Аннотация: к циклу Шарапова В.В. о старшине Нефёдове
"Тощенький, а прожорливый", -- с умилением думала баба Наталья, глядя на упыренка, жадно грызущего рыбий хребет.
Губы у дитяти были синие, будто он лизал карандаш.
-- Что ж тебя на бойню потянуло? - спросила баба Наталья. -- Уже год как стоит, убойный пункт-то. Забивать нечего...
Баба бросила плотвицу в кипяток и кинула упыренку требухи. Тот молниеносным движением поймал и запихал ее в рот.
Голода в Вербовичах не было. И это радовало бабу Наталью, ибо знала она, почем фунт лиха, и ходила кому надо кланяться. Дети, правда, выходили битые. Как паданцы. Вот Павел, дитятко, с постели встать не может уже который год. Но дети битые, как говорится, козы сытые. Хлеба всегда вдосталь, а пока немцы антоновки не обтряхали, и яблок было без счета... Все это к тому, что упыри, как известно, родятся в голод. Кто говорит, что коли баба на сносях с голоду испробовала мяса живого, то ребеночек родится упырем. Кто говорит, что в колыбели подменяют. А кто - что так просто родятся. Но все сходятся, что в голод. А значит, не местный, не вербовицкий...
Живоглот вздрогнул, мигнул - как рябь по воде прошла. Чует, поняла баба, за дверью ходят. Сейчас Лидка войдет.
-- Ну и зачем, мать, ты его сюда привела? - Лида, грохоча туфлями, прошагала к рукомойнику.
-- Покормлю и выпущу, -- буркнула баба Наталья.
-- Посередь деревни? Удумала ты, нечего сказать.
-- Да постыдись, сука ты бессердечная! Ребенок голодный, вон как животик подвело.
Лида посмотрела на свекровь с укором.
--Что ты, матерь, лаешь?
-- А ты что на дитятку бросаешься? - огрызнулась баба Наталья, неосторожным жестом послав в полет рыбью голову. Клацнуло.
Лида замерла и посмотрела искоса на дитятку. Оно в ответ, заскулив, обнажило нелюдские, двухрядные зубищи.
-- Меня спросить, -- раздумчиво сказала учительница, -- так топором его, гаденка, надо.
Баба Наталья повернулась к Лиде. Она ненавидела невестку, медведицу-людоедицу, за многое: за то, что не любит Пашеньку, за то, что в школе вражьему языку детишек учит, но главное - за жестокосердие просто-таки ветхозаветное, иначе не скажешь. Лицо бабы Натальи треснуло, как обмазанное глиной, глаза прищурились.
-- Лида, иди к Паше.
-- Не пойду. У нас гости в доме, им погладить надо.
-- Сколько раз тебе говорить, пшла вон, стервь! Иди куда хочешь, хоть немцев учи.
***
...Закрыв за собой дверь, Лида вовсе не пошла наверх, к больному мужу, а тихо спустилась в подвал, где ждали партизаны.
-- Что там? - тихо спросил Григорий Степаныч.
-- Все спокойно. Мать живоглота подманила, кормит, - одними губами проговорила Лида. - Можно подниматься.
Он выглядел совсем здоровым. Не скажешь по нему, что три месяца назад чуть не помер - в лагере их кормили клейстером, и он, ослабевший от поноса, месяц болтался между жизнью и смертью в винницком сарае.
Литвин пришел с Винничины пешком, опухший ногами и полуслепой. За пазухой хранил сложенную треугольничком газетную фотографию Антонеску с Гитлером. Когда смог ходить, смог и колоть...
-- Пошли наверх, -- сказал Григорий Степаныч, поднимаясь на ноги.
-- Что за цирк, Тасенька? Кто это у тебя?
-- Сидел в кишечном цеху, горемычный. Я ему: что ж тебя на бойню понесло, она как война началась, так и встала. А он мычит. Я-то знаю, они говорить не могут, потому что у них за грехи гвоздь в языке, но речь людскую понимают.
Баба Наталья твердой рукой проглаживала швы от вшей, продолжая:
-- Ну я переполошилась. Немцы-то всего три дня как ушли, Василя, дитя невинное, повесили, а этот бродит тут, в красном галстухе.
-- За что повесили-то?
-- За лидкины уроки. Офицеру ихнему нахамил по-немецки, да еще камень кинул.
-- Жалко мальца, -- сказал Григорий Степаныч, присаживаясь рядом с упырем.
На людожоре была телогреечка, из-под которой проглядывал сизоватый, впалый живот. Он щурился от света, отворачиваясь и пряча сжатый кулак. А поверх телогрейки был неумело повязан красный пионерский галстук.
