Взлётная полоса,ч2.Слепой полёт, 3/3
Самиздат:
[Регистрация]
[Найти]
[Рейтинги]
[Обсуждения]
[Новинки]
[Обзоры]
[Помощь|Техвопросы]
24
Узнав от Воронина, что Русанов полетел снова, Одинцов окончательно проснулся, встал, умылся и почувствовал жгучий прилив стыда. Даже обедать не пошёл - скорее на аэродром, к диспетчеру: как там Русанов? Погода уж больно скверная...
Падал небольшой снег - редкий и лёгкий "пух", неведомо откуда бравшийся. Воздух был морозным, бодрил. После тяжкой попойки это хорошо. Одинцов поднялся на вышку к диспетчеру, с порога спросил:
- Ну, как там Русанов?
Диспетчер повернул к двери голову, посмотрел и снова отвернулся к дежурному радисту. Тот, продолжая слушать свою радиостанцию, поправил на голове металлическую скобу с наушниками. На столике перед ним попискивал приёмник - сыпалась дробью морзянка. В динамике у диспетчера появился чей-то далёкий, едва слышный голос - сообщал погоду. На каком-то маршруте верхний край облаков, как понял Одинцов из донесения, кончался на 8-ми тысячах метров, в нижних слоях - сильное обледенение. Голос лётчика, передававшего сведения о погоде, исчез так же неожиданно, как и появился.
- С Русановым связь - есть? - напомнил Одинцов.
И опять диспетчер ничего не сказал. За его окном сыпался и сыпался снежок, видимости почти не стало. И Одинцов спросил непослушными губами:
- Сколько прошло?
- 2 часа уже летают. Если, конечно, летают.
Одинцов представил, как, переворачиваясь на спину, вываливается из облаков 20-тонная махина и врезается в сосны и землю. Удар, сноп пламени выше леса, и чёрный факел до неба на 2 часа. Хоронить, как всегда, будет нечего.
И сразу померк и без того серый этот день, бессмысленной показалась сыплющаяся морзянка, собственная жизнь, поступки. А в мозг настойчиво лезли фразы из письма Дотепного: "Вы, Лев Иванович, старше по возрасту и много опытнее Русанова. Поручаю его вам. Для него это второе серьёзное испытание и, разумеется, очень важен будет Ваш личный пример. Я верю в Вас...", и тэ-дэ и тэ-пэ.
Одинцов прождал ещё немного и тихо вышел из диспетчерской. За 2 часа - ни одной радиограммы! Надеяться было не на что.
"Верю в Вас..."
Он вернулся в гостиницу. В номере никого не было - на аэродроме все, готовили машину на завтра, поджидали Русанова по наивности. Что делать? Полез под кровать, достал из чемодана не заклеенный конверт с письмом Дотепному. Письмо вынул, принялся перечитывать, разложив листки на столе. Суть письма сводилась к тому, что больше не хочет жить в безропотном обществе неравноправия, в котором партия стала жестокой властью насилия, а миллионы людей превращены в бессловесных "винтиков", безжалостно вкручиваемых в неподвижные гнёзда "демократии". Ну, и разумеется, просил никого не винить в своей смерти. Вчитываясь в строчки написанного недавно письма, задумался. Хотелось что-то приписать ещё, но сидел и не писал, тупо рассматривая авторучку. Мысли были далеко...
Впереди, до самого горизонта, сверкало под солнцем море - будто в него погрузили глубиной на сантиметр огромное зеркало. Вода над ним вспыхивала, бликовала. А на берегу изнывала от жары пыльная зелёная Феодосия. Подлизывалась к берегу, шепталась с прибрежной галькой волна: "Наш-ш-ш-ла, наш-ш-ш-ла!". Море соперничало синевой с небом, только было гуще, синее. Меж ними, отчёркнутое под линейку, лежало лезвие горизонта. На Феодосию опустило свои золотые пики-ресницы солнце, и всё млело, изнывало, медово текло. Покачивались в прогретом воздухе белые паруса чаек - скользили над морем, высматривая рыбу. Август задыхался.
А пароход всё уходил в марево, уходил. Лёва не выдержал тогда и обернулся на палубе. Увидел плоские крыши отодвигающихся назад домов, дрогнувший на волне берег, высокий дом бывшего табачного фабриканта Стамболи, похожий на древнюю турецкую мечеть с голубым куполом и глазурными минаретами, тоже качнувшийся, как поплавок.
На берегу осталась смуглая девушка с белыми, выгоревшими на солнце, волосами. Ветерок заботливо вылепил её фигурку из лёгкого ситцевого платья, и была она видна теперь вся, стоявшая на краю портового пирса - стройная, голенастая. Было много солнца и блеска на воде с голубоватыми вспышками. А пароход прогудел в последний раз и уносил его всё дальше, в Одессу, где находилась его лётная часть. Он ещё ни разу в ней не был - сразу после военного училища приехал домой в отпуск. Отпуск закончился...
Где это всё? Может, и не существовало никогда, пригрезилось? А были только раскрытые парашюты штурмана и радиста, горящий самолёт. До сих пор траурными тенями пробегает в его жизни тот чёрный день. И ледяные глаза Озорцова снятся иногда по ночам. А так хотелось заглянуть хоть раз в другие глаза - те, оставшиеся ждать его там, в юности, когда уходил пароход и вместе с последним поцелуем оборвалась нормальная жизнь.
Загорелось всё в мире. На его чёрном военном поле 4 года подряд рвались снаряды, взметавшие в небо не только взорванную землю, но и судьбы людей. А где-то, в невоюющих странах, продолжались свадьбы, звучали аргентинские танго, бразильские самбы. В это просто не верилось. На фронте колдовала причудой случаев война, бросавшая из своей ужасной горсти кубики с точками - кому сколько выпадет. Одним из таких судьбоносных бросков избавила его от немецкого плена. Но счастья заглянуть в глаза той девчонки ещё раз - не выбросила. А мирное время выкидывало почему-то много тоски и водки.
Что, разве так было всегда - было не до любви?
