опускаются, и он постепенно затихает. Я стою рядом, у меня болят ноги. Стоять тяжело, а сесть страшно. Темнота становится гуще, вдруг из нее появляется старушка в горчичном пальто до пят. По голове погладила, книжку папе на колени положила.
   Я почел название - "Книга Браней Господних"... Опять эти верующие суют свою веру кому попало... Но ведь все равно, делать нечего, деваться некуда... На первых страницах были брачные объявления: жгучий мужчина искал себе подругу, и девушка во всем обыкновенная ждала, что откликнется кто-нибудь, кому нужны ее ласки, а потом 57 килограммов живого мяса с костями ростом 174 см искали себе хозяина, но гомосексуальных просили не беспокоить. А на следующей странице продавали лом цветных металлов и пиломатериалы, обещали большое вознаграждение за поимку больной овчарки, а известный сексологоанатом предлагал всем желающим получить полное удовлетворение через форточку. А потом писалось про какого-то Иисуса Христа, которого распяли и положили в гроб, потому что так положено, а Он воскрес, потому что так было надо, и явился в виде Святого Духа какой-то Магдалине, а она от Него убежала в пещеру. Тут я пропустил несколько страниц, а потом там было про моего папу, и я понял, почему ему так и не дали звание старшего лейтенанта, и отчего умерла мама. И еще там говорилось про тетку Ленку, где она прячет бутылку водки, чтобы потом выпить на кухне ночью, а еще про соседку Ирочку, почему она все время плачет. А на последней странице было про меня, как тетка Ленка послала нас вон и мы пошли, и пришли вот в этот подвал.
   Но мне стало страшно, я выбежал на улицу. Было уже утро. Дребезжал трамвай на остановке. Я в него забрался, чтобы согреться. Трамвай закачался, поехал, поплыла назад остановка и тропинка к маленькому домику с надписью "Пункт лечения от алкоголизма", и серый мужичок в лохматой шапке, заглядывающий через забор, и труп собаки на асфальте. Но я уже видел все это на картинке в Книге Браней Господних и очень хорошо понимал, что деваться мне некуда. И плыли мимо меня заборы и домики, окна, витрины и люди, и было легко и нестрашно, и Книга Браней Господних раскрылась передо мной, и рыжая трава постлалась под ноги, и воды текли навстречу солнцу, и звезда стояла в них.
И явился Господь сияющий, и поднял меня ввысь, и положил я голову Ему на колени.
  
  
   МАЛЫЙ АПОКАЛИПСИС
  
   "Чертое февраля. Домушняя равота" - прочитала я в очередной ученической тетради, которые проверяла ночью, на кухне, на закапанной чаем клеенке. Форточка была открыта, в воздухе уже пахло весной. В доме напротив светилось четыре окна, и в одном из них у кухонного стола сидела мощная лохматая баба в ночной рубахе. Она почесывала себе ляжку и была погружена в задумчивость.
   И гнусавый сдавленный звук заставил меня вздрогнуть. Звук был хриплый и рваный. Он повторился, низко и зловеще. Было похоже, что к нам забрел из джунглей простуженный слон.
   И страшно было, но я выглянула из окна. Вначале я ничего не увидела, только снег скрипел в темноте. Потом я вгляделась. На детской ледяной горке, вытянувшись, подняв вверх голову, стояла бабка с трубой, грязная, кургузая, в охотничьих сапогах и детском клетчатом пальтишке, перетянутом солдатским ремнем на пузе. Приложив к губам мундштук, она смотрела в небо и трубила, и небо смотрело на нее торжественно и чудно. Потом она съехала по ледяному склону, крича в темные окна.
   - Вострубил ангел в третий раз!... Слышите, вы! И зверь придет с семью ногами, с десятью рогами!... И звезда Полынь упадет над бездной вод! Эй, слушайте! И всем на лоб печать припечатают.
   - Заткнись, а то сейчас спущусь и такого зверя тебе пропечатаю... - лениво и утробно отозвалось одно из темных окон и замолкло.
   Она воткнула себе между ног горн и раструбом направила на свет окна. Мне стало смешно и жутко, а она уже опять стояла на горке, трубила и вопила:
   - Пятый ангел вострубил и увидел звезду... Слушайте, барбосы, слушайте! Падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладезя бездны.
   Бабка дернула себя за ремень и закрутилась, притопывая.
   Я маленькая девочка,
   Я в школу не хожу,
   Я Господа увидела,
   Но вам не расскажу.
   - Будете искать смерти, но не найдете ее, пожелаете умереть, но смерть убежит от вас.
   А потом она каталась по дорожкам. Трубила, смеялась, и, поднимая голову к окнам, кричала:
   - Эй, вы! Времени-то больше не будет!
   Но тут меня осенило. Я поняла, что это наш школьный горн, мне даже показалось, что на тряпке, привязанной к нему, я вижу надпись с инвентарным номером. И я должна спасти имущество, иначе какой же я учитель.
   Я бросилась вниз по лестнице. На лестничной клетке темно и пусто, шебуршились кошки, и на белой стене вырезана корявая надпись: "Я люблю тебя, жизнь!"
   Во дворе уже никого не было. "Куда же она могла деться?" - стала соображать я. Все было тихо, только ветер выл где-то на задворках. Я обошла несколько подъездов - нигде никого. Тогда я подумала, что такая бабка, наверное, пошла прогуляться на мусорник. И, преодолевая страх, пошла туда.
   Так никого не было. Только одинокая знакомая собака шарахнулась из-под ног. Я осталась наедине с мусорными ящиками. Она стояли рядом, мрачные и ржавые, а вокруг них шелестела газетная бумага, развевались какие-то стружки.
   И вдруг на куче тряпок я увидела отрезанную человеческую голову. Я даже не испугалась, только подумала: "До чего дошли, уже головы стали на мусорники выбрасывать". Но потом тошнота подступила к горлу. Я развернулась и убежала. Двор был пуст. Черное небо смотрело на него, наклоняясь все ниже и ниже, как будто приближающийся ад. Было тихо и холодно. В окне напротив все так же сидела могучая женщина. Она ела капусту. Я вдруг подумала, что отрезанная голова на мусорнике была, скорее всего, соленым арбузом. Но проверять не хотелось.
  
   АПОКРИФ
  
   Ляля была девушка, Ляля была влюблена. Все влюбляются в кого-нибудь, а она влюбилась в Иисуса Христа. Не то чтобы она была очень верующая, не то чтобы не нашла никакого юноши... Да и Библию она не дочитала, дошла только до всемирного потопа и заболела.
   Пришли новогодние праздники, а потом Рождество, и шел снег, а потом дождь, и дождь лил, не прекращаясь, и деревья прилипли к земле, и грязная вода стыла под небом.
   Она медленно шла по улице и вспоминала. Иисус родился сегодня много веков тому назад, и она вспоминала Его рождение. Мария шла по каменным тропинкам и несла тяжелый живот. А потом рожала в хлеву, без никакого врача. А зачем ей врач, ведь с ней был Бог. И родился Иисус. И вырос красивым мальчиком, как в американском фильме, только Ляле Его никогда не увидеть. Потому что Он далеко-далеко.
   Новое пришествие Иисуса назначили на 28 октября, но Ляля не могла так долго ждать, и стала просить Господа, чтобы Он прислал Его пораньше. Она смотрела на горбатые фонари, на черное, изливающее потоки воды небо, на развернутые мусорные ящики, и просила и просила Господа.
   И Он внял просьбе. Ляля поняла это, увидев Христа под каменным козырьком остановки. Она подошла и долго смотрела на Него. Он тоже смотрел на Лялю пристально и печально.
   - Зайка, что ты тут стоишь одна? - спросил вдруг он.
   - Жду.
   - Не меня случайно? - сказал Он, криво усмехаясь.
   - Тебя.
   Потом они шли куда-то по мокрым улицам, и Ляля смеялась и рассказывала, как она ждала Его, как она просила Бога и Бог услышал ее молитвы, и прислал к ней Христа, специально для нее.
   - Подослал, говоришь? - смеялся Он, обнимая ее за талию. - Правильно, подослал... Это мне подарок на день рожденья.
   И она смеялась и плакала, и слезы мешались с дождем, который лил и лил, не прекращаясь, как будто бы хотел смыть куда-нибудь все это: и скрипучие трамваи, и корявые пни домов, и маленькие серые тени, в которые превращались люди.
   Они пришли на задний двор какого-то завода. Кучи железа, автомобильные шины, и надо всем этим стрела подъемного крана. Он оглянулся, нет ли кого-нибудь поблизости, подергал ручку, залез в кабину. Ляля полезла за Ним. Пахло сыростью и пивом.
   - Понимаешь, - сказал он, подвигаясь к Ляле, - мы тут одни, в этом подъемном кране. Кричи не кричи, всем до лампочки. Я бы мог, конечно, насильно... но я думаю, ты меня поймешь.
   - Что ты имеешь ввиду, господи?
   - Ну, я тоже человек, понимаешь? И Мария Магдалина мне давно надоела.
   Он придвигался все ближе и ближе.
   - Я бы с удовольствием... - зашептала Ляля. - Но у меня... истечение... могут побить камнями.
   Он отодвинулся.
   - Боишься? - закричал он, вылезая из кабины. - Запугали... О, подлые евреи! Они хотели быть камнями мою Магдалину, они и тебя побьют, они меня всю жизнь преследовали и в конце концов распяли.
   - Они мне всю жизнь поломали! - взвизгнул он и растворился во тьме.
   Ляля осталась одна в кабине. Она огляделась вокруг. Все обветшало, слиплось, свалялось и постепенно исчезало в огромном дожде всемирного потопа.
  
  
  
   FINE DE SIECLE
  
   Век кончался. Солнце было черное, луна - красная, неба не было, оно скрылось, свившись, как свиток. Горькая вода капала из крана. За стеной тихо пело радио: "Жучка моя, я твой бобик, трупик ты мой, я твой гробик".
   Было холодно. Только на кухне осталось немного хилого газо-вого тепла. Поэтому завтрак длился и длился.
   - Завтра и этого не будет, - сказала Анна, ставя на стол рези-новый хлеб и мертвую воду. - В городе воду дают только глубокой ночью.
   И она покачала головой.
   - Ничего, я разживусь на шахте, - сказал Павел, ее муж. - Будут вам и хлеб, и вода. Между прочим, на Буденовке коня блед-ного видели. Давай сходим, посмотрим. Мы уже давно никуда не ходили. И Гришке будет интересно.
   - Лучше займись с ним математикой, у него опять двойка.
   - А где он?
   - Не знаю. Пропал куда-то.
   Их сын вправду решил пропасть. Потому что все надоело - сырая комната с запотевшими окнами, мокрые простыни и холод, и рано утром будят ни за что ни про что, и выгоняют из дому на холод, в школу, получать двойки, грубить учителям. А дома вечные разго-воры о последних деньгах, о хлебе из дерьма и навоза, о том, как дальше жить.
   Все еще спали, когда он вышел из дому, из зыбкого тепла, кото-рое надышали за ночь. Сизые деревья тихо шуршали над ним. Раз-вороченный трактор отдыхал под белыми звездами. Слышались вы-стрелы. То ли милиция стреляла в рэкетиров, то ли рэкетиры стреля-ли в милицию, то ли одинокий прохожий отстреливался в темноте.
   "Двойка - это плохо, - думал Гриша. - Чего она кричит, будто я сам не знаю. Уеду я".
   Он пробрался к железнодорожному вокзалу. Шел через ог-ромное поле, усеянное саранчой. Саранча шевелилась и скрежета-ла зубами. По шаткой деревянной лестнице с неба слезал ангел с ржавым пионерским горном; другой, подставив стремянку, пытался залезть на солнце. "Кыш, пернатые!" -замахал на них руками Гри-ша, и ангелы разлетелись, а лестницы попадали.
   Вместо рельсов была длинная яма. Поезда не ходили. Гриша зашел в здание. Было много кресел и людей, все смотрели вверх в телевизор. Показывали порнуху про вавилонскую блудницу, у кото-рой между ног светит луна.
   - Здравствуй, Гриша, - сказал мужчина с красной царапиной на подбородке. - Я умею делать молнии.
   - Ты колдун? - спросил Гриша.
   - Я не колдун, я знахарь. Я все знаю, я все видел, я видел австралопитека, и он мне открыл страшную тайну.
   - Какую?
   - Что он - инопланетянин.
   - Ну и что?
   - А то, что и мы тогда инопланетяне.
   - Неправда, мы евреи, - убежденно сказал Гриша и пошел домой.
   Анна и Павел давно его уже искали. Они бегали по черным подъездам, кричали: "Гриша! Гриша!". Но подъезды не отзывались.
   - Я боюсь, - говорила Анна. - Где он пропадает? Вдруг он в городе, а там, у оперного театра, раздевают.
   - Что-то я не видел там раздетых.
   - Так иди и смотри, - фыркнула Анна и свернула в темный переулок.
   - Ну что ты делаешь, ненормальная? Совсем с ума сошла?
   - А как не сойти с ума"? Где он? Что с ним? Может, убили, может, изнасиловали. Время-то какое...
   - Времени больше нету, - хмуро напомнил Павел. - Это ты виновата со своими истериками, довела ребенка.
   - Нет, это ты виноват! Ты ж всю жизнь на шахте, всю жизнь под землей, какой пример ты можешь подавать ребенку?
   Он схватил ее за волосы, она вцепилась ему в горло, и они покатились по желтым листьям, под лучами черного солнца, по си-зому мокрому асфальту.
   Гриша уже давным-давно был дома, когда они пришли. Все было как раньше, солнечные зайчики прыгали по кухне. Он поел и сел за математику, но скоро захотел в туалет. Там было интересно, жужжали мухи.
   Павел открыл кран, чтобы умыться. Из крана закапала кровь.
   - Смотри, мать, - сказал Павел.
   Анна подошла посмотреть. Из туалета между тем слышался веселый голос Гриши:
   - Я колобок-колобок, я от дедушки ушел, я от бабушки ушел, я от волка ушел, от медведя ушел, и от папы ушел, и от мамы ушел.
   - Сам себе сказки рассказывает, - засмеялась Анна.
   - Все дома. Слава Богу, - сказал Павел и поцеловал ее.
   Звезда Полынь ласково светила в окно. Начиналась зима.
  
