Аннотация: Почти реальный случай. Было бы хоррором, если бы не было, как в жизни. А в жизни - се ля ви. Ох уж эти убийцы в белых халатах!..
Эвтанатор
рассказ
Лимита... Было такое понятие. Когда тысячи людей перлись в столицы, устраиваясь под солнцем поудобнее. Понятно - на фоне того, что творилось в нищих провинциях, столичные прилавки казались пределом мечтаний. Даже апельсины продавались в киосках...
Эти апельсины меня тогда и смутили. И, поразмыслив, потосковав, тысячу раз обо всем передумав бессонными глухими ночами в нашем степном городке, я решился.
И стал лимитой.
* * *
Обычный участковый врач в нашем захолустье - человечек важный, нужный, и вообще уважаемый.
Участковый в большом городе - ноль, поденщик, обслуга.
А уж в Питере - два ноля...
Я это понял не сразу. На первых-то порах, получив однокомнатную хрущобу на улице Ковалевской и участок поблизости, я был доволен донельзя. Как же! Столичный житель. Жилплощадь позволяет - можно выписывать родню. Размножаться и отвоевывать место под тускловатым питерским солнцем.
Первые дни, после работы, любил даже просто погулять. А в выходные непременно выбирался в центр. Ехал на метро до Гостиного, или до Невского, или до Мира - и шлялся бесцельно, вдоль набережных, по мостам, мимо домов, увешанных мемориальными досками.
Потом радость стала быстро проходить. И не потому, что платили гроши и держали на работе в черном теле. Нас таких в нашей больничке много было. Не хватало другого. Только я не сразу понял, чего. И не сразу определил это слово. А когда определил - стал смотреть вокруг совсем другими глазами.
Самоуважение.
Прием в поликлинике - это еще цветочки. Хотя и там гадостей хватало. Вечная слежка начальства, проверки, горы бумаг, да еще и непременные собрания с разносами. А вот вызовы...
Ну, положим. Приходишь к больному, который, судя по бумаге, чуть не при смерти: температура сорок и все такое. А встречает... Сейчас таких называют "новыми русскими", а тогда называли блатными. Мордоворот, двухдневная щетина, в квартире хрусталь, ковры, финская стенка, на столе - остатки загула: недопитая бутылка виски, лимоны-апельсины, и непременный огурец.
И этот мордоворот, постанывая, говорит:
- Слышь, мужик. Не обижайся - я загулял тут, дня на три... Ты мне больничный двадцатым числом выпиши? Ну, само собой, как скажешь... Может, коньячку хлопнешь?
- Хлопну, - говорю. Сажусь, сдвигая закуску, и начинаю писать.
Жлоб трется возле, пыхтит и чешет посиневшую от загула репу. Я выписываю больничный, кладу его на огурец и садистски участливым голосом говорю:
- Завтра придется прийти, сдать анализ крови.
У жлоба со звоном отстегивается челюсть.
- У нас, - говорю, - строго: с восьми до девяти. А потом пройдете флюорографию. Мочу принесете. В баночке.
Он никак не может поверить. Переходит на шепот:
- А мочу-то зачем?..
- Для полноты клинической картины, - отвечаю я. - У вас заболевание запущенное. Соберете анализы - и милости прошу на прием. В среду, с одиннадцати до двух.
- Чего?
- В среду, - терпеливо повторяю я. - С одиннадцати...
- Да ты не понял! - переходит он на более привычный ему угрожающий тон. - Я в загуле, мне отмазка нужна на работе.
- В научно-исследовательском институте, наверное, работаете? - говорю я. Клиент работает рубщиком мяса на Кузнецком рынке. А там загулы не понимают.
- Чего?..
Он машинально выливает стакан виски в свое отвисшее брюхо, облепленное мокрой футболкой с надписью Кока-кола". Занюхивает огурцом. И выдает свое коронное:
- Ты, это. Ты скажи прямо: скока.
Так я и знал. Это "скока" - их пропуск куда угодно. С этим "скока" они попадут в рай, а их драгоценные трупы, облитые туалетной водой, упокоятся рядышком с каким-нибудь Дважды Героем СССР, а то и с Достоевским, с тем самым - Федором Михалычем. Если не в самой императорской усыпальнице...
