Сотников Борис Иванович : другие произведения.

Книга 1. Пролог в безумие, ч.1 (окончание)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

 []

--------------------------------------------------------------------------------------------------
Эпопея  "Трагические встречи в море человеческом"
Книга 1  "Пролог в безумие"
Часть 1  "Дорога к Свободе, Равенству и Братству" (окончание)
-------------------------------------------------------------------------------------------------
2

Ладыжников знал дорогу хорошо даже в темноте, вёл вперёд уверенно, и они тихо переговаривались. Начал этот разговор Владимир:
- Иван Палыч, вы понимаете, что здесь затевается?
- Думаю, что да. Богданов с Луначарским очаровали Горького своими идеями. Хотя идеи-то эти они сами заимствуют у Толстого; тот первый ударился в богостроительство на старости лет. Сначала, правда, только в богоискательство, а потом уж и принялся строить себе Бога по собственному вкусу и разумению.
- Зачем?
- Чтобы обрести в душе утрачиваемый смысл жизни. В особенности же ему хочется, насколько известно, определить, зачем родился? Старика тревожат эти вопросы в предощущении смерти. Говорят, с ума даже стал сходить, пытаясь всё понять. Ну, а эти, - кивнул Ладыжников, оглядываясь назад, - тоже туда же. А теперь, когда и Горький написал повесть на такую же тему, захваливают его.
- Зачем?..
- Как зачем? Разве вы этого не поняли? Чтобы получить от него деньги на партийную школу. Станут лекторами. Будут жить здесь, получать зарплату, как профессоры.
- Так ведь школа-то будет антипартийной, чуть ли не для попов! - вырвалось у Владимира с возмущением.
Ладыжников, казалось, не обратил на это внимания:
- А своих денег у Горького сейчас мало: гонорар за "Мать" уже почти истратил. Вот они и подсказали ему выход: пусть поможет ещё и партия. Для этого, по-видимому, вас и пригласил сюда. Впрочем, как и меня. Во всяком случае, я так думаю. Ведь я - коммерческий директор издательства РСДРП "Фэрляг" в Берлине.
С коротким смешком Владимир согласился:
- Я тоже так думаю.
Ладыжников вздохнул:
- А у меня для вас есть новость, которая, как мне кажется, должна вас обрадовать. - Он огладил горстью русую бородку и усы.
- Какая же?
- Красин сообщает из Петербурга, что нашли там, наконец, жениха для фиктивного брака на младшей сестре покойного фабриканта Николая Шмита. Старшая сестра, как вы помните, сразу согласилась отдать свою часть наследных денег для нашей партии. А эта, Лиза, тоже вот подросла и согласна. Обе находятся сейчас в Париже.
- Ну, и кто же согласился жениться на младшей? Буренин?
- Нет, его друг. Тоже в прошлом "боевик", но помоложе на 5 лет. Ему сейчас 29-й пошёл. По происхождению - граф. Учится в Петербургском университете, студент. Так что этот больше подходит на роль жениха неправомочной 18-летней...
- Вот это прекрасная новость, Иван Палыч, просто замечательная! - обрадовано проговорил Владимир, вспоминая историю с завещанием денег партии миллионером-большевиком Николаем Шмитом.
В декабре 5-го года, когда в Москве началось вооружённое восстание рабочих, владелец небольшой фабрики Николай Шмит, будучи большевиком и холостяком, получившим в наследство от умершего отца огромное состояние, вооружил своих рабочих, и его фабрика превратилась в главную московскую крепость восставших. А после подавления восстания молодого человека, естественно, арестовала полиция, зверски избила, повредив печень и почки, и, не оказывая ему медицинской помощи, поместила в Бутырскую тюрьму. Понимая, что живым из тюрьмы уже не выйти (его продолжали там истязать на допросах и грозили даже убить) Николай Шмит добился свидания с сёстрами и упросил их передать его долю капитала для продолжения борьбы с тиранией Московскому комитету РСДРП. Старшая сестра была замужней женщиной и по закону имела право распоряжаться долей наследства брата, которая ей достанется в случае его смерти. А вот младшая, как не достигшая 20-летнего возраста, разрешающего ей подписание юридических актов, ещё не имела такого права. Однако, в случае замужества, такое право вместо неё мог получить её муж, который с её согласия мог стать одновременно и её супругом, и опекуном её имущества.
В феврале 1907 года Николай Шмит был задушен в тюрьме, но тюремщики объявили, что арестованный повесился сам. Дальше началось дело о наследстве. Но у юной и не очень-то красивой Лизы всё ещё не было жениха, который бы согласился отдать деньги "какой-то там партии". И тогда появилась идея - с согласия Лизы, конечно - выдать её, Елизавету Павловну Шмит, замуж фиктивно.
- Ну, и кто же он? - спросил Владимир.
- Александр Михайлович Игнатьев. Красавец, граф, как я уже говорил. Красин пишет, что даже богат. Готов выехать к своей невесте в Париж для венчания хоть завтра, но... при одном условии!
- Каком же? - насторожился Владимир.
- Вы недослушали меня... Дело в том, что Лиза уже вышла замуж. Тайно. Но брак этот - не церковный, а гражданский. И главные родственники Лизы - 2 дяди по матери: Викул Морозов и Иван Морозов, фабриканты - ещё ничего не знают о её замужестве. Её деньги пока что они держат в банке на своих счетах как опекуны.
- А зачем вся эта тайна, если муж уже есть? - удивился Владимир.
- Сейчас поймёте... Этого мужа вы хорошо знаете: Виктор Константинович Таратута! Кстати, он друг Игнатьева и почти ровесник. Но его как революционера-боевика всюду разыскивает теперь полиция. Разве Морозовы согласятся передать деньги такому человеку? Да ещё и муж-то он не венчанный. А вот если граф и богач обвенчается на Лизе, это - пожалуйста.
- Так за чем остановка?
- У этого графа есть своя невеста, любимая. И он требует гарантий от Лизы, что после выхода за него, она тотчас же даст ему развод. Он устроит ей "измену", и она должна дать честное слово... Этого хочет и Ольга Канина, невеста Игнатьева. Она тоже студентка и революционерка.
- А как на всё это отреагировала "наша" невеста? Прямо романтический водевиль какой-то!
- Пока ещё никак. Надо, чтобы Игнатьев приехал к ней и договорился обо всём сам, лично.
- Красив, говорите?.. - уточнил Владимир, сомневаясь уже в благополучном исходе затеи. Слишком всё было романтично, по-книжному. А в жизни эта "купчиха" возьмёт да и влюбится в чужого жениха красавца! И что тогда?.. Хотелось бы каких-то более конкретных гарантий, чем слова чести двух молодых людей. Какого-то, ну, контроля, что ли, чтобы события разворачивались в нужном направлении. Деньги-то - крупные!
Помолчав, спросил:
- Я думаю, лучше было бы организовать им эту встречу как можно скорее. И не в Париже, а в Женеве. Где мы смогли бы взять события под свой контроль, если понадобится. В чём-то, может быть, помочь этим молодым людям. Рисковать миллионом русских рублей глупо, батенька!.. Да и Виктора Таратуту нужно переправить в Женеву, пока его жандармы не сцапали. Пусть лучше здесь охраняет свою жену от соблазнов.
- Я тоже так думаю. Надо вызывать в Женеву или в Париж всех: и Таратуту, и Олю Канину, и Игнатьева. Так у них будет больше доверия друг к другу.
- Ну, что же, надо обдумать всё и принять срочные меры... Хорошо, если бы этим занялись Шестернин и Буренин. Деньги стоят того! А Горький знает о том, что у нас скоро будут деньги?
- Знает, Владимир Ильич. - Ладыжников опустил голову.
Впереди показалась гостиница, освещённая высоко поднявшейся луной. Было уже поздно. От дружных волн сверчков небо, казалось, то сжималось, то разжималось. Словно в такт этому сжиманию у Владимира заныло в душе: завтра будет, вероятно, трудный день: совещание на официальном уровне. И он подумал: "Как только закончим, сразу же и уеду. Надо узнать у портье расписание паромов..."


Утром Ладыжников отказался идти к Горькому и честно признался:
- Понимаете, Владимир Ильич, как давний друг Марии Фёдоровны я хорошо знаю её характер. И не хочу оказаться там между двух огней. Я же видел, как она вас вчера встретила в штыки... Значит, и от новой вашей встречи добра ждать не следует. Идти же против неё... как и против вас... сами понимаете... Лучше мне туда вообще не ходить. Всё равно ничего не изменится...
- Как хотите, Иван Палыч, - попытался Владимир отнестись к этому заявлению с безразличием. Но тут же обиделся: - Только ведь это похоже на беспринципность.
- Согласен. Но у меня и сегодня сердце пошаливает. Так что получается, как бы кстати: лучше мне полежать. Так и передайте там: плохо с сердцем, мол. Пошаливает. Иногда лучше быть дипломатичным, Владимир Ильич, чем принципиальным. Чтобы не навредить никому.

3

Когда гости ушли, Горький, несмотря на то, что действительно устал, спать не ложился - произошёл несколько неожиданный разговор с женою. Думал, Маруся начнёт пенять ему за Ленина или что-нибудь в этом роде. Но нет, Мария Фёдоровна оказалась мудрее:
- Вот вспомнили тут про Веру Николавну Фигнер. А ты знаешь, в тот год, когда она была арестована, её брат, Николай Николаевич Фигнер, выступал с гастролями в оперных театрах Европы.
- Я слыхал о нём от Шаляпина. Говорил - знаменитый тенор...
- А его жена зато знаменита женским басом: меццо-сопрано. Кстати, она итальянка. Гастролировала вместе с ним. Он пел партии Ленского, Германа, князя в "Русалке" Даргомыжского. Она блистала в ролях Розины, Кармен.
Горький вспомнил:
- Оне же обое - и муж, и жена - из Мариинских, кажется?
- Да. А вот сестра - на революционные гастроли пошла... Нежная, говорят, красивая была! Не понимаю, как она выдержала столько лет в одиночке Шлиссельбургской крепости?.. Зачем вообще выбрала себе такую опасную дорогу.
- Марусенька-а!.. - изумился Горький. - Но ведь и ты... тоже красивая и нежная... а туда же?! Стала вот большевичкой. У Ленина...
- Ну, я, это другое дело...
- Почему же другое? Могли арестовать и тебя.
- В том-то и дело, что не могли! Шеф жандармского корпуса Володя Джунковский не разрешил бы. Бедненький, так и не женился до сих пор, всё надеется, ждёт... Да и великая княгиня... тоже была влюблена в меня и не позволила бы довести дело до тюрьмы.
- А ты - что же, оставила разве Джунковскому какую-то надежду?.. - Горький от ревности побледнел и растерялся.
- Нет, разумеется. Я знала, что никогда не смогу полюбить его: он совершенно не в моём вкусе. Но - благодарна ему и за его любовь, и за своевременный совет уехать с тобой за границу.
- Он разве не ревнует тебя ко мне? - удивился Горький.
- Тебя он готов убить. Но за меня опасался, что не сумеет помочь, если... Алёша, может, отложим этот разговор?
- Ладно, отложим, - легко согласился Горький. Но не по слабости характера, как считал Ленин, полагавший Алексея Максимовича слабохарактерным. Если вопрос касался чего-либо важного, он умел отстоять свою точку зрения. Так случилось и в этот раз, когда он предложил: - Поговорим тогда о Ленине.
- Зачем? Что в нём интересного?
- Маруся, подумай, зачем мы пригласили сюда Ленина? Чтобы перетянуть на свою сторону в важном для нас деле. А вот приняли плохо. Надо это как-то поправить... Так что, прошу тебя: не отталкивай его.
- Хорошо-хорошо, - так же легко уступила мужу Мария Фёдоровна. Но тут же добавила: - А всё-таки противный у него характер!
- Ладно, договорились, - обрадовался Горький. - У меня он тоже не сахарный. Главное в людях порядочность, а не характеры. А Владимир Ильич - честно тебе говорю, положа руку на сердце - человек умный и с совестью. Я себя чувствую виноватым перед ним.
- Да при чём тут ты? В случившемся больше моей вины.
- Я рад, что ты всё поняла и не сердишься. А что, если я приглашу его на послезавтра в Неаполь. Пусть отдохнёт маленько, посмотрит музей... А может, махнуть мне с ним на Везувий? Как ты считаешь? В дружеской беседе, мне кажется, он легче поймет всё. Поверит в искренность нашей затеи.
- Делай, Алёша, как знаешь: тебе виднее. Но помни: ты человек очень покладистый, а он - всё-таки упрямый и беспощадный. Я это бабьим нутром чувствую: противный он человек! Да ещё от Плеханова многому научился.
- Марусенька, мир всегда лучше ссоры. Вот и не будем с неё начинать... А Плеханов тоже умнейшая голова! Сама знаешь, я предпочитаю умных мужиков. Любопытно послушать, поспорить! Толстой - уж тут я` тебе говорю! - прескверный человек по характеру. Однако общаться с ним интересно. Чего не могу сказать о Чехове: молчун. С ним и толковать-то вроде не о чем, он токо слушать любит. А характер - хотя и деликатный, но тоже упрямый.
Мария Фёдоровна радостно рассмеялась, и Горький удивлённо спросил:
- Ты это чему? Я глупость, што ли, сказанул какую?
- Да нет. Ты у меня - сам редкая личность! И умный, и добрый, и деликатный. И даже мягким кажешься многим. А на самом деле - ты не размазня, ты твёрдый, когда доходит до серьёзного.
- А што же в этом смешного тогда, не понимаю?
- Смешно то, что и Чехов был мягким и деликатным только до определённой черты. А дальше - твёрдый и даже ядовитый, где надо.
- Ну, так это - где надо.
- Женщины лучше тебя разбираются в мужчинах, Алёша. Особенно - актрисы. Поверь мне, уж они-то насмотрелись на мужиков не только по ролям и в театре, но и за театром!..
- То-то Ольга Леонардовна и разобралась в Чехове!.. - насмешливо посмотрел Горький на жену.
- Там - другое, - примирительно заметила Мария Фёдоровна. - Не сидеть же ей было с ним в Ялте? Ей хотелось играть. Да и мужчиной Антон Палыч был слабеньким, всё время болел. Ему нельзя было жениться вообще. Но он... настоял.
- Так ведь он и не жаловался...
- А вот ты без женщин не можешь! - рассмеялась Мария Фёдоровна добродушно. - Интересно, в кого ты такой... сластолюбец? У тебя татар в роду не было?..
- Ну-у, Марусенька!.. С чего ты такое взяла?.. - смутился Горький и полез за папиросой. Мария Фёдоровна лукаво посмотрела на него и оставила, сказав:
- Пойду, приготовлю постель: давно пора спать. - Откуда было знать ей, что через 3 с половиною года поедет на 2 месяца в Россию, чтобы повидаться с сыном, погостить у знакомых, а Горький изменит ей со случайной русской женщиной - просто так, по физиологической "потребности". История эта примет огласку, больно оскорбит Марию Фёдоровну, когда она вернётся на Капри, и это оттолкнёт её от Горького навсегда. Получится, как бы напророчествовала себе судьбу...

4

Горький пришёл к Владимиру в отель в 10 утра, когда Ладыжникова уже не было - ушёл к морю. Как ни в чём ни бывало, Алексей Максимович завел опять разговор об итальянцах:
- Бодрый, весёлый народ!
- Ну, весёлые люди есть и у нас!
- У нас их мало. Токо пьяный кураж, а настоящего-то веселья, а уж тем более - бодрости, нет. Большинство - безликий цемент для скрепления всякой гадости.
- Вы имеете в виду интеллигенцию?
- Народ - тоже.
- А чем вы это объясняете? - спросил Владимир, заинтересовываясь разговором.
- Унылой жизнью, чем же ещё! Я уже говорил вам: почему наш фольклор пропитан восточным фатализмом. Но я пришёл к вам вот зачем... Завтра чётное число, придёт "Маффальда" в наш порт, и я хочу вас пригласить в Неаполь. Посмотреть знаменитый Национальный музей. Я лично в восторге от него и часто захожу, когда бываю в Неаполе. Посмотрим и старые развалины Помпеи у подножия вулкана. На другой день подымемся на Везувий, и домой. Ну, как, согласны?
- Согласен. А где ночевать будем? Гостиницы, вероятно, переполнены туристами.
- У меня там хороший знакомый живёт, итальянский писатель Роберто Бракко. Вот и навестим его, если не окажется в гостинице свободного номера. Роберто рад будет...
- Ну, что же, завтра, так завтра. А как же с чтением вашей повести?..
- Время есть: предупрежу всех о перерыве с сегодняшнего дня, да и сам отдохну маленько: что-то подустал.
- А как с билетами на пароход? Заранее можно приобрести?
- Вы завтракали сегодня?
- Да, вместе с Ладыжниковым. Он на берегу где-то.
- Вот и мы спустимся. Купим билеты на "Маффальду" на завтра, познакомлю вас с рыбаками - они как раз вернулись сейчас с ловли. Пообедаем с ними свежей рыбкой, а завтра..."Маффальда" от нас пойдёт на следующие острова, и мы с ней. Сдаст там почту, прихватит ещё 5-6 человек, и - прямиком на Неаполь. Я попрошу капитана, он поставит для нас столик на палубе. Будем потягивать каприйское винцо и любоваться красотами. Ну, как?
- Что же, - улыбнулся Владимир, - план принят.
- Тогда готовьтесь к сегодняшней части плана, и пойдём!
- Так ведь голому идти в баню - только подпоясаться! Идёмте, я готов.


