Они всегда были неразлучны: мальчик и скрипка. Он сбегал с опостылых уроков музыки или просто из дому, и шёл к морю. Там он разувал башмаки, закатывал штанины до колен и брёл по кромке прибоя так, чтобы волны нет-нет, да и облизывали ему ступни. Он вдыхал солёный ветер, скользил взглядом по излетьям пенных гребешков и слушал чаек. По мере его продвижения на север, их крики становились всё пронзительней, сопряженней друг с другом, или так, по крайней мере, ему казалось. Перебравшись за по ту сторону трёх молов, он добирался до марины. Десятки, сотни парусников толпились там, словно гнездовье гигантских, убеленных оперением птиц, - от крохотных лодчонок в два весла до блистательных великолепием яхт, даже со спущенными, зарифленными парусами выглядевших, как невесты на выданье. Лес разностойных мачт раскачивался в такт внутренним биениям судов и их откликам на волны и ветер. И, - будто бы совершенно невпопад покачиваньям, - разносился перезвон реллингов. Его-то и приходил слушать мальчик.
Попав сюда впервые, он, как и все по началу, не усмотрел в перезвоне ничего кроме тонкой, мелодичной разноголосицы. Но он был слишком чуток до всякой гармонии, дабы не распознать: яхты не просто звенели под ветром, - они вели разговоры друг с другом! И не просто разговоры, а нескончаемые песнопенные баллады о приключениях и странствиях, о счастии вечных скитаний, обо всём, что случалось видить и пережить им и обитавшим на них людям в безбрежных зеницах морей, в портах, берегах и странах, под запахом всех ветров... Но и это было ещё не всё: ведя бесконечные перезвоны, яхты делали это так, что создавали одну, удивительно стройную композицию - полную совершенных импровизаций хвалебную апоссионату Свободе Простора.
Постигнув эту тайну однажды, мальчик с каждым разом всё больше проникался познаваньем, различая в истонченных тонах перезвонов голоса диалектов всех племён и наречий земли, ведь яхты собрались со всех уголков света и говорили на самых разных, неведомых, никому не постижных языках. И всякий раз, как какая-нибудь новая из них заходила в укрытую гавань, - даже будь то при самой притихшей воде, - все прочие тот час принимались за стройный, приветственный перезвон, словно выспрашивая новичка в радости: кто ты? откуда и с чем?
И ещё заметил Мальчик, что чайки говорят с яхтами. Он не знал языка птиц и, бредя вдоль берега моря, скорее угадывал, чем понимал их отдельные кричи друг другу, к налетевшей внезапно волне, блику солнца ли, ветра порыву или тени, мелькнувшей в глуби вожделенно зияющих вод. Но здесь, в гнездовии яхт, всё было иначе: чайки уже не просто перекрикивались меж собою, нет, они с поразительной чуткостью и мастерством вплетали свой крик в перезвонные соплетенья, от чего обрывочные их восклицанья обретали смысл и становились понятны Мальчику, ведь язык перезвонов он уже понимал, как родной.
Иногда, когда ветер, свет и сверканья просоленных брызг достигали черты сочетаний, образовывалась невыносимая красотою симфония, каждая нота которой обитала на своём месте, а всё вместе ваяло шедевр. Тогда Мальчик брал в руки скрипку и, чуть прислушавшись и затаив дыханье, едва слышно, трогал смычком струну. Замирал, вновь прислушивался... и затрагивал вновь, всё смелее вплетая себя в гармонию целого. И казалось ему, будто и сам он уже превратился в скрипку, в сам дух музыки и, отрешившись от всего земного, воспаряет со скрипкою ввысь, ввысь и вдаль, в бесконечный, предвечный Простор, в Беспредельность. И на глазах его проступали прозрачные, чистейшие в мире слёзы счастья.
Тогда-то, в один из таких незабвенных возлётов восторга, когда, на волнах закатной литургии он позабыл уже всё обо всём и предался объятиям музыки... он и увидел её.
Берег в том месте едва ли не подступал к морю, обрываясь вниз крутой, почти отвесной стеной ракушечника, поросшего жёсткой курчавой зеленью. И там на одном из узких, головокружительных уступов, непонятко как спустившись на него с непроглядного верха, она и сидела, - ни чуть не заботясь о безопасности, не ведая страха, на самом краю обрыва, как если б присела на облаке или на кромке собственного сна. Волосы её были длинные, вьющиеся, цвета закатного солнца на спелой пшенице, и тонкая, словно из того же цвета сотканная фигурка. Кулачок подпер подборок, взор устремлён в пунцовую дымку и дальше, много дальше, за..., - так что точёный профиль чётко вырисовывался на фоне стремительно густеющей синевы, - фея нездешности, порожденье волшебства, чудом обретшая подобье эфемерной плоти...
Видение было столь исполнено неземного, столь гармонично вписывалось в окружающее, что Мальчик, - при всём своём потрясении, - был уверен, что сам же его и породил, точнее, помог материализоваться силам, сотканным музыкой, перезвонными трелями яхт, светом и цветом заката, устремлённостью в Беспредельность, и что, вот сейчас, сразу же с затуханием завершающей гаммы оно истает в нагнетаемой сини вместе с последним из криков чаек... Так что когда последняя нота и вправду замерла в излетном истаяньи, он инстинктивно зажмурил глаза и даже как-то похолодел внутри от неизбежной исчезновенности чуда.
"Вот, сейчас, - сказал он себе, - я открою их, и её не будет, не будет ничего..."
И он открыл их - как раз вовремя для того, чтобы заметить, как одним неуловимым, непостижимым в грациозности своей движеньем, почти противоречащем силе тяжести и закону притяжения земного, она соскользнула с уступа вниз, на плиты набережной и, пролетев влеченным мотыльком несколько остававшихся метров, в ту же, казалось бы, долю секунды уже стояла пред ним. А ведь он не успел ещё отнять и смычка от едва не унявшихся струн, так что остатные вибрации заката всё ещё бродили в нём затухающей глубью...
Он смотрел на неё настежь распахнутыми глазами, позабыв думать и дышать. А она... она была живая. Живая и настоящая, - не призрак, не порождение магии снов, не отсвет трепета пространственных полений... живая... Вблизи красота её превосходила все мыслимые восприяттья. Глаза были огромны, удивительного, никогда не виданного им цвета: очень светлой, побледневшей в себе зелени, словно подёрнутой туманной дымкой серебра, как пар от исходящего лунной росою луга... Черты лица, плечи, руки, пальцы на этих руках - всё было тонко-чутким, хрупким до ломоты, до прозрачной исчези, но волосы, - необычайно густого, насыщенного красного золота, - так и полнились волнами энергий и, казалось, вот-вот воспылают сполошьями искрий...
- Ну наконец-то, - раздался её голос. - Наконец-то ты меня заметил!
Голос её был тих, струен, но проникал до самых источий слуха, туда, где звучанье само собою претворяется в осознанье постижий смыслов.
Мальчик медленно, очень медленно, боясь не спугнуть, опустил скрипку.
- Наконец-то? - повторил он эхом. - Ты... ты хочешь сказать, что уже была здесь раньше? Что это не в первый раз?
- Ну да, конечно, не в первый. Я слежу за тобою уже давно. Много раз и закатов была я с тобою вместе в той же литургии.. и закатов, и яхт, и симфонии чаек, и трепета сфер, и...
- Что?! - вскричал Мальчик. - Ты знаешь и обо всём этом? Ты тоже СЛЫШИШЬ?! Но почему же тогда ты не...
- Конечно я слышу, - улыбнулась она какой-то странной, ускользающей от самое себя улыбкой. - И называю всё это теми же именами, что и ты, ведь, если что-то - настоящее, то оно будет таким всегда и везде, верно?
- Верно...
- Только одного имени я не знаю - твоего. Как тебя зовут?
- Пету, - отвечал Мальчик, не сводя с неё глаз. - А тебя? Как зовут тебя?
- Ясса, - сказала девочка. - Но это моё взрослое имя. Точнее, для взрослых. И для всех тех, кто хотя бы чуточку не я. А для меня самой и для тех, кто хотя бы чуточку я, у меня есть другое. Угадай!
- Ясик, - ответил мальчик не задумываясь, - тебя зовут Ясик. Это мальчишечье имя и совсем твоё настоящее. Я угадал?
- Ты угадал, - улыбнулась Ясик. - Как ты мог не угадать, после всего... этого... Я могла бы звать тебя Петик, но... мне кажется, Пету будет правильнее...
- Да, Петиком меня зовут мама с папой. А сам себя я зову Пету. И отзываюсь на него тоже, - мальчик рассмеялся, - кое-кому отзываюсь...
- Скажи, ты говорила, что уже давно за мной следишь, верно? Почему же ты не подходила? Или как-то иначе не...
- Потому, что ты меня не замечал. Это было что-то вроде игры. Но не совсем. Я пообещала себе, что если ты сам меня не заметишь, то я не обнаружу себя.
- Но почему?! Ведь тогда... тогда всё могло бы случиться гораздо раньше!
- Раньше - да. Но не правильнее. Да ты сам подумай. И всё поймёшь.
Пету подумал, и медленно кивнул, соглашаясь.
- Наверное, ты права, - сказал он. - Я понял. Потому, что тогда оно ещё не созрело. А теперь - да. Но всё равно жаль. Я... я хотел бы тебя найти раньше.
- Раньше я и сама тебя нашла. А теперь и ты меня, - и опять улыбнулась краешком губ.
Она остановилась и взяла мальчика за скрипку, точнее, обняла скрипку почти так же, он это делал он сам, и всё же, чуть по-иному, ещё бережнее, чутче, невесомее. Так они и стояли, обнявшись посредством скрипки - не касаясь друг друга, но проникаясь при том взаимностью до тончайших истоков пронцаний, как если бы были одним.
- У тебя глаза ореховые... с золотистыми искорками.. и чем глубже, тем золотистее... будто там, внутри, закат догорает...
- А у тебя зелень тёмная, в крапинку буро-серую... и выпуклости по ним перекатываются, словно облака над болотом в сумерки... Ой! