"Скорая" приехала довольно скоро, потому что больница была недалеко от дома. В комнату вошли врач и медсестра. Или оба они были врачи? Я тогда не очень понимал, кто ездит на телефонные вызовы "неотложки". Врач - скучный очкарик с вытянутым лицом - брезгливо поморщился и сказал, что-то типа "сейчас посмотрим" или "на что жалуетесь". Я растерянно показал на отца. Он в забытьи лежал на мятой постели, виновато смотрел на меня и открывал рот, видимо, пытаясь что-то сказать. Его слов разобрать было нельзя. Клокотание, гортанные звуки, и хрипы откуда-то изнутри. "Что-то", "откуда-то", "кто-то" - я и сейчас спустя несколько лет, вижу те события, словно через нарушенный фокус кинокамеры. В памяти отпечатались только мои внутренние ощущения. Даже слова врачей, которые я тогда слышал, доносились до меня с гулким эхом, вязкие и холодные, как морская вода на самом дне.
"Что с ним?" - "Я не знаю, что с ним. Посмотрите". "Наверное, его надо госпитализировать" - "Госпитализируйте". "Документы?" - "Сейчас посмотрю, где они у него лежат". "Мы не сможем его взять" - "?". Мой немой вопрос наткнулся только на бессмысленный взгляд человека в белом халате и резко начинал превращаться в гнев. В таких случаях не задают вопросов "почему", потому что ответ никому не нужен. Воздух в комнате мгновенно стал плотным, я сделал вдох и, кажется, сказал, что-то сильное.
"Документы я вам найду" - "Мы можем сделать укол". "Его надо класть в больницу" - "Мы не сможем пройти с носилками, у вас узкие коридоры и лестничные пролёты, носилки не развернуть". "Как?" - "?". Мне снова оказался не нужен его ответ.
Отец... пап... ты как?.. ты меня слышишь?... Ты живой?.. Встать сможешь?..
Это был самый тяжёлый груз на свете. Прошло десять лет, а плечи до сих пор ощущают отца. Десять ступенек до лестничной клетки. Вдох-выдох, чтобы понять, что я несу. Снова десять ступенек - и я этажом ниже. Пять этажей вниз по узкой лестнице. Вселенская тяжесть. Не описать, насколько это трудно - нести на руках своего отца.
Когда человек оказывается на пороге вечности, физические законы не действуют. Рост, вес - всё чепуха. Видимо, в человеке оседает вся жизненная энергия, как осадок на дне пыльной бутылки с старым вином. С хорошим крепким вином. И в этом осадке вся тяжесть его, человеческого, бытия.
Отец был худым и совсем невысоким. То ли в насмешку, то ли из уважения мужики прозвали его Жаботинским. Если, кто не знает, Жаботинский был штангистом. Очень знаменитым. Одним из самых сильных людей планеты, выступал в тяжелом весе, железо его боялось. В те времена эта фамилия была известна всем в стране и каждому таксисту в городе.
Отец как раз в те времена работал таксистом. Тогда почему-то любили слово "шофёр", было в нем что-то от французского шарма. Хотя, конечно, в Париже бывали не многие, но фильмы с Делоном и Жаном Габе сделали свое дело. Из детства помню несколько фотографий: солнечный день, желтые "Волги" с шашечками на бортах, улыбающиеся мужики - шофёры, в светлых рубашках, в широких галстуках - этакие франты с Елисейских полей. Сколько же лет им было тогда? Ну не больше, чем мне сейчас, а выглядят они явно старше. Только недавно стал замечать, что на ретро-фотографиях все тогдашние люди выглядят старо. То ли мода такая была - одежда старила людей раньше времени, то ли так мы устроены, что, смотря даже на молодых родителей, все равно чувствуем их взрослее, чем мы.
Жаботинского в городе уважали все. Никто не разбирался в машинах, так, как делал это он. Однажды собрались с мужиками после смены, выпили - слово за слово - и поспорили, кто с закрытыми глазами отремонтирует машину Коляна, которая стояла на ремонте уже вторую неделю. Загнали "волгу" на подъёмник, накатили еще по сто граммов водки, завязали отцу глаза, дали ключи в руки и начали наблюдать. Отец засучил рукава светлой своей рубахи, плюнул на ладони, растер их, как полагается перед важным делом, и полез под машину.