На другой день Владимир уже плыл в Неаполь на знакомом ему пароходике, и всё шло по плану Горького в точности так, как он говорил, и так же легко сбывалось, как и в плане вчерашнем, от которого до сих пор было радостно на душе. От удовольствия Владимир прикрыл глаза и вновь очутился на вчерашнем берегу возле рыбацкого посёлка. Даже восторженный голос Горького будто слышал опять:
- А сейчас не поверите глазам своим, что` можно устроить на берегу среди скал и камней! Видите домик и сад? - Горький подвёл Владимира к зелёному оазису за скалой. - Всё это место расчистил от камней 3 года назад и навёз плодородной земли на этот пятачок синьор Антонио Эспозито с женой. Построил тут дом, и вот, что здесь теперь стало! - Горький показал рукой на пышный цветник в небольшом дворике. - Цветы для Марии Фёдоровны я покупаю и летом, и зимой токо у Антонио! Идёмте, познакомлю... Прекрасные люди!..
Следующими прекрасными людьми в рыбацком посёлке оказались могучие рыбаки-братья Спадаро, занятые подготовкой сетей и лодок к вечернему лову.
- Пойдёмте к старшему, - рокотал Горький, увидев вдали рослого, выше себя, старика. - Это - Джиовани. Хороший старик - мудрый, весёлый. Попросимся, он возьмёт нас с собой. Лодка у него большая, места хватит... Красота на вечернем море необъяснимая! А уходят рыбаки ненадолго, на 2-3 часа всего, и вернёмся...
Джиовани Спадаро выглядел 50-летним загорелым гигантом, морщинистым от солнца. Одет он был в тельняшку и старые шорты ниже колен. Настоящий его возраст - 70 лет - выдавали только седые кудри да плохие, с чернотою, зубы, хотя он никогда не курил. В остальном это был крепкий мускулистый мужчина - улыбающийся, с выцветшими голубыми глазами.
Но более всего запомнилось время, проведённое в море. Вода золотисто плавилась под лучами заходящего солнца, севшего на морской горизонт, было много белых парусов и рыбы, и Владимир не умолкал от охватившего его восторга. За что и получил от Джиовани, как признался Горький сегодня, обидную кличку: "Синьор Дринь-дринь".
- За шумное многословие, надо полагать, - пояснил он. - Рыбаки не любят разговоров во время лова. Ну, да ничего, коли приглашал нас к себе опять, стало быть, обиды не держит.
- Ладно, я тоже учту, - не стал обижаться Владимир. - Не буду больше "дринь-дринькать". Вот, проклятый характер! Надо же...
Горький был в хорошем настроении, как и вчера. На столике, поставленном перед ними матросами, стоял холодный кувшин с каприйским вином, на тарелках слезился ноздреватый сыр, нарезанный ломтиками, да и беседа была интересной. Налив в стаканы, посмотрев на морскую бликующую синь за кормой, он произнёс:
- Ну, теперь - ваша очередь рассказывать: что за город Женева? Кто там из русских живёт? Кто жил прежде и чем известен? И как устроились вы там с Надеждой Константиновной?
Владимир достал из портфеля папку с листами чистой бумаги (всегда брал: вдруг явится мысль написать статью или кому-то письмо? Так что и конверты тоже всегда имелись), отвинтил колпачок с "вечной" ручки, наполненной чернилами, и, нарисовав на листе схему Женевского озера с вытекающей из него внизу рекой, начертил слева и справа от реки основные магистрали города. После этого принялся объяснять:
- Если изобразить озеро между Альпами вот так, в виде горохового стручка длиною в 72 километра и выгнутого выпуклой частью вверх, то город Женеву, - Владимир ткнул пером, - построили вот здесь и здесь, по берегам вытекающей из озера Роны. В западной части, вот здесь, живёт 60 тысяч человек. Она заканчивается горой Салев, куда подходит трамвай. Туристы выходят и лезут на гору, с которой виден весь город. На востоке - за рекой и за второй частью города, в которой проживает ещё 50 тысяч граждан - видна в Савойских Альпах французская гора Монблан. До неё, говорят, вёрст 70, но видна в ясную погоду хорошо. Её снеговая вершина похожа на треуголку Наполеона. А здесь, на горе Салев, что на западе, есть деревня Морне, которая разделена государственной границей: западная часть принадлежит Франции, восточная - Швейцарии. Женева вообще, кроме севера, окружена Францией почти со всех сторон. А в деревушке Морне прятались от швейцарских жандармов лет 15 назад Плеханов и Вера Ивановна Засулич. Заодно лечились там от туберкулёза лёгких, оставаясь при этом заядлыми курильщиками.
- Значит, как я, - заметил Горький и улыбнулся.
- Чему же вы улыбаетесь? - удивился Владимир.
- Да так, вспомнил сплетню о Плеханова. Якобы он там, на этой вашей горе, не только прятался от швейцарских жандармов во французской части деревни, но и от своей жены, когда возил на эту горку приезжающих к нему из России молодых социал-демократок. Пока жена... училась в университете на врача. Университет этот, будто бы рядом с их квартирой?..
Владимир, не зная, что говорить, замолчал. Горький это понял, добродушно произнёс:
- Дело житейское, чего вы стесняетесь?..
- Да, университет рядом, в сотне шагов, - ответил Владимир и продолжил рассказ о Женеве. - Вот он, университет, - поставил он на схеме жирную точку в восточной части города. - На улице Кандоль. А дом Георгия Валентиновича и Розалии Марковны... вернее, 4-комнатная квартира, которую они в нём снимали на 2-м этаже - цокольная часть домов в Женеве не считается этажами - находится вот здесь: Кандоль, 6. Рядом знаменитое кафе братьев Ландольтов, в котором собираются обычно наши российские социал-демократы и студенты.
- Почему вы сказали "снимали"? Разве Плеханов там уже не живёт?
- Не живёт. Старшая дочь вышла замуж и давно находится во Франции. Младшая закончила этот же университет и уехала вместе с матерью в Россию в прошлом году. Зачем ему одному такая квартирища? Накладно ведь...
- Да-да, - согласился Горький, - я забыл, что жена оставила его. Говорят, у него много книг, куда он их теперь?
- Я у него не был на новом месте, не знаю, как и где он живёт.
- Я слыхал от Луначарского, у него и хороших картин несколько. Гипсовый бюст Вольтера на письменном столе.
Владимир усмехнулся:
- Стало быть, вам известно, что Георгий Валентинович любит слыть этаким русским Вольтером? Многозначительный вид, латинские крылатые изречения, колкости на французский манер...
- Известно. Барин! - как в бочку бухнул Горький густым басом, да ещё напирая по-волжски на "о". Помолчал, самокритично добавил: - А я вот ни одного иностранного языка толком не знаю! Понимаю токо итальянцев в пределах общения с рыбаками. А Плеханов, моя жена - владеют сразу тремя! Причём, основательно.
- Ну, языки в пределах простого разговорного выучить несложно. А вот, чтобы читать и писать - это может не каждый. Про Женеву-то - продолжать? - спросил Владимир, приученный с детства к обязательности.
- Да-да, мне это не только интересно, но и важно. Вдруг приеду к вам? Сразу буду ориентироваться, где и что... Не надо и спрашивать.
- Старый вокзал - вот здесь, в западной части города, - поставил Владимир ещё одну жирную точку. - Рядом с площадью де-Корневан. А новый - вот он, в восточной части города. В неё можно проехать по мосту Монблан, - нарисовал Владимир первый мост через Рону, - либо по этим мостам, - дорисовал он ещё 5 мостов. - Но удобнее всего ехать в центр, к университету и кафе братьев Ландольтов всё-таки через первый мост. А к нам, в район "Каружки" - можно ещё и через четвёртый мост. Здесь, - он показал пером, - впадает в Рону с востока ещё одна река - Арв. Мутная - вытекает из гор - и быстрая. Вот и набережная "Каруж". Тут - редакция нашего "Пролетария". Здесь вот дом, в котором я снимаю квартиру. А это остальные адреса наших эмигрантов: Бонч-Бруевича, Семашко, Дубровинского. Я вам их тут обозначу точками и напишу адреса, а схему оставлю вам. - Владимир принялся за работу, спросил: - Что вас интересует ещё? Читальные залы, библиотеки, музеи...
- Пока - нет. А вот, кто бывал в Женеве из россиян с историческими именами - небезынтересно.
- Ну, это просто: Женева - не Париж и не Лондон, могу перечислить вам, не заглядывая ни в какие справочники. В Женеве издавал свой "Набат" Ткачёв, а "Колокол" с девизом "Зову живых!" Герцен - когда уже был смертельно болен. Посещали Женеву Кропоткин, Николаевский, Достоевский с женой. У них родилась там дочь и через месяц умерла.
- А у нас тут, на Капри, - вставил Горький, - у Луначарских умер сынишка недавно - в феврале. С тех пор жена Анатолия Васильевича не может оправиться от горя, плохо себя чувствует, никуда не ходит. Поэтому и на чтениях у нас её не было. Помните?..
- Да, помню. Мария Фёдоровна подавала вам какие-то знаки... Теперь понятно, почему.
- Родился мальчонка в декабре, назвали его Анатолием в честь отца - кстати, мой крестник. А потом он простудился, и... помер.
- У Плеханова, - вспомнил Владимир, - младшая дочь, Машенька, тоже умерла в детстве. Кажется, от какой-то простой болезни. А ведь Розалия Марковна, жена Плеханова - врач. Закончила в Женевском университете медицинский факультет. Потом этот же университет закончили и обе их дочери. Старшая - Валя, которая вышла за француза и уехала с ним, а потом и средняя. Теперь уж ей за 20...
- Луначарский рассказывал мне, как Плеханов с обиды на жену стал обыгрывать перед знакомыми её девичью фамилию - Боград, кажется: "Бог, может быть, ей и рад был, но токо не я!" Вроде как пытался оправдать этим свои измены жене.
Видя, что Владимир не реагирует на пошлую шутку Плеханова, Горький спросил:
- Так на ком из знаменитостей мы остановились?.. Да, кстати, жена Луначарского - сестра Богданова, урождённая Малиновская.
Владимир с лёгким сердцем живо откликнулся:
- Да никого, кроме Плеханова, народника Марка Андреевича Натансона и Веры Ивановны Засулич, которые и по сей день проживают в Женеве, и назвать нельзя. Хотя из 112-ти тысяч населения 40% жителей приходятся на эмигрантов из разных стран.
- Неужто никто больше и ничем не прославился? - удивился Горький.
- Вспомнил! Есть ещё одна знаменитая личность. Но о ней знаем только мы, российские социал-демократы, и самые главные жандармы Киева и Петербурга, которых изумила эта женщина-революционерка, решившаяся на безумно отчаянный шаг. К сожалению, она предала нас, большевиков. Это красавица дочь орловского помещика Смидовича и двоюродная сестра писателя Вересаева. Её фамилия по мужу - Леман. Инна Леман. Женевское озеро тоже ведь Леман.
- Уж не тот ли это Вересаев, который в Петербурге сотрудничал у нас с Пятницким в издательстве "Знание"? Помню, вместе с ним был ещё и писатель Куприн, более колоритный. Костя Пятницкий знал их обоих получше.
- Он самый, Викентий Викентьевич Вересаев. Настоящая его фамилия тоже Смидович.
- Еврей, что ли?
- Нет, русский, но в прошлом - из поляков.
- И что же произошло с его сестрой? Почему предала? Попалась, что ли?
- Могу рассказать, если хотите. История - знаменитая! Только вот рассказчик из меня не ахти какой...