  
  
   Вурдалаки на Волге
  
   Я подонок и вурдалак. И упырь, который пьет кровь. Выпил из отца, матери и любимой девушки. Но я так устроен, что без крови не могу: как человека увижу, сразу пить хочется. Кого люблю, из того и пью, и чем больше люблю, тем больше пью.
   Плохо мне ночью, особенно в такое мокрое время. Ничего нет, только ночь, дождь и я, я, дождь и ночь. Кого бы мне найти, хоро-шего, любимого такого, родного, чтобы обнять, поцеловать, крови попить...
   ...Раньше он не был ни подонком, ни вурдалаком, а всего лишь евреем Сережей, пишущим стихи о России, о просторах Волги и, конечно, о любви.
   - Посмотрите, я похож на Есенина? - спрашивал он.
   Конечно, не каждый еврей может похвастаться сходством с Есениным. Есенин пил, а он кололся, потому что каждый поэт или пьет, или колется, или еще как-нибудь занимается самоуничтожени-ем. И Сергей, как все поэты, был пьян, обколот и неадекватен. Ког-да он умер, ему было 35 лет.
   Но не было ему покоя и в могиле. Может, только немножко стало легче - не хотелось больше писать стихи и не тянуло на баб. Все свелось к поиску кайфа - неведомая сила гнала его туда, где всегда была ночь, во дворах горели костры и хриплый женский го-лос кричал:
   - Петя! Домой! Всю кровь ты из меня выпил!
   Поиск кайфа гнал его все дальше и дальше, и было очень одиноко, хотелось нежности и любви. И ничего ему не было нужно - только нежное прикосновение к шее, только сладко-соленый вкус крови, а потом легкий холодок под ложечкой - это жидкость, как змея, проскользнула под сердце. И еще немного - и водоворот, бурля, врывается в мозг, и все уже там вверх дном, и такая огром-ная любовь, что сердце разрывается.
   Тогда он шел обратно искать свою могилу. Он уже не помнил о том, что был похож на Есенина, не смотрел даже, похож ли еще, да и зеркала не было. Но, вероятно, все еще был похож, потому что однажды, попав среди ночи в пионерский лагерь и облюбовав себе одиноко спавшую роскошную пионервожатую, зайдя к ней в комна-ту, он вдруг услышал:
   - Ну, давайте знакомиться. Вы - Сергей?
   - Да, - сказал он растерянно.
   - Вы не галлюцинация? Вы не призрак? А как ваше отчество?
   - Алексеевич, - сказал он, растерявшись еще больше.
   - А может, Александрович? "
   - Нет.
   - Очень хорошо. А то я думала, что вы - моя белая горячка.
   Она поняла, что он не белая горячка, но было уже поздно.
   Одного поцелуя в шею было достаточно. Потом он шел, ломая вет-ки, по предрассветному лесу, небо было ярко-розовым, пели птич-ки, и плыло над ним белое облачко, похожее на жирафа.
   Была ночь, и все было глухо: глухие улицы, глухие звуки, глу-хие углы.
   Он шел и шел. Все дома заперты, все двери закрыты. Никого и ничего.
   Тень трамвая легла на снег - и исчезла.
   Он шел между домами. Они были похожи на пни в страшном великанском лесу. За поворотом мелькнула тень. Он насторожился и прибавил шагу. Через некоторое время он разглядел свою жерт-ву. Это была женщина, почти старуха, в косынке набекрень и сером пальто. Он настигал ее, она почувствовала это, пошла быстрее, потом побежала, часто оглядываясь, спотыкаясь. Он прибавил шагу, потом побежал. Она закричала хрипло и страшно, как ворона. Но крика было почти не слышно.
   Он рванулся за ней, он был уже совсем близко, видел латаное серое пальто, холщовую сумку, набитую неизвестно чем, кудлатые грязные волосы. Она оборачивалась, тоже видела его и понимала одно: Есенин гонится. Было страшно.
   - Люди, за мной Есенин гонится, - закричала она, вбегая в подъезд.
   Тихо и темно. Он сейчас придет, откроется дверь, и... Дальше должно было быть что-то до того ужасное, что она даже не могла себе представить.
   Задыхаясь, она побежала вверх по лестнице. Ноги подкаши-вались, где-то на третьем этаже она помогала себе руками, хвата-ясь за верхние ступеньки, и, выползая на следующий этаж, звони-ла в каждую квартиру и кричала:
   - Помогите, люди! За мной Есенин гонится! Он убьет меня или изнасилует!
   За каждой дверью была тишина, а внизу уже раздавались шаги. Тихие и неотвратимые - его шаги. Она колотилась о двери, крича-ла, чтобы ее спасли, что она инвалид II группы, приехала к тете из Дебальцева, а за ней гоняется Есенин, и, задыхаясь, ползла по сту-пенькам, а он шел за ней, неумолимо и спокойно
   Наконец на двенадцатом этаже дверь открыли. На пороге сто-яла, пошатываясь, огромная женщина. Длинная грудь в синих пят-нах вылезала из выреза рубахи.
   - Гонится за мной Есенин. Я к тете приехала. У меня удо-стоверение.
   - Уже двадцать минут четвертого, - сказала женщина и качну-лась.
   - Удостоверение у меня Можно, я немножко постою у вас в коридоре? Есенин уйдет - и я пойду.
   - У меня дети, - сказала женщина - Они уже все понимают.
   Дверь захлопнулась. Вурдалак неотвратимо поднимался по лестнице. Она села на пол. Ничего не было. Мыслей не было. Ее не было. Была только разбитая лампочка под потолком. Он подошел к ней и тихо сел рядом.
   - Ну что, дурочка, набегалась?
   Но ответить она уже не смогла. Он поднял ее и положил на ступеньки. И опять этот горько-соленый вкус кожи, и легкий холо-док под ложечкой, и жидкость, как змея, проскользнула под серд-це. Он пошел в свою могилу. Ему было грустно. Он думал о том, что пить кровь - болезнь заразная. Так уж мы устроены, что пить кровь хочется из родных и любимых, он сам в первую очередь вы-пил кровь из матери, сестер, любимой девушки, а потом переклю-чился на чужих. И все это от любви и ради любви, и ничего тут не поделаешь, если любишь, обязательно кровь пьешь, и чем боль-ше пьешь, тем больше любишь.
   И теперь, после того, как он выпил кровь из пионервожатой - там теперь целый пионерлагерь вурдалаков, и начальник у них вур-далак, и родители - вурдалаки. И та, которую он оставил на сту-пеньках, тоже найдет свою тетю и выпьет из нее кровь, а потом из ее детей, а потом переключится на друзей и знакомых.
   - Все мы вурдалаки, пьем друг из друга кровь понемногу, - думал он, разгребая сухую землю своей могилы.
   А старуха очнулась на тех же ступеньках, ощупала себя, вспомнила, что случилось. И почувствовала себя старой, больной, - и счастливой.
   Она была рада, что увидит наконец свою тетю и ее детей. Она любила их, как никогда в жизни.
  