-- Эй, Литвин, тут по твоей части! - крикнул Григорий Степаныч. Литвин с интересом оглядел нежить.
Он протянул руку.
-- Ну-ка, буденовец, покажи, что нашел,
Упыренок резко клацнул зубами, но Литвин был готов и отдернулся.
-- Не балуй, пацан. Давай, давай, покажи.
Упырь осторожно разжал руку.
На ладони пламенел пионерский значок.
Вошла Лида, неся в тазу одежку.
-- Нате, погладила вам.
Она помолчала.
-- Слушайте, будь ласка, отведите его в лес? А то мать совсем рехнулась.
-- Конечно, -- сказал дед. -- Пойдешь, пацан, в партизаны?
Живоглот радостно закивал.
-- Эт, товарищ командир, -- сказал Литвин, -- А на что нам такая проблема?
-- Ничего страшного. Упыри, если хочешь знать, подлежат перевоспитанию. У нас в Поволжье, в голод, когда упыри родятся, родители даже не сетуют. Не бойся, воспитаем по-нашему, по-партизански.
-- Вот что, Тася, -- продолжил он, -- заберем мы у тебя пацанка.
-- Возьмите, а как же, -- охотно согласилась она. - Тут его все равно убьют, а с вами хоть в лесу будет, как ему привычно.
***
...Партизаны отправились обратно в лес, когда спустилась тихая ночь - густая и непроглядная, как гробовой хлад. Только винтовка звякает о котелок с молоком.
Литвин приотстал возле виселицы.
Пожевывая спичку, он оглянулся, -- нет, все спят, -- и поклонился в пояс убиенному Василю. Совсем молодой парнишка, действительно. Невинное, значит, дитя... А фрица не побоялся, молодец! Подойдет.
Губы Литвина уже читали оборотно из Иезекииля, а рука ловко закатывала покойнику рукав, но поверх лежала одна мысль: "Прости, братишка. Тебе больше не понадобится, а нам - великая подмога".
Топор опустился на локтевой сгиб серой руки покойника.
***
...В лагере упыренку - а дали ему имя Федя - понравилось. Кормили сытно - после налета на заготпункт еды не жалели. Его не прогоняли, не обижали. В шалаш только ночью не пускали, и он уходил на охоту. Не то чтобы он совсем без значения смотрел на крепкую, полнокровную Леночку, но всякий раз, облизываясь, он встречал твердый, как кремень, взгляд деда. Мол, и думать не моги. Негоже пионеру на своих зариться.
Федя плохо различал лица, особенно днем - глазенки были слабенькие. Для него все люди были похожи друг на друга: пурпурный контур, живо-багряный там, где одежка тоньше, увенчанный прозрачно-огненной головой, на которой белым пламенем полыхают глаза.
Но он очень удивился, поняв, что без труда может их различать. Форма пятен была совсем непохожей. Вот большое, темно-красное пятно -- Дед, Григорий Степаныч. Поменьше, потеплее - Леночка, санинструктор. Диверсант Радек и Литвин, казалось бы, друг от друга почти не отличаются, только Радек не боится холода и ходит в одной гимнастерке, поэтому ярко полыхает весь. А Фаддей Монин, безногий, имеет привычку, говоря -- а говорил он непрерывно, -- размахивать руками, так что его торс всегда окутан трассой оранжевых линий.
Ему нравилось все. Слушать, как зачитывают сводки. Наблюдать, как тихий Радек выплавляет тол из подобранных в полях артиллерийских снарядов. Тот относился к пацану приветливо и позволял помогать.
Когда он возвращался на рассвете, дед уже бывал на ногах и весело усмехался в усы, видя его. Литвин не обращал на него внимания, зато тоже занимался интересным делом: его всегда можно будет найти у костра, где, зажав в пассатижах крышку консервной жестянки, он в ней сосредоточенно что-то кипятил, бормоча и водя в воздухе свободной рукой.
А вечером, в теплых сумерках, всю поляну оглашал писк и верещание: Могилевич настраивал самопальный детекторный приемник, из которого ободряюще говорила Москва. Его, затаив дыхание, партизаны слушали стоя.
Ему было так приятно быть полезным. Он забредал в деревни и воровал из буртов картошку для партизан. Добывал в лесу дичь. Предупреждал о налетах - ему становилось не по себе задолго до того, как колебания достигали людского слуха. Он преисполнился ощущения, будто делает дело великое, куда большее, чем он сам.
***
Однажды дед рассказал ему про отряд.