Эту тренировку с мгновенным переодеванием Инна Леман делала вот уже вторую неделю, находясь в киевской тюрьме. Одним точным движением выхватывала из петельки на ярко-красной юбке крошечный крючок, и на пол тюремной камеры падала яркая распахнутая материя, из которой ей на воле сшили юбку по специальному её заказу. За юбкой слетал с плеч белый атласный жакет, расстёгиваемый с двух пуговиц тоже очень ловко и быстро. Под жакетом и юбкой у неё было серое, неброское платье из шерсти, зауженное в талии. Ещё движение, и с высокой прически, уложенной на голове в виде башенки, летела на пол барская шляпка с пером и вуалью. Инна тут же выдёргивала из величественной причёски заколку особой конструкции - тоже изготовили для неё на воле - и длинные освобождённые волосы резко падали ей на плечи широкой волной и делали её похожей на молодую фигуристую молдаванку. Эти перемены в цвете, одежде и причёске изменяли её внешний облик до неузнаваемости. Из 32-летней интеллигентной женщины она в мгновение ока превращалась в соблазнительную, но простоватую горожанку. На всю процедуру после тренировок стало уходить всего 15 секунд, за которые Инна успевала проговорить ещё и 2 фразы на разные женские голоса: "Ой, извините, пожалуйста!" - это собственным голосом, и "Ничего, я уже выхожу..." - непохожим на свой, писклявым.
- Великолепно! - похвалила товарка по камере, Августа Невзорова, наблюдательная, как профессиональный революционер, и строгая и требовательная, как бывший педагог. Она была на 2 года младше, но Инна считалась с нею, как со старшей и по жизненному опыту и по знаниям. Прошлым летом Августа предложила удачную идею массового побега из тюрьмы мужчинам - с помощью верёвочной лестницы, конец которой представлял собою якорь-"кошку". И побег через высоченный тюремный забор-стену прошёл под общим руководством Николая Баумана быстро и просто. Обидным было только одно: мужчины не захотели брать с собою женщину-автора, хотя тюремный двор для прогулок был общим.
Идея побега с переодеванием была тоже прекрасна по замыслу и логичности исполнения. Но она принадлежала не Августе, а Любе Радченко. Ещё недавно она сидела тут с ними и хотела убежать именно этим способом. Однако 3 недели назад её освободили под родительский залог в 500 рублей. Прощаясь под новый, 1903-й, год, Люба предложила:
- Может, решится кто из вас?..
Августу при её серьезном характере такой "подвиг", как она выразилась, не заинтересовал. Отказалась и киевлянка Мария Николаевна Афанасьева, даже обеими руками отмахнулась:
- Нет, я трусиха, это не для меня!
Только авантюрной натуре Инны мысль Любы пришлась по душе.
К Марии Николаевне как к местной приходили с передачами на свидания то её младшая сестра, то мать, оставшаяся без мужа. Вот через этих Афанасьевых Инна и стала передавать свои письма на волю. Попросила товарищей-подпольщиков сшить ей распахивающуюся от верха до низа юбку яркого цвета, бросающийся в глаза белый жакет, сделать заколку для волос. Не забыла и о густой вуальке к шляпе, чтобы жандармы, которые привезут на допрос, не могли запомнить её лица и опознать в случае погони. Всё это было передано ей потом в тюрьму вместе с деньгами, и начались тренировки...
Дни, заполненные целью, замелькали. И, наконец, когда узнали, что Люба Радченко уже вне опасности, добралась до Швейцарии, можно было под предлогом дачи "особо важного показания" добиваться необходимой поездки из тюрьмы в жандармское управление города.
Дальше идея побега сводилась к следующему... Жандармское управление размещалось во дворе Старокиевского полицейского участка. На допросы туда возили арестантов в специальной жандармской карете. Каждый арестант обязан был по приезде раздеться в ней и идти в помещение на допрос без пальто, невзирая на ветер и новогодний холод. Инна была уверена, никому из жандармов и в голову не может прийти, что она решится на побег со двора без пальто. Да и часовые же рядом! Один (от тюрьмы) - неотступно сопровождает в карете и из кареты, другой (от полицейского участка) - стоит на воротах у входа. Некуда деться иголке, не то что человеку. Стало быть, и часовые не будут ожидать от неё такого фокуса! Для одного из них, который будет стоять при выходе со двора на воротах, она заготовила даже вопрос, сбивающий с толку: "Поручик Дановский куда прошёл: налево или направо? Надо срочно вернуть в канцелярию..."
И вдруг, когда уже всё было готово и можно было ехать в жандармское управление, Мария Николаевна посоветовала Инне:
- Не проситесь только на завтра.
- Это почему же? - удивилась Инна.
- Завтра - 13-е января, число нехорошее: чёртова дюжина! Провалитесь.
- Вот ещё! - Полные губы Инны капризно надулись. - Стану я верить в эти предрассудки! И хорошо, что 13-е...
- Да чем же хорошо-то?
- А почему на 13-е должно не повезти именно мне, а не жандармам? Вот и пусть винят потом во всём 13-е число!
- Ну, как знаете... - Мягкая по характеру, Мария Николаевна улыбнулась. - Но я на вашем месте не торопилась бы.
Августа Невзорова прикрикнула на неё:
- А вы не каркайте, ничего и не случится!
Инна пояснила своё нетерпение:
- Каждый лишний день, прожитый здесь, в тюрьме, меня только изводит! - Она понюхала воздух камеры, пропитанный мочой и хлоркой. - Не переношу неволи!
- Ну, как знаете... - обиженно повторила Мария Николаевна. - Моё дело предупредить.
- За вашу заботу и тревогу - спасибо, но я всё-таки позову надзирателя, - Инна принялась стучать в дверь.
- Ну, шо тут у вас? - раздалось, наконец, за дверью.
- Доложите, пожалуйста, начальству, что политическая арестантка Леман просит на завтра срочное свидание со следователем в кабинете генерала Новицкого!
- Бач, чого захотилы! Цэ вжэ, як выришыть начальство...
- Иначе я не дам показаний, скажите! У меня особо важные сведения. Так и передайте.
- Та пэрэдам, мэни шо... - равнодушно ответил пожилой надзиратель Кондратюк. Было слышно, как его тяжёлые ленивые шаги удаляются по настывшему цементному полу. Отходя от двери, Инна проговорила с тихим вызовом, неизвестно кому:
- Жребий брошен! Пусть будет вздор всё, рублёная капуста, я не отступлюсь.
Ночью ей снилась мать - звала: "Доченька, измучилась я тут, ехала бы ты домой! Угомонись, хватит. Ведь и с мужем не ладишь, останешься одна". От последних слов Инна проснулась. Глядя на бетонные высокие своды камеры, мрачные от одинокой электрической лампочки, подумала о муже: "Неужели может оставить? Нет, он же и сам революционист!" Уснуть уже не могла: хотелось птицей лететь на свободу, увидеться с Николаем, успокоиться. Камера, как никогда, показалась невыносимой, вонявшей.
К завтраку Инна всё уже приготовила: сделала высокую причёску, надела красную юбку на серое шерстяное платье, атласный жакет, шляпку с пером и вуалью. Ела неохотно. А поев, сказала:
- Вещи мои выбросьте потом... Книги возьмите себе.
Сокамерницы промолчали, чтобы не сглазить. Ни о чём больше не разговаривала до прихода надзирателя и она, только пересчитала в сумочке деньги. Оказалось 18 рублей и пятиалтынный.
Надзиратель пришёл в 10 утра. Спросил:
- Леман издесь?
- Я, - отозвалась она.
- На допрос просылыся?
- Да, просилась.
- Тоди збырайтэся. Прыказано вас, той... видвезты, якщо нэ пэрэдумалы.
- Я готова, только надену манто.
- Одягайтэся, чекаю на вас. - Надзиратель стоял и моргал.
Она оделась, и он вывел её из камеры. Инна не оглядывалась. Мария Николаевна перекрестила её. Надзиратель затворил за собою дверь и повёл Инну во двор, где их уже поджидала карета с двумя молодыми конвоирами - один из них сидел внутри, другой ждал возле кареты.
Под ногами, обутыми теперь, как у всех зимой, в обыкновенные женские ботинки со шнурками, заскрипел снег, утоптанный сапогами жандармов. Небо над головою было мутное, низкое. Но зато воздух показался после камеры особенно свежим и чистым, даже вкусным, будто она его ела, а не дышала им. Сердце взволнованно билось.
Садясь в тёмную тюремную карету, закрытую со всех сторон, Инна проговорила подсаживающему её надзирателю:
- Спасибо, Фёдор Никитич, и прощайте! Больше я сюда не ворочусь.
Она села рядом с молодым жандармом, от которого пахло махоркой и сырым шинельным сукном. А Кондратюк, оставшийся на морозе, произнёс с сомнением в голосе:
- Навряд ли видпустять вас.
- Отпустят, не отпустят, а сюда я больше не вернусь, вот увидите!
Кондратюк досадливо подумал: "Ну, чого цэ вона выкаблучуеться?" Но вслух проговорил вежливо:
- Та у другой вьязныци нэмае жинок, баришня!
Кондратюка отодвинул второй жандарм, тоже молодой. Сел по левую руку от неё и крикнул кучеру:
- Давай, поехали!
В дороге солдаты молчали - стеснялись. От арестантки пахло духами, и одета была в красивое манто; шляпка с пером и вуалью - по всему видать, барынька! Одну такую действительно отпустили перед новым годом: родители аж из самой Сибири, будто бы, приезжали. Вызволили дочь под залог, на который можно было купить дом с садом и корову! Она - Радченко, а они - Баранские какие-то; кто знает, что за люди? Одно ясно - богатые. Видать, и эта такая же. О чём с ней говорить? С такими лучше не связываться; барышня, она и есть барышня. Возьмёт, да ещё пожалуется...
Во двор жандармского управления приехали быстро. Но для Инны время тянулось мучительно долго. Наконец, солдат просит снять пальто:
- Такой порядок, барыня-арестантка. Да тут полсотни шагов каких-то, не успеете и замёрзнуть! Филиппов вас отведёт.
Жандармы, видимо, не представляли, разглядывая яркую её одежду и статную фигуру, что она уже бывала здесь прошлым летом и знала в этом дворе, закрытом со всех сторон высоким забором, всё до мельчайших подробностей; 2 раза ходила после многочасового допроса в уборную, стоявшую здесь в самом углу. Вот и сейчас она вышла вслед за Филипповым из кареты и, стоя на морозе с ветерком, ждала, пока молодой жандарм оправит на себе шинель и шашку на боку, сдвинет на место кобуру с револьвером. Подняв голову, как и час назад на тюремном дворе, она увидела вверху мутную пелену: не то падал с неба снег, не то его просто снизу мело ветром и всё казалось мутным и взвихренным от мелкой снежной пыли.
- Идите впереди меня, вон туда!.. - скомандовал Филиппов и показал рукой в сторону высокого крыльца. Она помнила, куда идти, и потому смотрела теперь не на крыльцо, а на деревянную будку двойной женской уборной в глубине двора возле высокой кирпичной стены - на месте ли? Уборную не снесли - стояла, как и в прошлом году. Ну и, слава Богу, только бы не оказалась занятой, когда будет нужно, да ещё на обе двери. Тогда 13-е число окажется против нее, а не против жандармов. Для жандармов есть своя уборная в помещении, чтобы не ходить во двор. Для них вообще всё везде самое лучшее...
Доверившись судьбе, она пошла к крыльцу. За нею шёл Филиппов, молодой увалень, видимо, только начинающий военную службу, не испорченный наглостью старших сослуживцев - вежливый и стеснительный. Он привёл её к кабинету следователя, передал тому и, получив от него приказание стоять в коридоре, устроился ждать конца допроса за дверью. Сначала он ничего не слыхал, потому что не прислушивался, думая о невесте, оставшейся в деревне под Курском. А потом до него начали доноситься гневные выкрики следователя, возмущённого чем-то, и думать о личном Филиппов уже не мог, хотя и не разбирал слов, которые доносились к нему через дверь. Потом в кабинет к следователю грузно прошёл тучный генерал Новицкий, и Филиппову пришлось вытянуться перед ним, отдавая честь и выпучивая от усердия глаза, чтобы не навлечь неудовольствия. И снова из-за двери только гневливое бубонение. Но вот дверь, наконец, растворилась, и генерал, стоя в её проеме, багровый от возмущения, проговорил, оборачиваясь назад, в кабинет:
- Ну, знаете ли, сударыня, нам здесь - не до шуток-с! В другой раз захотите действительно сказать что-то серьёзное... не получите разрешения на аудиенцию. А беспокоить нас по пустякам нечего-с! Вашу мелкую просьбу вы могли изложить и смотрителю за`мка! Не советую вам больше...
Генерал захлопнул дверь и рассерженно удалился. А через минуту вышла и барынька в сопровождении следователя. Подполковник приказал, глядя на Филиппова:
- Всё! Можешь везти её в тюремный замок обратно! А дежурному по женскому корпусу... Впрочем, ничего не передавай дежурному, я протелефонирую ему сам, что надо сделать! Ступай.
Сойдя с барынькой с высокого начальственного крыльца, Филиппов услыхал её просьбу:
- Господин конвойный, мне срочно необходимо в уборную! - Арестантка показала сумочкой, которую держала в руке, на деревянное строение в глубине двора, добавив: - Господин подполковник сказал мне, что это где-то здесь, да?
- Да-да, это там. Я провожу вас, - ответил Филиппов смущённо.
Заключённая побежала к уборной лёгкой трусцой, придерживая сбоку рукой свою ярко-красную юбку, а в правой неся дамскую сумочку. Он шёл за нею не спеша, снисходительно улыбаясь: "Во как прижал барыньку генерал, аж бегом кинулась до ветру!" Подходя к уборной, он услыхал: "Ой, извините, пожалуйста!.." - и понял, что теперь там их две. Вторая пропищала: "Ничего, я сейчас уйду..." И, действительно, почти тут же отворилась вторая дверь - как раз, когда он отошёл от уборной в сторонку, чтобы покурить и не стеснять женщин своим близким присутствием, - и мимо него прошмыгнула с опущенной вниз головой другая женщина в сером неброском платье, какие носят обычно прислуги в богатых домах. Запомнились только тёмные космы на плечах и спине, да то, что была тоже молодой и фигуристой.
"Прислуга полицмейстера, наверное", - подумал Филиппов, проводив глазами цыгановатую девку. Достал из кармана кисет и начал сворачивать самокрутку. Служанка - видел это боковым зрением - взбежала было на крыльцо полицейского участка, но остановилась там в каком-то раздумье, словно что-то вспомнила, и той же лёгкой рысью сбежала опять вниз и зачем-то помчалась к воротам.
Точно так же, как и Филиппов, подумал об Инне и чиновник, увидевший её из окна и принявший за служанку. А Инна, прижимая подмышкой сумочку и делая её незаметной, волновалась: как убедить теперь часового на воротах, будто она догоняет поручика Дановского, которого ей приказано воротить к начальству...
Однако никого убеждать ей не пришлось: часовой скрылся от снежной завирюхи в своей будке. Инна незаметно проскользнула в открытые ворота - Филиппов, стоявший возле уборной, уже не мог видеть её оттуда, ворота были для него за углом - и выскочила на улицу.
Киев она до некоторой степени представляла по рассказам Марии Николаевны и, ориентируясь больше интуитивно, ринулась в сторону Крещатика, откуда, как ей казалось, она легче сообразит, как добраться к дому, в котором жили Афанасьевы. Мария Николаевна не один раз объясняла ей дорогу и даже начертила её на бумаге. Поэтому, свернув через минуту в проулок, затем в другой, третий и, прижимая к груди сумочку, Инна поняла, что до Крещатика, видимо, ещё далеко и потому лучше будет нанять какого-нибудь извозчика. Глупо же метаться раздетой по улице в январе! Десятки людей смотрят: куда, мол, это? Не к соседям же, коли не останавливается нигде. Могут запомнить, куда спешила!
И тут ей повезло: на углу очередной улицы встретился извозчик. Вот вам и 13-е число! Стуча зубами от холода и нервного напряжения, она достала из сумочки пятиалтынный и, показывая кучеру, прокричала:
- Подвезите, пожалуйста! С меня только что пьяные хулиганы сняли манто! А деньги - вот, - она отдала пятиалтынный и показала сумочку, - не отобрали...
- Мабудь, поспишалы, - заметил извозчик, останавливая возле неё лошадь. - Куды вам?..
Сев в пролетку, она назвала адрес. Тогда он, привстав на облучке, достал из-под себя меховую подстилку и, передавая её, сочувственно проговорил:
- Прикрыйтэся, пани, хуч ось цим!
- Спасибо вам! - благодарно отозвалась она и попросила: - Если по дороге встретится магазин женской одежды, остановитесь, пожалуйста. Куплю себе что-нибудь тёплое...
- Добре, панночка, добре, зроблю! От, бисови люды, га! Почалы грабуваты вже й вдень! То, мабудь, пьянюгы, донэчко. Йим, шо мала дытына, шчо жинка... - И взмахнув вожжами, прикрикнул на лошадь: - Гэй-гэй!
Замелькали улицы, проулки. Кутаясь в подстилку, Инна старалась пригнуть голову, избавляясь от ветра и любопытных глаз. Но людям на тротуарах было, кажется, не до неё - тоже не глядели по сторонам, подняв воротники и нахохлившись от снежной завирюхи, которая разыгралась уже по-настоящему. Оглядывался на неё только извозчик, то и дело справляясь:
- Ну, то як вы там, панночка, шче трымаетэся?
Возле магазина "Одяг" он остановился, и она, зайдя с холода в тепло, купила первое, что попалось на глаза - какое-то грубое, на вате, пальто и большой пуховой платок. Когда вернулась к своему спасителю на облучке, тот её не узнал, увидев перед собою не панночку, а бабу, похожую в своих обновках на крестьянку. Её же это лишь обрадовало. И уж совсем порадовалась, когда поехали дальше, и она заметила, как проскакал впереди поперёк улицы наряд конной полиции - возбуждённый, "на гвоздях". Значит, уже опомнились, ищут... Да только не "крестьянку".
Она не знала, что Филиппов, потерявший возле уборной терпение, стал её звать и, не слыша в ответ ни слова, решился проверить, что с нею произошло? Увидев, что уборная пуста, а вместо арестантки валялись на полу какие-то тряпки, побежал к следователю:
- Исчезла арестантка, ваше благородие! - выпалил он, бледный от страха.
- Как это исчезла?! Откуда, когда?!.
- Токо што, из уборной!
- Под суд пойдёшь, сукин сын! В Сибирь, в арестантские роты! - орал жандармский подполковник на перепуганного солдата. Однако было ему пока не до него: пришлось докладывать самому генералу Новицкому: побег из жандармского управления... Новицкий от негодования стал малиновым:
- Да вы хоть отдаёте себе отчёт, подполковник?! У нас недавно, только что, был коллективный побег - осрамились на всю Россию! А что будет, когда все узнают, что у нас - бегают уже и бабы? Прямо из сортиров! Что я скажу министру?! Что скажет на этот раз генерал Плеве?! Да он - наплюёт... в наши рожи! Вы понимаете это? Да я вас... вместе с этим дураком конвойным... в порошок сотру! Это же надо: в жандармском управлении! С допроса! Не из тюрьмы! Из уборной! Куры - и те упадут со смеху! А уж по министерству - такая слава пойдёт, хоть самим в говне топись!
Ничего этого Инна не слыхала, не ведала, стучась в дверь к Афанасьевым и боясь, что полиция, может быть, уже поджидает её здесь. Могли вспомнить, что мать и дочь Афанасьевы часто ходили в тюрьму, ну и... Впрочем, в тюрьме, возможно, ещё и не знают ничего, не могли они так скоро сообразить. Но всё равно в этом доме ей оставаться на ночёвку нельзя: утром схватят уж непременно!
Объясняла всё это матери Марии Николаевны торопливо, просила только быстренько покормить и дать немного хлеба с собой. А поев, принялась писать адрес, по которому нужно срочно сообщить хозяину квартиры, Степану Ивановичу Радченко, о её побеге и о том, что она будет ждать от него человека в Софиевском соборе. Больше ей деваться некуда в чужом городе. Назвала и пароль: "Я к вам от вашего мастера. Заказывали брюки?"
Забрав в сумочку завёрнутый в бумагу ужин, Инна поцеловала хозяйку и ушла. Теперь полиции нелегко будет опознать беглянку. Однако с наступлением темноты потемнело и у неё на душе. Вдруг никто не придёт к ней? Вдруг Радченко нет дома или арестован? Куда тогда? Опять рисковать судьбой Афанасьевых?
В соборе уже началась всенощная, а человека от Степана Ивановича всё не было. Инне становилось всё страшнее. Купила ещё одну свечу и пошла в дальний угол - там золотилась в голубом свете лампады икона Божией Матери. Остановилась перед нею и, держа свечу, ощущая запах воска и ладана, продолжала делать вид, будто молится.
Вскоре заметила, что от образа к образу идёт по кругу худенькая женщина. Поставит свечку, перекрестится и идёт дальше. Лицо её показалось Инне знакомым, она стала следить за нею. Наконец, та подошла к образу, перед которым стояла Инна. Они повернули друг к другу головы. Инна узнала белокурую Веру Саломон, а та - её. Поставив очередную свечу и отвешивая поклоны, Вера прошептала:
- Сейчас я уйду, идите за мной... - И пошла.
Инна двинулась следом. За площадью перед собором их ждал извозчик. Через полчаса он довёз обеих к дому профессора Тихвинского. Этот дом Инна узнала сразу, хотя и было темно. А ещё через 10 дней она была уже за границей, в Германии, куда прибыла нелегальным путём.
Мужа дома не было...
Выслушав рассказ Владимира о побеге Инны, Горький восхитился:
- У-дивительная женщина! Действительно, её побег - не имеет себе равных. Надо будет посоветовать её брату написать о ней рассказ.
- В России об этом не напечатают.
- Всё равно пусть напишет. Когда-нибудь-то напечатают? Или вам это неприятно?..
- Почему?..
- Ну - изменила вам, стала меньшевичкой...
- А этот Вересаев - хороший писатель?
- Куприн талантливее, но этот - серьёзнее. Основательнее, я бы сказал. Собирает материалы о Гоголе: хочет написать о нём большую книгу. Вообще-то он - практикующий медик, более врач, нежели писатель. Как наш Богданов.
- Алексей Максимыч!.. О Богданове - ни слова: мы с вами договаривались...
- Да я и не собираюсь...
Владимир, воспользовавшись паузой, спросил, чтобы отвлечь Горького от Богданова:
- А как вы относитесь к Гоголю?..
- Хорошо. Сатирик и драматург. И вообще его проза крепко поставлена. Но вот здесь, в Италии, его почему-то не любят.
- Странно. Откуда они его знают?
- Да в том-то и дело, что не знают и не читали никогда. Знали его прежде, римские официанты. Но не как писателя, а как скупого туриста. Он бывал в Риме несколько раз - и подолгу - так официанты насочиняли про его мелочность и скупость целые легенды. Мелкие скандалы будто устраивал им... Он обычно зимой в Риме отдыхал. А зимой в тратториях, где обедал Гоголь, пусто, делать официантам нечего, вот и сплетничали... Обсуждали его нос - во всей, мол, Европе такого не найти... Что-то про его безразличие к женщинам, мастурбацию в гостиничном номере, другие пакости. Итальянские официанты славятся сплетничеством. - Горький нахмурился, глядя на берег с далёким венчиком дыма на Везувии, сменил тему: - Владимир Ильич, всё хотел вас спросить... Вот вы - уже больше меня прожили за границей и, наверное, тоже задумывались: в чём заключается главное отличие здешней, европейской жизни, от нашей, российской? Как вы считаете?
- Чистотой в городах! - Владимир улыбнулся: - Европейцы - не мусорят, любят порядок во всём. И дороги у них - разве сравнить с нашими!..
- Ну, о российских дорогах, дураках и воровстве - известно давно. А вот, что вы думаете о "порядке во всём"? Почему у нас его нет и где эта первопричинная собака зарыта? Вернее, в чём она заключается?
- Думаю, что в отсутствии дисциплины в нашем народе, Алексей Максимыч!
- А почему её у нас нет, думали?
- Да как-то не очень... Глубоко в этот вопрос не вникал.
- А я вникал. Хотите знать моё мнение?
- С удовольствием! - Владимиру мгновенно стало интересно.
Горький поправил пальцем усы, со вздохом начал:
- Пошло всё, конечно, от немцев. Вся Европа знала о немецкой дисциплине, аккуратности и любви к порядку.
- Орднунг - ист орднунг! 1 - заметил Владимир.
- Вот-вот, правильно: закон - есть закон! Выше закона не может быть ничего - святыня, стало быть. Ну, и кто же следил за исполнением этих законов или соблюдением этой святыни?
- Видимо, правительство?.. - полувопросительно сказал Владимир.
- Нет, правительство - это у нас, в России. У немцев и у других народов это делается иначе. С этого, собственно говоря, наше различие и началось, ещё при Петре Первом, когда он рубил своё "окно в Европу", чтобы подражать всему европейскому. Не разобравшись в сути немецкого самоуправления городов и земель, он перенёс эти функции у нас на правительственный уровень. То есть, на законодательную, исполнительную и судебную ветви власти. Всё это оказалось наверху, над народом. А у немцев и вообще в Европе соблюдение законов, исходящих из законодательных учреждений, исполнение распоряжений правительства на местах поручается чиновникам городских и сельских магистратов, которых... нанимают себе местные власти. Действия этих чиновников, таким образом, контролируются гражданами. Не дай Бог, нарушить закон или права граждан! Чиновник будет немедленно снят. Поэтому каждый из них дорожит своим местом и служит и за страх, и за совесть.
А что такое чиновник и чиновничья власть в России? Наш чиновник сам олицетворяет собою закон, а зачастую ставит себя и выше закона. И повелось это с идиота Петра, сочинившего свою "табель о рангах", которая начиналась с верховных правительственных чиновников - сенаторов, генерал-губернаторов - и кончалась самыми маленькими, нижнего класса. Целую лестницу придумал из 14-ти ступенек-классов. Вся власть с тех пор отдаётся в государстве, получается, не закону, а чиновникам. Чем выше чиновник, тем выше его власть: и над чиновниками, и над гражданами. Все стали бояться не законов, а людей, в руках которых оказались законы. Даже пословица родилась в народе, отражающая подлинную суть дела: "Закон - что дышло, куда повернул, туда и вышло". Кто повернул? Чиновник. Выходит, кто главнее всех в государстве? Не Закон - чиновник. Вот, откуда пошли все наши невзгоды. За 200 лет этого чиновнического всемогущества развивались и другие паскудства: стремление чиновников к повышению в ранге - чем выше чин, тем больше государственное жалованье, почести и привилегии, да и личная власть. Разрастались услужливость, подхалимство, чинодральство, а главное - лихоимство! Пока чиновник не сдерёт с гражданина взятку, он его делу хода не даст. Всюду пошла волокита, воровство. Расхищение государственных денег, предназначенных на строительство дорог, мостов, фабрик, стало в руках губернаторов нормой. А какая бюрократия поселилась в судах, городских управах! Чиновников у нас боятся все: народ оказался в их власти, а не оне у народа, как, допустим, в Германии. Ревизор? Тот же чиновник. Куда деваться? Отдать чиновника в России под суд или снять с должности - дело почти немыслимое, безнадёжное. Он же лучше нас знает, к кому пойти с взяткой, ища спасения! И снова рождается в народе убеждение, закреплённое поговоркой: "Рука - руку моет..." В результате руки чиновников всегда оказываются на суде чистыми. А вот граждан, подающих в суд на чиновников, ожидает всенепременное возмездие! Разве не так? Какая уж тут дисциплина, порядок или ответственность!
- Прекрасные наблюдения! - восхитился Владимир. - Просто блестящая речь, Алексей Максимыч!
- Погодите хвалить, Владимир Ильич, я ещё не закончил эту речь...
- Есть продолжение? Я с удовольствием готов его выслушать!
- Вот и послушайте... Почему в России так много воровства? А вот почему. Во всём мире у чиновников нет привилегий. И жалованье они получают меньшее. Их легко снять. А наши - на особом положении, да ещё и воруют!
- Так в чём же дело? Почему немцы чтят закон, а наши делают из него дышло?
- Если взять за последние, допустим, 20 лет сведения обо всех чиновниках, сидевших в губерниях на руководящих постах, и составить из них список, а затем против фамилии каждого проставить фамилии его родственников - детей, братьев, дядьёв, родственников жены - и должности, которые он для них выхлопотал, то картина российской власти на местах ужаснёт вас своей "родственностью" и количеством - придётся прибавить ещё родственников выросших детей и внуков! Получится, что Россией постоянно управляет многомиллионная армия родственников. Вот "родственная сеть" и есть основной принцип управления российской государственностью. У нас негде искать справедливость. И не с кого спрашивать за воровство и злоупотребления властью. Везде вы наткнётесь на чиновничью круговую поруку.
- И каков же вывод? - спросил Владимир, сгорая от любопытства.
Горький налил из кувшина в стаканы и, подняв свой, заключил:
- Главной задачей российских преобразований должно быть, как мне кажется, не столько свержение буржуазии, скоко в первую очередь свержение власти чиновничества: выше всех должен стоять закон, а не чиновник. Если этого не будет сделано, жизнь в России никогда не изменится к лучшему!
Владимир тоже поднял свой стакан:
- Ну, что же, за это выпить не грех, хотя и спорно в смысле главной задачи. Главная задача, мне думается, не в этом...
По кивку Горького, мол, давайте сначала выпьем, они выпили, а потом, взяв ломтик сыра, Горький спросил:
- А в чём же?
- В свержении царизма.
- Свергните царя, появится новый - ваш.
- Что значит, "мой"?..
- Ваш, в смысле из революционистов. Кто-то же должен появиться над правительством? А это всё равно - функция царская.
- Не согласен с вами, - улыбнулся Владимир наивности собеседника, - но... это длинный разговор, если начинать его с функций.
- Ладно, договорим завтра: во-он там, на Везувии, - показал Горький, глядя на венчик дыма над горою-вулканом на берегу. - Там тоже имеется подъёмник, для туристов. Так что подняться наверх будет не трудно. А говорить о жизни с высокого места всегда интереснее и легче: дальше отодвигаются горизонты, дальше всё видится... Даже будущее.

ЛЕНИН И ГОРЬКИЙ
НА ВЕЗУВИИ
Часть людей обольщается жизнью земной.
Часть - в мечтах обращается к жизни иной.
Смерть - стена. И при жизни никто не узнает
Высшей истины, скрытой за этой стеной.
Омар Хайям
1

В Неаполь "Маффальда" пришла поздновато, чтобы можно было отправиться в Национальный музей либо на какую-либо экскурсию, поэтому занялись прежде всего поиском свободного номера в гостинице. К счастью, Горький увидел в порту в очереди фаэтонов, поджидающих седоков, знакомого извозчика, и тот объяснил, что номера есть только в Помпее, а в Неаполе, может, и есть, но придётся искать, так как туристов в городе пока ещё много, схлынут лишь в мае, когда наступит жара. Горький спросил у Владимира:
- Ну, Владимир Ильич, как поступим? Есть 3 варианта: либо ехать сразу в Помпею и утром осмотреть там развалины древних Помпей, как мы намечали, и оттуда подняться пешком на Везувий. А потом уже, на другой день, съездим в Национальный музей и затем, на знакомой нам "Маффальде", вернёмся на Капри. Либо ехать сейчас по Неаполю в поисках гостиницы, а завтра с утра - в музей, а потом на Везувий по фуникулёрному подъёмнику. И третий вариант: едем сейчас к моему знакомому писателю Роберто Бракко. Он любит показывать всё сам, по своей очередности, и начнёт, скорее всего, с древних замков города.
Владимир, не любивший лишних расходов и обременять собою незнакомых людей, отверг второй и третий варианты, не раздумывая:
- Давайте, Алексей Максимыч, не будем отягощать синьора Бракко и его семью своим присутствием и хлопотами экскурсовода. Ездить в поисках номера сейчас по городу - тоже нет резона: дороже обойдётся, я полагаю, чем ехать в Помпею прямиком. Так что я - за первый вариант. А древние замки осматривать - вообще ненужная трата времени: пусть этим занимаются богатые старухи-туристки.
- Отлично! - легко согласился Горький, рассудивший, видимо, точно так же. И сидя уже в кабриолете, принялся по дороге в Помпею рассказывать: - Вулкан завтра осмотрим обязательно. И стоянку знаменитого Спартака - с фуникулёра её не видать - а вот мы, со стороны Помпеи, проходить будем мимо, когда станем подниматься к вулкану.
- А если захотим водички попить?
- Прихватим с собою, - радостно заверил Горький. - И водичку, и еду. Впрочем, там, на горе, есть площадка для туристов, закусочные павильоны. Так что не пропадём!


