--
Ну и что, девонька, что с волком? Я вон с козлом семнадцать лет живу, и ничего, обвыклась.
Будто в подтверждение дядька Иннокентий дернул козлиной бородкой. Паслена поджала губы.
--
Этак каждая хочет - с голубком да горлинкой. Ну да ведь голубков-то на всех не напасешься. А с волком - оно непочетно, да сытно.
Девушка тряхнула русой косой и отвернулась к стене. Зерцало на стенке вещало неясное: то ли красавица перед ним стоит, то ли уродина, не поймешь вовсе. Помутнело стекло, исчервоточилось. Двести лет ему, а, может, и больше. Говорят, прадед-мореход прабабке из дальних земель привез, с тех пор в красном углу и висит, как раз насупротив иконы Вениамина-Незлобливца. Интересно, а прадед-то кем был? Чайкой ли речной, водяным ли зверем сиучем? Паслена досадливо поморщилась. Кем бы ни был, а только не волком.
--
Ну чем тебе Степан не приглянулся? Мужик солидный, запасливый, и не ленив. Дело свое знает.
--
Ага, дело, - взвилась девка, - Уж какое дело! А кровь с половиц кому отскребать, мне?
--
А ты терпи, - неожиданно вмешался дядька. - Терпи, длиннокосая. Вот ведь вы все, бабы, какие - волос длинен, да ум короток. Не по уму тебе, так и молчи.
--
Тебе-то по уму, это точно.
Тетка Евксинья уперла руки в боки, надвинулась на дядьку, как туча на церковную колокольню. Того через миг и не видно стало, только нос из бороденки торчит.
--
Ты-то всю жизнь только и делал, что с мужиками на лавке язык чесал. И огород, и хозяйство - все на мне. А тебе лишь бы капусту жрать да за девками сквозь плетень подглядывать! Молчи уж, окаянный, не буди лихо. А ты, девонька, не слушай его.
Тетка обернулась к Паслене, разгладила морщины на челе. Дядька тишком-бочком скакнул к дверям, чтобы в случае чего шмыг - и на улицу, подальше от грозной супруги.
--
Ты, Пасленка, крепись да терпи. А там - кто знает, может, и не врут побасенки-то наши. Вырвешь у судьбы свое счастье.
***
Свадьбу сыграли незаметно. В детских грезах Паслене представлялось: мчат ее в санях по снегу лихие кони, за санями шлейф нежнотканный на полнеба тянется, звезды закрывает. А рядом сидит молодец красоты неописуемой - сокол, орел ли. За руку ее держит, любуется, шепчет щекотно на ухо: "Тепло ль тебе, мое сердынько?" А она только смеется счастливо, и копыта конские, серебром подкованные, нежно-нежно звенят. Хотя с чего бы им звенеть, на снегу-то? Вот и в жизни так. Посидели во дворе, да не под небом ясным - под душным навесом. Жених смурен был, и невеста не радостней. Гости тихо побалакурили, выпили за молодых - да и разошлись с богом. А муж взял Паслену за руку и в хату повел. Хата широкая, но низкая, будто к земле гнется. Глядится в зорю вечернюю окнами-щелками, словно зверь, перед прыжком затаившийся. Паслена как через порог переступила, так сердце и упало: все, пути обратного нет. Поплакала, конечно, немного. Но все же смирилась. Стали жить.
Степан непонятным был. Плечи широкие, а взгляд исподлобья. Когда не ходил на промысел, любил на завалинке сидеть и чурочки строгать. Выстругивал из них досочки, фигурки всякие, так и сяк прилаживал, а зачем - детей-то у них с Пасленой пока не было, баловаться с поделками некому. Выстругивал и в печку бросал, и долго смотрел, как горят деревяшки, до угольков сгорая. Дня через два после свадьбы взялась Паслена вещи мужнины перебирать, нашла две шкуры зимние. Постирала, зима-то уже не за горами: вон, кочет во дворе кричит хрипло, с дребезгом, и солнце по утрам в рыжей дымке встает. Постирала, а в шкурах тех седых шерстин едва ли меньше, чем серых. А почему так? И тридцати ведь муженьку-то нет. Однажды вечером подошла, о плечо потерлась, спросила, заглядывая снизу в хмурые глаза:
--
Тяжело тебе? Волком тяжко быть, или иное мучит?