Да нет, однажды любимые глаза всё-таки встретились. Это было в Ростове - зовущие глаза, ласковые. И губы ласковые и добрые. И руки тоже. Как заждались они, соскучились! И гладили его, взяли за локоть и повели... И вспомнился берег далёкий, и волна, и шёпот: "Наш-ш-ш-ла, наш-ш-ш-ла!.." А ночь была такая тёплая, летняя, с музыкой из городского сада и сладкой грустью из души. И юность опять вела его, вела... Навстречу белевшим из темноты домам, по окраине, кривым улочкам частного сектора - с запахами сирени, любви и цветов из палисадников, раскрытых окошек. Окраина была - тихая и ласковая, как детство. Призрачное небо над головой, светлый диск луны.
Потом - её лёгкие и осторожные шаги на лестнице, ведущей куда-то вверх, под самую крышу с воркующими голубями в темноте. И была её, протянутая вниз, к нему, рука - робкая, вздрагивающая. И палец на губах: "Т-сс, не потревожь соседей!" И шаткие перильца. Тёмная и прохладная комната в лунном свете. Раскрытое окно - тоже, как везде, с цветком в горшочке. И напрягшаяся тишина, и приливы ночи - со сверчками и колышущейся марлевой занавеской от мух. Белевшая никелем спинка кровати. Мягко спрыгнувший где-то в темноте кот, пересекший лунную половицу-дорожку. И опять руки и губы - ласковые, жаркие. Горячее тело, обжигающее дыхание...
Но он не смог тогда - не сумел. Уходил под утро сгорбившись, стыдясь себя, голубей на крыше, подмигивающих звёзд. Окраина проснулась, встретила враждебным лаем, прекратили свою симфонию-обещание сверчки, сгорела от стыда луна, исчезнувшая в звёздном пожаре. Всё стало чужим здесь и чёрным, и он был чужаком тут для всех, чужаком, которого никто больше не будет ждать. И он сломался внутри, как оказалось, уже навсегда. С тех пор водка стала его религией, а горькие стихи - последним утешением. Потому что было ещё несколько случаев, когда он не смог стать мужчиной. А после того уже и не пытался - боялся нового позора.
И вдруг неожиданное признание Русанова, что потерял девчонку. Казалось бы, ну, что в этом особенного? Другую встретит. А вот, поди ж ты, как растревожило! Опять захотелось в свою юность, сгоревшую в пожаре войны. Остро почувствовал какую-то невыносимость в своей дальнейшей жизни, и пошёл...
Эта женщина нравилась ему. И он ей нравился - знал об этом ещё месяц назад, когда сел бриться к ней в кресло. Она так мило разговаривала с ним, шутила. Даже её рыжая молодая напарница удивилась, проговорив: "Вера Васильевна, вы - и шутите? Просто не узнаю` вас!.." Потом он случайно встретился с Верой Васильевной ещё раз - на улице. И опять она мило заговорила с ним, позволила проводить себя до самого подъезда дома, в котором жила, и приглашала к себе. Помнится, вышло это у неё так: "Вот моё окно. - Она кивнула на раскрытую форточку на втором этаже. - Могу угостить вас чаем. Хотите?" Он отказался, сославшись на то, что его ждут. Но обещал ей, что зайдёт к ней как-нибудь непременно - посмотреть, мол, как она живёт... Вот и пошёл. Купил в ларьке водки, вина, вежливо постучался к ней в дверь. Она, словно ждала его всё это время - впустила, ничего не спрашивая, не удивляясь. На столе появился ужин, рюмки.
Она была года на 4 старше его, но выглядела ещё молодо, сухо. Мужа потеряла, оказывается, в первый год войны, живёт с тех пор с сыном. Мальчику уже 15-й год - учится в Свердловске: там бабушка с дедом, родители мужа. Школа получше здешней - в смысле учителей. А летом приезжает сюда, вот недавно только уехал - первого сентября. Иногда она сама бывает у сына, иногда мальчик навещает её, особенно в воскресные дни.
У неё были мягкие чувственные губы и большие тёмные глаза, которые она близоруко щурила, глядя на него, стесняясь отчего-то надеть очки, хотя в парикмахерской работала всегда в очках и потому, наверное, и показалась сопляку Русанычу старой - сам сказал как-то. Лёва, правда, промолчал.
Обездоленная, заждавшаяся, она тем не менее не ускоряла событий. Он тоже стеснялся из-за боязни опозориться - хотел сначала опьянеть, чтобы не думать ни о чём. Она, видимо, поняла, что он стесняется и, укротив себя, стала ещё мягче и нежнее - чувствовалось, ценила больше деликатность, а не грубость.
Он сидел, пил водку и, хмелея, смотрел на её пышную причёску, влажно блестевшие губы, блестевшие тёмные глаза. Сидеть пришлось долго - желание всё не приходило к нему. И он принялся рассказывать ей о своей жизни, войне. Вспомнил, как расцвели в небе 2 белых комочка, а потом под ними заболтались на стропах 2 тёмные точки - Гриша и Юра. Снизу их ждали люди в больших тёмных касках, вскинули вверх автоматы. Он не может забыть про это.
А потом рассказал ей о своей беде - не таясь больше и не стесняясь, словно она была врачом, а не просто женщиной, которая ждала его. И тогда она заплакала и стала целовать в губы, нежно поглаживать. Раздела пьяненького, увела на кровать и уложила. Потом легла с ним рядом сама и успокаивала тем, что всё это у него на нервной почве, пройдёт, жалела и всё понимала. Она убеждала его, что он выздоровеет, надо лишь не стесняться врачей, а подлечиться у них. Ну, и пить, конечно, нужно бросить, и не думать больше ни о чём таком, что не способен, мол. Способен, всё будет, как надо, она сама позаботится об этом.
Она не спала с ним почти всю ночь, но он по-прежнему ничего не мог и, вопреки её советам, только и думал о том, что не может. От этого, действительно, было ещё хуже, она была права, и он чувствовал себя разнесчастным человеком на земле, считал, что она презирала его и потому перешла на диван, а не для того, чтобы дать ему отдохнуть и набраться сил для рабочего дня. Поэтому, когда она затихла там у себя, на диване, а потом стала посапывать, он, не дожидаясь рассвета, когда будут видны её глаза и лицо, тихо поднялся, осторожно оделся и, не разбудив её, не прощаясь, ушёл.
На улице ему стало невыносимо, горько. Увидев ларёк-магазин, он направился к его сторожу и выпытал у него адрес продавщицы. Оказалось, та жила рядом. Он пошёл стучаться к ней и не поддавался никаким увещеваниям из-за окна до тех пор, пока эта сухонькая женщина с обиженным и сморщенным лицом не вышла к нему на крыльцо. Он тут же стал просить у неё бутылку водки. Женщина хотела было изругать его и уйти, но, должно быть, разглядела впотьмах его несчастное лицо, поняла, что что-то у него произошло или случилось какое-то горе, молча вернулась в дом и вынесла ему целых 2 бутылки. Одну он спрятал в карман, отдал ей деньги, а из другой, тут же, при ней стал пить прямо из горлышка, обливаясь сам и проливая водку на землю, покрытую инеем, словно солью. Значит, действительно стряслась у лётчика какая-то беда. В морозном воздухе запахло сивухой.
- В дом уж зайди, что ли... - неуверенно пригласила оторопевшая баба. - Капустки поищу, заешь.
В избе, подав ему капусту, картошку и лук с хлебом, глядя, как пьёт водку, поинтересовалась:
- Беда, што ль, какая? Так ты - лучше, чем пить-то - поплачь. В горе - какой же срам? В горе и мужику не грех. Помню, в 43-м, как получила похоронную на своего, тем только и отводила себя от петли, что наревусь вдосталь, оно и отпускало. - Продавщица была немолодой, отзывчивой на печали. Жалостливо глядя на него, вспомнила и свою незаживающую боль. Губы её дрожали, лицо морщилось. Пригорюнилась, подперла солонеющий подбородок руками.
А за окном сочился уже мутный рассвет, похожий на самогонку с белыми пузырьками, когда бутылку встряхнёшь. И пахло, казалось, горечью, отравленной жизнью - хуже самогона. Хорошо хоть света не зажигала старуха-хозяйка - не видела стыда его. Впрочем, какая она старуха? 45 ей, не больше. Лишили её мужа по давнему приговору войны, вот она и кажется всем старухой. Сколько теперь таких "старух", солдаток на Руси!..
И он вторично за эти сутки, второй женщине рассказал о своей беде. Потом спохватился: что это он?.. Сколько лет хранил свою тайну, а теперь вот потёк. И напился у неё так, как ещё не напивался. В гостиницу еле пришёл, да и то невменяемым. Там и встретил его Русанов. Полетел вместо него, а он - лёг отсыпаться.
Перечитав, наконец, своё письмо, Одинцов стал припоминать, как уходил от Матрёны Ивановны. Поддерживая его, она говорила:
- Куда пойдёшь такой? Оставайся уж, проспись. Неровен час, начальство увидит!
- Лететь мне надо, Матрёна Ивановна, лететь, - бормотал он, - мой вылет - первый.
- Теперича тебе только и летать - самый раз будет! - Она пыталась отговорить его, но он не слушал её, вырвался и пошёл. Она догнала, идя рядом, тихо и ласково говорила: - Ты приходи ещё, Лёвушка, приходи. Адрес-то, не забудешь? Найдём средство, не горюй! Молодой ещё, пройдёт это. Да мы те и девку тут сыщем. Женисси - и всё, как рукой... Токо пить не надо. Ты приходи...
Он обещал, что придёт, вот только слетает...
А летает-то - другой. И за него, и за себя. Хороший парень, да видно отлетался. Что же это я, м...к, наделал!.. Как же так? Не усмотрел... Да что там не усмотрел - сам убил!
Он ещё раз тупо посмотрел на авторучку, которую продолжал держать в руке, и, придвинув последний листок письма, чётко на нём приписал: "Товарищ полковник! Не верить мне нельзя: человек, который умирает, не может лгать перед смертью, это унизительно. А я умру через час или даже раньше. Я убью себя, как только опущу в почтовый ящик это письмо.
У меня есть и другая причина для самоубийства. По моей вине сегодня погибли хорошие люди, целый экипаж. Мне нельзя больше жить - такое случилось уже второй раз".
Одинцов поставил подпись, отложил ручку и заклеил письмо в конверте. Адрес на нём уже был. Посмотрел на письмо, и оторопел: в гроб ведь себя уложил! Неужели же всё это правда, не во сне? Неужели теперь надо подняться, отнести письмо в ящик, и...
Стало холодно до озноба. Он надел на себя меховую куртку, опять выдвинул из-под кровати чемодан и достал оттуда свой старый, привезённый ещё из Берлина, пистолет - "трофейный". Зарядил его патронами, поставил на предохранитель и опустил в карман куртки.
А вот теперь он вспотел, потому что надо было уходить. То есть, идти туда - в вечность, навсегда. Но всё ещё не верил, что придётся убивать себя - потому, наверно, и письмо это долго не отправлял. Ведь возврата уже не будет!..
Прислушался.
За окнами упруго налегал на стёкла ветер, стёкла вздрагивали, дребезжали. Падал и падал, подхваченный ветром, закручиваемый снег. Куда-то ползли по небу сплошные, непроницаемые облака. А Русанова и ребят - уже не было...
Как горько, что жизни основы навек обрываются!
Уходят в безвестность... и кровью сердца обливаются.
Никто не вернулся и вести живым не принёс:
Что с ними? И где они в мире загробном скитаются?
От четверостишия Омара Хайяма Льву Ивановичу стало жутко, и он всё медлил. Зачем спешить в дорогу туда, откуда не будет возврата? А может, с Русановым и его ребятами, с Хайямом и "Брамсом" можно ещё встретиться? Там... Может, это неправда, что люди умирают насовсем и после этого ничего уже нет.
Он подумал: "Рыба плавает в воде и не подозревает, что есть ещё какая-то другая среда, кроме воды. Она узнаёт о новой среде - о воздухе - когда только попадает на крючок Человека, Бога для неё, и он её выдёргивает, чтобы переместить в иной мир. А что, если и человек, как рыба? Умерев, обнаруживает иной мир, иную среду. И выходит, жизнь ещё не кончается, а продолжается как-то в этой иной среде и по её законам. Что, если взять, и попробовать? На свой крючок..." Мысль эта его немного утешила, но ненадолго. Опять стало жутко, и он даже оглянулся: показалось, кто-то смотрит на него - присутствует...
Нет, в комнате никого не было. Тикал будильник на подоконнике, ровно налегал на стёкла ветер. И казалось живым в конверте письмо на столе - шевелилось там, в своём бумажном гробу. Он торопливо взял его и, боясь, что передумает и не решится потом выйти с ним, быстро направился к двери. Но вернулся, написал на чистом листе: "Ищите меня возле входа на кладбище у ближайших могил, там и похороните". Поставил подпись, положил листок на свою подушку и пошёл...
Возле парадного гостиничного крыльца он остановился. Справа, на серой стене здания, висел синий почтовый ящик. Из репродуктора на столбе неожиданно вырвалась громкая, ошеломившая его песенка:
Как хорошо в стране советской жить!..
Пел бодрый хор невидимых пионеров. Дети... У них всё впереди. Может, и самому не надо туда. Шутка всё... Письмо - порвать, кто о нём знает? Русанов - уже не вернётся...
Будь ты халиф или базарный нищий,
В конечном счёте - всем одна цена.
"Нет, так дело не пойдёт, торговаться не надо", - подумал он. Хотел опустить в прорезь ящика письмо, как в судьбу, и похолодел. Ведь это же - смертный приговор, разве этим шутят! Но изворотливый человеческий разум и тут нашёл выход - в подсознании, будто задним числом, промелькнуло: "А, ничего страшного! Письмо из ящика потом можно вынуть. Подумаешь, великое дело - на почту сходить. Вон она - рядом..." И он опустил письмо в ящик: железный гроб.
И сразу стало легко: молодец, не трус! Теперь ему, хозяину своих слов и поступков, стало легко и радостно, будто уже убил себя, тем оправдался перед всеми и живёт в какой-то новой среде, имени которой ещё не знает, но зато знает точно, что ходит там, дышит, всё понимает, что делается и там, и на Земле, и от этого ему так сейчас радостно и утешительно: вот каким он оказался порядочным и хорошим человеком, и все на Земле жалеют теперь его. Человек сдержал слово. Если уж отправил такое письмо, то и всё остальное, значит, выполнит.
Он шёл куда-то, не разбирая дороги. Было по-прежнему пасмурно, сыпал редкий снежок. Из репродукторов на столбах звучала уже другая песня - её выводил томно и задушевно голос любовника 30-х годов:
У-томлённое со-лнце-е
не-жно с мо-рем прощалось...
"А письмо на почте можно потом забрать..."
В эту ночь ты призна-лась,
что нет любви...
Хрустнула под ногами ветка, и Лев Иванович понял, что идёт по негустому лесочку, который его куда-то ведёт, ведёт. Ну, и пусть ведёт. Думать ни о чём уже не хотелось, в голове у него путалось - выпил под утро много и, видно, ещё не отошёл, как следует, хотя и поспал. Не хотелось и людей видеть - ну их, спрашивать любят, то да сё, и про совесть ещё. Господи, возраст Иисуса Христа всего! И тоже - умирать?..
Не заметил, как вышел на старое кладбище, где хоронили раньше лётчиков. Но не удивился - воспринял всё нормально, будто так и нужно было. Удивился другому: обнаружил на глазах слёзы. Оказывается, плакал. А почему - не знал. И стало ему от этого ещё горше, и он заплакал, уже не стесняясь, не вытирая слёз, только ощущая их катящийся по щекам холод. Летели сверху снежинки, и было зябко.
"Жить надо прилично... А Русанов-то! Вот уж не ожидал... Думалось, 100 лет проживёт - воплощённое здоровье, человеческую породу разводить..."
Он всё брёл, и ему было жаль, что Русанов погиб, не оставив после себя ни стихов, ни детей для продолжения рода. А вот дерьмо Лодочкин - будет жить и размножаться, ухудшая человеческую породу. Впрочем, её давно уже ухудшают, уничтожая лучших по духу и плоти, чтобы не представляли опасности для дерьма. И пусть не думают, что не понимаем, кому это нужно?
С этой минуты было жаль только себя - непереносимо жаль. И слёзы текли, текли, словно и впрямь решил сейчас застрелиться. А что толку, ребят этим не вернёшь. Так что же делать, что?!.
Жить надо прилично, вот что.
Согласен. Но и умирать нелегко...
Впереди показалась железная голубая ограда. За ней виднелись сосны, холмики, кресты. А снег всё падал, падал - медленно, прощально. Прокаркала ворона, слетевшая с макушки сосны. Оттуда посыпалась струйками сахарного песка старая снежная пороша. Ветка вверху всё ещё качалась.
Он смахнул с примогильной чужой лавки снег и, не ощущая холода, сел. Достал из кармана пистолет, посмотрел на его воронёный ствол, вытер тыльной стороной ладони стынущие на глазах слёзы и, поднеся пистолет к виску, театрально проговорил:
- А Русь всё так же будет жить, плясать и плакать под забором! Нет, у Лермонтова лучше: "Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, покорный им народ", - продекламировал он про себя. Отвёл пистолет. Повертел его в руках и, передвинув рычажок предохранителя, подумал: "Может, придут новые и сильные, и скажут: не хотим больше так, хватит! Эх, нет нового Пугачёва, команды нет! Каждый - только о себе думает, о своей шкуре. Вот и я - тоже: жалко всё-таки шкуру".
Опять где-то над головой вспорхнула ворона и снова посыпалась сухая снежная пыль. Он поднял голову. Птицы уже не было, а ветка всё ещё была живой - качалась: "Проща-ай, про-ща-ай навек! За такие мысли!.."
Где-то закаркала другая ворона - надрывно, не переставая. Он понял её: "Сме-р-р-р-ть! Сме-р-р-р-ть!"
Разрывая живую душу, карканье неслось, казалось, по всему лесу и миру, звонко, как несогласие с судьбой, и терялось где-то за дальними крестами, уходя в землю, под мелкий ельничек. И тут явилась ему спасительная мысль: "А что, если всё же довериться судьбе? Ведь кому суждено быть повешенным, тот не утонет".
Он обрадовался. Торопливо вынул из рукоятки пистолета обойму с патронами, разрядил её себе в ладонь. Из 4-х жёлтеньких патрончиков вывернул пули - Бог троицу любит! - и высыпал порох на белый снег. Пули вставил затем на место и быстро перемешал на ладони все 7 патронов. Теперь он и сам не мог различить, где 4 холостых патрона, а 3 - со смертью. Помедлив, принялся вставлять их один за другим в обойму.
Появилась надежда. Лев Иванович слабо заулыбался, слёзы на его глазах мгновенно высохли - всё-таки теперь не так страшно будет нажимать на спусковой крючок: есть хоть какой-то шанс. Подумал по привычке поэта: "Курок, рок, сурок, окурок... А что, если жизнь, как окурок? Надо тогда его докурить..."
Зашевелился под налетевшим ветром голый куст - наставил свои ветки-волосы дыбом. Он и его понял: "Умер... умер!" Он теперь всё понимал - не игра, не шуточки! Пора докуривать...
А это - что?.. Зачем?..
Опять бездонная синева над головой и много солнца. Синеву вспарывает трель жаворонка. А земля - в зелёной весенней траве, в белых ромашках на тонких высоких стеблях. Головки под ветром качаются, и кажется, что ромашки бегут к оврагу, столпились там, как дети, перед обрывом...
Возле обрыва - холмик, размытый дождями. И железный памятник в виде стандартной воинской пирамидки. С фотокарточки улыбается "Брамс" - смотрит на Татьяну Ивановну, которая придёт к нему весной в белом платье, с букетиком ромашек и с младенцем на руках. Должна же остаться после "Брамса" живая ниточка на земле? А Волкову Татьяна Ивановна скажет, смертельно белея лицом: "А я и не любила тебя никогда!" Не фраза - пуля навылет. Да разве же Волкова этим срезать? Он - человек иного покроя...
Иней с сосны сыплется за шиворот, Одинцов вздрагивает, оторвавшись от будущего, поправляет воротник. По телу пробегают от жуткой мысли мурашки: "К моей могиле приходить будет некому. И плакать - тоже некому. А может, это и лучше, что некому?.."
День медленно угасал, красные стволы сосен темнели, сливались друг с другом, как люди, в однообразный русский лес-народ, который всё стерпит, всё снесёт. Повздыхает скорбно под осенним ветром, постонет, а весной опять оживёт, забудет всё и начнёт цвести, потом станет зелёным и непроницаемым. Что там у него, внутри? Один Бог знает.
"У-томлённое солнце не-жно с мо-о-рем прощалось..."
Откуда-то появилась большая худющая собака. Она остановилась против него и стала тихонько скулить. В голову ему пришла мысль - испугать собаку. Забоится, нет? Он медленно начал наводить на неё пистолет. Собака неожиданно взвизгнула, метнулась в сторону. А он, глядя, как она скрывается за стволами деревьев, ужаснулся: "Смотри ты - чувствует! Неужели верхний патрон?.. Да нет, просто испугалась..."
"В эту ночь ты при-зна-лась, что нет любви".
Он поднёс пистолет к виску и понял, что нажимать на спусковой крючок не хочется, всё его существо против этого. И вообще в голову - это плохо, изуродует лицо, обезобразит... Он направил ствол пистолета в землю, чтобы не выстрелить в себя случайно.
Сыпал и сыпал снег. Кладбище окуталось плотной кружащей пеленой. Не унималась проклятая ворона, перелетавшая с сосны на сосну. Хотел увидеть её, и не мог - всё расплывалось почему-то, как под водой. Зрачки будто плавали и смотрели на сосны сквозь прозрачные линзы. Ещё он услышал какой-то отдалённый гул в стороне аэродрома, но не придал ему значения, потому что знал, аэродром самолётов уже не принимал.
"А что, если попробовать... только попробовать. Может, и правда - другая среда, что-то новое, и всё - уже там... - Он расстегнул на груди куртку и стал нащупывать стволом место, где билось сердце. - В голову - нехорошо, изуродует. А вообще-то из ящика можно достать..."
"У-томленое со-олнце... Вот навязалось!.. Вообще-то, может, и не выстрелит? Тогда..."
- Ка-р-р... ка-р-р! - звонко разнеслось над головой.
Он вздрогнул, и в тот же миг раздался сухой короткий щелчок.
Выстрела он уже не слыхал, только тихо и словно бы удивлённо вскрикнул: "Ой!". Пуля попала ему в сердце.
Рокоча моторами, на посадку зашёл вынырнувший из облаков самолёт. Тело Одинцова, сползая со скамейки, медленно оседало, а на засиневшем от сумерек снегу появились капельки рубиновой горячей росы. Рядом чернел выскользнувший из руки пистолет. Следующий патрон в нём был без пороха. Судьба выбросила не ту кость.
Ворона, возмущаясь, кричала.
- Первый раз хороню целого лётчика, - проговорил старый техник в форме гражданского воздушного флота, обращаясь к военному технику Фёдору Прасолову. Тот не ответил - плакал.
Неутешно плакала и парикмахерша Вера Васильевна, пришедшая на похороны вместе с Антониной и считавшая в душе, что смерть Льва Ивановича произошла из-за неё. Мысленно дав себе обет ухаживать за его могилой всю оставшуюся жизнь, она ни на кого не смотрела, опустив взгляд на могильный холмик. Рядом с нею стоял с непокрытой головой Алексей Русанов, тоже скорбный и, казалось, отрешённый от жизни. На него в ужасе смотрела сбоку рыжая Антонина, которой пришла вдруг в голову страшная мысль: "А может, он теперь - следующий?.. Какая плохая профессия! Наверное, поэтому они там все такие суеверные".
Музыки не было - самоубийца. Народу собралось не много - только самые близкие. Прилетел Лосев с Дотепным из Код. Их вызвал телеграммой Русанов. Глаза у обоих были измученными сердечной болью.
Пошёл сильный густой снег, и люди начали расходиться. Русанов уходил вместе с Лосевым последним. Спросил по дороге в ресторан:
- Как вы думаете, ему - нужно было стреляться?
- Не знаю, Алексей. Самоубийство - всегда загадка.
25
Весна 1954 года пришла на юг не рано и не поздно. Было солнечно, на горах проседал наст, снег стал ноздреватым, как намокший рафинад - сочился полой вешней слезой, вкусно пах. Воздух был напоён талой свежестью. На солнечных склонах оврагов парила подсыхающая земля. В поле появились грачи, вили себе гнёзда в лесных посадках.
Занялись текущими весенними делами и люди. Колхозники подвязывали к деревянным кольям виноградную лозу, закопанную до этого от морозов в земле, пахали, приводили в порядок сады. На аэродроме Лосева открыли полёты. Там начался обычный лётный день, заполненный крупными и малыми заботами и, как всегда, мелочами, из которых и складывается жизнь. Лосев об этом знал, помнил и мелочей из вида не упускал - скоро переход на реактивную технику на аэродроме с бетонированной полосой, но это не значит, что не надо летать на старой технике, она тоже мелочей не прощает, да и необходимо поддерживать лётную форму.
Утром, вместе с новым парторгом Медведевым, он ходил проверять столовую. Потом - руководил полётами, и отстранил от вылета двух лётчиков: опоздали с выруливанием на 8 минут. Ему и жаль было срывать подготовку парней, но порядок есть порядок, для всех. Поломается график на земле, начнётся и в воздухе карусель. А тогда жди беды. Нет уж, нормально летать можно только при железном порядке.
В 10 часов он передал руководство полётами заместителю и пошёл проверять технику пилотирования у молодого лётчика. Через час вернулся, и был снова на КП, разговаривал по телефону:
- Почему до сих пор не дали заявку на бензин? Что?! Много ещё? Кто вам это сказал? Я сам заезжал сейчас на склад ГСМ. Бензина - на неделю полётов! Остальное - неприкосновенный запас. Вы - что, порядка не знаете? Вечером - явитесь ко мне на доклад!
Лосев повесил трубку, достал записную книжку и чётким дисциплинированным почерком вывел: "Вечером: разговор с начальником штаба БАО. Бензин!".
Через полчаса в записной книжке появилась ещё одна пометка: "Старш. лейт. Русанов. Можно выдвигать на должность командира звена: смел, хорошо летает. Стал серьёзен, к полётам относится профессионально. Подсказать командиру эскадрильи".
Слабый ветерок чуть колыхал лётный полосатый флаг, морщил зеленеющие травы, всё, казалось, шло хорошо, спокойно. Самолёты взлетали и садились точно по графику, связь с ними была устойчивой, и со стороны могло показаться, что нет ни в чём ни сучка, ни задоринки. Но в записной книжке появилась ещё одна запись: "Рано выдвинул Птицына. Допускает элементы зазнайства, лихачит. Лётчик превосходный, но как командир эскадрильи подаёт дурной пример. Его любят, начнут подражать. Опасно!"
Записи прибавлялись одна за другой...
"Лейт. Гринченко. Рано или поздно разобьётся - трус. Пока не поздно, надо списывать в наземные войска, лётчика из него не пол. Психологич. уговоры - поручить Дотепному".
"На аэродроме всё ещё процветает мат. Об этом - с Медведевым".
"Официантка Валя привезла на старт завтрак, а глаза - опухшие. Присмотрелся: заметен живот. Работа моего радиста. Вот почему просит перевести его в другую часть, третий рапорт уже подал. Вызвать, не откладывая!"
Лосев ещё 2 раза летал с лётчиками на проверку техники пилотирования. Освободился только в 14 часов, когда уже все уехали с аэродрома в столовую. Но в столовую он не попал. Дотепный проводил в клубе собрание с прибывшими из технических школ молодыми солдатами, и Лосев выступил перед ними с речью. Вспомнил историю полка, увлёкся, и опомнился, когда уже надо было идти не в столовую, а домой, столовая закрылась.
Вечером он вызвал к себе в кабинет начальника штаба БАО и принялся распекать его за бензин. Потом подписывал документы, которые принёс ему на подпись начстрой. Потом принял Татьяну Ивановну Волкову - родила недавно, а у неё хотят квартиру забрать.
- Двое у меня их теперь, нелегко ведь! - всхлипнула женщина.
Он и сам понимал, нелегко. Звонил в коммунально-жилищную часть, выяснял. Оказалось, квартиру не собираются забрать совсем, а только принято решение поменять на меньшую. Уладил всё и собрался уже уходить, но вспомнил об официантке и позвонил в казарму, чтобы прислали к нему его радиста.
Радиста почему-то долго не было, и Лосев, подойдя к потемневшему окну, курил, не зажигая света. "Смотри ты, как время бежит! У "Брамса" уже дочь... Ах, Костя-Костя, не дожил! А жизнь будет продолжаться и после нас, до чего-то не доживём и мы..."
В дверь кто-то постучал. Лосев очнулся от размышлений.
- Войдите!
Вошедший красавец сержант чётко отрапортовал:
- Товарищ подполковник! Сержант Дудин по вашему приказанию прибыл!
- Вольно. На чём прибыл? На черепахе?
- Я на вещевом складе был, получал новые сапоги. Только нашли.
- Хорошо, садись. Разговор у нас будет деликатный.
Сержант сел на стул, а Лосев всё ходил по кабинету, курил и не знал, как ему приступить к такому щекотливому разговору. Ничего не придумал, спросил, как выстрелил:
- Это от тебя ждёт Валя ребёнка?
- Уже нажаловалась?! - Радист вскочил.
- Нет, не жаловалась. Ты - садись... Сам догадался.
Дудин, встретившись с глазами-точечками, укололся, как об острые гвозди, тихо пробормотал, опуская голову:
- Ну и что?
- Так, - сказал Лосев, словно поставил печать. - Художник, значит? Творишь? Ну - ладно. Будем считать инцидент исчерпанным. Даю тебе - 5 суток...
- Слушаюсь! - радостно вырвалось у Дудина. Готовый отправиться на "губу" хоть сию минуту, он снова вскочил, уставился Лосеву в лицо преданно и просветлённо. И опять напоролся на острые гвозди, о которые, казалось, порвал себе душу. Лосев, словно подтверждая это, договорил:
- Да, 5 суток. Отпуска.
- Зачем, товарищ командир? Я не просил... Я - просился в другую часть.
- И чтобы, завтра же, всё было оформлено. В ЗАГСе! С печатями, свадьбой и гостями-комсомольцами. Меня - можешь пригласить в посажённые отцы.
- Да вы что, товарищ командир?! - Радист оторопел.
- А ты как думал! - припечатал Лосев ещё раз.
- Без любви? Жениться?..
- А когда ребёнка делал, ты ей что говорил?
Дудин молчал.
- Говорил, что любишь?
- Всё равно, вы не имеете права...
- Ты отвечай на вопрос: говорил или нет?!