Действительно, не пропали. Номер в гостинице был дешёвенький, но удобный. Гостиница стояла в полукилометре от древних развалин, которые они пошли смотреть после завтрака. Развалины были откопаны рядом с крутым склоном Везувия, по которому 1833 года назад потекла ночью на Помпеи огненная лава и накрыла древний крошечный город раскалённым шлаком и грохотом проснувшегося вулкана.
Лысый склон горы впечатлял суровостью. Волновало душу и разыгравшееся воображение, рисующее тёмную ночь, красное пламя, вылетающее с гулом и взрывами из жерла вулкана, огненная река, хлынувшая вниз, и удушливый запах серы, исходящий от неё, как из проснувшегося ада.
Глядя на жалкие остатки улочки, откопанной из земли бывших Помпей, Владимир понял, вспомнив картину Брюллова, художник стремился лишь к красивости. Иначе он нарисовал бы другую картину. Красную ночь над горою, огненную лаву, стекающую с горы, и мечущиеся тени бегущих людей внизу, на спинах которых горит одежда. Была бы мрачная и страшная, но правда. А то, что он написал на своём академическом полотне, удивившем посетителей выставки, было художественной красивостью и только. Поделившись своим впечатлением с Горьким, Владимир подумал: "А может, Брюллов никогда здесь и не был? Как и критики, расхвалившие его картину".
- Нет, - не согласился Горький, будто подслушав мысли Владимира. - Брюллов прожил в Италии почти 15 лет и видел и новую Помпею, в которой живут каких-то 5 тысяч жителей всего, да и те - официанты, парикмахеры да извозчики, обслуживающие туристов. Видал он и эти древние Помпеи, откопанные из земли. И тоже, видимо, понял: нет смысла рисовать по факту - что тут нарисуешь?.. Лучше подняться над фактом и написать по-своему, как подскажет фантазия: в привычном для него, романтическом стиле. Так, вероятно, и поступил.
- А вам нравится его картина? - спросил Владимир.
- В моём, прозаическом ремесле этот приём называется романтическим. Некоторые писатели-реалисты его даже осуждают: красивость, мол, "литературщина" ради красивости. Живописцы называют такой стиль "академизмом". Я же - как частично романтик - приемлю и старую живопись. Хотя к новой, репинского направления - склоняюсь более.
- Ну, а как вы всё-таки конкретно оцениваете "Последний день Помпеи"?
- Подлинная жизнь, полагаю, мало интересовала Брюллова как художника, да и писал он эту картину 70 с лишком лет назад. Тогда были другие требования. С учётом всего этого его работу можно считать знаменитой.
- Он - кажется, не из богатой семьи?
- Отец его был не то из русских немцев, не то из рижских, жил в Петербурге, но кормился резьбой по дереву. Стало быть, не из богатых... Однако дал сыну всё, что токо мог: и воспитание, и образование. В 24 года Карл Брюллов закончил в Петербурге художественную Академию и уехал в Италию, где прожил 11 лет. Подхватил, говорят римские художники, тяжёлую венерическую болезнь, но вылечился, в Петербург вернулся уже прославленным на весь мир художником. К тому же холостяком-алкоголиком и распутным по образу жизни человеком. Тем не менее в Академии ему доверили профессорство. У него учился живописи малоросс Тарас Шевченко, который тоже стал алкоголиком, выпивая с учителем и с композитором-алкоголиком Глинкой. Глинку оставила жена, а эти - оба холостяки. Вот такая, значит, гениальная компания подобралась.
В 49-м году прошлого столетия Брюллов, расписывая в Петербурге Исаакиевский собор, простудился на сквозняках, работая высоко на лесах. Стал кашлять. Вынужден был лечиться в Италии. Здесь и помер через 3 лета - в Мурчано. Это рядом с Римом, местечко такое...
- Ну, и память же у вас, Алексей Максимович! Вы - прямо, как Луначарский: тоже живая энциклопедия... Но откуда интимные подробности?
- Посидели бы вы в Питере стоко, скоко я! Да не с революционерами, а с купцами, писателями, художниками. Кстати, интимные подробности из жизни больших людей - это такие человеческие "мелочи", которые дают представление о живых людях, а не иконах. Вот почему я на них обращаю внимание, а не ради того, чтобы посплетничать. Надеюсь, и вы теперь станете ощущать Брюллова полнее. Лучше про великих людей эти "мелочи" всё-таки знать, чем не знать. Тогда многое будет понятнее и в их творчестве. Ну, а про жену соседа, гуляющую от мужа-пьяницы, лучше не знать: ни к чему...
- Прошу прощения, Алексей Максимович: я и не думал подозревать вас...
- Ладно, оставим это... Да и развалины заодно: ничего в них особенного нет, тот же крымский Херсонес. А если точнее: мавзолей древней культуры. Пожалуй, пойдём отсюда потихоньку наверх, пока ещё не жарко. Часа за полтора доберёмся до самого кратера...
- Алексей Максимыч, а кто вам из русских художников нравится? - Подняв с земли саквояж, наполненный бутербродами и бутылками с водою, Владимир ждал.
- Репин, Суриков, Левитан. Саврасов, Верещагин, Коровин. Серов. Да почти все наши именитые, собственно говоря.
- Ну, Репин, Левитан - это понятно. А почему Верещагин?
- За глубину мысли, пожалуй. Один его холм из черепов чего стоит! Лучше и короче о том, что такое война - вряд ли скажешь.
- Я знаю от Ладыжникова, что вы были знакомы близко с Толстым. Расскажите, пожалуйста, о нём. Помнится, вы обещали...
- Хорошо, - согласился Горький. - Токо сначала давайте подымемся на Везувий... - Он оглянулся на синеющий за Помпеей залив. - Море в этом районе называлось Тирренским. А Неаполь основали тут греки, а не итальянцы. В 7-м веке до нашей эры, когда ещё ни итальянцев, ни языка их не было и на свете. Да и Греция называлась Элладой. Стало быть, Неаполис - что означает новый город по ихнему - построили эллины.
- Ого! Почти во времена Гомера? - удивился Владимир, поднимаясь следом за Горьким. Тот шёл не спеша, часто останавливаясь и спрашивая: - Не устали нести саквояж?
- Нет, не устал, не беспокойтесь, - отвечал Владимир. Спрашивал: - А что это за купола - во-он там, в Неаполе? А где знаменитые за`мки, которые любит показывать ваш знакомый писатель?
- Купола? Это, вероятно, церковь Сан-Лоренцо. А за`мки - их отсюда не видно пока - Кастель-Нуово и Кастель-дель-Ово. Интересны своей архитектурой. - Горький остановился.
Внизу, до самого Сорренто, виднелась синяя бухта Неаполитанского залива. От красоты увиденного захватывало дух. Горький, хорошо знавший Крым, произнёс:
- В Сорренто - много белых домов. Видите? Как в Севастополе, если смотреть с Сапун-горы.
Постепенно поднимаясь всё выше, добрались до стоянки Спартака. Отвесная каменная стена, по которой Спартак с гладиаторами спустился вниз на верёвках, сплетённых из дикой виноградной лозы, по мнению Горького, была похожей на скалу Судакской крепости, названной Генуэзской по имени её строителей. Бегство спартаковцев по такой стене ночью впечатляло. Преследователи рассчитывали, никуда, мол, не денутся за ночь, вот отдохнём, зачем ввязываться в бой в темноте с такими профессионалами меча, а утром схватим всех наверху, как в ловушке. Однако утром, как известно, от беглецов не осталось и следов. Но не пропали они, эти люди, не затерялись в истории Человечества - возникли вновь под именем "восстание Спартака".
Наконец, Владимир и Горький поднялись на слегка дымившуюся вершину. От воронки кратера тянуло теплом, как от духовки, и запахами серы и газа. Где-то там, в преисподней, словно сидел и дышал дьявол. Вниз к нему вели каменистые закопчённые стены, выступающие камни. А в общем-то, зияющая чернотою дыра...
Горький, отойдя от дыры на расстояние, чтобы не мешал шумным дыханием вулкан, проокал:
- Тут, на вершине, каждый человек должен почувствовать себя великим. Я вот - не Лёв Толстой, но вижу Россию всю, до мелочей! А может, и он увидел бы отсюда не величие России, а её рабство?
- А почему вы сказали Лёв, а не Лев?
- Он сам так себя называл и поправлял других: "Я - Лёв, а не Лев, запомните!" С причудами живёт, и капризен...
Спорить не хотелось: ветры истории прогоняли тут века... Но всё же спросил:
- Так, говорите, Толстой - задумался бы о нашем рабстве?
- Ну, это я так... к примеру. Как вы думаете, сколько ещё может продлиться в России рабство? Отсюда ведь и вам должно всё лучше видеться...
- Трудно сказать. Но революция-то уже была? Просыпается народ. Возможно, и ещё раз грянет когда-нибудь - как Везувий! И превратит российский царизм в Помпеи.
- Народ у нас - грубый, злой. Не захочет равенства, и может превратить всё и вокруг себя в Помпеи, - тоскливо проговорил Горький.
- Равенства не захочет? Или свободы? - переспросил его.
- Свободы - скорее всего, и захочет. Но, думаю, не сумеет ею распорядиться.
- Почему так?
- А из-за нежелания равенства.
- Алексей Максимыч, а как вы относитесь к Робеспьеру?
- Странно, что вы меня спрашиваете об этом...
- 4 года назад мне был тоже задан вопрос, в Женеве: почему французская революция потерпела поражение? - Владимир снова уставился на Горького. Тот вынужден был спросить:
- И что вы ответили?
- Я хочу сначала узнать ваше мнение: о Конвенте, Робеспьере. Ведь корни поражения появились при них. Я на это сослался, а потом уже подвёл своих слушателей к предательству революции буржуазией.
Горький пожал плечами:
- Я не историк, тем более по Франции.
- Ну, а всё-таки?
- Для меня - важнее характеры исторических лиц, а не их политические убеждения.
- А почему?
- По русской пословице: каков характер у человека, такова и его судьба. Поступками людей чаще руководят их характеры. А если человек - король или вождь восставшего народа, то судьба народа будет зависеть от поступков вождя.
- По-вашему, стало быть, историю творят вожди, а не народ?
- А по-вашему?
- Я согласен с Марксом: историю творят народы.
Подумав о чём-то, Горький не согласился:
- Остаюсь при своём мнении.
- Ну, и каково у вас оно о Робеспьере?
- Судя по тому, что написано о характере Робеспьера, я полагаю, он - самовлюблённый честолюбец. Вот и погубил своими поступками и революцию, и себя. Да и не был он, вероятно, крупной личностью. Личностью, по-видимому, был Марат. А Робеспьер - и мелкая душонка, и ограниченный ум. Случайный выскочка, подброшенный наверх событиями. Французский Лжедимитрий Второй.
- А знаете, это любопытная точка зрения!
- Дантон хотя и оказался мерзавцем, разбогатевшим вместе с евреями на революции, но был прав, выступив против "закона Робеспьера" о терроре.
- Да, издать такой закон - значило, конечно, признать полную неспособность революционного правительства руководить страной.
- Вот именно! За 6 недель Робеспьер спровоцировал Париж к контрреволюции. Буржуазия выдвигала его токо потому, что думала, он сможет защитить её интересы. А он не обладал ни широтою взгляда на жизнь, ни смелостью решений. Вот это оне поняли в нём сразу. Как и то, что это ничтожество любило лесть: свойство всех ничтожеств. Не дай Бог нашей революции получить такого вождя!
- Вы полагаете, это возможно?
- Истории, как известно, повторяются. Начинаются благородными Маратами, которых любит, но не бережёт народ, а кончаются Робеспьерами, готовыми уничтожить народ, но... уберечь свою голову и пост. Прикрываясь при этом именем народа и его благом.
- Я читал, как погиб Марат. Удивительная личность! - воскликнул Владимир.
- Да, сначала жирондисты хотели расправиться с ним руками Робеспьера. Оклеветали Марата и добились, что Робеспьер сдал его под суд революционного трибунала. Не первая жертва - привык... Но Марат оказался личностью и сумел доказать свою невиновность! После этого он руководил восстанием, привёл революцию к победе над жирондой и установил - вероятно, по недальновидности - революционно-якобинскую диктатуру.
- Почему вы считаете, по недальновидности? - изумился Владимир.
- Да потому, что жиронда никогда не смирилась бы с этим. Получается, он тоже спровоцировал жирондистов на террористический акт...
- Пожалуй, так. Ведь его согласилась убить - настолько была возмущена как дворянка - 20-летняя девушка, Шарлотта Корде.
- Ну вот, - улыбнулся Горький.
Владимир ринулся в воспоминания:
- Всё равно я не понимаю её! Когда наша Вера Ивановна Засулич стреляла в жандармского генерала-палача, зная, что он собою представляет как человек - у неё, тем не менее, руки тряслись, она лишь ранила Трёпова. А эта Корде ударила Марата кинжалом прямо в горло... Откуда такая ненависть?
- Думаю, этого никто не поймёт, пока сам не увидит лица своего убийцы... - произнёс Горький с непонятной многозначительностью в голосе. Спросил: - Вы говорите, читали... Ну, и как она его убила?
- Марат был тогда болен малярией и не пришёл на работу в Конвент. Однако, несмотря на приступ, продолжал работать дома - сидел в ванне с хинином, закрытой пологом. Поперёк ванны была положена широкая доска, на которой можно было писать. Там он и принял эту Шарлотту, поверив, что она ищет у него защиты брата, якобы несправедливо обвинённого Конвентом.
Увидев, что Марат беспомощен и не стоит, а сидит перед нею, девчонка, видимо, поняла: такого момента более не представится, выхватила спрятанный в шарфе кинжал и вонзила его Марату в незащищенное горло. Он лишь вскрикнул и тут же скончался.
Потом выяснилось, у главы правительства нашёлся в доме всего один луидор. Жене было не на что похоронить его.
- Скоко ему было лет?
- 50. Умный, сложившийся политик и борец.
- А я читал, - перебил Горький, - Робеспьер ревновал к Марату любовь народа и не огорчился, когда его не стало. Обрадовался он, и когда, следом за Маратом, был уничтожен, но своими, Пьер Шометт, сын сапожника, ставший прокурором Парижа и членом правительства. Этому было 30, когда его обвинили в измене и гильотинировали.
Потом пошёл под нож Камиль Демулен, журналист. Демулену было 34. Примкнул к спекулянту Дантону, казнены были вместе.
Мэром Парижа стал крестьянин Жан Паш. Мужичок не посмел по скромности взять себе даже квартиру в Париже. Ходил на службу из предместья пешком, неся в узелке свой обед. Можно ли было сомневаться в честности такого человека? Однако Робеспьер "поверил" в его виновность.
- Эх, Алексей Максимыч! Всё это - честность до гривенника, бескомпромиссность - лишь приукрашения историков, миражи. Жизнь - злее: она способна разрушить любые миражи, как мыльные пузыри!
- Убеждения - не мыльные пузыри, Владимир Ильич.
- Меняется жизнь, должны меняться и убеждения. Диалектика, батенька!
- А я полагаю, без цели идти вперёд - что без компаса! А компас - это и есть твёрдые убеждения, а не изменяющиеся с каждым новым шагом. Угождать публике, раскланиваться то направо, то налево, это, простите за грубость, виляние задницей! Заискивание, а не устремлённость. Этак и вы должны отказаться от марксизма, если...
- Ну-у, я же не это имел в виду: на каждом шагу. А миражи, которые разрушает само время.
- И пусть разрушает! Но когда впереди у человека есть красивая мечта о равенстве, то идти ему легче!
- Разве я спорю с этим?
- Давайте вернёмся к Робеспьеру, его история конкретнее общих рассуждений. Робеспьер издал самый страшный закон на земле: закон "о подозрительных"! До издания этого, с позволения, "закона" в Париже за 14 месяцев было казнено 2 с половиной тысячи человек. А после издания казнили полторы тысячи всего за... 46 дней. Представляете, с какой нагрузкой ежедневно работала гильотина? Робеспьер хотел запугать Францию казнями. Но казнил он, знаете, кого?
- Интересно, кого же?
- Из 14-ти тысяч казнённых... под нож попало лишь 600 богачей.
- Статистика ужасная, Алексей Максимыч! Другом народа считать себя после этого нельзя.
- А Робеспьер и не был им никогда! Любил токо себя и... фразу.
- Где вы всё это вычитали?
- Теперь уж не помню. Какая-то невзрачная на вид попалась книжонка...
- А как воспринял Робеспьер собственный арест и приговор к смерти, не читали?
Горький зло усмехнулся:
- Да как все честолюбцы: не поверил, что можно и его. Кому хочется лишиться головы в 36 лет? Но, как пишет автор, Робеспьера поддержал своим мужеством в тяжёлую минуту его 27-летний друг, комиссар Конвента в Рейнской и Северной армиях, Сен-Жюст. Их казнили вместе.
- Да-а, кровавые были времена! - вздохнул Владимир.
- В нашей, русской истории, крови тоже было немало! Один токо Иван Грозный, сколько её пролил! Но он был психом и деспотом. А ведь Робеспьер считал себя демократом...
- Не будем преувеличивать его демократизм, Алексей Максимыч. По существу, он всё-таки был буржуазным демократом. То есть, демократом лишь на словах.
- Не дай Бог, чтобы после революции к власти пришёл ещё один такой демократ! Истории почему-то всегда не везёт с Маратами, но... везёт на подлецов.
- Будем надеяться, что это не повторится, а Мараты будут поосмотрительнее и сделают для себя выводы из уроков истории.
- Беда человечества в том, что оно легко забывает эти уроки. Поругают прошлое, вот, как мы, выпьют винца, и на том всё...
- Ну, мы-то с вами даже на вершину забрались, чтобы увидеть будущее.
- А не покажется оно издали маленьким?
- Давайте, о Толстом: чем не крупная величина? Да вы и сами говорили...
- В Крыму Толстой рассказывал, как он ездил после севастопольской войны в Париж. Там 6-го апреля 1857 года публично казнили какого-то Франсуа Рише - за убийство. Вот наш Лёв Николаевич и направился посмотреть гильотинирование. Перед смертью священник дал этому Рише поцеловать евангелие. Тот поцеловал. А потом отрубленная гильотиной голова его покатилась в пустую корзину. Всё. Будущий великий писатель был до того потрясён увиденным, что до сих пор думает о нелепости человеческой жизни и смерти. Особенно он восстаёт против казней.
А в другой раз он высказал мне вообще странную мысль: "А знаете, англичане - морально голые люди. И ходят так... без стыда. И ничего...". Рассмеялся каким-то дурацким смешком и, оборвав разговор, проворно ушёл. Было это в Гаспре, на берегу моря. А вы говорите, великий! Индивидуалист он и эгоист, вот что я вам скажу. У Освальда есть интересная книжка: "Энергетическая философия", разоблачающая индивидуалистов. А Толстой, к сожалению, её не читал.
Прищурив левый глаз, Владимир добродушно сказал:
- Алексей Максимыч, похоже вы начитались этой энергетической философии и потому, мне кажется, заняли и в своём искусстве позицию противников индивидуализма.
- Не только в искусстве, - согласился Горький. - И в борьбе, и в жизни. Я стою за коллективность, за энергию масс. А Толстой - до макушки индивидуалист! У него, знаете, почему не было симпатии к Тургеневу, а токо холодное уважение? Потому, что и Тургенев был большим эгоистом. Естественно, Тургенев относился к Толстому точно так же, да ещё и как к младшему на 10 лет. Видели себя друг в друге, как в зеркале!
- Поэтому вы и назвали Толстого мещанином в 5-м году? Кстати, и Достоевского тоже. Ну, Достоевского - ладно: архивредный писатель. А почему же и Толстого в одну компанию с ним? Мне кажется, искусство вообще невозможно без яркой индивидуальности создателя.
- Толстой расслабляет людей моралью непротивления злу. Он буквально отравил русских людей своей рефлексией не только к культуре, но и к жизни.
- С чего вы взяли?
- Да об этом даже Бердяев пишет. Возрождение духовной жизни народа он видит в преодолении именно толстовства.
- Я Бердяева не стал и читать.
- Почему?
- Начал, правда, но понял, что это словоблудие, и потерял к нему интерес. Да и времени стало жаль.
- Хорошо, оставим Бердяева, вернёмся к Толстому. В религии сей путаник тоже странен. Отстаивает плоть и не считается с духом. Вредный он для России человек! И для культуры тоже. Хотя и велик. Злой гений, можно сказать.
- А каков он был в общении с людьми? Ведь вы знали его в быту, - спросил Владимир.
- Тоже не больно-то хорош. Не стеснялся задавать... самые неприятные вопросы!
- Например? - прокартавил Владимир.
- Ну, бывало: "Вы любите вашу жену?"
- Да, это неприлично, - согласился с ним.
- Или такой вопрос: "А что вы думаете о себе?"
Владимир улыбнулся:
- Ну, тут... хоть можно что-нибудь сказать.
- Да нет. "Что-нибудь" не пройдёт. Ложь он чувствует, как лошадь дурного человека. Не любит, когда ему врут. Однажды спросил меня: "А Толстого вы любите?"
Владимир рассмеялся:
- И что вы ему на это?
- Сказал, что не знаю. Не думал, мол. А надо было сказать, что сегодня не нравится. Чтобы отвязался.
- А он?
- Ну, и лжёте, говорит. Знаю: не любите. Книги мои - возможно, и любите. А меня - нет.
- Выходит, чувствовал, что ли?
- Говорю же, лошадь! В одном доме с ним я не прожил бы и трёх дней. Но как удивительная личность он, конечно, редкость. Впрочем, видеть его часто тоже не хотелось.
- А чем же он интересен как личность?
- Неповторимостью. Сегодня он таков, завтра уже другой, послезавтра - третий. Даже в своих высказываниях об одном и том же бывал противоречив! Сегодня скажет об этом так, а через неделю уже иначе рассудит, а то и противоположно. Не знаешь, когда ему верить.
- Да, это неприятно. Такая частота смены в оценках свидетельствует скорее о смене настроений, а не об уме, - разочарованно произнёс Владимир. - А с другой стороны, человек должен менять свои оценки с течением времени. Ведь и в жизни всё изменяется: закон диалектики! Нельзя вступить в одну и ту же текущую воду. Так, видимо, и Толстой: неповторим каждый миг потому, что всё меняется и вокруг него, и он сам. Стало быть, меняются и его взгляды на людей и вещи. Не идейные убеждения, - уточнил Владимир, - а взгляды на изменившуюся ситуацию, вещи. Или же пришло на ум более точное определение.
- Не думаю, что это хорошо, - заметил Горький. - Для чужих, возможно, это интересно. А свои, семья - должно быть, устают от него. Представьте себе, если мы все будем вести себя так же, как он. Понравится это? Сумасшествие какое-то! Никто никому не станет верить.
- Да, пожалуй, - согласился Владимир.
- Как-то он сказал мне: "Прежде всего, берегите себя - для себя. Тогда и другим от вас больше достанется".
- А что, пожалуй, верная мысль, - снова обрадовался Владимир. - Если бы Добролюбов поберёг себя, сколько ещё прекрасных статей мы бы узнали! Вот только беречься - не так-то просто: жизнь закручивает всех так, что не до этого.
- Старик всегда боялся смерти. Всё словно хотел перехитрить её. Будто в прятки с нею играл.
- Неужели?
- С людьми тоже играл. Каждый свежий человек интересовал его лишь с одной точки зрения: есть в нём какая редкость или нет? Расспросит тебя о чём-нибудь, выслушает. Всё остальное в тебе ему совершенно не нужно.
- А сам-то в разговорах - как: умён?
- Ещё бы! Впрочем, разделял и мнение Тертулиана: что мысль есть зло, мешающее жить радостно. Видно, поэтому и молчать умел, будто настоящий отшельник. Если говорил много, то лишь на свои, "обязательные" темы. Иногда мне казалось, когда он молчал, что у него есть мысли, которых... он боится.
Как-то сказал: "Настоящая мудрость - немногословна, как "Господи, помилуй!"
- Как он к вам относился?
- Я бы сказал, чисто этнографически: интересно, мол, что есть такое сей молодой человек, вышедший из мужиков? Не более того. Читал ему как-то свой рассказ "Бык". Смеялся. Похвалил, что знаю "фокусы языка". Не секреты - фокусы! Но тут же заметил, что мужики у меня - умны. Не беседуют, мол, а умствуют. В жизни-де мужики нарочно несут бестолковость. Чтобы казаться барину дураком, а от него самого узнать намерения в отношении себя.
- А ведь так оно, пожалуй, и есть, а?
- Мужик, говорит, недоверчив. А у вас они нараспашку. Не надо, мол, приукрашивать людей, делать из всех умников. Не бойся-де никого, пиши по-своему. Тогда будет хорошо.
- Любопытный старик, - раздумчиво произнёс Владимир, желая поддержать разговор.
- О женщинах высказывался всегда грубо, с матерками. Но, представьте себе, в его заросших бородой и усами устах это звучало обыкновенно. Без солдатской грязи. Не та, говорит, баба опасна, которая держит тебя за член, а та, которая за` душу. Ну - грубее, конечно, по-первородному. А вышло - как поучение.
- Лихо. Вот так Толстой!
- Да нет, просто знал... с кем имеет дело. Застал я у него как-то великого князя Николая Михайловича. Чувствовалось - умён. Держался очень скромно, говорил мало. Симпатичные этакие глаза, красивая фигура. Спокойные жесты. А Толстой начинал с ним то по-французски, то по-английски.
- Да ведь это... невежливо по отношению к вам! - воскликнул Владимир. - Он же - воспитанный человек, знал, что вы не понимаете?
- А ведь махонький против меня, ну - точно тебе подсушенный старый стручок! Слушает будто внимательно и... словно вспоминает при этом что-то забытое. Или ждёт от тебя чего-то нового, чего ещё не слыхал. Взгляд из-под косматых бровей пронзающий. Напоминал человека, которому всё известно и знать больше нечего.
- Может, только напускал на себя?
- Известное дело! Покрасоваться любил.
- А говорите, старик!
- Однажды сказал мне: "Фридрих Прусский перед смертью сознался: "Устал управлять рабами". И добавил: "Странный был человек: заслужил у немцев славу, а сам - их, немцев, - терпеть не мог".
- Как вы только всё это помните? - восхитился Владимир.
- У меня память хорошая. А тут - человек о таких людях высказывается! О Некрасове, например - ляпнул: "Выдумывал свои стишонки!"
- Ну - это чёрт знает что! Мой отец и сам обожал Некрасова, и нам эту любовь привил. А Толстой... Просто отказываюсь его понимать! Так - о гордости русской поэзии!..
- При этой его оценке присутствовал и Сулержицкий. Спросил Толстого: "А как вам Беранже?" Старик - не задумываясь: "Беранже - это другое! А знаете, что общего между нами и французами? Ничего. Французы - чувственники. Жизнь духа для них важна не так, как плоть. Для француза прежде всего: женщина. Они - изношенный, истрёпанный народ. Доктора говорят, что чуть ли не все чахоточные. Чувственники!" В общем, нагородил... в связи с Некрасовым и Беранже. Никакой логики, зато мнение вот - особенное. То-лсто-ой!..
- Ну, и память же у вас, действительно! - опять восхитился Владимир. - И передаёте вы всё это здорово! Я просто вижу Толстого с ваших слов.
- Спасибо. Христа Толстой, видимо, не любил. Высказывался о нём без энтузиазма.
- А за что... его любить?
- А за что не любить?
Владимир молчал.
- Вот видите - не любите. А за что - не знаете. И на Капри, в моём доме... вы нападали на меня и Богданова за... нашу философию бого искательства.
- А вы сами-то, Алексей Максимыч, знаете, за что любите... никогда не существовавшего Христа?
- Так ведь дело не в том, был Христос или не был. А в том, что он - или кто-то - восстал против учения фарисеев. Оно-то ведь было! И есть до сих пор: иудаизм. Стало быть, получается, что вы - за иудаизм, коли против Христа?
Владимир сделал вид, что стало смешно, а, отсмеявшись, сказал:
- Я против любой религии, потому что атеист по убеждению. То есть, материалист. А всех священников считаю обманщиками.
- Тут вы смыкаетесь с Толстым, хотя среди священников много искренних и чистых людей. Лёв тоже не любит священников. Считает, если человек хочет общения с Богом, помолиться, то для этого ему не нужны посредники в золочёных рясах, вымогающие у него деньги на своё ремесло и пузо.
- Правильно, я согласен с ним.
- Токо вот о Боге Толстой любил говорить почему-то более всего! Ну, и ещё о русском мужике и женщине.
- А о литературе? - ушёл Владимир от темы о Христе.
- Редко и скудно. Будто литература для него - чужое дело. Не уважает он и Лескова: "Вздорный, мол, писатель. Его теперь уже не читают. И не будут читать. Много вычурности". Но через неделю, должно быть, опомнился; сказал противоположное: "А вот Лескова у нас напрасно не читают. Хороший писатель! И язык хороший".
- Поразительно... - пробормотал Владимир. - Может, у него с памятью что-то? Старческая забывчивость.
- Зато об "Исповеди" Руссо сказал очень метко: "Женщина, мол, когда врёт, так хоть не верит себе. А этот лгал и верил".
Про Достоевского - тоже не позавидуешь: "Помните, - спрашивает, - он написал об одном из своих ненормальных персонажей? Тот всем льстил, и себе в том числе, за то, что служил, мол, тому, во что не верил. Так вот, мол, это он про себя написал - сам таков".
- Прямо ненавистник. Или завистник какой-то?.. - тихо вырвалось у Владимира. - У Плеханова точно такая же черта: любит задавать вопросы, издеваясь при этом над собеседником.
- А вот Шекспира он разносил, я думаю, оттого, что действительно завидовал.
- Так, может, он и другим завидовал?..
- Не думаю. Он знает себе цену. Чаще всего он думал о Боге: есть ли, что он такое? Почему надо умирать? К своему секретарю, Леопольду Сулержицкому, относился... как к моське, попугаю или коту. А Чехова любил отечески.
- Складывается впечатление, неприятный человек, - проговорил Владимир с сожалением. - Впрочем, среди крупных личностей редко бывают приятные.
- Сказал мне как-то в Гаспре: "Христос был свободен. Будда - тоже. И оба приняли на себя грехи мира добровольно, согласившись пойти в плен земной жизни. А мы вот все - ищем себе свободы от обязанностей к ближнему. В то время как чувствование именно этих обязанностей и сделало нас людьми. Не будь их у нас, жили бы мы, как звери..."
- Странная мысль. Вернее, странный подход...
- Свобода, - утверждал он, - это когда все и во всём согласны с моим "Я". Но тогда, мол, получается, что Я - не существую. Потому что все мы ощущаем себя... только в столкновениях, в противоречиях.
- Ну и ну, фи-лософ!..
- Да какой там он философ! Наивное дитя в философии, недоучка. Просто ему хотелось многозначительности.
- Вы так считаете?
- Да. А ещё любил огорошить каким-нибудь парадоксом, придуманным им заранее или только что пришедшим на ум.
- Например? - уточнил Владимир. И добавил: - Мне нравится как вы "окаете". Я ведь тоже с Волги...
- Композиторов считал глупыми людьми. Чем, мол, талантливее, тем ограниченнее.
- А почему он так считает, не объяснил?
- Нет. И утверждал ещё, что все они религиозны.
- А если ему противоречить? Как он на это?
- Тут же скажет: это, мол, совсем другое. Чуть что не по его - "это совсем другое". Я, мол, не о том вовсе. И весь разговор. Доказывать ничего не станет. Опровергать тоже. "Другое", и всё. Хитре-ец!..
- А как же он с вами вёл разговоры о религии? Вы же ведь атеист.
- Он знал об этом. И потому споров со мной на эту тему на заводил. Не в коня корм. Да он и сам-то... в самых запутанных отношениях с Богом.
Однажды, в Гаспре было дело, он затеял разговор с муллой. Притворился этаким наивным мужичком и пошёл задавать свои вопросы. Мол, дожил вот до глубокой старости, а не понимаю, для чего жил, в чём смысл? Ну, ещё о душе что-то. О Боге, как всегда. И тут же, на ходу, подменил самодовольному татарину, не замечающему подвоха, стихи Корана стихами из Евангелия и пророков. Мулла в конце концов запутался. А Толстой вернулся на дачу счастливым! Провёл священника как опытный и лихой атеист.
- Алексей Максимыч, а за что всё же вы его так не жалуете?
- За неискренность! За желание, чтобы все почитали его, как Бога своего, а не человека.
- Так ведь почитаем...
- Этого ему мало. Даже "пострадать" был готов: в тюрьме посидеть, только бы привлечь к себе всеобщее внимание. Мученик, мол. Хотя настоящих мук-то не любил, да и не хотел. В общем, много в нём фальшивого. Всё что-то метался, чего-то ему надо, чего-то хочется. А чего? Поди и сам не знал. Иногда казалось, он согласился бы и на роль Фауста, токо бы опять стать молодым и сильным.
- Ну - это не большой грех: желать. Плохо то, что к другим, как вы считаете, равнодушен. - Владимир задумался, следя за пролетевшей внизу чайкой, а потом спросил, не глядя: - А может, вам так... только показалось, Алексей Максимыч? Мы часто склонны осуждать других, не зная подлинных обстоятельств.
Горький ответил, не задумываясь:
- Нет, не показалось. Могу привести факты, так сказать, "личные": как относился он ко мне. Разговаривали как-то с ним в Гаспре... Я ведь бывал у него и в Хамовниках в Москве, и в Ясной Поляне. Так вот он мне буркнул в Гаспре такое: "Смешной, - говорит, - вы человек. Должны быть злым, а не злой. Хотя имеете право быть очень злым".
- Это на основании чего же он вам такое?..
- Я рассказывал ему как-то, что меня много раз били в жизни. Ну, и о том, что жил рядом и с ворами, и проститутками, видел сотни мерзких людей. Не раз был обманут и предан друзьями и подлецами.
- И что вы ему на его характеристику?..
- Да ничего, промолчал. А он опять за своё: ума, говорит, вашего я не понимаю - запутанный какой-то, книжный. А сердце - умное, доброе. Короче, выходило, что когда я говорю что-то, не думая, то есть, живу сердцем, тогда только и хорош. А начну думать - сразу плох.
- Он что, не любил вас, что ли?
- Думаю, что не любил.
- Почему?
- Он Чехова любил. Я человек открытый, ему казалось, злой. А тот хотя и с твёрдым характером, как у вас - но всё больше помалкивал, не противоречил ему. Приедет из Ялты, сядет и молчит. Больше слушать любил.
- А вы, стало быть, противоречили?
- Да как было не противоречить!.. А вот вам другой пример. Спросил как-то его: вы согласны с Познышевым, когда он утверждает, что доктора губили и губят сотни тысяч людей? А он мне: "А вам это - что, интересно?" Интересно, говорю. Ну, он тут меня прямо, как обухом: "Так я тогда не скажу!"
- Бесцеремонный старичок, - опять повторил Владимир. И добавил: - Нечто похожее у меня бывало с Плехановым. Только у Георгия Валентиновича это шло по другой причине: он не терпел, когда ему перечили "молодые", как он нас считал. А Толстой, вероятно, видел в вашем лице крупного соперника: от новой литературы. Ведь вы, как я понял, не соглашались... с его главными постулатами?
- Да. Он за пассивное отношение литературы к жизни. А я за активное.
- То есть, вы верите в силу воздействия литературы на жизнь, а он - нет, так я вас понял?
- Вот именно. Особенно влияет театр.
- Видимо, это и вызывало в нём такое неприятие вас - до бесцеремонности.
- Спорил я с ним много. Слушал он, правда, с интересом. А чуть что: "Это совсем другое!" И сразу отгораживался - как калиткой, за которую уходил.
- Любопытный старик.
- Однажды заявил мне: "А я - больше вас "мужик". И чувствовать по-мужицки лучше вас могу".
- Прямо так и сказал?
- А чего ему?
- Так ведь хвастовство же!
- Он не стеснялся.
- А с другой стороны, он действительно знаток психологии русского мужика. И нам, большевикам, особенно этим полезен, - признался Владимир. - Читая Толстого, я, например, представляю, как и чем лучше всего можно привлечь крестьян на свою сторону. Толстой в этом смысле - просто зеркало, в котором видна крестьянская душа.
- Помню, попросил меня почитать вслух: что я пишу? Ну, прочитал ему 2 сцены из пьесы "На дне". Выслушал всё этак молча, пожёвывая волосины на нижней губе. Подумал, оглаживая бороду, и опять бесцеремонный вопрос: зачем я пишу обо всём этом?
Ну, как умел, объяснил, зачем. А он мне: "Что это вы наскакиваете на всё, как драчливый петух? И язык у вас очень уж бойкий какой-то. С фокусами. Таким не разговаривают люди!" А сам раздражённый весь, будто из себя сейчас выскочит. Но ведь когда я ему читал, видел - нравится! Слушал с большим интересом. А тут - как пошёл пушить мово Луку, как пошёл!.. "Старик у вас недобрый, противный старик!" Хотя я его таким и задумал.
Владимир заливисто рассмеялся, отворачиваясь к морю.
- Токо и похвалил: что мово актёра, да проститутку Настю. Эти, мол, ничего, удались. И прямо тут же, без перехода, начал хвалить своё. "Помните, - говорит, - у меня в "Плодах просвещения" мово повара? Так вот, ваш актёр на него похож!" И все мои удачи приписал токо хорошему знанию жизни. Писать, мол, ты умеешь "так себе", а вот правда жизни - она у любого даёт себя знать.
Владимир вздохнул:
- Ну, правда жизни - тут с ним не согласиться нельзя - вещь в искусстве, да и в науке, необходимейшая! Только не всякий художник - да и учёный - её понимает и подмечает. Чтобы сделать верные выводы, для этого нужен талант! Так что, я полагаю, Толстой вас, видимо, всё же хвалил, а не ругал.
- Ну да, целовал ястреб курочку... "Характеров у ваших персонажей, - заявил он мне, - совсем нет. Все они у вас на одно лицо. А женщины не удаются вам особенно. Вы их просто не знаете". И подкинул, как всегда вопросик: "Вы - что: видно, не очень-то бабник?"
Владимир опять заливисто рассмеялся, прикрывая ладонью глаза. Отсмеявшись, спросил:
- И что вы ему на это?
- Промолчал. Меня в те молодые годы коробило от этих его вопросов и разговоров. Он все вещи называл своими именами, по-мужицки.
- Пай-мальчиком были?
- Не в этом дело. Мне уж 34-й тогда пошёл. Но всё равно: мне казалось это грубым, циничным. Это уж после я понял, припоминая его голос, интонации, выражение глаз, что ему так было проще, ну, легче, что ли. Ведь он не смаковал грязных слов. Сама тема, согласитесь, была скользкая. Начнёшь подбирать "культурные" слова - будет фальшиво. Смаковать грязные - выйдет пошло. А он умел находить меру словам. Брал вроде как из "мужицкого" разговора, но произносил их без нажима.
- И чем же кончился ваш разговор о литературе?
- А ничем. Пришла Софья Андревна и пригласила нас к чаю. Он обрадовался, что можно оборвать этот разговор и чуть не побежал к чаю.
- А добрым вы его видали?
- Видал раз. Когда стал ему рассказывать - по его же просьбе, кстати - о Флеровском.
- Кто это?
- Василий Васильевич Берви-Флеровский, его ровесник. Известный публицист и экономист, отбывал четверть века ссылку в Сибири, сотрудничал в журналах...
- Те-те-те! - остановил Владимир. - Этого знаю. Представитель русского утопического социализма, написал "Азбуку социальных наук". Был близок к "чайковцам". А вы-то откуда его знали?..
- Встретил в Тифлисе, когда бродяжничал. Он находился там после Сибири под надзором полиции. Решил, видно, погреться в тёплых краях на старости лет. Увязался как-то идти со мной в горы. Высокий, как и я, худой! Надел на себя этакий парусиновый хитон. Длинная бородища, огромные глаза - синие, со страданием. Зонтик у него - от солнца и дождя - тоже был холщёвый. Ну - будто сошёл человек с полотна художника! Старый, беспомощный, а идёт... Вот о его беспомощности, доброте я и начал рассказывать Толстому. А он вдруг заплакал. Помню, слёзы в его глазах стояли, как лужицы. Тут дело было, видно, ещё в том, что Толстой считал Флеро`вского самым умным и зрелым из радикалов. В одной из статей Василий Васильевич писал, что вся наша культура - дело рук слабых и мирных племён. А наша цивилизация, мол, сплошное варварство. Кто хочет-де оправдать какое-нибудь зло, всегда прикрывается лживой выдумкой о "борьбе за существование".
- Что, Толстому действительно это нравилось? - изумился Владимир.
- Да. Дескать и Поль Астье у Додэ отлично понимал это. Ну, вернее, понимал-то, мол, и разделял сам Додэ. Короче, свёл всё к тому, что не один, мол, он, Толстой, так думает.
- Поразительно! - Владимир хлопнул себя по ляжкам. - Ведь это - чёрт знает что!.. Действительно, не мудрец, а сплошное противоречие из бороды и седин вместо философии.
- Это - пожалуй, главное в нём. А наши "толстовцы" возносят все эти его случайные высказывания! Умиляются. Вот что мне всегда было противно, а не сам Толстой.
- Так ведь случайные! - обрадовался Владимир.
- Он-то сам не верит ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай, это я знаю точно! А все его подхалимы, чуть что - одно и то же в своих елейных речах: "Наконец-то, сподобились мы лицезреть величайшего сына земли русской!" Или: "Будучи не согласны с вашими, Лев Николаевич, религиозно-философскими взглядами, но глубоко почитая в седой бороде вашей великого художника, мы остаёмся тем не менее..."
Владимир опять смеялся и удивлялся:
- А вы, оказывается, умеете и язвить! Не знал...
- Все умеют, когда терпение кончается.
- Это верно. Ну-ну, продолжайте о нём, продолжайте. Мне чрезвычайно интересно всё это! Живой очевидец... А как он к другим писателям относится? Вы, правда, говорили уже кое о ком, но, может, ещё что-нибудь вспомните?
- Можно и вспомнить. О Реньи, например. Для него Реньи - слащавый болтун. А если вы кого-нибудь из писателей лично видели или знали, он к вам сразу с вопросом: ну, как он? каков? Причём, в первую голову его интересует, каков человек, а не писатель! Сколько лет, детей? Кто жена, с кем дружит? Как, говорит, человек ест?
- И о ком же он вас спрашивал этаким манером?
- О Короленке, помню.
- А что именно спрашивал?
- Правда ли, говорит, что Короленко - музыкант? Нравятся ли мне его рассказы? Я ответил, что да. Он тут же стал хвалить Вельтмана. Будто иногда тот даже лучше Гоголя. Что Гоголь лишь подражал Марлинскому. Я стал, разумеется, спорить. А он удивился тому, что я много читаю, что прочёл всего Диккенса, Гофмана, Стерна. Зачем, мол? И предостерёг от чтения. Этим-де погубил себя Кольцов. И тут же заметил, что среди писателей мне будет тяжело. Но что бояться этого не нужно. "Говорите с ними так, как чувствуете. Ничего, если выйдет иногда грубо - умные поймут".
- Я тоже всегда в это верю, - заметил Владимир. - Умные всё поймут, как надо.
- А вот Сулержицкого Толстой упрекал за то, что мало читает. Горький, мол, много читает от недоверия к себе. А тебе-то, мол, зачем?.. И тут же обрушился и на меня: "Вы почему не верите в Бога?" Нет веры, говорю. А он мне: "Вам-то как раз - без Бога и нельзя, вы - человек верующий по натуре. Скоро и сами это поймёте". Ну, и понесло его, не остановить. Договорился до того, что не верую я от обиды: что не по-моему, не так создан мир. А родился я-де верующим. Ну, и нечего, мол, ломать себя.
- Странно. Вы же говорили, что этой темы он при вас старался не касаться.
- Да. Свои обычные и любимые темы - о евангелии, буддизме, любви к ближнему и всепрощении - он старался не затевать со мною. А тут вдруг разошёлся.
А вы знаете, что он любил играть в карты? И играл, нервничая, всерьёз!
- Одна из причуд, надо полагать?
- Нет. Азартен! Сам говорил, что чуть не проиграл в карты, когда молодым был, Ясную Поляну. Но отыгрался. А причуд у него, действительно, много. Помню, стал хвалить дурную книжку Льва Шестова "Добро и зло в учении Ницше и графа Толстого".
- Я не читал, - сказал Владимир.
- И хорошо сделали. Чехову, например, не понравилась совершенно! А Толстой: "Люблю, - говорит, - циников, когда они искренно пишут. Разве плохо, мол, у моего тёзки сказано: "Истина не нужна"?" И, счастливый, добавил: "Действительно, на что ему истина? Всё равно ведь умрёт". Мы с Чеховым не поняли. Он пояснил: "Коли научился человек мыслить, он уж о своей смерти начнёт думать. Так зачем же ему какая-то истина, коли смерть впереди?"
- При таком постулате, - Владимир усмехнулся, - всё человечество не должно и заикаться об истине. - Вздохнул: - Да-а, надо бы старику прочесть хотя бы диалектику древних. Небось не читал. Как вы считаете?
- Полагаю, что не читал. Ни Платона, ни Гераклита. Ни Канта и ни Гегеля. Принялся как-то долдонить, что истина едина для всех и заключена в любви к Богу. А Бог, мол, это то, что свято у человека в душе. Но говорил об этом холодно, без огня. Чувствовалось, путаного в его "учении" много и для него самого.
- Да какое же это, действительно, учение? Догмат, - заметил Владимир со смешком и ощутил: приятно, что "сам Толстой вот...", а не больно-то умён.
- А Чехов, знаете, о чём сожалел? Что за Гёте записывали каждое его слово, а мысли Толстого, высказанные им в беседах, пропали. Собирать их начнут, мол, много лет спустя, и переврут...
- Говорят, у Сократа был ученик, который, несмотря на запрет самого Сократа, записывал его мысли. Когда же Сократ узнал об этом от него и попросил его почитать, то пришёл в ужас от записанного. Так что важно не только услышать, но ещё и правильно понять. А "толстовцы" часто не понимают своего кумира. Да и сам он виноват: не старался донести свои мысли как следует. А может, не умел чётко их формулировать.
- Как-то он сказал, что у халифа Абдурахмана было в жизни всего 14 счастливых дней. А вот у него, у Толстого не было и 14-ти. "Не умел я жить для себя, для души. А жил больше напоказ: чтобы чужие люди думали, будто мне хорошо".
- Да ну!.. - изумился Владимир.
- Да. Чехов, правда, ему не поверил. А я поверил. Наслаждений "земного рая", как говорится, он не испытал. Потому что слишком рассудочен. И слишком хорошо знает, что такое жизнь и люди. Но и "напоказ" он не жил: плевать ему было на мнение соседей. Делал всё так, чтобы никто ему не мешал жить по-своему. Токо вот "жить по-своему" - это не всегда ещё счастье. Для ощущения счастья, мне кажется, надо во что-то верить. И идти к этому. А ему не во что было верить, душа у него для этого холодная.
- Вы думаете?
- Помню, всё о Достоевском толковал, что тому надо было познакомиться с учением буддистов или Конфуция. Тогда, мол, Фёдор Михайлович лучше умел бы думать и... меньше жил бы чувствами. Он, мол, был человеком буйной плоти. Оттого-де и стал тяжёлым по характеру и несчастным. Потому, что думать... его учили в кружке Петрашевского! Да ещё такие люди, как Буташевич.
Владимир затаил дыхание от охватившего волнения и замер, видя, как полез Горький в карман за папиросами, потом разминал, прикуривал. Вздохнул полностью, лишь когда Горький продолжил рассказ. Почему-то мнение о Достоевском заинтересовало так же остро, как и о Толстом.
- Ну, хорошо, - заокал собеседник дальше. - Допустим, всё это так. А сам? Ведь читал и буддистов, и Конфуция. Но разве избавился от самолюбия и мнительности? Нет. Выходит, токо бы обругать соперника?.. "Все персонажи Достоевского, всё это больше надуманно, придумано. В жизни люди понятнее, проще. Зачем, дескать, так накручивать?" Обвинил Достоевского даже в политиканстве, кокетничанье.
- Так ведь и вы сейчас... По-моему, обвиняете Достоевского тоже. Своим согласием с Толстым.
- Я согласен токо в отношении характера, что тяжёлый. А обвиняю его не в этом. Есть ра-зни-ца?..
- В чём же? Это интересно...
- Я видел в жизни столько человеческих мерзостей и подлости, что и без Достоевского знаю о них. Зачем же он тычет их мне и читателю в нос? Чтобы мы опустили руки? Или совсем удавились с тоски? Я считаю, человеку не нужна такая правда. И его главная мысль, что всякое сопротивление бесполезно - тоже, полагаю, вредна.
- А кто говорит, что бесполезно? - стал подначивать Владимир, чтобы втянуть Горького в разговор о Достоевском поглубже. - Сопротивляться как раз надо.
- Он говорит, Фёдор Достоевский!
- А вы не верьте ему. И я не верю. Мы как бунтовали против этого, так и будем бунтовать!
- Вот он вас, бунтовщиков, и считает погубителями России! Бе-сами!..
- А мы ещё и мировой революцией займёмся! Потом...
- Не займётесь, коли народ будут пугать вами такие, как Достоевский! А зачем человека пугать, я спрашиваю? Нет, брат, если уж ты считаешь себя писателем, любящим человека, так ты его поддержи! В его поиске правды и справедливости на земле. Укажи, каким путём надо идти. Если сам знаешь, конечно. А у него в "Бесах" все революционеры - сплошные доносчики, убийцы! Сукины сыны. Одним словом - бесы. А те, кто его упёк на каторгу - славные, что ли? Их власть нужно терпеть ещё тысячу лет? Пусть мучают народ и дальше, так получается? Вот, какой вывод напрашивается из его книги. Книга покорного раба!
- Совершенно согласен с вами, Алексей Максимыч! - обрадовался Владимир. - Просто замечательно вы говорите! Но и Фёдор Михайлович Достоевский кое в чём прав. Показывая безусловно реалистический, душный мир капиталистической России, он... напоминает нам, что с этим нельзя больше мириться!
- А вот тут, Владимир Ильич, я с вами расхожусь! - заметил Горький. - Не утверждает он, что больше мириться нельзя! А как раз наоборот: хочет смирения. Нагоняет в душу копоти и неуверенности. Пугает. Вот за это я его и не люблю. Людям и без того уже не хочется жить, а он ещё добавляет своего настроения. Одна подлость это, а не защита человека.
- Ну, хорошо, - согласился Владимир, - за что же вы тогда и Толстого не любите?
- А, не забыли? Этот Лёв тоже не ту ноту берёт. Толстой самого себя любит. Больше всего на свете. А утверждает - что якобы мужика. Он весь из противоречий, я уже говорил. Да и не знает ни одной философии толком.
- А вы знаете?
- Я в принципе... к философии равнодушен. Да и читал мало. Мои любимцы, если хотите - Лукреций и Шопенгауэр. Последний настолько хорошо писал, что даже переводчики - Фет, Черниговец и Соколов - не смогли его испортить: читаешь, и чувствуешь - мастер! Уважаю и Гобза. Юма тоже читал, да и теперь иногда заглядываю. Но мы не в философское время живём, вот в чём беда!
- Почему вы так считаете?
- У человечества всё ещё мало опыта, чтобы делать попытки углубить миропонимание. В результате, своей торопливостью, наши философы-одиночки только упрощают всё: и мир, и человека. Бытие, как мне кажется, неизмеримо сложнее того, как оно мыслится и воображается нами. Мир - хаос, человек - тоже хаос, освещённый не очень-то ярким огоньком разума. Слишком слаб ещё этот огонёк для того, чтобы насквозь осветить мир хаоса. А Толстой изобрёл свою "философию" в кавычках, наивную до смешного. И полагает, что может поучать ею других. Вот за это не люблю! Сам - не дозрел, это же очевидно, а лезет учить.
- Вы говорили тем не менее, что он интересный человек.
- Да, интересный. Но противоречивый. Навидался я его кренделей, наслушался... А для читателей он страшен тем, что в нём художник сидит огромный! Природный талантище у него!..
- Согласен, художник он великий.
- Вот и запутывает своим талантом всех. И вас, вижу, запутал. Вон там у нас, за спинами, за Адриатическим морем - Афины на юге. Там лежат в могилах самые знаменитые философы человеческого детства: Эпикур, которого наши "умники" сделали почему-то символом наслаждения и животного жизнелюбия, хотя он был, как я понял его, человеком очень серьёзным и далеко не весельчаком. Дело в том, что его ученик Сократ обманывал ревнивую жену тем, будто бы следует лишь философии учителя и потому проводит так много времени с друзьями в прохладных погребах винных заведений.
Там же, в Афинах, похоронен и ученик Сократа - Платон, записавший лекции учителя. Это вы о нём слыхали басню о якобы неверной трактовке постулатов Сократа. Да, однажды Сократ воскликнул: "Платон, ты мне друг, но Истина - дороже!" Но это было по одному, конкретному поводу, а не из-за неправильной трактовки его учения вообще. Без Платона Сократ был бы просто неизвестным. А Платон возвеличил его.
Лежит в могиле и ученик Платона - Аристотель, другие философы Греции, развивавшие пусть и наивную философию своих учителей, но всё равно бесценную не только по тем временам. Без них мы ещё долго барахтались бы в море человеческом, которое не объять, не осмыслить в одиночку ни писателю, ни философу: куда идёт оно и зачем вот уже тысячи лет?..
- Так ведь главный-то вопрос - что делать, Алексей Максимыч! Кто должен вести людей? Христос, Плеханов или большевики? И тут - и ваша философия, и Богданова о "богоискательстве" - прошу меня простить...
- Оставим это... - перебил Горький довольно резко. - Да и не нового Бога ищем мы, а строителя справедливости на земле. Коим считаем - народ. Об этом мы ещё поговорим, когда вернёмся на Капри. Пока же я вам толковал не столько о наивности некоторых философов из писательской братии, скоко о самонадеянности и самообольщении единичных умов, пусть и великих. Историю, справедливость надо искать и делать сообща.
- Ну, а кого же тогда из писателей любите вы?
Горький подумал-подумал и уклонился от прямого ответа.
- Я беллетристику вообще не люблю: все врут. Вот науке верю. Вот её и люблю. Для меня хорошая научная статья куда важнее иного романа.
Владимир улыбнулся:
- Да, научный подход к явлениям - самый правильный, это верно. Но и хорошая беллетристика может помочь людям перестроить жизнь. Роман одного... ершистого в жизни... писателя - "Мать" - яркий тому пример. Или "На дне" - тоже недурная вещь. А Толстой не пробовал вас учить: о чем, и как надо писать?
- Поучать других - у нас на Руси мёдом не кормите, токо дайте! Поучал, как же без этого...
Я рассказал ему как-то историю трёх поколений одной купеческой семьи. Напирал при этом на законе вырождения, действовавшем в этой семье. Кончилось, мол, тем всё, что один из них пошёл в монахи, отмаливать грехи братьев, другой продолжал строить фабрику и богатеть, распутничал и пил, пока не убил человека.
Толстой так и подскочил: "Вот о чём надо писать: вот это - правда! Большой роман напишите, непременно. А среди ваших воров и нищих на дне нашей жизни не надо искать героев. Всё это - ложь, выдумка. На белом свете есть просто люди. А вы их зачем-то всё прикрашаете, прикрашаете! Ведь тот, который у вас пошёл молиться - это же чудесно! Вы тут грешите, а я пойду отмаливать ваши грехи. Вот это есть жизнь, это - по-русски! И второй у вас тоже из жизни: пьёт, зверь, распутник. И любит всех, и в то же время - убил. А преувеличивать не надо".
- Интересный человек! - заметил Владимир в который уже раз.
- Кто же говорит, что нет. Интересный, великий. Потому и рассказываю вам о нём. "Писать надо обо всём, - говорит он мне. - Даже о жестоком. Только чтобы всё правдой было. Тогда можно. А если художество, ложь, автор пишет не о том, что есть в жизни, а токо как он сам думает и понимает, то кому это полезно знать?"
- Вы любили его слушать?
- Когда возгорался - да.
- А он вас?
- Тоже любил.
- Да, вы ярко рассказываете.
- Расскажите, говорит, что-нибудь про себя, из детства. Всё ему почему-то не верилось, что я тоже был маленьким. "Вы, - говорит, - странный. Как будто и родились взрослым. А вот в мыслях у вас много незрелого. И это, - говорит, - странно мне: ведь знаете о жизни довольно много". - Горький вздохнул: - Э, знаешь, не знаешь, всё равно все помрём! Вот вам и "ершистый"...
Владимир тут же поддел на противоречии:
- Зачем истина? Так, что ли? А только что... упрекали старика.
- Так я-то сейчас не всерьёз, пошутил. А он... Любопытно: как о нас будут вспоминать?..
- О вас - будут хорошо, - уверенно произнёс Владимир.
Глядя вниз, в сторону Помпеи, где когда-то рухнуло всё и было погребено, Горький будто пожаловался:
- А вот Софью Андреевну - не любят у нас. Считают семейным деспотом в доме Толстого. А я - хотя она и не интересная личность - полагаю её, не в пример Льву Николаевичу, человеком прямодушным и бесхитростным. Вокруг него всегда была тьма народищу - точно мухи обсиживали пирог. А она, как могла, отгоняла этих мух, чтобы не мешали ему работать. Вот оне и сочиняют теперь всякие гнусные истории о ней.
- Алексей Максимыч, а ведь вы тоже окружили себя здесь кучей людей и людишек. Не боитесь, что потом будут вот так же мстить?
- А я не думаю сейчас об этом.
- Ну, а зачем так много приглашаете?
- Что для русского эмигранта может быть лучше общения с интересными собеседниками?
- Но под шумок приходят, наверное, и неинтересные?
- От жизни не скроешься. Разорительно иногда, но всё равно, как говорится, окупается. От людей я узнаю полезные сведения, идеи!
- Счастливый вы человек! Знаете Толстого, Чехова, Герберта Уэлса, Бернарда Шоу. Кого ещё? Каутского.
- Да, жаловаться мне грех.
Казалось, наговорились уже настолько, что с удовольствием замолчали, поглядывая на красоту вокруг. Но Горький неожиданно вернулся снова к только что оставленной мысли:
- Вот вы довольно язвительно отзывались о Христе, Плеханове, богостроительстве. С этаким превосходством в голосе говорили и о том, что надо делать, кто должен вести за собой народ. А сами-то вы - ну, пусть не вы лично, а большевики, от лица которых вы как бы высказывались - знаете, куда надо плыть в этом человеческом море без берегов? Да ещё на "мировую революцию" замахиваетесь. Не есть ли это та же самонадеянность?
Вопрос был крупным, ответить на него одной фразой, Владимир чувствовал, невозможно. А говорить ещё целый час, чтобы Горький мог понять всё, как надо, показалось утомительным, и он сказал:
- Это - большой разговор, Алексей Максимыч, давайте перенесём его на Капри. А? Вы же сами...
- Да-да, согласен. Просто я подумал сейчас, вспоминая откопанные Помпеи внизу, в нынешнем городишке Помпея: а не получатся ли от вашей "всемирной" вместо справедливости новые Помпеи-мавзолеи? Или горы верещагинских черепов...
- Это почему же? Анархизм - ведь точно такая же наивность, как и философия древних греков: "детство Человечества". Мы это детство уже прошли, стало быть, анархии и новых Помпей не допустим.
- Никак не могу с этим согласиться! И говорил уже: побольше бы нам таких наивных греков! А теперь могу токо добавить: и таких же русских философов, как Бакунин и Кропоткин! Разве оне хотят зла людям? За что же вы их отвергаете?
- Я не отвергаю. Просто не верю в анархию как способ утверждения справедливости. Именно анархия, стихийный анархизм могут привести к Помпеям.
- А почему Я должен верить вам? Коли вы и сами не знаете, когда будет мировая революция и кто будет ею руководить. А вдруг новый Робеспьер!..
Не зная, что сказать, Владимир с укоризной пробурчал:
- Дался вам этот Робеспьер! Если вы о нём плохого мнения, это ещё не означает, что он был таким плохим и на самом деле.
- Ну, и Бакунин с Кропоткиным уж во всяком случае не хуже его! И тоже не означает... - Горький полез за папиросой и, чиркая на ветерке спичками, миролюбиво закончил: - Оне, кстати, совершали побеги из заключения не менее удивительные, чем гладиатор Спартак и ваша Инна!
Владимир улыбнулся:
- Теперь уже не наша, меньшевистская.
- А зачем отрекаться от хорошего поступка? Всё равно наша. Русская революционерка.
Помолчав и посмотрев на венчик дыма, выходящего из кратера Везувия, Горький добавил:
- Плохо токо, знаете, что: от вулканов не бывает пользы. В чреве у них - преисподняя.
- Ну и что?
- Революции, если говорить образно, это те же вулканы. Можно угореть либо сгореть от них.
Владимир, чувствуя себя глубоко задетым чем-то ещё непонятным, подумал: "Наверное, настала пора и мне закончить задуманную философскую работу. Против всех этих деморализующих "образов", Махов с Авенариусами и Богдановыми. Но вот как ему доказать, что всенародная энергия - это не дрова в кочегарке, а действительно вулканья сила!"