  
   В СТАЦИОНАРЕ
  
   Ад был длинным, как асфальт, как больница или нарсуд. В узких коридорах воняло свежей краской.
   - Где он? - спрашивала она.
   - У себя. Там, в конце коридора, была комната, и ее дядя Данил стоял в дверях, веселый и потный, заложив ногу за ногу.
   - Явилась, не запылилась! - сказал он. - Маслица принесла?
   - Какого?
   - Лучше постного. Сливочное быстро выгорает, а от смальца дух тяжелый.
   - Но зачем?
   - Для сковородки. Чтобы кожа не прилипала. И иголки в следующий раз принеси.
   - У них что, своих нет?
   - Есть, но только для амбулаторных. А в стационаре - на всех не напасешься. Их же много надо - кому под ногти, кому в сонную артерию, кому в вилочковую железу. Ладно, проходи.
   Она зашла в комнату. Было очень жарко. Комната как комната, только без окон. И ремонта в ней давно не делали, стены какие-то закопченные.
   - Ну, как тебе? - спросил дядя Данил.
   - Грязновато...
   - А мне даже очень нравится. Для меня главное - человеческое отношение. А тут даже по вечерам кино показывают. Называется "Любовь и ответственность". И дневные нормы здесь нормальные, не то что в других местах. Норму выполнил - и на губной гармошке играешь.
   И щелкнув себя подтяжками по оттопыренному животу, он заиграл на губной гармошке. Что-то заскрежетало, зацокало, защелкало, запищало...
   Такой сон увидела Светочка Смирновская, свидетельница Иеговы. Так ее звали не потому, что она к этой церкви принадлежала, а потому, что часто была свидетельницей того, чего другие никогда не видели, и считала своим долгом всем об этом рассказать. И главное, она точно знала, почему другие ничего не видят.
   - Око за око - так написано в Библии, - говорила Светочка. - Сколько веков мы так делали. И вот - весь мир ослеп.
   Глядя вокруг, многие с ней соглашались. Непонятно было, правда, из каких соображений Светочке было оставлено зрение. Она была странной девушкой, но ведь странных девушек так много, гораздо больше, чем обыкновенных. И то, что она в конце концов нашла себе прибежище в религии, тоже вполне естественно. И то, что все церкви, которые она посещала, не полностью ее удовлетворяли, тоже было вполне в порядке вещей. И даже то, что она в итоге пришла к мистическому анархизму, было нормально. Не совсем нормально было, может быть, лишь то, что она не очень представляла, что такое мистический анархизм, просто ей нравилось это сочетание слов.
   Просто так она называла свою миссию - свидетельствовать о том, что видела.
   - Это было буквально вчера, - рассказывала она в одной кампании. - Буквально вчера вечером, когда я с собрания интеллигенции нашего города возвращалась. Я шла по темной улице. Никого. Вдруг я услышала вздох. Такой - тяжелый, печальный, хрипловатый. Оглянулась - я одна. Пошла я дальше. Подумала о своей жизни, вдруг вспомнила все жертвы, которые я приносила разным людям. Вспомнила, что в детстве мама звала меня хрюшечкой, хотя раньше никогда об этом не вспоминала. И опять услышала вздох. Он был еще глубже, еще печальнее, как будто кто-то бесконечно сожалел обо мне и о моей жизни. Я остановилась. "Кто ты? " - спросила я. Молчание. Я не выдержала и побежала. Пробежала метров двести, остановилась передохнуть. И опять - вздох. И такой печальный, как будто кто-то долго-долго плакал.
   - Но кто же это был? И зачем вздыхал?
   - Говорят, так ведут себя вампиры, когда жаждут крови.
   - Ну что ж, вампиры - тоже люди.
   - Но почему обязательно вампиры? Это могут быть суккубы, которые нигде не находят покоя. А еще ведь есть инкубы, которые охотятся за суккубами.
   - А еще есть хохрики. Такие маленькие чертики, только что народившиеся на свет. Господи, сколько же всяких существ живет с нами рядом, а мы и не знаем...
   - Но причем здесь Светочка?
   - Я не знаю, при чем здесь я. Возможно, они приходят ко мне потому, что я - особенная, - скромно говорила Светочка. - Не зря я так и не нашла себя в этом мире.
   Светочка Смирновская действительно находила в этом мире все что угодно, кроме себя. Ее просто не было, не было нигде, потому что так было нужно. В этом и состоял ее мистический анархизм, как она его понимала. Так и ходила она от компании к компании и рассказывала, что видела.
   - И вот я проснулась среди ночи. И увидела - у постели сидит большой мужчина в черном капюшоне. "Ты кто ?" - спросила я. "Дьявол, - ответил он. - Я пришел забрать твою душу". А я ему ответила: "Иди в пень. Я свою душу никому не отдам - ни тебе, ни Богу. Она мне самой нужна". Он исчез. А я подумала: "Вот это да".
   Так она и не отдала никому свою душу. Когда Светочка задумывалась об этом, то она не понимала, зачем она так поступила. "Для чего мне душа? - думала Светочка. - Я ведь совсем ее не чувствую. Что же с ней делают, с душой?".
   К ней больше никто не приходил. Но время от времени она слышала странные звуки. В соседней комнате будто бы падала пластиковая бутылка. А когда Светочка шла в соседнюю комнату - никакой бутылки там не было. Иногда гремела посуда, как будто бы ее кто-то перекладывал. Но на кухне не было никакой посуды. Или кто-то вдруг включал музыку на полную мощность, но не было вокруг никого.
   Обо всех этих случаях Светочка рассказывала всем своим знакомым. А они гадали, кто это мог быть, - вампир, домовой, привидение, кто их ей посылает и зачем. И в этих мыслях она наконец нашла себя, и теперь точно знала, для чего ей душа, и даже могла рассказать другим:
   - Начнем с того, что у нас теперь каждый год будет конец света. А потом, конечно же, Страшный Суд.
   IV. МОИ МИФЫ
  
   Я всегда хотела сочинить себе какую-нибудь мифологию.
   Из разговора.
  