Вот после таких встреч я и задумался - почти по Федору Михалычу: тварь я дрожащая или право имею?.. Кстати, тот рубщик мяса с Кузнецкого спустил меня с лестницы, да еще и собаку натравил. Было не больно - было обидно.
А я из ближайшего телефона-автомата позвонил 02 и задушенным голосом сообщил, что в квартире номер такой-то в доме таком-то по улице такой-то некто Чуркин А. В., допившись до делириум тременс, изготавливает коктейли Молотова с целью сжечь всех являющихся ему чертей.
Я еще подождал, пока подъехали ПМГ с "санитаркой", и Чуркина А. В. вывели в наручниках и усадили в машину. Конечно, его вскорости отпустят. Его заветное "скока" откроет ему двери любых узилищ. Даже в психушках. Но все же некое чувство удовлетворения я тогда испытал...
А после было еще много подобных встреч. Были мерзкие старушонки, при мне звонившие в поликлинику с жалобами: дескать, вы прислали не доктора, а просто какого-то коновала: вместо того, чтобы поставить кокарбоксилазу, грубит и посылает на анализы.
Были представители "золотой молодежи", партхоздеятели, которым не хотелось светиться в своих спецполиклиниках с триппером, подхваченным на госдачах, а также обвальщики, забойщики, подсобные труженики прилавков, обойщики, настройщики, и даже одна проститутка. Не было только нормальных людей - таких, которых показывали тогда в кино. Слесарей Пупкиных и намотчиц Попкиных...
* * *
Впрочем, были, были нормальные. Я их видел ежедневно на приемах. Они проходили передо мной безликой толпой, состоявшей из сросшихся в диковинную бесконечную цепь тел. Все это сиамское отродье кашляло, пукало, задирало не стиранные рваные майки, футболки, грязное белье, спускало штаны и кальсоны, обдавало гнилью изо ртов, и вонью немытых подмышек, и жаждало одного: освобождения от работы.
Однако через несколько месяцев у меня появились другие, так сказать, клиенты. Однажды на вызове я познакомился с пожилой парой, блокадниками. Старик, перенесший два инфаркта, почти не вставал. Старушка была еще бодрой. Звали ее Олимпиада Петровна.
Прежде всего, они не требовали от меня справок, рецептов новомодных лекарств и уж тем более больничных. Они, скорее, жаждали общения, которого им не хватало так же, как и мне.
Уже наша первая встреча меня поразила. После всей-то этой блатоты. Оба старичка оказались из неведомой для меня до той поры породы - питерских интеллигентов. При этом удивительно, что оба всю жизнь работали на заводе.
Афанасий Неофитович, как ни странно, даже гордился званием рабочего. Он говорил, что и отец его работал на Кировском, а в Питер переселился еще дед, из Олонецкой губернии.
Меня напоили чаем. Афанасий Неофитович, правда, от чая отказался, зато принял участие в беседе. Он задыхался при каждом шаге, хватался за грудь. Губы были синюшными, дыхание коротким и прерывистым. Все признаки далеко зашедшей болезни. Еще один инфаркт ему, кажется, был обеспечен - так я решил, бросив на него лишь беглый взгляд.
Потом я его выслушал - так, как надо делать всегда, по-человечески. Диабет, стенокардия - полный букет.
Мы сидели за столиком в зале; мебель у них была ветхая и допотопная, на полу - самодельные вязаные половички. Белые кружевные салфетки на подоконниках и полках. Фотографии в рамах и под стеклом...
Вспомнили блокаду. Как прорвали кольцо, как начали вывозить ленинградцев из полуголодного города. Везли в теплушках, кормили от пуза, и у многих начался понос.
- Мы открывали двери теплушки, - рассказывала Олимпиада Петровна, слегка смущаясь. - Афанасий и еще какой-нибудь мужчина держали меня за руки. Спиной наружу. Ну, так и оправлялись...
Афанасий Неофитович смеялся вместе с нами, беззвучно - держась за грудь.
* * *
Сначала я приходил к ним только по вызову, потом, как-то само собой, стал захаживать сам. Измерял давление, выписывал таблетки, а главное - отдыхал душой. Между прочим, они мне многое рассказали о блокаде, чего я не знал. Как расстреливали людоедов. Сын съел свою мать, отец - жену и двоих детей. Причем ел в течение всей зимы, заморозив мясо - хранил его на балконе. Про кошек, которые в первую зиму стали уходить из города. Собирались по ночам в дикие орущие стаи и неслись по улицам, пугая патрули. Кошек, между прочим, блокадники ели за милую душу. Пока кошки не перевелись...
Однажды Олимпиада Петровна вызвала меня по серьезному поводу.
- Афанасий Неофитович заболел, - сказала она.
Афанасий Неофитович, конечно, здоровым еще не был, но тут, действительно, просто слег. Причин было множество, как обычно у стариков. Он лежал за занавеской, не разговаривал, и почти не дышал. Я сказал, что лучше всего отправить его в больницу. Олимпиада Петровна строго и в то же время как-то неуверенно покачала головой: - Зачем же в больницу? Ведь он там умрет... Он вчера говорит: "А помнишь, Липа, как мы недавно на "Онегина" ходили?". А мы уже давно в театры не ходим. Ну, только по телевизору иногда. Слава Богу, хоть по телевизору оперы показывают.
Мы прошли на кухню, сели, и Олимпиада Петровна завела странный разговор, смысл которого на первый взгляд показался мне просто диким. Старик тяжело болен - у него целый букет, начиная с атеросклероза и кончая почечной недостаточностью. Лечить бесполезно, в больнице, вероятно, помогут - но ведь это только продлит страдания...
Я слушал молча, глотая невкусный чай. Допил, обсосал ломтик лимона. Олимпиада Петровна все смотрела на меня - хмурясь и как бы чего-то недоговаривая.
Наконец, я сказал:
- Ну, при хорошем уходе...
- Да перестаньте! - голос ее задрожал. - Знаю сама - протянет еще год. Да и вряд ли... Вы человек молодой, здоровый, вам не понять, каково это - жить с постоянной мучительной болью, в ожидании неизбежного конца.
Я помедлил и осторожно спросил:
- Так чего же вы хотите? Старость лечить бесполезно...
Олимпиада Петровна кивнула:
- Конечно. Мы прожили с Афанасием больше пятидесяти лет. Детей у нас нет, родные погибли в блокаду. Нас только двое осталось на этом свете. Если один умрет - другой умрет тоже.
Она повздыхала, строго поглядывая на меня.
- Вы же знаете, его уже дважды обследовали в кардиоинституте. У него бляшки в сосудах. Это все наша дача. Пока была дача - далековато, правда, за Орехово... Домик в полузаброшенной деревне. Зато так нам хорошо там отдыхалось! Мы на все лето уезжали - душой отдыхали и телом. А потом дачку разграбили. Все унесли, все. Инструменты, шланг, даже лейку дырявую, даже Афонин старый макинтош. И грядки вытоптали, жимолость повыломали, повыкапывали... А еще через год и вовсе сожгли. Мы приехали ранней весной - всегда рано в первый раз приезжали, осмотреться, приготовиться к сезону - а там... Одна печурка черная от копоти, обугленный фундамент... Огонь, видно, был такой - что весь огород зацепило. Малинник, который не вытоптали - сгорел. Вот тогда-то Афоня и сник, заболел как-то сразу. Теперь мы туда уж не ездим. Дом выстроить - сил уже не хватит. Новый купить - а вдруг и его сожгут? Силы уже не те, да и времена какие: ничего людям не жалко...
Она вытерла слезы, помолчала. Потом склонилась ко мне:
- Скажите мне, только честно: есть же способ умереть тихо и без страданий?
Ее выцветшие глаза глядели серьезно и строго. Я отвел взгляд.
- Нет, Олимпиада Петровна. Таких способов нет. По крайней мере, у участкового терапевта...
Олимпиада Петровна вздохнула:
- Афанасий Неофитович умрет. А я без него жить не смогу. Зачем?.. - Она снова вытерла слезу. - Что же, нам с Афанасием крысиного яду выпить?
- Ну, зачем же вы так... - неловко попытался я ее утешить. - Надо жить. Еще несколько лет, пока здоровье позволит...
- Ах, оставьте. Ради чего жить? Дочь у нас была - погибла в автомобильной катастрофе. Давно, скоро сорок лет будет. У нас теперь один выезд на природу из города - на ее могилку. Но скоро и могилки не станет: кладбище-то закрывают. Оно временное было, во время войны там, на пустыре за Охтой, замерзших людей в ямы сбрасывали...