2

С Везувия спустились вниз не в Помпеи, а по фуникулёру в Неаполь и там узнали, что Национальный музей закроется завтра на какой-то ремонт. Надо было идти на экскурсию либо сегодня, либо отложить это дело на потом. Видя, что Горький утомился, Владимир принял решение:
- Алексей Максимыч, я посмотрю этот музей сам, когда поеду в Женеву. А сейчас хочется отдохнуть, выспаться. В Помпее в нашем распоряжении гостиничный номер. Есть и душевая комната. Осталось найти только извозчика! Как вам моё предложение?..
- Принято. Завтра опять чётное число, поплывём домой на "Маффальде". Согласны?
- По рукам, Алексей Максимыч! - протянул Владимир свою, улыбаясь.


В обратную сторону плыли за тем же столиком, вынесенным матросами на палубу, пили каприйское вино, опять завязался у них интересный разговор, и Владимир чувствовал себя, как на прекрасном отдыхе: редко в его жизни были такие собеседники, как Горький.
- Ладыжников, вероятно, заждался вас. Ему ведь важно дослушать вашу повесть, и - в Берлин. У него там, пожалуй, и другие дела есть... - начал Владимир.
- А я оставил ему рукопись. И записку. Если, мол, повесть издательству интересна в смысле выгоды её издания, то экземпляр этот может забрать с собой и ехать. Так что я его ничем не задерживаю.
Владимир удивился, но промолчал, попросив о другом:
- Алексей Максимыч, вы обещали рассказать о своей жизни. Сейчас, мне кажется, самое подходящее время для этого: делать всё равно нечего, и не мешает никто.
- Ладно, - согласился Горький, вздохнув, - тогда слушайте... Подливайте себе винцо...
- А вам?..
- Можно и мне, не откажусь.
Владимир наполнил стаканы, и Горький, отхлебнув, начал:
- Отец мой, Максим Савватеевич Пешков, был управляющим пароходства в Астрахани. У Колчина. Так что человек он был, я бы сказал, довольно зажиточный, но несчастливый. Когда мне было 2 года, заразился от меня холерой. До этого он похоронил двух девочек - моих сестёр, которых я не помню. А когда беда снова, не отходил, видать, ни на шаг от моей кровати. Сына-то спасли, а сам помер.
Моя мать, Варвара Васильевна, за это невзлюбила своё чадо: видела во мне причину гибели мужа. Подвернулся какой-то тип, вышла за него замуж, а меня оставила у своих родителей - Кашириных. Мещане.
Бабушка, Акулина Ивановна, оказалась доброй, сердечной: сказки мне рассказывала по вечерам - днём-то некогда, работы по дому много! - жалела меня: сирота ведь. А вот дед - сухонький такой, вечно взвинченный - был хоть и стариком, а с невыдержанным характером. Вспыльчивый. Если уж что не так, мгновенно становился зверем!
Сек он нещадно... За любую провинность. Розги у него припасены были заранее: всегда мокли в ведре. Чуть что - и давай полосовать. Потом-то отойдёт, бывало, и пожалеет, и кается: "Меня, мол, самого сызмальства секли. Да не так, как тебя!.." И пойдёт рассказывать, как лютовали над ним. Но мне-то от этого было не легче. Словом, детство моё получилось горьким...
- Поэтому и псевдоним такой выбрали?
Горький усмехнулся, продолжал:
- Вскорости дед мой разорился: сгорела его красильня, которую держал. Подожгли, должно быть, рабочие. Из мести. А может, и нет, дело это тёмное, ночное, не знаю, как там оно всё получилось. Это сам дед подозревал, рабочих-то. Короче, разорился, делать нечего - токо по миру: с сумой в руках...
Бабушка сдала меня впопыхах "в люди" - в ученики, стало быть, к пожилому мастеровому. Поцеловала на прощанье, заплакала, и в дорогу: рукой по дворам прясти. Токо вот с дедом-то в разные стороны разошлись!..
А жизнь снова сечь мою спину. То один мастер, то другой... Убегал я от них. Но в России разве убежишь? Куда?.. Да ещё мальчонкой!.. Мастеровые - везде злы. Напьётся от злой жизни человек и ну, измываться над слабым - душу отводит. Зверская у нас нация!..
Вот так измывались надо мною кругом до осени 87-го года. Пока сам не пустил себе пулю в грудь. Произошло это на песчаном откосе речки Казанки. Начитался книг заумных - "О чём говорит Заратустра?" Ницше, Канта. У знакомых студентов брал переводы с немецкого. Каша в голове образовалась. Я и записочку-то написал перед смертью мудрёную: про "зубную боль в сердце". Хотел удивить мир, дурачок. Даже в этом от всего пошлого тянуло к красивости...
- Удивили?
- Да нет, конешно. У нас никого и ничем не удивишь. На всё один ответ: "Дур-рак!" И пойдут пить водку.
- В Европе тоже не удивите никого, - заметил Владимир. Спросил: - А чем же кончился ваш выстрел?
Горький спокойно, как о постороннем, сказал:
- Должно быть, кто-то видел, как я грохнулся. Сообщил полиции. А дело-то осенью было, холодный дождь лил целый день. Привезли меня в больницу нескоро, почти мёртвого...
Санитарка мне потом рассказывала: "Пожилой доктор-то про тебя схода с безразличием: "Ну, эвтот к утру будет готов..." И поехал домой: был вечер уже, не захотел тебя даже лечить. А молодой-то остался, пожалел: "Как же так, - говорит, - парнишка ведь! Небось, и 20-ти ещё нет?.." Приказал нам на стол тебя, стал резать. Достал пулю из лёгкого. До самой ночи возился. Грели мы тебя, чтобы не остывал. Вот и пошёл ты после этого на поправку..."
Владимир обрадовано заключил:
- Выходит, спас вас для русской литературы!
Горький отрешённо продолжал:
- Дальше - Казань. "Школа" моя кончилась, начались "университеты". Торговал хозяйскими булками, пирожками. Брал у знакомых студентов книги, и по-прежнему жадно читал. Там и подкралась ко мне первая любовь. Как и все юноши такой поры, был, конечно, неразборчив. Предметом моих мечтаний стала женщина, которая была старше меня на 10 лет. Но я не придавал этому значения и, вероятно, был смешон в её глазах, хотя сама она из "общества" тогда уже выпала, только я не понимал этого. Ольга Каминская была из образованных, одевалась, как барышни, по-господски, ну, и казалась мне человеком из другого мира. Любовь мою она высокомерно отвергла, вот и понесло меня с горя бродить по Руси.
В Москве зашёл в дом к Льву Толстому. Уж очень хотелось мне с ним о многом поговорить. "Нету графа в Москве, - отвечают мне, - уехал в Ясную Поляну". Я за ним туда. Опять нету: уже в Крыму, говорят.
В Крым я направился через Малороссию: интересно было, что там за края? В пути подрабатывал, чтобы как-то кормиться. Когда работы не было - бродяжил. А характер-то у меня сложился неспокойный. Особенно, если видел, что обижают кого-то... На дорогах у нас в России много всякого люда бродит: случались и драки... Пытался вмешиваться, заступаясь за слабых и обиженных. 3 раза жестоко досталось и мне: не лезь в чужое дело! Один раз почти на смерть избили и забросили в высокую придорожную траву... Хорошо, видела это старая нищенка - выходила меня. А то бы помер...
Слушая, Владимир думал: "Его всю жизнь унижали и били. Могли ведь и забить, как многих. Сделать раба. Наверное, он поэтому так много и жадно курит. Чувствителен до слёз, обидчив и вспыльчив. Навидался, натерпелся..."
- Первую вещь о цыгане у меня приняли и напечатали в Тифлисе, куда я пришёл после Крыма. Уговорил написать об этом Макаре Чудре бывший каторжник Калюжный, с Кары. Я ему часто рассказывал о своих похождениях. Получалось, должно быть, красочно. Он слушал и вытирал слёзы. Бегал за водкой. Чувствительный был человек! Не знал, что я пописываю, что в мешке у меня несколько исписанных тетрадок. Тут уж я взялся писать не как прежде, а по-настоящему, коли не "для себя". С этого и пошло всё...
Жизнь моя вскоре переменилась... Стали печатать, женился. Сделали меня известным на всю Россию... После этого я и с Толстым встретился, наконец. В Гаспре. Когда уж и спрашивать-то его ни о чём не хотелось: сам ответы на свои вопросы находил постепенно. Мне было тогда уже за 30...
Вглядываясь в бликующее под солнцем море, Горький закурил. А у Владимира вырвалось:
- Алексей Максимыч, то, что вы мне сейчас рассказали - это же почти готовые книги! Книги о жизни, а не мотыльки! Надо их только записать и назвать: "Детство", допустим, "Университеты" или "Хождения по России"... А?
Горький добродушно запротестовал:
- "Детство-то" было уже у многих и до меня. У того же Толстого. Но если назвать "Мои университеты", можно, пожалуй, попробовать. Спасибо за совет...
Разговор у Горького как-то незаметно соскользнул опять на воспоминания о встречах с Толстым:
- Венгеров вот пишет: Россия готовится к юбилею Толстого. Просит меня, чтобы написал статью о нём или что-то в этом роде. Дескать, ты встречался с ним, знаком с его творчеством, ну, и так далее. Они там создают даже специальный комитет по устройству чествования великого писателя.
- А ведь и верно, в этом году Толстому исполняется... 80 лет? В каком он месяце родился? Надо об этом не забыть...
- Зачем вам? 28-го августа.
- Организуем в "Пролетарии" статью тоже. Это он для царя - еретик, и все церкви предают его анафеме. А для передовой России Толстой - фигура мирового значения! Для нас же, большевиков, он - со своими, пусть и ошибочными, взглядами, крестьянскими, что ли - прямо, как зеркало русской революции. Которую мы потому и проиграли, что не понимали крестьянских масс, как они чувствуют и думают. А они потому и не поддержали выступление рабочих, что настроены именно так, как изобразил их писатель Толстой. Вчера у меня мелькнула эта интересная мысль: Толстой, как зеркало. Видимо, сам и напишу.
- Неужто и на это у вас хватит времени?
- Надо, чтобы хватило. Очень важно связать имя Толстого с нашей революцией! Да, я перебил вас, прошу прощения... Так что вам предлагает Венгеров?
- Тоже писать статью. Но я не хочу...
- Почему?
- Как вам это объяснить, чтобы вы правильно поняли...
- А вы не беспокойтесь, я пойму правильно. Зачем мне вас истолковывать как-то иначе? Это у нас только молодой Троцкий мастер перетолковывать всех...
- Дело вот в чём, Владимир Ильич. Лев Толстой - великий художник, считается философом и так далее. Но я не люблю его как человека.
- А вы можете сказать прямо: что вам не нравится в нём?
- Могу. Большой самолюб он. Ничего вокруг, кроме себя, не видит и не любит. Неискренний, высокомерный. Смирение его - маска. Он даже в тюрьме готов посидеть, токо бы возрос от этого его авторитет. Куда уж расти больше? А всё мало, всё жадничает...
- Вы не преувеличиваете?
- Думаю, что нет. И наслушался, и насмотрелся. В Гаспре тогда он чуть не помер от брюшного тифа - до кровавого поноса доходило. Мы с Чеховым были у него уж после того, как оклемался. А в разговорах о смерти в нём всё ещё сквозил страх. Это же унизительно!
- Бояться смерти - унизительно?
- Нет, показывать это. Но есть и ещё одна причина моей нелюбви к нему - главная, что ли. Он враждебен моей вере.
- Как это?
- Я в человеке вижу творца всего хорошего на земле. Борца. Он же - раба. Последние лет 20 он токо и пишет об этом. Нет, он мне - чужой! Как и Андреев.
- А чем вызван духовный кризис у Андреева? Ведь первые его вещи...
- Хочет удивить всех. Думаю, от этого. А вот, чем удивить? - полагаю, не знает. Отдыхал у меня тут в прошлом году, в феврале. Написал неплохой рассказ - "Иуда Искариот". Здешняя природа показалась ему похожей на Иудею. Помню, много говорили тогда о библейских сюжетах; он и загорелся. И знаете, получилось у него! Читал нам потом вслух...
- Читает хорошо?
- Отлично читает. Особенно, если вещь нравилась Шурочке.
- Это, кто же - Шурочка?
- Жена его, умерла. Кристальной души была женщина! На фальшь у неё просто абсолютный слух. Мы её все здесь от души полюбили. А вот с Леонидом я больше ссорился.
- Из-за "Власти тьмы"?
- Не только. Сейчас, говорят, пишет что-то к юбилею Толстого. Какой-то рассказ о повешенных. Ну, если посвятит самому старику, то, думаю, постарается.
- Да уж, наверное. Для Толстого нельзя писать плохо, - согласился Владимир.
- А не втравит ли он старика в какую-нибудь выходку?
- Толстой - не ребёнок!.. А почему вы считаете его неискренним?
- Почему? Я в те годы не умел ещё ни за графским столом правильно сидеть, ни культурно есть. Даже курил при нём "в кулак", по-мужичьи. Он-то должен был понимать, откуда взяться во мне воспитанию? Это я теперь - да и то под руководством Маруси... А он... всё это во мне примечал. В глаза-то ничего, любезен был. А за глаза... Ну, да ладно, хватит о нём!
Горький надолго замолчал, глядя на приближающийся берег Сорренто, и Владимир, чувствуя, как не хочется завтра идти к нему на виллу, вести там протокол под злыми взглядами Марии Фёдоровны, предложил:
- Алексей Максимыч, а не закатиться ли нам завтра на берег, где нет ни рыбаков, ни зевак? Как вы на это смотрите?
- Желаете позагорать, что ли? - догадался Горький.
- Не только. Хотелось бы искупаться! Забыл, когда уж и плавал...
- Ну, что же, это проще простого! Когда завтра за вами зайти? Пораньше, позже?
- А как выспитесь, позавтракаете, и заходите.
- Можно и с компанией?
- Не возражаю. А шахматы у вас есть?
- Это у Богданова. Но он, говорят все наши, здорово играет!

РАЗРЫВ ОТНОШЕНИЙ
Ты можешь быть счастливым, можешь пить,
Но ты во всём усерден должен быть.
Будь мудрым, остальное всё не стоит
Того, чтоб за него свой век сгубить.
Омар Хайям
1