-- Мы, Федька, -- сказал он, -- не боевая группа. Мы - недобитки. Посмотри, это же смешно: нас пять человек и один калека. Теперь еще ты. А раньше нас была рота! Рота Демина - сто двадцать партизан! Во, силища!
Сто пятнадцать человек погибли из-за одного предателя.
...В феврале к группе Демина пришло пополнение - санинструктор Лена и молодой красноармеец с ранением в плечо, которого девушка тащила на себе от самых Камениц -- почти десять километров. Снаряд разорвался возле санитарной повозки, ездового и раненых бойцов убило на месте, а этот вот выжил. Никому и в голову не пришло его подозревать.
Марченко. Провокатор Марченко. Враг народа, предатель Родины.
Крепкий задним умом, дед вспомнил, что не раз с удивлением отмечал: всякий раз, когда Марченко с Деминым говорит, посмеивается, нет-нет, да и достанет медальон солдатский, на цепочке раскачивает. Потом Литвин объяснил, что он так усыплял разум собеседника и выпытывал секретные сведения... А ведь казалось - душа человек, смельчак и балагур. О Родине так задушевно говорил...
В день, когда появился Литвин, он сбежал, будто под ним горела земля, а через два дня по дороге в Брусно отряд попал в засаду. Всех перебили. Самого командира контузило, живым взяли, потом повесили в Каменицах. Фаддею Монину при взрыве гранаты ногу оторвало. Кабы не Литвин, который немцам глаза отвел, не осталось бы и этих пятерых...
... Дед успел бросить последний взгляд на место их боевого позора. Уводили, подталкивая прикладами, пленных партизан вражеские пехотинцы, уезжал бронетранспортер, по пути аккуратно давя брошенные винтовки, а Марченко ходил по полю, по заваленной трупами поляне, переворачивая их, силясь вызнать что-то, очень нужное ему...
***
Услышав эту историю, Федя окончательно осознал, что его дом, его семья, которых у него никогда не было, -- здесь. Ему страсть как захотелось сделать для партизан что-то такое, чтобы его наконец приняли, чтобы считали своим.
И, как всегда бывает, когда очень хочешь, одним прекрасным утром он пришел из лесу, весь мокрый от росы, и бросил на тесаный стол пилотку.
Красноармейскую командирскую пилотку с кокардой царской армии.
Подкладка была залита кровью, как тарелка борщом.
Власовцы.
***
-- Где? - тряс его дед. - где ты ее нашел:
Как им объяснить? - мучился мальчик. ...Багряный плавленно-алый, тягучий след прыгающего зверя, псиный смрад, сытость. Крики. Контур человека, смердящего одеколоном -- мягкий, сочный контур; и не помеха жаркая, полыхающая слепящим пятном пятерня, которой, такой маленькой, тщится закрыться такое большое тело.
Липко и тепло во рту. Из белой лавы поднимаешь рот. Густые капли падают, и можно следить, как они, раскаленные добела, желтеют, наливаются оранжевым, и, опускаясь на землю, краснеют и остывают дочерна.
А потом - всадник. Гулко выбивая землю, его огненный зверь встает на дыбы и разворачивается волчком. Брось, вражина, не уйдешь! Мальчик падает на четыре, припадает к земле и ровными, гладкими скачками бежит о бок с конем, подпрыгивая, примериваясь. Пятно высаживает в него ослепительную стрелу из раскаленного дула, и он всхлипывает, катится, проезжает в пыли. Подбирая пилотку.
Он протянул руку и показал: там.
***
...До Чернян было верст десять.
-- Один пойдешь? - спросил Литвин, закуривая.
-- Нет, с Федькой. Он будет моими глазами.
-- Тебе не привыкать, -- вздохнул Литвин. - Ну, на вот тебе с собой. Входя в дом, откроешь вентиль.
-- Понял, -- буркнул Дед. - Не впервой. Еще на царской службе.
-- Ладно, бывай, -- хлопнул его по плечу литвин, -- Только не погаси!
Рука славы, сжимающая карбидный фонарь, отправилась в ранец.
Литвин был хорошим товарищем, потому что не задавал личных вопросов. Его не интересовало, что дед Григорий делал в японскую и финскую. И почему дед в свои семьдесят может так бесшумно пройти по сухой листве и так долго просидеть подо льдом.
***
Григорий Степанович быстро шел через ольшаник. Федя бежал впереди. Дед представлялся ему огромным пламенным пятном, ловко движущимся в непроглядной тьме. Ночные птицы полыхали густым красным, и, странно двигаясь внутри них, с ними пролетало белое трепещущее сердце.
Выйдя к краю леса, дед прислушался. Ничего, кроме густого кваканья и комариного звона, не нарушало ночной тишины.
Первый часовой, пижон в новой, французского сукна форме, курил у стога. Дед тихо обошел пахучую копну и, зажав ему рот, срезал голову, что твой боровик.
Второй, белобрысый, оказался поматерее - Григорий Степаныч, может, его и не заметил бы, но Федька, орел, слету учуял и показал. Дед залег и, обождав, когда тот окажется подальше от лагеря, положил ему пулю в лоб из "Вальтера" с самодельным глушителем.
Тело постояло у дерева и сползло.
Только бы не собаки.
... Он даже не понял, откуда они взялись. В далеких кустах послышался шорох, и из куста вышел пес. Дед похолодел, увидев, как в пасти у пса, как в буржуйке, рдеют угли, подернутые тонкой золой.
Пес вопросительно, очень разумно уставился на деда и оскалился. А потом понесся, ровно и молча, выдыхая клубы копоти.
Дед выстрелил в тварь. Визжащий пес, переступая, как цапля, тонкими ногами, завертелся волчком.
Еще два. Из их пастей капала слюна, перемешанная с серой золой. Какое счастье, что адские гончие не лают, подумал он. Впрочем, подстрелить он успеет только одну.
И тогда он увидел Федю. Малец бежал по редняку, страшно и быстро, как бегают разве что обезьяны - длинными прыжками, далеко за спину, как лыжник, занося руки, перепрыгивая со земли на ствол и со ствола на землю. Последним рывком он прыгнул на адского гостя и, впившись в холку, загрыз. Второго уже на излете пристрелил сам дед.
Со лба катился градом пот.
"Ну все, Литвин, теперь не подведи", -- подумал дед.
Дед достал из ранца припухшую, неподатливую мертвецкую руку. На ощупь она стала тверже, жирнее... Взмолившись Господу, Григорий Степаныч включил карбидку.
Запах, ударивший в нос, нисколько не напоминал ацетилен.
В штабной избе было тихо. Велика сила колдовства, удивился про себя дед: никто не проснулся ни от скрипа досок, ни от лампадной вони, ни от того жизнеспасающего страха, который пробуждает даже смертельно усталого человека за мгновение до того, как над ним занесен удар. В японскую было тяжелее, покачал головой Григорий Степаныч, отрешенно орудуя финкой.
В других избах он не убивал всех предателей, просто входил в дом с рукой славы и закладывал толовую шашку. Тяжело отогнать от себя мысль о том, что свет твоей лампы виден только тебе.
В последнем сарае, служившим лазаретом, дед отвернул свалявшееся сено и сунул шашку под балку, в кишащий червями дерн.
-- Не двигайся, Коваль.
Дед замер.
Свет карбидки, видимый только Деду, вычертил знакомый крутой лоб с залысиной и впалую щеку, пересеченную завитком уса.
-- Вижу, не из простых ты, гнида фашистская, - помолчав, хрипло произнес Дед.
-- Меня такими штучками не проймешь, -- сказал Марченко. Он сидел на койке, прижав к себе наган.
-- Поставь лампу.
Тускло блеснуло на кармане.
-- У тебя, я вижу, медалька? - сказал Дед, чтобы потянуть время. -- Фюр тройе динсте и т.п.?
-- Вроде того. Такие медали дают патриотам.
Распростертый фашистский орел над пентаграммой.
-- Это ты-то - патриот (прости, Господи) сучий? Какого рейха?
Марченко молчал.
-- Свободная Русь в составе рейха меня вполне устраивает. А теперь лицом вниз в сено.
Но вместо выстрела он услышал вопль предателя. Еще бы, он сам бы так вопил, если бы Федя, прилепившийся к балке, упал ему на холку. Дед развернулся, мгновенно вскочил на ноги, и по нему кнутом, с маху, хлестнула кровь, будто баба выплеснула ушат. Дед сунул финарь Марченке в живот, но это не было нужно.
Так не воюют, так волк режет овец.
Григорий Степаныч сделал три глубоких вдоха.
-- Молодец, Федька. А теперь отцепись от трупа. Уходим.
Федя уронил обезглавленное тело.
За их спиной загрохотали взрывы.
***
... "Я, сын могучего советского народа, перед лицом Отчизны и партии Ленина-Сталина клянусь бить фашистскую сволочь везде, на суше и на море..."
Федька выстукивал клятву морзянкой, а Могилевич сиял, гордясь своим учеником. И вся группа капитана Коваля - числом в сорок человек - с уважением глядели на маленького, свирепого и преданого сына полка.