Летний вечер пан-бархатом черным
кутал контуры кряжей таежных.
От реки по логам да распадкам
растекалась прохлады волна.
Дунька с внуком околицей сельской
шла неспешно к сестре своей - Ганьке:
посудачить, погреть в бане кости
да от грязи отмыть пацана.
Отрок хмурился, шел неохотно -
не любил он такие походы:
чтоб хозяйством светить перед бабкой,
слишком взрослым считал он себя.
Но поболе тех глупых конфузов
он боялся неведомой песни
мужа Ганькина - деда Микиты,
вот и брел недовольно сопя.
Дед невиданным был великаном -
что уж там говорить о мальчонке,
если даже старуха супругу
до плеча доставала едва.
Угловатый, нескладный, сутулый,
плети рук волочились безвольно,
если он не вытряхивал трубку
иль табак в нее не набивал.
Вся в морщинах, землистая кожа,
жидкий чубчик, мохнатые брови,
лопухи-уши, вислые щеки,
два вареника губ и... глаза -
пересохшими лужами влаги,
с отраженьем белесого неба,
как в барханах бескрайней пустыни
солнцем выжженная бирюза...
Бабки, вдоволь напарившись в бане,
выпив бражки по стопке - "на пробу",
начинали трындеть за погоду,
огороды, скотину, корма.
Внук их слушал, крутя сепаратор,
как те "косточки мыли" соседям
и ругали "ампиралистов
распроклятых, язви в душу мать".
Потихоньку старухи хмелели,
разговор становился серьезней,
и к войне непременно сводился
после пятого стопаря.
У одной муж совсем не вернулся,
у другой, хоть и жив, да калека:
год войны, три - в плену у германца,
да десятка - в родных лагерях.
Дед сидел во дворе у забора,
грыз мундштук нескончаемой трубки,
часто кашлял утробно, да харкал,
смачно матом ругая весь свет.
Иногда заходил во времянку,
помочить пересохшее горло,
а заслышав старушечьи плачи,
заводил свой привычный куплет -
о позорной петле его ждущей.
Но допеть не давала старуха:
"Слышь, Микитка, дятёв не пужай тут,
дров на баню ступай, наколи".
И старик, еще больше сутулясь,
брел покорно на двор из времянки,
унося шлейф махорочно-бражный
с тайной страшной "позорной петли".
(09 ноября 2017)