Подняла на меня беспокойные глаза, светлые, вылинявшие. Зашептала:
- Вы не беспокойтесь. Можно ведь сделать все так, что никто ничего не узнает. У мужа остановка сердца. А старушка не захотела жить - и выпила горсть снотворных...
Я все еще недопонимал, к чему она клонит. Тогда она добавила:
- У нас есть кое-какие сбережения. Для похорон там слишком много, тем более, что хоронить нас будут за счет совета ветеранов. Так что я могу дать вам... только не обижайтесь, ради Бога... пять тысяч рублей.
Я в изумлении поглядел на нее. А она запунцовелась так, что даже выступили слезы.
- Простите... простите... Может быть, этого слишком мало, я не знаю...
* * *
Я ушел тогда от них с тяжелым сердцем. Сверился в регистратуре с анамнезом: да, Афанасий Неофитович, пожалуй, не жилец. Ну, может быть, еще год или два протянет. Но что это будет за жизнь? Он станет ходить под себя. За ним надо ухаживать, как за малым ребенком, а перед концом - наркотики, пролежни, и черт знает, что еще. Если, конечно, не подоспеет очередной инфаркт.
Дело было, конечно, не в деньгах. И даже не в опасении, что все вскроется - уж простите за каламбур - при вскрытии. Да и вскрытия-то никакого может и не быть. Старику - 77 лет, старушке - 75. Родных нет...
Пожалуй, дело было в том, что эти старые блокадники были моими единственными друзьями в этом плоском, сыром, зябком городе.
* * *
Некоторое время я не ходил к ним. Олимпиада Петровна вызвала меня по телефону, велев передать, что "дело очень важное" - так в регистратуре и сказали. Инесса, старший регистратор, сказала со своим тяжеловатым юмором - впрочем, у нее и голос был тяжеловатый, томный, обволакивающий:
- Видно, хочет перед Богом предстать - куда уж важнее...
И я решился.
* * *
Прошло уже много лет, а я до сих пор не могу вспомнить без ужаса тот мой первый опыт.
Вариантов было много. Хотя, понятно, в выборе средств я был крайне ограничен. Ну, барбитураты - это очевидная, необходимая компонента. Чтобы голова побежала, а потом - сон, плавно переходящий в смерть. Но вот второй компонент... Список А? Во-первых, он был для меня труднодоступен - отчетность у нас была прямо-таки иезуитская, как в Треблинке. Во-вторых, смертельная доза должна быть достаточно большой - чтобы наверняка. Я стал листать справочники и указатели. Завотделением с некоторым удивлением, но не без благосклонности смотрела на кипы литературы в моем кабинете.
Можно было попытаться пойти по второму пути. Скажем, если у человека запор - запор можно, в принципе, сделать закупоркой, с последующим заворотом кишок, что чревато, в конце концов, смертью. Ну, это я так, шутки ради. При каждой болезни есть противопоказания - вот на них и сыграть. Вместо корвалола - кордиамин. Вместо нош-пы - препараты стрихнина. Вместо димедрола - гистамин... Вариант всем был хорош - жаль, что не давал никакой гарантии. Да и выбор лекарственных средств был не так велик - это сейчас море разливанное: что захотел, то и купил, были бы бабки. А тогда государство заботилось, чтоб все было по принципу "не навреди". Хотя и тогда за деньги можно было многое достать - благо, Питер город морской, да еще и приграничный: Финляндия в двух-трех часах езды. Все флаги в гости, так сказать.
И я снова и снова копался в научной литературе, изучал "фармочку", наводил справки. Так прошел месяц.
* * *
Олимпиада Петровна позвонила мне прямо во время приема - меня соединили из регистратуры - и сказала:
- Беда у нас, Алексей Дмитрич. Афоню по "скорой" увезли.
- Что случилось?
- Говорят, третий инфаркт...
Помнится, я испытал тогда облегчение и едва не перекрестился.
* * *
Жизнь шла своим чередом. Я обслуживал уже два участка - доверили. Заведующая так прямо и сказала: "А вы молодец, Алексей Дмитриевич. Всего семь жалоб за неделю..." - и разрешила взять еще три девятиэтажки.