Ничего не ответил сердешный, только головой мотнул. Отставил Паслену в сторону, как чурочку деревянную. С тех пор не беседовали. А как пришла зима...
***
Зеркало прабабкино на стене кривилось, хмурилось. Забрала его Паслена с собой из старой хаты, хотя тетка Евксинья разохалось: на что оно тебе, мол, старое, щербатое да недоброе? Паслена ничего не ответила, завернула стекло в белый рушник и с собой унесла. Хата-то тетке досталось, а зеркало древнее ей ни к чему.
Про прабабку в селе сказывали: колдуница. Ни черта, ни бога, ни лесного куролесива не боялась, отчаянная была. Как-то ночью мужнины шкуры все собрала и в огонь швырнула. Паслена в детстве часто гадала, как все было, всматривалась в темное стекло. Вот горят в огне, закручиваясь, чаячьи белые перья, и дух от них неприятный идет. Паслена даже когда курицу палила, зажимала нос. Горят перья, корчатся в жару. А потом как в побасенке сказано: сумеешь удержать - будет твоим, человеком навеки сделается. А не сумеешь... О страшном, о красных ободранных зверях, приходящих зимней ночью и скребущихся у порога - и не попусти Небесный Пастырь отворить хоть щелочку в ставнях, хоть ненароком заглянуть в живые человеческие глаза умруна - об этом все больше помалкивали. Охотней болтали о первой жинке, Марьке Непочаевой, что с самим Вениамином, Незлобливцем святым, уговорилась. Пожалел Вениамин угасающий род людской, вот и дал женкам такую силу. А, может, и зря пожалел. Может, права была Нерка-Страстотерпица, строгая матерь. Давно она по земле ходила, в те года, когда и жены, и мужи человеками были. Бабки внучкам у печи пересказывали: горька была жизнь в те лета. И сейчас несладка, а тогда не в пример горше было. Возгордился человек, могуч стал. Суда чудесные строил, что по воде и по воздуху, как по земле, бегали. Дома до самого неба возводил, тучи кровлями подпирал. Только везде - и на море, и на суше - убивали люди друг друга. Нагляделась Нерка на дела людские и в сердцах промолвила: "Живете вы как звери - ну так и будьте зверьми". И по ее слову сделалось. Днем ходит муж, человек, а ночью - ящером ли пробирается, змеем ли ползет, серым ли волком бежит. Войны тогда кончились. Звери ведь не воюют, они добычу в нору тащат. Нету на них греха. Только и судов чудесных, домов, до неба достающих - их ведь тоже не стало. Много ли построит зверь? Много ли ему надо? Хорошо, хоть избы прадедовские сохранились, да и те покосились все, мхом обросли. Сказывали, кое-где народ уже по землянкам ютится да в шкуры рядится. Подлинно как звери стали жить. У них в деревне еще ничего. Как прабабка мужу-то человечье вернула, он много чудес понаделал. Лодью малую построил, что под парусом сама собой вверх по реке бегала и до самого моря добегала. Из дальних краев диковин понавез, вон хоть то же зеркало. Шатер церковный подровнял, мельницу, что на запруде стоит, наладил. Она еще и при Паслене работала, тетка Евксинья там мельничихой была. Из дальних сел хлеб привозили бабы, благодетельнице в ножки кланялись. И вот поди ж ты - не прошло и десяти лет, как развалилась мельница, а уж все приладились зерно в ступах толочь. Да и много ли того зерна? Плуг-то тяжел, не натаскаешься, и борона не легче. Кому муж добычу с охоты приносит, хорошо. А иным хоть помирай.
Паслене жаловаться не на что было. Как наступила зима, солнышко раненько пошло закатываться за синие лесные макушки. Утратило ярое силу свою, разгулялась ночная темень, и в людях взыграло звериное. Вот и Степан чаще стал отлучаться. Только завечереет, подхватит шкуру сивую, Пасленой дочиста отмытую - и нет его. Поначалу, конечно, трудно привыкнуть было. Не только половицы оттирать пришлось. Снег вокруг избы побурел, из подпола свежатиной тянуло. Тетка Евксинья помогла. Понятно, и у ней интерес был: как мельница-то развалилась, совсем они с дядькой худо зажили. На огородишке весь день гнуться - это вам не почет от соседей принимать. Тощая стала Евксинья, одни глаза острючие да нос на лице торчат. А как Пасленка-то замуж пошла, ожила старуха, раздобрела. Ей что тушку заячью освежевать, что косулю с вырванным горлом разделать, шкуры ли палить, мясо ли засолить до весны в дубовом бочонке: все с шутками творит, с прибаутками. Совсем другая баба сделалась, даже мужа меньше тиранить стала. И Паслене что ни день твердит:
--
Вишь, глупая, какого я тебе жениха сосватала. Другая бы мне в ножки поклонилась, а ты, неблагодарная, только нос воротишь.
И улыбалась сытой мясной улыбкой. А жених невесел был. Чем дальше в зиму, тем пасмурней. Даже с чурочками возиться перестал - может, потому, что крыльцо все снегом засыпало, а в избе Евксинья хозяйничает. Как на рассвете Степан вернется, одеяло накинет и на лежанку. Вроде спит, а вроде и нет. Пасленка ему и подушку взобьет, чтобы помягче было, и кудри расчесать потянется. А он к стенке отвернется и молчит. И детей у них с Пасленой все не было.
Ближе к декабрю вскрепчал мороз. Окна сплошь узорами закидало. Раньше Паслена любила этот волшебный лес, а теперь при взгляде на окно пробирало холодком: хочешь, не хочешь, а надо за дровами отправляться. Бабы обычно собирались вместе, человек по десять. И не так в лесу страшно, и деревья сподручней валить. В ночь перед тем, как за дровами ехать, Евксинья занемогла, заохала: болит бок и болит. Паслена сготовила теплый травяной взвар, платком обернула, чтобы медленней остывал, и отнесла тетке. Та заулыбалась, засуетилась:
--
Ах, девонька-девонька, добрая душа. Видела бы тебя сейчас мамка твоя. Дай хоть я тебя обниму, кровиночку.
Обняла и вдруг заплакала. Однако быстро успокоилась и за привычные наставленья принялась:
--
От баб чтобы ни на шаг. В лесу много всякого, и все - недоброе, так что ты уж себя побереги. И смотри, чтобы до темноты вернулась. Бабы наши дуры, а ты умной будь. Как солнце верхушек самых высоких сосен коснется, сразу кобылу поворачивай и домой. Дрова, если что, и завтра забрать успеешь.
Паслене жаль было, что Евксинья не едет. Как-никак родной человек. Кому же от лесных страхов оберегать, если не родне?
***
Завозились все же допоздна. Только что весело топоры перестукивались - бабы валежник рубили с шутками, с прибаутками. Сухие сучья на сани кидали, перевязывали веревками. Деревья хуже поддавались, крепко прихватил их мороз. Но все же порубили и распилили немало - бродил еще, видать, в темных стволах живой сок. Солнышко мазануло по верхушкам красным. Паслена затеребила было подруг, да те отмахнулись - мол, до темна еще далеко. Так и домахались. Небо уж совсем посинело, темнотой налилось, когда стали выезжать из лесу. У Паслены кобылка молодая, пугливая. От древесных стволов шарахается, всякой тени боится. Поди удержи. Паслена мертво в поводья вцепилась, так что даже рука задеревенела - даром что в плотной рукавичке. Бабы-то уже вперед уехали, догонять надо. Погоняла Паслена кобылку, погоняла, запыхалась совсем. В дневном свете лес как лес, и сосны вроде редко растут, и бурелома мало. А теперь что ни шаг - колдобина, или острый сук в глаз наметится, или в яму, снегом присыпанную, проваливаешься по пояс. Голоса впереди поначалу гулко меж деревьями отдавались, а затем смолкли, и ясно стало - заблудилась. Ой, лишенько! Паслена всплеснула руками и тут же прикрыла ладонью рот - как бы не накликать. А морозец-молодец уже под шубу пробрался и ну щекотать - от такой щекотки губы смерзаются ледяной коркой и дыхание останавливается.