В том таксопарке я бывал еще мальчишкой. Отец брал меня с собой несколько раз, и это было настоящее мальчишеское счастье - "попасть к отцу на работу". Если это было известно заранее, хотя бы за пару дней - что не с кем остаться дома, что придется ехать с отцом на полдня, чтобы например, потом ехать куда-нибудь в цирк, потому что билеты удалось достать только на дневное представление - то я сиял от счастья. Рассказывал всем, что скоро поеду с отцом работать, и все пацаны во дворе завидовали страшной завистью, сплевывали сквозь зубы и цедили "вот повезло". Видел я эти ремонтные боксы. Тоже странное слово из детства! Когда отец рассказывал маме вечером, что машина сломалась, и он встал на ремонт в шестой бокс, я недоумевал. Я-то точно знал, что отец мой - знаменитый шофёр! А он оказывается еще и боксёр! Потом я узнал, что боксы, это полутемные места для ремонта машин, и к боксу спортивному никакого отношения они не имеют, но это обстоятельство нисколько меня не смущало. Пахло там мазутом, бензином и машинным маслом вперемешку с запахом курева. Здесь хорошо бы тоже с шармом написать - запахом табачного дыма. Но нет, я вырос и знаю, как пахнет настоящий табак у французских гуляк. В таксопарке было именно курево, жесткий, едкий колючий дым папирос.
Отец с завязанными глазами полчаса суетился под брюхом желтой "волги" с шашечками. Только иногда стальным голосом просил напарника: "Иваныч, ключ подай. Да, не тот, на 17 давай!". Он снимал железные кожуха и крышки, он ворочал тормозные колодки, стучал и скрипел, масло капало на его белую шофёрскую рубаху, но видеть этого он не мог. Не мог видеть, и того, как вокруг собирались зеваки и шепотом, смеясь, переговаривались друг с другом. "Чё там? Чё все смотрят-то? Да Жаботинский на спор Колькину машину решил отремонтировать! Эк, нашли чё смотреть! Так он с закрытыми глазами, понял? На ощупь, ёпть! Ну, даёт, чёрт!". Когда пришло время закрепить какую-то тяжелую подвеску. Напарник Иваныч не выдержал: "Сань, давай помогу! Надорвёшься же!" - "Сказал, не трожь! Я сам!" - проревел в ответ отец. И, сжав зубы, продолжил править машинное брюхо. Толпа уже гудела, когда отец, подвернув пару контрольных гаек, устало снял повязку, протер пот со лба масляными ладонями и сказал: "Теперь можно заводить!". Машина завелась, мужики дружно загудели, начали хлопать отца по плечам, а Колян, который проиграл спор, побежал в магазин.
Несмотря на всю свою субтильность, отец никогда не сдавался перед тяжестями. Он вообще по молодости жил так, как будто всё ему было по плечу.
Я родился в жаркий летний день на втором этаже роддома. Отец, чтобы увидеть меня одним из первых, залез на дерево прямо перед окнами родовой палаты. В тот момент, когда я, увидев белый свет, как и положено младенцу, издал свой первый победный клич, ветка липы под отцом надломилась. И, как был, с широкой улыбкой, с цветами и апельсинами для мамы, он рухнул на асфальт с высоты второго этажа. Об этом подвиге потом долго судачили медсестры и врачи, а в семье навсегда стало легендой.
Легендами об отце вообще сдобрены все мои отрывочные воспоминания о нем. Уже первые мои вопросы о предках рождали бурные героические фантазии. "Прадед, сынко, -, рассказывал он мне, - был у нас казачий атаман. Да! Шашкой так махал, что все враги разбегались! А однажды он на спор коня поднял. Ты коня видел? Нет? Ну, поедем в деревню, я тебе покажу. Силён был старик, и ведь мы все такие. В него". Меня отец называл "сынко". Я никогда его не видел на коне, с шашкой, с плеткой или другими штуками, которые могли бы выдать в нем потомственного казака. Но в отчаянности его не приходилось сомневаться никому. Мама иногда смеялась - какой, дескать, он казак, откуда в наших краях они возьмутся? Отец таких насмешек не любил, сначала спорил, а потом надолго замыкался в себе.
Однажды летом пацаны во дворе занялись плетением цепочек из проволоки. Какой-то мужик притащил на всеобщее пользование целую технологию. Из деревянной чурки делали небольшой станок в детскую ладошку величиной. Два стальных крючка вертелись, мотая между собой податливую тонкую медную проволоку. Работал станочек хитро, провернул два раза ручку - вот тебе одно звено от цепочки готово. Полчаса работы - готова цепочка. Я, конечно, завидовал такой штуке и отец сказал "Успокойся, сынко, сделаю я тебе этот станок, чего тут делать-то!". На следующий день мы уже корпели с ним над чуркой, и я по-детски пыхтел рядом, пытаясь понять, над чем колдует отец с пилками и стамесками. Последний этап создания цепочкового станка был самом сложным. Железную спицу надо было пропустить внутри деревяшки, чтобы можно было заставить крутиться весь механизм. Может и можно было как-то сделать это попроще, но отец думал по-своему. На мой детский вопрос "Как?", он улыбнулся и сказал "Щас сделаем". Весь этап занял пять минут. Спицу он накалял на газовой горелке и просто прожигал ею дерево. Наверное, так выжигали отверстия в каменном веке. Примитивно, зато как эффектно! Держать заготовку было неудобно, ведь это чудо рукоделия предназначалось для детской ладошки. Последние пару миллиметров дерева отец прожечь поторопился, деревяшка предательски лопнула, а раскаленная спица проткнула ладонь отца. Я тогда и понять не мог, какая адская боль заставила его резко зажмуриться и сжать зубы...