Однажды вызвали к умирающей бабке. Ей оставалось жить от силы сутки. Племянница бабуси попросила больничный - дождаться, пока помрет, и заняться хлопотами. Обычно в таких случаях выписываются справки - по уходу, до 10 дней. Но... Сами понимаете, какая ситуация. Выписал больничный на пять дней. У дверей племянница сунула в руки пакет. Вроде, увесистый. Развернул на лестничной площадке - две бутылки коньяку. А ведь за больничный тогда такса была 50 долларов...
Впрочем, и коньяк сгодился.
Олимпиада Петровна больше не звонила и не вызывала. Но я все думал о ней, и о том, как каким способом лучше всего помогать людям тихо и навеки уснуть... Из подручныех средств, пожалуй, годился только атропин. Во-первых, инъекций не надо, а значит, внешних следов никаких. Во-вторых, достать его можно было довольно легко. Другое дело - гарантия... Хорошо, если сразу остановка сердца. А если еще помучается?
Короче говоря, помог случай. Копался вечером в районной библиотеке, в открытом фонде. И от нечего делать - прямо, будто кто под руку толкнул - заглянул в брошюрку "Политиздата". Тогда таких брошюрок издавалась тьма. Серийные. Что-то вроде "Черный список преступлений империализма" или даже "Звериный оскал капитализма" - хоть убейте, не помню. Однако в этой скромной брошюрке содержалось описание видов смертной казни в Америке. У них там казнят в разных штатах по-разному. И в некоторых штатах (В Техасе, что ли?) - с помощью инъекции. Так вот, автор-политолог, ничтоже сумняшеся, добросовестно привел состав смертельной инъекции - переврав, правда, некоторые названия. Так вот, "смертельный укол" (а точнее - капельница) содержал: тиопентал-натрий, бромид натрия и хлористый калий. Тиопентал - для общего наркоза, препарат, который можно было заменить чем-нибудь попроще. Бромид - ну, тоже, не баре. Наш мертвяк и так уснет, и боль потерпит. Значит, нужен был один хлористый калий - а уж его в тогдашних аптеках выдавали хоть ведрами. Штука-то вполне безобидная, но в умелых руках...
В общем, через пару дней я приготовил мензурку с раствором, и теперь оставалось лишь ждать подходящего случая.
* * *
Кошку, конечно, было жаль. Она от прежних хозяев осталась. Ленивая и пакостная тварь, надо сказать. Как ни придешь с работы - что-нибудь да натворит. То нагадит на ковер, то на плинтус (аж обои лохмами - затирала свою мочу, гадина), а однажды заварочный чайник сбросила со стола и расколотила. Чайника было особенно жаль - литровый, я его из Казахстана привез.
Короче говоря, надумал я совершить научный эксперимент.
Орала она, и царапалась, правда, - будто чуяла, о чем речь идет. Пришлось заклеить морду и лапы лейкопластырем. Шприца не пожалел - вколол двадцать пять кубиков. Ноль эмоций. Только извивается на половике и на меня косится налитым кровью глазом. Я подождал-подождал - и вколол еще двадцать пять. Сам включил телевизор. Закурил, лежа на диване. И задремал.
Только слышу - странные звуки какие-то. Я не сразу и понял. Глаза разодрал - батюшки! Из кухни, сокращаясь червяком, ползет это несчастное животное, и мычит почти человеческим голосом. Кончик языка вылез из-под лейкопластыря, и пена лезет. Подползла - у меня, честно скажу, мурашки по коже - еще раз заглянула мне в самую душу. И околела.
Я завернул ее в газету, газету положил в целлофановый пакет. Вынес и бросил в мусорный бак. Хоть и вредная была кошара, а все-таки жаль. Мученица науки.
Я в ту ночь гулять ушел. Весна была, ночи становились все короче. Я дошел до Гражданки, свернул на Непокоренных, потом на Кондратьевский, доехал на трамвае до Финляндского вокзала, и оттуда - на Арсенальную и прошел на Пироговскую. Было очень поздно, но на набережных кучковался народ, гуляли парочки.
Дошел до гостиницы "Ленинград". И там ко мне привязалась проститутка.
Не то, чтобы привязалась - ее, кажется, из гостиницы выкинули. Юбка грязная, фингал под глазом, размалеванная.
- Чего уставился? - спросила она, поднимаясь с асфальта. - Не видал, что ли?
Я всякое видал. И отвернулся. В реке отражались огни стоявшей у противоположного берега "Авроры". Неподалеку веселились иностранцы, орали, пили из горлышек экспортную водку из граненых бутылок и пробовали материться по-русски. А потом одна дама присела на парапет - помочиться в воду. Ее держали за руки, с визгом и хохотом.
