Просто там мертвецов вполовину больше
чем живых и отчасти тёплых;
и колодцы забиты снегом
и сверху,
оттуда где небо глотает утренний свет, будто в бездну
смотрит космос, черный, как вера последнего патриарха,
на ладошки детские,
на белые, и словно бы мраморные, – вот стукни
по ним молотком
рассыпятся, расцарапав осколками деревянный пол
в церкви
с покосившимся куполом и давно отвалившимся крестом.
Аум!
В ней совсем не тепло.
Разве что от свечей и коптящих лампад, хлюпающих
благовониями на животных жирах,
что трещат и брызжут липким огнём на почерневшие лики
икон,
со святыми, оскалившимися при виде улыбок,
оцарапанными ними, острыми пальцами выскребая оттуда
труху и сажу, с черной солью мешая,
в глотку засыпая
и забывая
про всё и про всех, кому и смерть страшна,
и громче смех. В это бы не поверить,
но ведь вера вся расписана по дням и ночам, к минутам
приколочена
словом, выпита вином из медного кубка и съедена пресным
хлебом,
что высох и стал деревом омертвелым, которое только кровь
размочить смогла бы,
но не сможет.
Этот поезд давно ушел за горизонт
событий, туда
где волн больше, чем домов, построенных великанами,
скребущих небеса
антеннами, а по подъездам всякая ребятня бегает
и пускает фейерверки, и кричит «Банзай!», чтобы двери
дрожали, гусиной кожей покрываясь, и мигали
лазерными глазками, и выжигали зрачки влюблённых
смотрящих друг в друга,
чем дальше
тем больше,
ослепнув, но веру свою не потеряв,
возможно,
смертию смерть поправ в кафе придорожном... Выпей этого кофе
и съешь это французское пирожное,
потому что теперь
здесь за кордоном
можно.