Сосна плюнула в Пасленку сухим снежком. Молодуха прикрыла веки, передохнула, чуть жива от страха. Лошадь дернула вожжи. Сильно потянула и заржала яростно и жалобно. Паслена распахнула глаза и только тут узнала, что такое настоящий страх. Из белой снежной тьмы на нее глядел зверь. Сивую шкуру будто подернуло инеем, а в пасти нащерились клыки. Волк зарычал, вздыбливая загривок. Кобыла дернула сильней и умчалась бы, если бы дорогу ей не загородило валежиной. Повод вырвался из рук и бросил Паслену в снег. Девушка быстро извернулась, протерла рукавицей глаза. В санях лежал топор, надо было непременно до него добраться. Страх почему-то исчез. Паслена сдернула рукавицу зубами, вытянула руку назад, нащупывая рукоятку: любовно выточенную, Степан точил, всей-то пользы с его поделок. Пальцы наткнулись на гладкое дерево. А волк все стоял на том же месте, и выплывшая из-за туч луна кинула на его шкуру белые полосы, и ясно стал виден клочок седого меха на левом плече. Паслена не раз и не два разглаживала этот мех.
Волк проводил ее до самой околицы. А она так и сидела в санях, не оглядываясь и сжимая рукоятку топора.
***
Наутро он впервые заговорил. Паслена толкла в ступе зерно, хотела испечь пирог для больной тетки. Та, как услышала, что бабы в деревню без племяшки вернулись, мигом о своей хвори забыла. Привязала мужа, чтобы в лес не удрал и на зуб кому-нибудь не попался, и оббегала все дворы. Даром что ночью да зимой и среди изб всякое случается. Всех растрясла, взбаламутила. Когда Паслена в деревню въехала, бабы уж головни жгли и у колодца собирались, чтобы на поиски идти. Отругали непутевую, конечно. Евксинья пуще всех надрывалась, голосила:
--
Жаль, что кос у тебя теперь нет, ужо б я тебя оттаскала. Вот погоди, Степану скажу, он тебя вожжами-то отходит.
О ночном звере Паслена и словом не обмолвилась. Мало ей сраму, что ли?
...Степан подошел, руку ее своей ладонью накрыл, пальцами сжал. А рука у него жесткая и тяжелая, но теплая.
--
Мозоли набьешь. Дай я попробую.
Паслена пест уступила без слов. Степану, конечно, быстро наскучило - мужи к работе неспособны, разве что чурбачки резать. А все же приятно. На лавку вдвоем легли, и от Степановых горячих рук вчерашний мороз совсем из тела вышел. А после, когда раскинулась Паслена счастливая и томная, взгляд ее упал на волчью шкуру в углу. Тогда ли мысль беспокойная зародилась, позже ли? Разве что Марьке Непочаевой, прабабке прабабкиной, ведомо.
***
К концу зимы ясно стало, что будет Степану для кого чурбачки строгать. Из кривого корня он спроворил такого лешего, что Евксинья заругалась:
--
Жинка с пузом ходит, а ты ей страхоту несуразную под нос суешь. Смотри, как бы не скинула.
И тут же отмахнулась крестом на икону Вениамина-Незлобливца в красном углу. Не дай бог, услышат.