Я сразу вспомнил рассказ моих блокадников, и мне стало тошно. Менты, стоявшие у входа в гостиницу, глупо ржали, не вмешиваясь. Ну, как же, гости нашего города! Полные карманы долларов - кто же их тронет? Другое дело - наша малолетняя давалка...
- Ты откуда? - спросил я, поворачиваясь к ней. Она стояла у парапета, пытаясь стереть грязь с коротенькой белой юбочки.
- А тебе чего?
- Так, - сказал я. Кивнул в сторону веселой кампании. - Вон те, видать, из Финляндии...
- Гады, жмоты, жлобы немые! - ругнулась проститутка. Потом покосилась на меня: - Курить хочешь?
Я кивнул. Она достала из кармана кожаной курточки "Мальборо". Мы закурили.
- Вообще-то я из Вологды, - сказала она через некоторое время.
Я молчал, пускал дым в сторону кампании, удалявшейся по набережной Фокина.
- Ну, не из самой... Из Сокола... - она повернулась ко мне. - Город такой - может, слышал?
Я покачал головой.
- Ну, не из самого Сокола... - неуверенно сказала она. И замолчала. Я разглядел ее получше. Годов неопределенных - в смысле, от пятнадцати до двадцати пяти, под краской не видно. Одежка вроде модная, а значит, дорогая. Слегка обкуренная.
Я докурил, сказал:
- Клиент сорвался?
Она неохотно ответила:
- Ну... Да так себе клиент, трепло, да еще педик. И небогатый, видно. Спустил штаны и бегал с голой задницей по номеру. Он думал, я возбуждаюсь, а я со смеху помирала.
- А много тебе платят?
- Заплатить, что ли, хочешь? - покосилась она на меня.
- Ну... смотря сколько.
Она махнула рукой, сплюнула.
- Куда тебе...
- Зря, - я покачал головой. - Не гляди, что я по-простому одет. Может, я прибедняюсь, а дома - чемоданы с деньгами.
Она округлила было глаза, потом засмеялась. Смеялась, пока тушь с ресниц не потекла.
- А ты где живешь-то?
- В районе Гражданки.
- Далеко...
- Так не пешком же...
Она подумала.
- Вообще-то, мне отработать надо. А то завтра эти волки сюда не пустят, - она кивнула в сторону гостиницы.
Потом сказала:
- Сотню дашь?
- Пятьдесят, - сказал я. - Ну, а если понравится, то и сотню.
- Ну ладно.
Она деловито щелкнула замочком, достала из косметички зеркальце, посмотрела на себя, припудрила фингал.
- Не бойся, я не заразная. Заразных отлавливают и бьют. Чтоб клиентов не отпугивать. А если сомневаешься - презервативы у меня с собой...
* * *
Мы остановили такси и поехали.
Она молчала всю дорогу, только однажды спросила:
- А выпить есть?
- Коньяк устроит?
- Устроит... По вашей бедности...
Водила виду не подавал, косяка не давил. Все-таки я от него старался отворачиваться. И высадить попросил за несколько кварталов. Даже сказал, будто случайно:
- Ну, вот и приехали.
Пошли коротким путем, дворами и скверами. Она молчала, только цокали каблучки, как копытца.
* * *
Пришли. Она заперлась в моем совмещенном, а я на кухне разлил коньяк, приготовил яблок на закуску.
Она - глазастая - выйдя из ванны, спросила:
- А ты что, доктор, что ли?
- Доктор.
- Не гинеколог, случайно?
- Нет, терапевт.
- А-а... - протянула. - А я смотрю - у тебя тут лекарства везде. Дома, что ли, принимаешь?
- Бывает, - соврал я.
Выпили. Я - пару рюмок, она - три или четыре. И улеглись на мой временно холостяцкий диван. Все было нормально, она даже постонать успела вполне натурально, позиции меняла сама. Перекурили - и снова.
Было четыре утра. Я принес ей в кровать коньяку, яблоко, пепельницу.
- А колес у тебя нет? - спросила она.
- Чего нет, того нет.
- А еще доктор...
Она выпила, покурила.
- Слушай, я посплю, а? Тебе во сколько на работу?
Я сказал.
- Ну, разбуди...
И уснула мгновенно, младенческим сном. Даже похрапывать начала.
А я стоял у окна и смотрел, как серый рассвет вползает в город, как загораются окна в домах напротив; вот захлопали двери подъездов, во дворе раздался лай: хозяева пошли выгуливать собак. Питерских собак, наглых и сытых, которых я ненавидел.
До утра пил кофе, потом постоял под душем. Потом разбудил ее.
Она чесалась и зевала, от нее скверно несло перегаром. Опохмелилась коньяком, выпила кофе, оделась. Кстати, юбку надела новую - у нее в сумке оказался целый вещевой склад.
- Ну, понравилось? - спросила она лениво.
Я молча протянул ей 50 рублей.
Она вытаращила глаза:
- Это что?
- Деньги.
- Да какие это деньги? Я о баксах говорила!..
Я пожал плечами. Она взяла деньги, спрятала, и, собираясь, все ворчала:
- Вот свяжись с такой деревней. Чмо.
Я молчал.
Она правильно поняла молчание. Сказала:
- Ну, привет, - и ушла.
Experimentum in corpus vile не получилось.
И, между прочим, эта сучка сперла у меня непочатую бутылку коньяку и пару стеклянных шприцов. Надо же - а я и не заметил.
* * *
Олимпиада Петровна вызвала меня. Я перезвонил ей, она сказала:
- Афоню выписали домой, умирать...
Когда я пришел - был уже вечер, - Олимпиада Петровна встретила меня словами:
- Совсем плох...
Я вымыл руки, прошел за занавеску к Афанасию Неофитовичу.
Лицо его было неподвижным и синюшного цвета. Он приоткрыл рот и долго, мучительно выговаривал одну единственную фразу:
- Вы уж... не обижайте... Липа все сделает...
Я посмотрел: ему прописали омнопон, десяток ампул лежали в коробке на тумбочке, здесь же были одноразовые шприцы - неслыханная по тем временам роскошь. Впрочем, блокадников тогда обеспечивали по высшему разряду.
Я пошел на кухню, где ждала Олимпиада Петровна. У нее тряслись руки, когда она доставала из шкафчика сберкнижку, распухшую от вложенных в нее "сотенных".
- Алексей Дмитрич, - сказала строгим, но предательски дрожащим голосом. - Мы решили. Помогите ему, а потом - мне.
Я покачал головой.
- Я не смогу, Олимпиада Петровна. Одна смерть еще как-то может сойти с рук, а две подряд, да еще со следами инъекций... Вы уж простите.
Она села за кухонный стол и беззвучно заплакала. Это продолжалось, как мне показалось, очень, очень долго. Потом раздался слабый зов Афанасия Неофитовича. Я не сразу понял, что он говорит, только когда подошел, догадался по губам:
- Сынок!..
Я вколол ему омнопон - сразу две ампулы. Он успокоился и уснул. Дыхание было неровным, со свистом. И лицо угрожающе синело, губы сжались в белые ниточки.
Вернувшись на кухню, я сказал, отводя глаза:
- Я принесу вам все, что нужно, сегодня ночью. И научу, что нужно сделать.
Она вцепилась в мою руку и стала трясти ее, всхлипывая и долго не выпуская.
- Поставьте... потом... две свечки у Николы Морского...
* * *
Я не буду описывать в подробностях то, что делал в ту печальную ночь. У старика вены были исколоты - так что можно было смело вставлять иглу Дюфо. Капельницу я устроил с помощью вешалки-треноги. И повернул вентиль.
Олимпиада Дмитриевна, которой я тоже сделал укол омнопона, глядела полусонными-полубезумными глазами. Она сидела напротив Афанасия Неофитовича, на стареньком стуле, сложив руки на коленях и поставив ноги в вязаных тапочках на вязаный же круглый половичок.
- Долго это? - шепотом спросила она. И вздохнула. - Ему же не больно, правда?
- Нет. Вы же видите - он спокойно спит.
Тянулось время. Когда кончился один флакон, я подсоединил другой. Вернулся на кухню, выпил принесенной с собой водки. Олимпиада всхлипывала за стеной. Потом всхлипывания стали переходить в подвывания. Я поежился. Не услышали бы соседи, не подняли шум... Впрочем, если услышат - хорошо. Подтвердят нашу версию.