Шрам на его ладони остался навсегда. А я навсегда стал королем проволочных цепочек в нашем дворе.
Двор наш находился на той самой рабочей окраине, которую воспевали советские песни о заводских проходных и родных улицах. Здесь все видали всякое. Улица была живая в любое время суток. Утро начиналось задолго до рассвета - работяги спешили на работу, днем из какого-нибудь окна обязательно играл магнитофон, чуть позже воздух наполнялся криками ребятни и смачным, хлестким фоном падающих на стол игральных карт, а поздним вечером у подъезда кто-то наяривал на гитаре и изредка взвизгивали девчонки. В этой мирной дворовой обстановке однажды появился Мау. Судачили о нем все. Мол, отсидел, родители - алкоголики, мать - шалава, а сам, если что, обязательно ножом пырнет. Стоило нам собраться на школьном футбольном поле, как появлялся этот страшный Мау с компанией таких же как он ПТУ-шников и со всех нас собирали дань: мелочь, конфеты - всё выворачивалось из карманов. Было нам лет восемь-девять и с этой грозой района мы ничего поделать не могли.
Однажды я отказался отдать ему перочинный ножик, ведь это был подарок деда. Мау цыкнул, я крикнул "сам такой!" и трусливо убежал домой. Потом пару дней я ходил оглядываясь, да и спать перестал. Вздрагивал от каждого шороха и на улицу не выходил. Димка, сосед, которому ничего не грозило, тогда мне сказал не без ехидства: "Допрыгался ты! Мау тебя убьет теперь!". Отец, конечно, заметил мою тревожность, и я, как мог, рассказал ему всё. Я ведь был уверен, что только он может меня защитить. Он взъерошил мне волосы, прижал к себе и, улыбаясь, сказал: "Эх ты, кулёма!". Для меня это было волшебное слово отца. Если всё вокруг рухнуло, всё плохо и сгорело синим пламенем, но отец говорил "кулёма ты, сынко", можно было не сомневаться, что всё теперь будет хорошо, всё восстановится и отступят все на свете неприятности.
Как уж он там разговаривал с дворовыми хулиганами, я не узнаю никогда. Но с тех пор во дворе меня никто не смел тронуть даже пальцем. Мау лично давал оплеуху тем, кто пытался меня обидеть. Двор для меня снова стал живым и знакомым.
И вот в этот двор я выносил на руках отца. Это раньше двор мне казался необъятным. От песочницы до подъезда можно было бегать наперегонки. А теперь достаточно было трех шагов. Три шага от подъезда - и я в тесном пространстве "скорой". Всю дорогу я держал отца за руку и как мог пытался с ним говорить.
И снова разговоры на повышенных тонах в приемном отделении. И снова вязкое гулкое эхо. Кто-то вскрикнул, я выбежал из кабинета. В фойе суетились люди, кто-то кого-то навещал, расспрашивал про списки, передавал эти вечные больничные передачи. А отец лежал посреди всей этой жизни со стеклянными глазами... тепло из ладоней уходило быстро. Я, кажется, успел принять совсем немного этого отцовского тепла...
Прошло десять сумбурных лет. Могила затерялась на заросшем кладбище далеко за городом. Я в отчаянии сел в машину и медленно поехал, мучительно пытаясь найти выход из этой ситуации. Все эти годы я думал об отце и чувствовал себя перед ним теперь уже бесконечно виноватым. У дома кладбищенского сторожа притормозил, замешкался - думал, что же ему сказать, и тут в боковое стекло кто-то постучал. Я повернул голову и замер. Это был отец.
Сознание сопротивлялось. "Конечно, чепуха, какой отец!?" Это местный бродяжка, бомж, пристально смотрел на меня и просил денег.
Я как во сне, достал из бумажника несколько купюр, опустил стекло и протянул ему деньги.
"Проснись, он просто не может быть отцом!"
Я стряхнул с себя оцепенение и снова повернул голову. Никого уже не было. В руках у меня был бумажник. И в нем не было несколько купюр. "Кулёма", сказал я себе. И это было волшебное слово отца.