Паслена хоть и с животом, а ходила веселая. Бабы говорили, муторно будет. А ничего и не муторно. Раньше от сырых шкур подташнивало, а теперь ничего, пообвыклась, наравне с теткой работала. И все с песней - вот уж и не думала, что так петь сильна. Под Коловорот погода выдалась солнечная, с крыш свесились прозрачные длинные бурульки. Закапало, и пахнуло нежданным весенним теплом. Запекли, как полагается, жаворонка - а под утро Паслене приснилось, что дитя впервые шевельнулось в чреве. Так и встала она, счастливая. Волчья шкура в углу к весне облезла, поредела на загривке - пора линять. Скоро придется выметать из избы шерсть, а потом и вовсе запирать износившиеся шкуры в чулан и выносить на просохший двор новые, летние - жесткие да бурые, но без страшной зимней седины. Весь день Паслена крутилась, творя пышное тесто. Нет-нет да и поглядывала из окна на холм, за которым пряталась оледеневшая запруда и развалины мельницы. Эх, кто бы починил! Девчонкой Паслена по весне непременно бегала смотреть, как в первый раз пускают воду в лоток, и большое колесо сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей рассыпает веселые брызги.
Степан ввечеру ушел, заботливо прикрыв набухшую дверь. Из сеней еще тянуло холодом, и Паслена зябко укутала ноги в пуховый платок. Почему-то ноги у нее начали мерзнуть. Евксинья притащила было старую медвежью шубу, но Паслена припомнила ночь в лесу и спрятала шубу в чулане. Кто знает, кем был тот медведь. От растопленной печи несло жаром. Паслена закрыла глаза, и медленно, медленно, на прапрадедовской крылатой лодье понесло ее в сон. Во сне было черно, страшно, и кричал над мертвой Евксиньей дядька Иннокентий.
***
К утру все село знало, что Иннокентий пропал. Евксинья бегала, причитывая:
--
Да как же это я не уследила? Не привязала как? Ой, горе, бабоньки, ой беда какая!
Собрались уж было искать, но Паслена по привычке заглянула в подпол, к которому тянулась дорожка из редких красных капель. Иннокентий был там. Козел лежал, задрав к просевшим балкам редкую бороденку, а кровь из перерванного горла уже не сочилась. Паслена охнула и села на пол. Внизу живота потянуло болью...
Провожали Иннокентия всей деревней. Устроились под навесом во дворе - там же, где недавно справляли свадьбу. Жареной козлятиной гостей обносила плачущая Евксинья. Паслена сидела молча, прятала глаза. Тетка успела поговорить с ней раньше.
--
Я его не виню. Всякое бывает. Что ж поделать, коли муж - козел. А твой, он - волк, ему мяса надо...
Степан из-за стола ушел рано. На крыльце споткнулся, тяжко оперся о косяк плечом. Бабки сказывали, что давным-давно, до Нерки-страстотерпицы, мужчины вливали в рот огненное пойло. После на ногах не держались, песни орали. Сейчас вот не принимают ничего, кроме воды - но Паслене казалось, что в муже бродит пьяная темень. Бабы остались убирать со стола, тихонько переговариваясь, а Паслена прошла в избу. На пороге услышала слова кривой Антонинки:
--
Козел он был и козел, и мясо у него жилистое.
Степан на лежанке спал. Одна рука свешивалась из-под наброшенной шкуры, и Паслена долго глядела на ладонь мужа - широкую, твердую, с бурыми полосками под ногтями. Каждый раз после ночных загулов она вычищала эти полоски, отпаривала руки мужа в мятном, медуничном настое. Каждый раз полоски возвращались. Степан забормотал, метнулся в душном сне, и шкура поползла на пол. Перед тем, как схватить эту, последнюю шкуру и швырнуть ее в огонь, Паслена успела взмолиться смотрящей из красного угла иконе: "Дядечко Незлобливец, пожалуйста... Пусть он останется со мной и отстроит мельницу"