   ДЕНЬ ГОРОДА
  
   Из серого неба падает дождь. И косолапая старушка ковыляет куда-то. На праздник, наверное. Дети ползают по асфальту с цветными мелками, и он быстро покрывается атомными бомбами и голубками. Люди ходят, разговаривают:
   - Мама, мне тетя карандаши подарила. Я рисовала зеленую девочку, кошку, и как директор пришел, а тетя сказала, что это вой-на, и карандаши дала.
   - Девушка, вы одна гуляете? У меня тут рядом квартира и большая банка вина.
   - Товарищи люди! Вы стоите на проезжей части и держите автобус.
   - В кино пойти мне не с кем. Приду с работы, сижу дома и плюю в потолок.
   - Пришла я к гинекологу в третий раз, а там уж пятьдесят человек стоят, и все с книжками. А она говорит: "Буду принимать по талонам, а с книжками не буду". Мы к главврачу, а он говорит: "Ни-чего, давайте я вас посмотрю. А впрочем, вас этим не испугаешь".
   - Товарищи болельщики! Болеть надо организованно и в стороне.
   - Что творится... На шахте авария, автобусы переворачивают-ся, то Чернобыль, то Арзамас. Что-то дальше будет?
   - Ничего.
   - Ничего?
   - Ни атомной катастрофы, ни гражданской войны. Просто бу-дут люди умирать и умирать, пока все не умрут.
  
  
   ПЬЮЩИМ АМБРОЗИЮ
  
   Я расскажу вам то, что было на самом деле. Я ничего не сочинила и не придумала, честное слово. Если вы мне не верите, можете спросить у Елены Аркадьевны Купрейчик, которая как раз тогда переживала творческий кризис, сменявшийся творческим запоем, пила же она только водку с малиновым вареньем. Спросите еще у Алексея Журавля, он тогда был студентом и везде опаздывал, а потом стал художником-абстракционистом, но так и не научился рисовать лошадь. Спросите, в конце концов, Славу Верховского, известного афоризматика, любимца всех евреев нашего города. Все они тогда еще были живые, никуда не уехали, не ушли с головой в религию или в собственную гениальность... Спросите их, и они подтвердят, что я говорю вам правду, что я вообще говорю чистую правду, только мне никто не верит. Когда-то я предложила Славе Верховскому помочь моему бывшему покойному мужу принести только что купленную в комиссионке кровать. Они действительно носили кровать через весь город, Слава и мой бывший покойный муж. Потом Слава сказал, что это хороший сюжет для рассказа и написал рассказ, а бывший покойный муж ничего не сказал и не написал, потому что был бывшим и покойным. Но потом, сколько я ни рассказывала всем эту странную историю, все были уверены, что я им пересказываю рассказ Славы Верховского. А про Елену Аркадьевну Купрейчик, которая организовала в нашем городе первый религиозный детский садик, мне рассказал мой бывший покойный муж и даже познакомил с ней, и тогда я поняла, что его рассказ - чистая правда. Но когда я стала рассказывать обо всем этом Алексею Журавлю, столкнувшись с ним случайно в сэкондхэнде - клубе интеллигенции нашего города, он очень смутился и сказал, что это неправда, потому что никогда у меня не было бывшего покойного мужа, не такой я человек, чтобы муж был сразу и бывшим, и покойным, и вообще - он меня первый раз видит.
   Так что есть люди, которые могут подтвердить правдивость моих слов. Они подтвердят это даже тогда, когда мне станет казаться, что ничего этого не было, что я все это придумала, как придумала себя, как придумала это раннее утро за окном и шорох шариковой ручки о бумагу, как придумала то, что я пишу этот рассказ. Потому что я не знаю и никогда не узнаю, кто придумал для меня это невзрачное лицо, которое смотрит на меня каждый день из зеркала, эту фигуру и неухоженную комнату, кто придумал для меня эту жизнь, которая только и делает, что бьет меня головой о стенку, тычет носом и носит неизвестно где.
   Так вот, это было очень давно, так давно, что многих моих знакомых еще на свете не было. В эти далекие дни занесла меня жизнь на какую-то зимнюю турбазу. Там все время шел снег, и все катались на лыжах, а я не умела. И это была ужасная трагедия, я страдала и ругалась со всеми, а больше всего с моим парнем, который через полгода стал моим мужем.
   В тот день мы орали друг на друга с самого утра - вначале он обиделся на меня, потом я злилась на него из-за того, что он на меня обиделся. Мы сделали перерыв на завтрак, а потом опять ругались до самого обеда. Но после обеда все началось сначала и даже хуже: мы сидели на скамейке и уже ни на что не обращали внимания: на людей, которые смотрели на нас, на снег, который падал и падал, на сгущающиеся сумерки. Я плакала, плакала, плакала, и требовала к себе внимания и понимания, а еще большой любви. В конце концов он крикнул:
   - Хватит! Все что угодно - хоть головой об стенку, хоть с горы вверх тормашками, только не это! У меня уже не психика, а одна психическая травма!
   Он встал, развернулся и растворился в темноте. А я осталась на скамейке и снова заплакала.
   Но он не возвращался. Я пошла в комнату - там его не было. Не было его и возле столовой. Я вышла за ворота турбазы. Не было никого, только звезды смотрели на меня с неба. И куда идти? Было тихо, как в пропасти. Я медленно пошла по дороге, оглядываясь. Куда же он мог деться? Что мне теперь делать одной на этой идиотской турбазе? Как я поеду домой одна? И что я скажу дома? Почему все так плохо?
   Вдруг около меня остановился грузовик.
   - Девушка, вас подвезти?
   Я подумала - и села в машину. Я сказала водителю, что ищу одного человека, и он повез меня куда-то в свистящую тьму. Мы ехали вдоль дороги, но никого не было видно. Было тепло и пахло бензином.
   - Вы здешний? - спросила я.
   - Здешний, но скоро уеду.
   - Куда?
   - На Элевсинские поля. Там все едят мяту и мед, а пьют молоко и амброзию. Там нет ни печали, ни воздыхания.
   Мы въехали в лес, и тут он сказал:
   - Не повезло вам сегодня, девушка. Зря вы, между прочим, посторонним людям доверяете. Я вас сейчас изнасилую и убью, и ваших криков никто не услышит. Нельзя же так легкомысленно относиться к своей жизни.
   Я закричала громко и хрипло, как ворона. Я забарабанила в дверцу грузовика, понимая всю безнадежность своего положения. Но когда я дернула какую-то ручку, дверца, неожиданно открылась.
   Я выпрыгнула из грузовика и упала на снег. Я не разбилась. Только шишка вскочила на лбу. Грузовик грохотал где-то вдали. Неважно, что со мной случилось. Не хотелось никуда идти, ничего делать не хотелось. Я лежала на снегу и смотрела на небо, полное звезд. Господи, кто же там, на небе? Кто смотрит на нас? Кто оттуда наблюдает за нами? Кто это - с тысячами тихих равнодушных глаз? И зачем, зачем нужно так на нас смотреть? И что теперь делать нам с этим страхом, с этим ужасом неба, зачем он нам?
   Я вернулась на турбазу. Никого не было в комнате. Я включила телевизор. На экране появилась старая индианка в пончо, она на что-то возбужденно говорила, показывая вверх, в звездное небо, и огромный снег летел ей в лицо.
  
  
  
   ЖИЗНЬ КАК ДРАМА
  
   У меня не жизнь, а грустная история. Я ее все время рассказываю, и это называется мои рассказы. Людей, которые хорошо рассказывают свою жизнь, почему-то называют писателями. Их читают люди, у которых не жизнь, а грустная история, и думают, что это все написано про них. И однажды они тоже начинают рассказывать про свою жизнь, и однажды они тоже становятся писателями. Я думаю, что скоро совсем не останется тех, кто читает, все будут только писать.
   И потому в последнее время моя жизнь - это театр, где я играю второстепенную, но очень длинную роль - себя. Да, я знаю, Шекспир был про эту жизнь того же мнения, но одно дело так думать, а совсем другое - играть. Тут разница в том, что играешь все двадцать четыре часа в сутки без перерыва на обед, и даже когда обедаешь - играешь, и даже во сне, ведь каждый сон - это реплика в диалоге. И если конфликт в драме надуманный, сюжет рыхловат, а реплики растянуты, - то тем хуже для автора.
   Все вокруг - зрители. А это значит, что все они на меня смотрят, и, значит, я никогда не буду одна. Но я и так никогда не была одна, со мной была моя гордость, пачка сигарет и хорошая книга. Вот смотрите на меня, какая я замечательная и удивительная, сейчас я делаю генеральную уборку. Так начался первый акт в моем театре.
   Вот моя длинная комната и кухня. Газовая плита уже помыта, и душа моя возрадовалась. А вот мой кухонный шкаф, где много всего: пшенная крупа, вилки, ложки и ножи вперемешку со старыми рассказами на изодранных листочках, зеленый чай в пакетиках, баночки с таблетками, последняя любовь в длинных письмах, соль, сахар, ночные кошмары. И это все я разложила по полочкам - и воспарила. И осталось мне только все это вымыть, а для этого мне нужен полный тазик одиночества. Тазик налился быстро, все вымыто, все сверкает, и падает занавес, потому первый акт закончился.
   А что же мне делать во втором акте? Вот она - чистая и пустая сцена моей жизни. Чем же я ее заполню? Ведь все прошло, и ничего никогда не вернется, да и не нужно. Тому, что было, здесь, на этой сцене, просто нет места. Как здесь будут жить все мои старые стихи и ненаписанные романы, и куда я дену непреходящее чувство вины и беспорядочные ужасы юности, и никак не поместятся здесь все бывшие мужья и другие части моей сложной личной жизни. Но разве я могу чему-то помешать? И вот уже наползают запахи и звуки тех лет, какие-то искренние и жестокие голоса говорят, что я во всем виновата, и пахнет сожженной кашей, и уже надвигается воздух прошлого и, как дикая кошка, впивается в лицо.
   Так и начался второй акт. Это вернулся мой первый бывший муж, который стал католиком и уехал от меня в Америку. Он уехал из-за того кошмара, в который превратилась наша жизнь, и теперь этот кошмар вернулся. Вернулась юность, когда нельзя было жить просто так, надо было все время куда-то рваться, и я все время рвалась - все равно куда, только бы из дому. Вокруг зияла ночь, и в ней горбатые халупы предместья, и отрывистый свист где-то в глухих дворах, и дикие глаза девушек за стойками ночных киосков с водкой и пивом, под желтой электрической лампой, в глуши и мути. Я иду по шоссе, мимо киоска "Счастливого пути". Вдруг из-за поворота выскакивает машина, и кто-то стреляет на ходу по желтой лампочке киоска.
   Ну что ж, а муж стал католиком и ни за что не хотел возвращаться. Я умоляла его вернуться во имя Святой Девы, я умоляла его вернуться во имя Священной Евхаристии, я умоляла его вернуться во имя Сладчайшего Сердца Иисусова и во имя умерших душ, пребывающих в Чистилище. И моления текли из меня, как рыдания, а рыдания извергались из меня, как моления, и глаза мои разверзлись, как хляби небесные, и слезы потекли, как воды всемирного потопа, а я снова молила и рыдала, и посылала ему отчаянные письма, и унижалась до преисподней. Вернуться он не вернулся, но там, в Америке, тайно и срочно перешел в православие.
   Вот и закончился второй акт. И опять передо мной сцена - пустая и чистая. Ну что ж, за первым мужем должен появиться следующий. Он появился не сразу. Вначале был период случайных связей. Я никогда не любила водку, но пришлось ее полюбить, вместе с пивом. Каждый вечер я выпадала в осадок, превращалась в дрова, но утром все-таки вставала. И новый муж в конце концов появился. Он был цыган, бил меня плеткой и пил горькую. Плетка была жесткая, проплетенная стальными полосами. Он стегал меня и кричал, что если ты вышла замуж за цыгана, то ты цыганка, а цыганка должна каждый день доставать мужу бутылку водки и хвост рыбы, а если нет - он должен стегать ее плеткой, такой у них народный обычай.
   - Паша, откуда в твоих словах столько стали? - тихо спрашивала я его.
   Когда он бывал трезвым, он все больше молчал или танцевал ойру - это такой народный цыганский танец. А когда был в кондиции, то хлестал меня плеткой, ломал мебель, потому что мебель - это палки, она человеку не нужна, и собирался кочевать, потому что меняющий место меняет судьбу. В конце концов он ушел кочевать, а я осталась тосковать по его плетке.
   Ну, вот и третий акт закончился. А что теперь? Вот я стою и окна в моей чистой кухне. Вот и отыграла я мою жизнь, вот и наигралась моя жизнь мною. Все вернулось и опять исчезло. Под окном пивбар. Люди входят и выходят. Я смотрю из окна на людей, входящих и выходящих. Что-то я устала от всех этих игр, пойду я, лягу в постель, одеялом укроюсь. Я заснула и увидела во сне мой дом. Под окном пивбар. Люди входят и выходят. Я смотрю из окна на людей, входящих и выходящих. Что-то я устала от всех этих игр, пойду я, лягу в постель, одеялом укроюсь. Я сплю и вижу в окне мой дом. Я хочу домой. А где мой дом? Не знаю.
   Кто-то звонит в дверь. Я проснулась, дверь открыла. На пороге - женщина.
   - Я из пенсионного фонда. Собираю сведения обо всех проживающих. Ваша фамилия, имя, отчество, год рождения, домашний адрес.
   - Свенцицкая Элина Михайловна, 1960, улица Октября, дом 24, квартира 45.
   - Больше никого?
   - Никого.
   - Хорошо. До свиданья.
   Она ушла. А я подумала - странный визит. Позвонила в пенсионный фонд, а они никого не посылали. И тогда - кто это приходил? И зачем приходила эта женщина? И откуда она приходила?
  
   ВЕЩИ
  
   "Совью гнездо, отнесу его домой и буду там жить", - сказала моя дочь Тамара.
   Я в это время разбирала шифоньер. И нашла там вещи Ольги Васильевны - две простыни в цветочек и какую-то ободранную нижнюю юбку. Где-то в инструментах мужа валялись ее красные серьги, похожие на елочные игрушки. Никак не могла она найти место своим вещам. У Люды, няни из ее группы, давно уже лежал ее лифчик на "косточках", купленный, как она говорила, чьим-то любовником из Сочи, лак с искорками и две пары длинных зимних панталон, которыми она особенно дорожила, потому что это была единственная память о Саше. Сашу она познакомила с собой в Константиновке, вскоре после чего он разбился на мотоцикле, и венок из выцветших бумажных цветов еще долго трепался на дереве по дороге из Марьинки в Угледар.
   У Лены Дубовской, подруги Ольги Васильевны, тоже была куча ее грязных тряпок. Она хранила их в тазу под ванной, время от времени задвигая подальше, чтобы не видел муж. В них уже завелись тараканы, моль и какие-то пузатенькие мушки. В тазу они обжились, создали свое государства, женились, учились, судились за драку и воровство, как у себя дома. Там была куча трусов и маек сына Ольги Васильевны Артема, три комбинации с оторванными при достопамятных обстоятельствах кружевами. А еще черные в сеточку колготки, которые, если верить Ольге Васильевне, порвал сам начальник планового отдела шахты, когда она осталась с ним наедине в его кабинете.
   Еще у одной подруги, Лили Бритик, лежали ее занавески от будущей квартиры, а также застиранные футболки ее Артема, сложенные в стопочку и аккуратно поглаженные, туфли, прокушенные неизвестно кем. С Бритик Ольга Васильевна поссорилась, когда та обвинила ее в краже мужа, в то время как она просила одолжить его на время для переноски из сарая картошки. А вещи остались у нее.
   И так много вещей Ольги Васильевны было по разным людям, и хотя никому они были ни к чему не нужны, но и отдавать как-то не хотелось. И было ей жалко вещей, а забрать все как-то некогда. И сидела она зимним вечером у окна своей комнаты и мерзла, потому что было всего три батарейки, а окна Ольга Васильевна заклеить забыла. По двору метались листы бумаги и какие-то заблудшие снежинки. Ольга Васильевна сидела и жалела себя.
   - Бедные мы с тобой, Артем, бедные. Сколько по людям маемся и вещей наших сколько у них осело - это ж не сосчитать. Комбинации мои бедные, и туфли бедные, и костюм в полосочку голубенький.
   Начала она смеясь, и Артем потянул, смеясь, вслед за ней:
   - И бедные мои машинки, и хомяк бедненький, и экскаватор с ложкою...
   - А где твои новые футболки, Артем? Лежат, несчастные, у Людки, они их и не постирает... И сережки мои бедные, где они теперь, и сапоги бедные, и пояс импортный бедный...
   - И дом бедный... И окно бедное, и простыни бедные, и одеяло несчастное.
   - И ботинки твои, Артем, и брюки новые, джинсовые, и трусы из Прибалтики, и майки с утятами бедненькие.
   - И дорога бедная, и асфальт бедный, и домик наш бедненький...
   - И серьги с хризобразами...
   - Бедные мы, бедные. А как мы все обратно заберем - просто так или по суду?
   Ветер стих. Заблудшие снежинки улетели.
  
  
   ЕВРЕЙСКАЯ МЕЛОДИЯ
  
   Что такое счастье? А что такое аневризма аорты? Думаю я, думаю, но не вижу в этих словах смысла. Поискам смысла я посвятила всю свою жизнь, и если бы не эти поиски - жить бы было просто незачем. Где я только этот смысл не искала! Двадцать лет прошло в этих поисках, и что только я не перепробовала: запои и абсолютную трезвость, беспорядочные связи и полное воздержание, вегетарианство и белковую диету, хатха йогу и харе кришну, не говоря уже об их всевозможных комбинациях. Все было в моей жизни, только смысла в ней не было. Но если жизнь посвящена поискам смысла - значит, надо его искать. И даже если жизнь закончилась, а смысл не найден - все равно, он найдется в какой-нибудь следующей жизни.
   Конечно, не все люди это понимают. Иногда я думаю, что это никто не понимает, кроме меня, и то не полностью. Но я живу только поисками смысла, и потому я не похожа на других людей. Мысли у меня, всюду мысли, не только в голове. От мыслей у меня пламя в животе, да такое, что все легкие в дыму, и задыхаюсь я, и прошу мне воздух поменять на этой планете, только никто меня не слышит, потому что все сошли с ума.
   Ветви деревьев точно сумасшедшие - об стены колотятся. Это потому, что у ветра - белая горячка. Странно, почему горячка - белая, а оспа - черная? Есть ли в этом какой-то смысл? Наверное, есть, но как его найти? А на улице - сильный невроз... Короче, я одна здесь нормальная.
   Если все время думать, мыслей становится все больше. Если все время думать об одном и том же - эти мысли оказываются одной большой мыслью. Вот эта мысль поселилась внутри меня и стала моим двойником. Теперь мне стало вдвое интересней жить, и поиски смысла пошли вдвое интенсивнее. И самое главное - никто не знает, что нас двое, что все смотрят на меня - а видят ее.
   Ее зовут Маргарита Крапивнер, и она старая еврейка, поющая еврейские мелодии. Я ей говорю о смысле жизни, а она поет:
   - Одна , одна я во всей стороне поднебесной, во всей стороне подлунной, во всей стороне подсолнечной. На крыше дома своего стою я и смотрю на тени ночных собак, играющих среди фиговых и хреновых деревьев.
   - Но в чем же смысл твоего одиночества? И зачем тебе эти ночные собаки?
   - Ветер, ветер везде, а жизнь по-прежнему прекрасна и по-прежнему одинока. Одна у меня кровать, и стол у меня один, и возле стола одна-единственная табуретка. Все они у меня одинокие, все они у меня прекрасные.
   - Какой же смысл в том, что они прекрасны? Не хвастайся, будто ты умеешь считать до одного, я тоже умею.
   - А я с ними живу, с ними и с ковром. Ибо есть у меня ковер любимый, которого я так люблю, что бью чуть не каждый вторник. О как я бью его, бедного, распятого на железном турнике посреди двора, где жирные лужи и пустая песочница! О как я его бью, дырявого и ветхого, всю душу в него вкладывая, как не побивали камнями мы блудниц своего народа.
   - Какой смысл в любви, если бьешь? Зачем бить, если любишь? И при чем здесь этот ужасный ковер? И зачем ты бьешь его, если он у тебя один?
   - Но нужно же мне хоть кого-нибудь бить! Должен же быть у меня хоть какой-то козел отпущения. Ведь скоро весна, и воздух уже пахнет водой и бензином, а в душе радость. Ведь скоро все мы, евреи, почистим перышки, соберемся в стаи и полетим в землю обетованную, где море и солнце, и саранча, и землетрясение, и засуха. И каждый из нас возьмет своего козла отпущения, и отпустит там этого козла, и побегут во все стороны козлы еврейские, пощипывая травку.
   - Но где же смысл этого странного обряда? Куда отпускают козла отпущения? И что ты будешь делать в земле обетованной, если дедушка у тебя кузнец, а бабушка - комсомолка?
   Не отвечает мне на мои вопросы мой двойник - старая еврейка Марина Крапивнер. Пожалуй, отвезу я ее в больницу хорошую - психическую. Больница и правда хорошая, уютная, я бы сама там полежала, но врачи считают, что я нормальная, даже справку дали - красивую, розовую. И я говорю Марине:
   - Скажи, что такое счастье? Какой в нем смысл?
   - Счастье - внутри тебя. Посмотри внутрь - и увидишь счастье.
   И вот уже много лет я смотрю в себя. Что я там вижу? Вот - увеличенная печень. Вот - красное сердце и зеленый желудок. И еще кишки - толстые и тонкие. А там, в темной глубине - что-то маленькое-маленькое, тоненькое-тоненькое, скрюченное и сморщенное... Неужели это и есть мое счастье?! Но почему?
   Я заснула. Во сне я сидела в кресле и все время качала головой. А вокруг меня ходили молодые люди и беседовали.
   - Вам не скучно здесь? - спрашивает один из них, нежно наклоняясь надо мной.
   - Нет, мои родители в Бомбее, - отвечаю я, перебирая оборку платья.
   - Но вы, наверное, много читаете? - спрашивает другой, целуя мне ручку.
   - Да, у моего мужа умерли все собаки.
   И тут все заговорили, тихо и сострадательно.
   - Бедная, бедная... Ничего не слышит...
   - Это из-за мужа... Он бил ее головой об стенку, и она оглохла...
   - Но это хорошо, что она ничего не слышит...
   - Потому что если бы она услышала, что тут делается...
   - И не подумаю, - тихо говорю я и улыбаюсь длинной скользкой улыбкой.
   Я просыпаюсь. Я думаю.
  
  
   ОКЛИКАЯ УШЕДШИХ
  
   Так бывает, когда улицы длинны, а мысли протяжны.
Никто не понимает, откуда берется в этом мире столько стихов и рассказов, и все они грустные. Никто не знает, откуда в этом мире столько мужчин и женщин, и все они одинокие. И вот она прячет под подушку шоколадную конфету, которую он ей дал перед отходом поезда, чтобы произвести впечатление. А он стоит на балконе под дождем и медленно курит. В каком мире растут и рассказы?.. В каком мире растут одинокие люди?..
Моя соседка снизу по утрам плачет в туалете. Я прихожу туда ровно в семь часов утра или в начале восьмого и слышу ее рыдания. Я прихожу в туалет рано утром, чтобы поплакать. И, конечно, моя соседка сверху слышит мои рыдания и думает: "Вот, опять она плачет в туалете... Почему она плачет по утрам? Почему она плачет в туалете? Почему она не дает мне поплакать?". Но ведь моя соседка сверху тоже приходит в туалет рано утром, чтобы поплакать. И, Господи, сколько же нас, плачущих по утрам в туалете... И зачем мы нужны, и кому мы нужны в этом мире?..
   Может быть, мы нужны для того, чтобы окликать тех, кто уходит? Ведь если их никто не будет окликать, они могут уйти насовсем. А если все уйдут, кто хочет уйти, - в этом мире никого не останется.
   Когда мне было три года, моему дедушке стало плохо с сердцем. Мы завтракали - бабушка, дедушка, мама, папа, мамин брат с женой и двумя детьми, папина сестра с женихом и еще двое друзей с работы. Дедушка сидел за столом - и вдруг стал сползать куда-то вбок.
   Его перенесли на кровать, и бабушка тут же закричала ему в ухо: "Борис! Вставай! Слышишь меня, вставай сейчас же! Борис!". Мне стало страшно, я заплакала, а бабушка схватила нож и стала стучать по сковородке над дедушкиной головой. Дедушка лежал неподвижно, весь белый. "Вставай! - кричала бабушка. - Вставай! Слушай сюда!".
   И мамин брат с женой, и папина сестра с женихом, и двое друзей с работу стали кричать ему в уши что-то громкое и непонятное, стучать в сковородки, бить посуду над его головой.
   И мама с папой, и бабушка, и еще двое друзей с работы закричали, застучали, затопали ногами. А он все равно лежал весь белый. А он все равно лежал, как мертвый. Было страшно.
   Но вдруг он открыл глаза. И посмотрел на нас и на кавардак, царящий в комнате.
   Мы кричали, мы звали его - и он не ушел от нас. С тех пор он так и лежал на диване - неподвижный, белый, и только плакал, когда бабушка его мыла.
   А тетя Ксения умерла бы давно, но ее не отпускала дочка. Она просила ее отпустить, потому что жить ей уже было нечем. Рак съел тетю Ксению, внутри у нее не было ничего, кроме рака. А дочка плакала и не отпускала ее, потому что не могла представить, как она будет жить без мамы одна. Потому что никого у нее не было, кроме мамы. И ругались они каждый день, как сумасшедшие.
   И тетя Ксения кричала, что не может она больше жить, нет никаких сил, и за что ей это наказание, сколько же можно, и что же еще говорить, и что же еще сделать, чтобы хоть лягушкой какой-нибудь отсюда вывернуться, ужом отсюда уползти.
   А дочка приходила и кричала, что никогда она ей этого не позволит, что жить она будет, как миленькая... И какое она имеет право уходить, если дочка остается одна на белом свете, которую она замучила болезнями своими, непониманием полным, а в детстве так колотила, что только зубы стучали, и все время в жизнь ее лезла со своими советами дурацкими... И как она может, это же надо было такой наглости набраться, чтобы после всех мучений этих - умереть.
   И крик этот вздымался к небу, как воды всемирного потопа, распухшие от слез, несокрушимые от ярости. И, когда уже голоса в горле не стало, дочка тети Ксении подошла к окну и стала без единой мысли в голове рассматривать худое деревце в больничном дворе, ларек с яркими тряпками и двух женщин в черных платочках и джинсах, которые медленно шли друг за другом. И когда она повернулась к постели Ксении, - той уже не было в живых.
   Вот для этого мы и нужны - окликать уходящих. И мы чувствуем это свое призвание душой, об этом все грустные стихи и рассказы всех одиноких мужчин и женщин. И мы чувствуем это свое призвание кожей, потому что кожа у нас меняется. Бывает так, что в коже заводятся маленькие-маленькие клещи, и они ползают там, в коже, прогрызая новые и новые ходы, вьют гнезда и размножаются. И опять ползают внутри кожи, особенно по ночам, тогда у них своя жизнь, веселая и страшная. А еще мы это чувствуем головой. Это только кажется, что у нас там мозги. На самом деле у нас там камушки, серые морские камушки, это и называется - серое вещество. Мы качаем головой - а они сыплются из стороны в сторону. Мы идем по улице - а они шуршат и скрипят. Часто бывает больно там, внутри головы - это они трутся друг о друга, их слишком много, голову распирает, вытряхнуть бы их оттуда, выкинуть бы куда-нибудь.
   Что же видят во сне те, кто окликает ушедших? Чаще всего они спят без снов, как камни. Но иногда они видят странный сон. Серые тучи клубятся в высоте. Желто-серые камни расстилаются до самого горизонта. И там, на горизонте - черная гора. Большая черная гора с вершиной, упирающейся в небо. А на вершине горы - деревянный крест. На этом кресте, подъятый к серым тучам, умирает человек. А рядом с ним, мягко пикируя, летит Баба Яга в черной ступе.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
   75
  
  
  
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"