Когда я вернулся в комнату, Афанасий Неофитович не дышал. Конечно, это еще ничего не значило. Я хотел снова уйти на кухню, но Олимпиада Петровна вдруг сказала:
- Хватит ему. Вы уж простите, Алексей Дмитриевич, но я...
Тут она поднялась и пошла к телефону, висевшему на стене в прихожей. Я не двинулся следом. Я ждал.
Когда же послышался сдавленный голос: "Алло! Это "скорая"? - я в два прыжка оказался рядом со старушкой, отнял трубку и прикрыл ее рукой.
- Зачем же вы, Олимпиада Петровна?
- Надо же вызвать "скорую"... В морг отвезти... - растерянно пробормотала она.
- Не надо, - сказал я и повесил трубку.
Она отступила к входной двери.
Она тяжело дышала, и круглое лицо ее блестело от пота.
- Что же вы, Алексей Дмитрич, - тихо сказала она. - Насильно меня будете, да?..
Я отвернулся. Пошел к Афанасию. Вынул иглу, снял с вешалки флакон, поставил на тумбочку. Пощупал пульс, заглянул под веко. Черт его знает, сто лет при мне никто не умирал. Я уж и забыл, что и как делается в таких ситуациях...
Когда повернулся, Олимпиада Петровна стояла позади, в центре комнаты, опустив голову. Она стояла прямо посреди круглого половичка, нахохленная, как птичка, опустив руки со скрещенными пальцами. Под люстрой серебрились редковатые волосы.
- Знаете, Алексей Дмитрич, - вдруг тихо сказала она. - Я ведь во время войны в особом отделе служила... И чем только нам там ни приходилось заниматься!.. Все временем оправдывали, войной. Говорили: так надо. Надо, чтобы одни голодали, а другие получали сносный паек. Чтобы по одному доносу человека везли в "Серый дом". Чтобы расстреливали только по одному подозрению в шпионаже. Или даже в малодушии... Много греха у меня на душе, - тут она быстро взглянула на меня и вздохнула. - А мне ведь тоже в рай хочется. Верю я в Бога, не верю - это неважно. Важно, что за грехи все равно придется ответ держать...
Я выбежал на кухню. Руки тряслись, и бутылка зазвенела о стакан, когда я наливал водку. Выпил. Закурил. Делалось тяжело, муторно и страшно.
Внезапно сигарета выпала из пальцев: в комнате что-то стукнуло, потом заскрипело и, наконец, зашипело - звуки мне показались оглушительными. А потом, сквозь скрежет и шипенье, раздалась оркестровая музыка и нежный женский голос запел:
Уехал милый надолго...
Уехал в дальний город он...
Пришла зима холодная, мороз залютовал.
И стройная березонька
Поникла, оголенная,
Замерзла речка синяя,
Соловушка пропал...
Я вбежал в комнату. На столе играл древний патефон - тот, что в виде чемоданчика, с заводной ручкой. Неестественно быстро кружилась черная пластинка с большой красной наклейкой. Игла, похожая на обойный гвоздь, скрежетала и шипела, но все же извлекала из черной допотопной пластмассы звуки человеческого голоса.
А вокруг патефона тихонько, по-старушечьи, кружилась Олимпиада Петровна и вполголоса подпевала.
- Перестаньте, Олимпиада Петровна! - сказал я севшим голосом. И повторил громче: - Перестаньте! Соседи услышат!..
Она повернулась ко мне, кивнула. Иголка-гвоздь с визгом съехала с пластинки.
- Это наша любимая песня, Алексей Дмитрич, - сказала она. - Афанасий очень любил ее слушать: после ранения в госпитале он очнулся под эту музыку и подумал, что оказался в раю. После передовой, после грязи и крови, понимаете, увидел белые стены, белых улыбчивых сестричек. И как раз эта песня по радио...
Она снова затопталась на половичке, изображая танец, слегка надтреснутым голосом запела:
- Пропали три свидетеля, три друга у невестушки, и к сердцу подбирается непрошеная грусть...
Она покачнулась, схватилась за край стола. Я было подхватил ее, но она оттолкнула меня с неожиданной силой:
- Промчатся вьюги зимние! Минуют дни суровые! И все кругом наполнится веселою весной... И стройная березонька листву оденет новую, и запоет соловушка над синею ре... кой...
Она сползла на половичок, потянув за собой со стола скатерть вместе с патефоном.