Горький пришёл к Владимиру рано, однако повёл его не к морю, а к себе домой, смущённо объясняя на ходу:
- Произошли некоторые изменения в нашем плане... Такова жизнь: всегда вносит коррективы. На этот счёт и поговорка есть: "Человек предполагает, а Бог располагает".
- Опять вы за своего Боженьку, Алексей Максимыч! - недовольно вырвалось у Владимира.
Горький сухо поправил:
- Это не я, а народ сочинил. - Видя, что Владимир молчит, добавил помягче: - К морю мы сходим сегодня, непременно сходим. А сейчас - уж так вышло - сын Марии Фёдоровны намерен сфотографировать нас перед своим отъездом в Россию, вот я и собираю всех к себе.
Поняв оплошность, Владимир сконфузился:
- Простите меня, Алексей Максимыч, за мою бестактность! Не разобрался спросонья, в чём дело...
- Ничего, с кем не бывает! Забудем...
Но "забыть" не удалось. Видимо, не суждено было. Хотя начало вовсе не предвещало того, что произошло...
- Товарищи! - объявил Горький на террасе, где собрались уже Богданов с женой, Луначарский, Базаров, какой-то знаменитый болгарский певец и сын Марии Фёдоровны, рослый Юра Желябужский, державший в руке немецкий фотоаппарат. Улыбаясь, Юра воскликнул:
- Секундочку! Сейчас я вас сфотографирую...
Войной не пахло, у гостей были весёлые лица, да и праздничный стол настраивал на мир. У Владимира отлегло от сердца...
Создав атмосферу молодого счастья и доброжелательства, Юра принялся группировать гостей, чтобы сделать общий снимок. Весело командовал:
- Господа! Ну, как же вы встали... Это же не приём у губернатора! Держитесь, пожалуйста, посвободнее...
Горький тихо бубнил:
- Между прочим, у Юры - талант фотографировать. Увидите, он станет знаменитостью!
Глядя на молодого красавца-фотографа, все улыбались, особенно Мария Фёдоровна, на которую Юра был похож. Она пребывала в хорошем настроении и подала Владимиру холёную руку, словно ничего между ними недавно не случилось. Утро было безоблачным. Вокруг по-прежнему всё цвело и благоухало. В клетке наверху пел любимый кенарь Горького. К завтраку подали вино.
После завтрака на открытой веранде Богданов предложил Владимиру сыграть партию в шахматы, и тоже был мил и приветлив. Владимир понял, Горький успел предупредить Богданова о желании поиграть, и Александр Александрович прихватил с собою большую доску с красивыми фигурами. По всему чувствовалось, играть он любил, и был натренирован - первые ходы делал быстро, не задумываясь. Ощутив силу противника, Владимир стал играть осторожно, однако комбинировал с увлечением. Видимо, поэтому и партия, которую Юра увековечил фотоаппаратом, получилась у них интересной, хотя и закончилась вничью. Все наблюдали за её ходом с живым азартом и напряжением. А ничейный итог будто объединил всех, и Горький тут же воспользовался этим:
- А не пойти ли нам, друзья, к морю? Там сейчас хорошо! Прогуляемся по берегу...
Спускаясь по дорожному серпантину, растянулись длинной цепочкой, образуя случайные пары. Только Владимира Горький чуть придержал, чтобы идти позади.
- По глазам вижу, - пробасил он, - хотели уехать отсюда. Верно?
- Хотел. Да ведь обещал Марии Фёдоровне присутствовать на собрании...
- Ну, с собранием можно и повременить. А вот обидели мы вас тогда не по злому умыслу. Так уж вышло всё: как-то неудачно... Но уезжать из-за этого не следует. Да и на Везувии мы... вроде бы нашли взаимопонимание?.. Ладыжников рукопись мою увёз. Всё, кончен бал! Споров больше не будет. Я и сам от них устаю...
Не зная о том, что Ладыжников оставил Горькому письмо с обещаниями не только издать его повесть хорошим тиражом, но ещё и перевести её в Берлине на немецкий, что сулило Алексею Максимовичу денежную независимость в будущем и осуществление идеи с созданием на Капри партийной школы (всё это выяснится лишь через полгода, когда на Капри начнут съезжаться слушатели из российских рабочих), Владимир повеселел и успокоился, мечтая о купании. Но всё же спросил:
- Алексей Максимыч, вот вы хвалили мне Богданова с Луначарским. А в Берлине - Константина Пятницкого. Хочу вас спросить - только чур без обиды! - как вы сами-то считаете: вы хорошо разбираетесь в людях?..
Горький смутился, пожал плечами и, кашлянув в кулак, проговорил:
- Да как вам сказать... Как писатель - пожалуй, обязан. А вот Маруся считает, что не очень.
- Нет, вы не обижайтесь, Алексей Максимыч, я не подлавливаю вас! Я тоже ошибался.
- От ошибок, полагаю, никто не застрахован, - прогудел Горький. - Но к чему вы клоните, не пойму?..
- Мне кажется, надует вас этот купец Пятницкий, непременно надует!
Горький остановился, с удивлением уставился:
- Почему вы так решили?
- А хитроват больно. И мебель у него в Петербурге - помните, громадная такая, крепкая, как у Собакевича. Комнат в доме много, дорогое всё... И сам этаким петухом на подворье держался - важничал.
- Ну, купцы - все с хитрецой, без этого им нельзя, - улыбнулся Горький. - Но на Константина мне грех обижаться. Тем более подозревать, что надует. - Немного помолчав, спросил: - Помните, я вам рассказывал, как встретил в 4-м году царя под Новгородом?
- Не помню, - смутился Владимир, - забыл. А что? Было что-то интересное?..
- Да нет. Я к тому, что внешний вид бывает обманчивым. Сидел этот Николай Второй в вагоне возле окна. Этакий ничтожный на вид, словно заплаканный. Не царь, а какой-то царишко.
- Дурачок, что ли?
- Возможно... - привычно "окнул" Горький.
- Не думаю, - не согласился Владимир. - В таком случае вы сами себе противоречите.
- Чем же?..
- Упрощённым подходом. Был бы дурачком, не было бы у нас с ним такой трудной борьбы. И министры у него были умные. Тот же Столыпин сейчас, есть с кем посоветоваться... Да и сам он - продувная, надо полагать, бестия. Всё это посложнее, чем просто дурачок, уж вы мне поверьте. Хотя я и ни разу с ним не встречался. Но думаю, хитёр!
- А почему вы решили, что хитёр? - спросил Горький, поглядывая вперёд, на гостей, подходивших уже к морю.
- Да ведь это показали события третьего июня в прошлом году!
- Меня в России тогда не было, - заметил Горький.
- Зато Я хорошо всё знаю!.. Устроить такой неожиданный ход с выборами в Думу! Прямо-таки тихий государственный переворот!.. Значит, не дура-ак!.. Понял, что в России образовался - в лице Первой Государственной думы - самый революционный парламент в мире! И самое реакционное самодержавие и правительство. Что` из этого могло получиться? Согласитесь, при такой ситуации у царя не было иного, умного с точки зрения царя, выхода. Кроме... переворота.
- Не совсем улавливаю вашу мысль, Владимир Ильич... - Горький достал платок, вытер на лбу пот.
Владимир принялся объяснять:
- Если бы он не опередил революцию тихим переворотом сам, сверху, то... произошло бы новое восстание народа, снизу! Либеральная буржуазия поддержала бы это восстание. Короче говоря, возникшее в государстве противоречие не могло быть разрешено каким-то третьим путём. И царь понял: вооружённое восстание может начаться ещё раз. И тогда уж неизвестно, чем всё закончится...
Правда, до осуществления переворота сверху тоже никто не мог поручиться, что он удастся. Что царь не свернёт на нём себе шею. Но... повторяю, выхода у царя не было, и он рискнул. Рассчитывая... на рабью покорность буржуазии. И - как видите - не ошибся. Так ведь для этого нужен ум! И нервная выдержка...
- Возможно, вы и правы, - согласился Горький.
Чувствуя, что в его голосе есть всё же нотки сомнений, Владимир продолжил напористее:
- Да и народ ещё не был готов ко второму, более дружному выступлению. Но ведь это ещё нужно было понять! Поэтому, как там ни крути, дорогой Алексей Максимыч, а ум-то всё-таки был нужен. Ну, если не свой, то хотя бы умных советчиков. А чтобы подобрать себе таких, и свой ум необходим. Думаю, что так. И с нашим царем ещё немало будет мороки. Вот то, что он - мещанин, как все Романовы, от макушки и до пяток, это возможно вполне. Пьяница, сплетник, быть может. Но только не дурак! Допускаю даже, что он - человек с ограниченным мировоззрением. Всё личное на первом плане: доходы там, имения, дворцовые интриги, сплетни...
Некоторое время шли молча. Потом, как-то без видимого перехода, Горький спросил:
- А как у вас, революционеров, смотрят на семью? Не против этого? Или семья всё-таки мешает?
- В условиях борьбы, подполья семья, конечно, подрезает революционеру крылья. Особенно дети. Но... мы всё же не за аскетизм. Вот года 3, кажется, назад женился революционер Каменев. Правда, на бундовке, по-моему. Революционер Карпинский женился на Ольге Равич. Намечается свадьба Зиновьева на Злате Лилиной: у них уже родился сынишка. Так что... У многих и дети появляются.
Разговор оборвался: в 20-ти шагах шумно вздохнуло море. Однако на берегу никого из ушедшей вперед компании не оказалось.
- Попрятались от солнышка за камнями, - кивнул Горький на огромные валуны, отполированные морем за тысячелетия. - А Юра вон уже поплыл в море...
Подошли к воде. За самым большим валуном, от которого падала длинная тень, Мария Фёдоровна говорила о чём-то с Луначарским, а Богданов громко спорил с Базаровым. Горький, не желая им мешать, повёл Владимира в тень другого валуна и там вернул разговор на былой спор, хотя полчаса назад и заявлял, что "баста", "я сам от этих споров устаю"...
- Вот вы в тот раз всё отрицали, ставя во главу угла одну токо материю и исповедуя лишь голый материализм. А как же тогда, скажите, быть с явлениями телепатии? С чудесами излучения радия, о которых пишут супруги Кюри?
Владимир изумился:
- Откуда вы это взяли про "чудеса"? Какие такие "чудеса"?..
- Прочёл кое-что, по советам Богданова. И благодарен ему за это: узнал много интересного. В частности и про "чудеса", как вы язвительно называете их. Лежит себе несколько граммов металла - не пуля, не химический яд. А может убить лошадь! И это свойство - чудесное - доказывают не попы, а физики.
- Вы хотите под видом действия электронов протащить Боженьку? Вот это и есть, Алексей Максимыч, философский идеализм, подкреплённый вроде бы опытами физиков. Утончённый идеализм. А потому и вдвойне опасный. Ну, а про телепатию - тоже Богданов?..
Горький дальше спорить не стал. Вероятно, не счёл нужным "выдавать" или "подводить" идейного соратника. Продолжил уже спокойно не о философах, а о себе:
- Может, я выгляжу в ваших глазах довольно наивным. Но меня всё больше и больше увлекают доказательства учёных в том, что и сама наша мысль есть тоже определённый вид материи или один из видов эманации материи, что ли.
- А вот против этого я как раз и не возражаю. Согласен. Мысль материальна ибо является продуктом материи, человеческого мозга. Коротко - это так и есть.
- Вот-вот. Мысль, воля - одно? Но ведь мысль в то же время и духовна, поскольку несёт на себе печать не токо материальности? Выходит, материализм можно совместить как-то и с духовным началом в природе?
- Эва, куда вас понесло! Посылка, значит, материальна, а вывод... Нет, милейший Алексей Максимыч, так мы с вами, в простом разговоре, вероятно, не договоримся: не переубедим друг друга ибо ведём спор сумбурно. А вопрос - глубок. Нужна точность в формулировках, последовательность в изложении. Без печатного текста за всеми поворотами и нюансами мысли не уследить. Поэтому предлагаю: отложить спор до выхода моей книги на эту тему. Я скоро её закончу, и вы найдёте в ней мои ответы на все ваши вопросы. И уж тогда соглашайтесь со мной или нет, если найдёте контраргументы. Договорились?
- Ну, что же, не возражаю.
- А на словах я об этом пока толково не сумею. Я ещё не философ, а лишь новичок.
- Однако же, с Богдановым вот берётесь не соглашаться?
- Потому, что чувствую, умом понимаю: не сходятся у него концы, нарушена логика. А там, где нарушается логика, всегда нарушают истину, уж это - закон, поверьте. Поэтому я и занялся философией тоже - из-за Богданова и тех, на кого он ссылается. Надо ответить Богданову. И не только ему, конечно, а главным образом тем, кто может за ним потянуться: чтобы не тянулись. Если бы не это обстоятельство, я бы не тратил столько времени и не писал книгу - Бог с ним, с Богдановым и его увлечениями - без него работы невпроворот! Но вопрос встал шире: он уводит в область практического и может принести много вреда людям, если в нём не разобраться правильно и до конца.
- Ну, хорошо, оставим это, - согласился Горький.
Некоторое время разговаривали без направления уже, а так - вольным человеческим способом, от чего Владимир испытывал истинное наслаждение. Сколько лет вынужден говорить строго целенаправленно: спорить, доказывать или что-то отстаивать. На человеческое общение вечно не оставалось времени. Разве это жизнь? А тут... Да ещё собеседник оказался такой - сам Горький!.. Опять, как на Везувии, взял и спросил:
- Алексей Максимыч, а кто вам больше всех нравится из российских писателей?
- Хороших писателей у нас много. Пожалуй, больше, чем во Франции и Германии вместе взятых. А вы сами-то кого любите из наших?
- Щедрина! Это и умница, и художник, а уж язык у него - сочнее и злее не скажешь. Даже Гоголь с ним не сравнится, мне кажется!
- А што, собственно, Гоголь! Писал - не спорю, хорошо. Но сам - как личность - был ведь ничтожным. Унизительно ссорился с официантами.
- Давайте, не будем всё-таки уходить от идей в житейские мелочи.
- Согласен, главное - книги писателя, а не личные недостатки. - Горький закурил. - У меня в России остался один писатель, с которым я дружен - Степан Гаврилович Скиталец. Настоящая фамилия - Петров.
- Не знаю такого. Не читал.
- Потеря не большая. Путаник великий тоже! Как и Леонид. К тому же ещё и пьёт, как Леонид. А это уж беда самая настоящая! Младше меня на год. Спивается, можно сказать. Я своему пайщику по издательству, Пятницкому, посоветовал даже не выплачивать Степану гонорар целиком, а по частям, чтобы не спустил всё до копейки. Но это я не к тому... А вот к чему: есть у Скитальца та черта, что и у Леонида - несоразмерно высокое представление о себе как о писателе. А дружить с такими, Владимир Ильич, доложу я вам, нелегко. Чуть что - обида. Ничего не скажи, не поправь. Ведь занимаемся общим делом... Нет, нужно токо хвалить. А если уж по-честному - бить обоих надобно, дубиной, а не хвалить.
- Да, в идеях уступать нельзя никому, я согласен с вами.
- Вот и я решил для себя, твёрдо: ни Леониду, ни Степану уступать больше не буду. Ради их же пользы...
- Вам виднее, Алексей Максимыч, я ваших отношений не знаю. Возможно, вы правы и в своем отношении к Толстому-человеку. Но ведь миру важен не Толстой-человек (его мало кто знает из читателей), а важен великий писатель, мастер слова.
- Тут я молчу. Художника Льва Николаевича Толстого - я сразу сказал - ценю и почитаю: велик. Но его направления в творчестве принять, однако, не могу.
- Но у Толстого много и прекрасных вещей. И вера в человека есть. Кстати, ему тоже, оказывается, не нравится "направление" Шекспира в творчестве. Глубочайшему реалисту Толстому не нравится, видимо, "нереализм" Шекспира. И он задаёт вопрос: как это, дескать так, разве король Лир настолько глуп, что не видит подлой сущности своих старших дочерей? И на этом простом основании Толстой делает вывод о самом Шекспире: слабый писатель. И не хочет понять при этом всем известной театральной условности, законы которой Шекспир знал лучше, так как сам был актером.
- Согласен. На сцене, чтобы полнее и ярче раскрыть характеры, надо схода их сталкивать, причём в особых, условных порою обстоятельствах! Это не роман, где у писателя есть возможность рассказать обо всём постепенно. Зритель ждать не хочет, ему подавай всё немедленно, он хочет видеть страсти, поступки и мысли героев. А у Шекспира всё это как раз есть, и весь мир зрителей буквально в восторге от него, доволен. Не доволен токо Толстой, не желающий понимать мерок театрального, условного искусства. А когда сам написал пьесу, то ведь тоже прибег довольно к натянутой правдоподобности сюжета. В "Живом трупе". И название отталкивающее!
Владимир улыбнулся:
- Ну, вы как драматург лучше меня всё объяснили.
Горький заулыбался тоже:
- Намёк понял, Владимир Ильич: "Не судите, да не судимы будете!" Так, что ли?
- Алексей Максимыч, вот вы всё стараетесь помирить меня с Богдановым и его компанией, - Владимир кивнул в сторону соседних валунов. - А сами вы, как я понял, находитесь сейчас в состоянии ссоры с Андреевым? Отчего бы вам самим не помириться? Ведь 2 таких писателя!.. Или не желаете?
- Почему не желаю? Хочу. Но для этого ОН должен протянуть мне руку. А не я ему. Он и младше на 3 года, и вообще я чист перед ним. Мне каяться не в чем. Не я нёс оскорбительный пьяный бред.
- Так-так... Понятно...
- Вы тоже говорили, Владимир Ильич, что были дружны с Мартовым. А теперь будто бы разошлись?
- Верно, Алексей Максимыч, разошлись. Но, если Мартов готов будет стать на позиции большевиков, я помирюсь с ним легко, без оглядки на то, что я старше его. Как, впрочем, и с любым другим меньшевиком. Личные мотивы для меня важной роли не играют.
- Ну, а я к дружбе отношусь несколько иначе. Если меня кто хоть раз предал или променял на другого - всё! Навеки... - Горький нахмурился, замолчал, и Владимир, чтобы не смущать его, пошёл купаться.
День растаял тихо и незаметно, а вечером все были приглашены Горьким на ужин. Когда собрались уже за столом и шутили, Мария Фёдоровна, дружески улыбаясь, пошутила тоже:
- Ну, что, Владимир Ильич, вы ещё не оставили свою мысль вести протокол? - Тон был почти дружелюбный, но когда Владимир встретился с холодными глазами хозяйки дома, то понял: это укол, а не шутка.
Не зная, что ответить, он промолчал, опустив голову к столу, делая вид, что ест и вопроса всерьёз не принял: шутка... Однако на террасе мгновенно установилась напряжённая, звенящая в ушах, тишина. Она показалась Владимиру зловещей, и он, чувствуя, что краснеет, перестал есть.
Спасать положение ринулся Горький:
- Друзья! Мария Фёдоровна ошиблась: это - ещё не съезд, просто дружеский вечер...
Владимир тем не менее на этот раз спасательного круга не подхватил:
- Не беспокойтесь, уважаемый Алексей Максимович! Я не собираюсь затевать дискуссию и вести протокол: в этом отпала необходимость.
- Почему? - удивлённо вырвалось у Горького.
- Я уже как-то говорил вам о наших заграничных пустозвонах от социал-демократии. Втемяшит себе в голову какой-нибудь учёный чудак пустую идейку и носится с ней, гремит этой погремушкой на всё Европу, как Мах или Авенариус. Получается, не живёт уже нормальной жизнью, а играет. Как в театре... на сцене. А потом, на поверку, остаётся от такой "деятельности" один пшик и никакой революционности. Подобных погремушек в нашей истории - сколько угодно!
Горький нахохлился:
- Вы это к чему, Владимир Ильич?
- Хотите совет?
- Какой же?
- Совет лекторам вашей школы, если ей суждено открыться. Пусть они прочтут слушателям курс лекций по истории революций. О французской революции. О нашей, русской революции 5-го года - в противовес меньшевистски ликвидаторскому её освещению. Рабочим нельзя не знать истории международной борьбы. Карл Маркс и Энгельс для того и создали союз рабочих Интернационала.
Поднялся Богданов:
- Владимир Ильич, позвольте и нам иметь своё мнение? И не согласиться с вами.
- Пожалуйста, дело ваше. Но тогда нам придётся разойтись годика этак на 2 или на 3.
Лицо красавицы Марии Фёдоровны пошло малиновыми пятнами:
- Владимир Ильич, вы совершенно не считаетесь с мнениями товарищей по партии!
- Прошу прощения, Мария Фёдоровна, - заметил Владимир, глядя от обиды вниз, - я не знал, что всякое несогласие здесь... будет раздражать вас и квалифицироваться как пренебрежение к мнению других. Однако, мириться с идеями, которые противоречат моим убеждениям, я не могу, поскольку считаю себя революционером, а не священником. Больше... я никому не помешаю своим присутствием. Честь имею. Время рассудит, кто был прав...
Владимир откланялся и пошёл с террасы вниз, унося в сердце боль, обиду и сожаление, что приехал. "Всему есть предел... - думал он. - Сколько же можно терпеть гимназическое недомыслие, да ещё и выслушивать упрёки!"
За спиной он слышал, как дёрнулся было за ним Горький, но на него зашикал женский голос, что-то забубнили другие - "пусть идёт!", "что же теперь?..", "подумаешь, какой!.." Остального не разобрал. От обиды горело лицо.

2

На другой день, когда Владимир уже рассчитался за гостиницу и собрал пожитки, чтобы идти вниз, к пристани и отплыть с первым же паромом, в номер постучался и вошёл Горький. Увидев Владимира готовым к отъезду, воскликнул:
- Ну вот, я так и знал... Доброе утро, Владимир Ильич! Значит, разобиделись так, что и отдыхать расхотелось...
- А что же мне остается? Вы на моём месте как поступили бы? - подал Владимир руку.
- Не хочу врать, наверное - так же. Это всё Маруся: вот у кого... характер! Ну, да што теперь толковать... Могу попросить токо прощения.
- Да вы тут вовсе не при чём, Алексей Максимыч! Вам я как раз благодарен: и за радушный приём, интересные разговоры. С вами я не порываю своих отношений.
- А с Богдановым, прочими? Что они вам сделали?
- Как это - что? Да и не во мне дело!
- А в ком же?
- В рабочих, которых они предают, как... последние проститутки! Другого слова просто не нахожу для них. Вчера они обнимались с марксизмом, а сегодня - готовы целовать Маха и Авенариуса.
- Вот что, Владимир Ильич, - обиделся Горький за своих друзей. - Вчера и вы придерживались диалектики взглядов, если изменяется обстановка. А сегодня вы уже за вечную преданность Марксу, так, что ли?
- Я имел в виду изменение взглядов, если меняется жизнь, а не обстановка! - выкрикнул Владимир.
- Ладно, не хочу сейчас заниматься словоблудием: жизнь ли, обстановка? - бухнул Горький, как в бочку. - А насчёт Богданова я знаю и чувствую... лучше, чем вы. Сан Саныч - человек, который... ради людей... может и жизнью пожертвовать. А вот вы, как мне кажется, излишне самоуверенны. На чём и споткнётесь когда-нибудь. К тому же, в отличие от Богданова, можете пожертвовать только жизнями других людей. Ради своих, разумеется, целей, хотя и не Робеспьер, которого и не осуждаете... Прошу прощения за прямоту.
- Жизнь покажет, Алексей Максимович. Благодарю вас за гостеприимство!
- Что она покажет, как?
- Существует статистика! - выкрикнул Владимир. Горький задержался, и Владимир продолжил: - Европейская инквизиция казнила за всё своё существование около трёхсот тысяч человек. А в одной только России за последние 500 лет умерли от голода, что само по себе - та же казнь, я думаю, миллионов 100! А сколько монголы уничтожили, да собственные удельные князья, да бабы-императрицы, да психопат Павел! Это ещё 100 миллионов.
- Вы это к чему, не пойму?
- Выходит, каждые 100 лет 40 миллионов долой! Трудно быть добрыми после такой статистики.
- Хотите сказать, не было у нас ни одного честного или хотя бы заботливого царя? Лишь жестокость сотни лет... Так я думаю одинаково с вами.
- Но вы же и меня считаете жестоким!
- Всё зависит от того, кто и как смотрит на других людей - Богданов и Ленин смотрят, по-моему, противоположно.
Горький ушёл. Владимир остался один. Настроение было тяжёлым. Подумал: "Новая революция наступит нескоро, а значит, и не скоро прекратятся наши заграничные склоки... Да и сын ваш Зиновий, Алексей Максимыч, хитрейший приспособленец, по-моему! Не сошлись мы с ним тоже".

Конец первой части
книги "Пролог в безумие"
Продолжение во второй части книги
----------------------
Ссылки:
1. Порядок есть порядок (немецк.) Назад
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"