- Мало ли, что говорится в такие моменты.
- Вот и для тебя настал похожий момент: женись!
- Как это - похожий? Ничего себе!.. Что это - приятно, что ли? Для неё - не такой был момент.
- Когда говорил, что любишь, ты ей - добра хотел, так? Вот и я тебе добра желаю. Будешь семейным человеком, перестанешь быть подлецом!
Дудин переменил тактику:
- Товарищ командир... - Смотрел ласково, подкупающе. - Давайте поговорим как мужчина с мужчиной.
- Если ты - мужчина, давай: слушаю тебя.
- А как бы вы на моём месте? Вот вы - солдат. По году бабы не видите...
- Женщины! Если уж как мужчина с мужчиной.
- Ну, женщины, не в этом сейчас дело. Вы на моём месте - не говорили бы ей?
- Если бы не любил - нет!
- А пошли бы к ней? Без любви, по одной потребности?
- Потребность, Дудин - это у кобеля. Человеку же - женщина должна сначала понравиться. Ладно, пусть даже не любил ты. А что с ней потом будет, думал? Что ждёт её?
- Что же она, по-вашему, девочкой была? Знала, на что шла. Значит, должна была позаботиться.
- А ты? Ни о чём не должен был позаботиться? Ведь она - верила тебе! Ты же на ней жениться обещал, сукин сын!
- И это сказала?
- А, так обещал, значит? Ну, ты у меня теперь просто так не отвертишься, подонок! Мужчины - не обещают!
- Ну, хорошо, ну, женюсь я, допустим. А дальше что? Жизни-то - всё равно между нами не будет. Это ж - ещё хуже...
Лосев долго молчал, что-то обдумывая, потом тихо сказал:
- Знаю, не будет. Без любви - никогда не бывает. Но ты - всё равно женишься на ней! И вот для чего. Во-первых, у твоего ребёнка будет имя и отчество, а не прочерк. Во-вторых, легче будет после родов и Вале - жена всё-таки. А в-третьих, голубчик, в жизни за всё надо платить! Чтобы неповадно было легкомысленно относиться и впредь к таким вещам. Будешь знать и ты, и другим подлецам наука, какая бывает расплата за обман. Ну, а когда разведёшься, будешь алименты Вале платить на воспитание малыша, а это - уже защита его интересов. Узнаешь вкус развода, чтобы в следующий раз женился со всей серьёзностью. И, наконец - тоже не исключено, бывает и такое - может быть, полюбишь Валю, пожив с нею и своим ребёнком. Значит, вообще всё будет хорошо. Как видишь, доводов много. Поэтому завтра же, чтобы твоё заявление было в ЗАГСе! Понял меня?!
- Понял. - Радист опустил голову. - Может, дадите хоть пару деньков подумать?
- Хорошо: сутки! За сутки - всю жизнь можно передумать. Иди.
Дудин ушёл, а Лосев ещё сидел, не зажигая света, опустив голову, свесив руки. Тикали настольные часы возле письменного прибора, сгущалась за окном темнота, а он всё сидел, не в силах подняться. И не было, казалось, ни мыслей, ни чувств, была одна усталость. Наконец, поднялся и пошёл.
Дома он почти без аппетита поел, послушал радио, почитал газету и уже лёг в постель - утром опять рано вставать - когда зазвонил на тумбочке телефон. Он поднял трубку:
- Слушаю. Да, Лосев. А, это вы, товарищ подполковник? Добрый вечер. Что?!. - Он умолк и долго внимательно слушал. А потом тихо и равнодушно сказал: - Спасибо. Большое спасибо, что позвонили. С меня - коньяк. Всего хорошего. - И повесил трубку.
- Кто это? - спросила жена.
- Начальник строевого отдела дивизии, - сказал Лосев, устало улыбаясь. - Так ждал этого, а вот присвоили, и вроде никакой радости. Будто опустошён...
- Ой, вам полковника присвоили?! - Жена всплеснула руками.
- Да. Только что поздравлял Дронов. Ещё никто не знает, даже комдив. Пушкарёв говорил мне после катастрофы Михайлова, что могу рассчитывать на разжалование до майора. Взял и послал документы на присвоение мне полковника. Посмотрят, мол, там, в Москве, на такую ситуацию - он задним числом это сделал - и, глядишь, оставят всё, как было: до полковника не поднимут, но и до майора не понизят. Видимо, так всё и произошло потом, но документы с аттестацией на полковника назад не вернули. Лежали они там себе, пока всё не забылось, а теперь, когда застрелился Одинцов, там их кто-то подал на подпись, не зная ещё о новом ЧП. Не жизнь, типичная армейская бюрократия: не угадаешь, за что тебя стукнут, за что наградят. Дронов тоже вот задержался в штабе, стал вскрывать дневную почту и удивился: подписано в Президиуме Верховного Совета! Значит, поворота назад - не будет. Вот и поздравил.
- Ну и хорошо, что так вышло всё, - сказала жена, выслушав. Подошла к нему, обняла руками за шею и нежно поцеловала в губы. Потом убежала в кухню, быстро нарезала там копчёной колбасы, сыра, налила в рюмки коньяка. А когда вернулась с подносом к Лосеву, он уже спал.
Радость в этот ласковый тёплый вечер нежданно свалилась и на Русанова. Сидел в гарнизонной библиотеке, просматривал новые журналы, когда подошёл Ракитин и на ухо прошептал:
- Тебя хочет видеть Капустина, в гости приехала.
Растерявшись от неожиданности, Алексей глупо спросил:
- Зачем?
Ракитин чуть не рассмеялся:
- Говорит, соскучилась по твоей улыбке: жить без неё не может. - А на улице негромко прибавил: - Серьёзно, Лёшка, так и сказала.
- А где она сейчас? - спросил Алексей, почувствовав, наконец, как овладевает им нетерпение и радость.
- Сидит у нас дома. Я, на всякий случай, прихватил вот свои шмотки. - Ракитин показал шлемофон, который держал в левой руке, планшет с картой и кожаную куртку. У ребят переночую. Ну, а ты - иди, развлекай красавицу-гостью.
- Спасибо, Гена! - произнёс Алексей с чувством и понёсся в деревню. Возле духана остановился, купил бутылку рома, шпроты, конфет. В дом к себе вбежал с гулко бьющимся сердцем - это же надо, Оля приехала!.. Действительно, Ольга сидела за столом возле зажжённой лампы и что-то читала. У него ослабли ноги.
- Оля!..
- Алёшенька!..
Они бросились друг к другу, но обняла только она - у него были заняты руки. Он торопливо поставил бутылку на стол, избавился от конфет, шпротов и, наконец, увидел Ольгу по-настоящему, всю. Она была в элегантном красном костюме, разрумянилась от волнения, глянцево блестели чёрные глаза - по всему чувствовалось, ждала его, радостно улыбалась.
Вот теперь он подхватил её на руки и, целуя, приговаривал:
- Лёлечка, неужели - ты? Просто не верится! Какое счастье!
Он действительно был так счастлив, что даже не ожидал от себя такого. Целуя, тормошил её, о чём-то пустом расспрашивал, заглядывал в милые, такие любимые её глаза. Она, чувствуя, что нежно любима, желанна ему, мгновенно растворилась в его радости и счастье, счастлива была и сама, бормотала что-то, отвечая невпопад. Наконец, поняла, что` его беспокоит, что` самое главное для него - ответила:
- Да нет, ненадолго. Утром - надо быть в Тбилиси, и сразу на поезд. Я за покупками сюда приехала - у нас же там плохо с товарами! Еле отпросилась у Сергея. Быстро купила всё, и к тебе! Хоть улыбку твою ещё раз увидеть. - На глаза её набежали счастливые слёзы.
Он посоветовал:
- А ты останься. Почему обязательно утром?
- Так у меня же там вещи в камере хранения!.. - Она растерялась.
А он обиделся:
- Что с ними сделается?
- И вообще...
- Что вообще?
- Я не могу...
- Но почему? Ты что - военная? Мы же любим друг друга! По-настоящему, я теперь знаю. Оставайся насовсем, Лёлечка! Я не могу без тебя.
Господи, если бы он знал, что наделал своим признанием, своей мальчишеской искренностью! Не мог даже представить себе, что его слова, его запоздалое признание так опрокинут её, повалят на диван и доведут до такой глубокой истерики. Слёзы текли у неё из глаз, не переставая, она захлёбывалась ими, икала - так бывает у детей, когда случается в доме несчастье, смерть матери или отца. А тут Алексей не понимал, что её так смяло, какое непоправимое горе привело её в такое полное отчаяние? Перепугавшись, он только спрашивал и спрашивал:
- Ну, Олечка, ну, что с тобой? Милая, хорошая моя, что случилось? Ну, объясни же, я не понимаю, что произошло, что я такого сказал?..
Она увидела его испуганные глаза, запричитала:
- Господи, какая же я несчастливая! Какая несчастливая! Ну, за что, Господи?! За что ты меня так?..
Алексей гладил её по спине, успокаивал, как ребёнка, и ничего по-прежнему не понимал. А она не объясняла, только отпивала из стакана воду, чтобы не икать. Затем попросила:
- Налей - что там у тебя? Кажется, ром?
Он налил ей, и себе. Они выпили, целовались - упоительно, сладко, как целуются после долгой разлуки влюблённые. Но глаза Ольги уже не лучились от радости - были печальными. Чтобы не молчать, спросила:
- Чем это у вас так резко пахнет? Какой-то краской, что ли?
- Генка красил свою кровать. Вернее, подкрашивал. А банку оставил, наверное, открытой. Я сейчас уберу её на веранду. - Алексей поднялся из-за стола.
Она спросила:
- А кисточка есть?
- Не знаю. Зачем тебе? - Он подошёл к окну, выходящему на веранду, взял банку с краской - действительно, крышка была прикрыта не плотно - и произнёс: - Есть и кисть.
- А какого цвета краска?
- Голубая. Зачем тебе?
- Да так просто. Жаль, что голубая. Вот если бы красная!..
Он вынес банку на веранду, вернувшись, спросил:
- Ну и что, если бы красная?
- Да так, ничего. А куда ты её поставил?
- В угол там... Оттуда запах не будет теперь слышен.
- А кисть?
- На банку положил. Ну и разговор у нас!..
- А я в городе, днём, тоже попала на один разговор. В жизни такого не слыхала!..
- Интересный, что ли? Или, как у нас...
- Мне - запомнился. Особенно эта женщина понравилась. Говорили потом, что прие`зжая, из какой-то московской газеты.
- А что произошло-то? - заинтересовался Алексей.
- Подлость. Женщина эта - очень красивая - понравилась местному донжуану из хамов. А у неё - был свой провожатый. Так этот донжуан взял и ударил его. Да так сильно и неожиданно - прямо в лицо - что тот потерял сознание. Вот она и выкрикнула этому хаму: "Ну? Что ты этим доказал?!" А он ей: "Пуст знаит!.." - Ольга вышла из-за стола и, принимая позы то журналистки, то тбилисского хулигана, принялась изображать диалог в лицах. "Что знает? - спрашивает она его. - Что ты - сильное и злое животное". А он ей: "Но-но, палегчи, а то и ти сейчас палучишь!" Вот тут она ему - ну, прямо молодчина девка! - и говорит: "Давай, одолей ещё и меня! Но, знай, всё равно - есть животные, ещё злее и сильнее тебя. А надо быть - человеком!"
Ты бы видел, что тут началось!.. "А я тыбе што, ни чилавэк, да?!" И прямо к ней, с кулаками. А она - видит, люди уже вокруг, шум - опять ему по мозгам: "Если тебе дать, - говорит, - ещё пистолет, и право убивать, ты сможешь победить уже 10-х. Но называть тебя будут - фашистом, понял!" И добавила - как наотмашь ляпнула: "Только ни-когда, ты, животное, не добьёшься, ни кулаками, ни оружием, чтобы тебя - полюбили!" Тут этот подонок аж затрясся: "Дабьюс!" А она ему: "Нет! Тебя - будут только бояться и ненавидеть, как Берию!" Тут этот скот ей: "А ти знаешь, что ми сейчас находимся на плёщади имени Берия!" Она ему: "Да, площадь красивая, но её - переименуют. А ты - навсегда останешься скотом!"
Лицо Ольги горело от святого негодования и было прекрасным. Глядя на неё с нескрываемым изумлением, Алексей сказал: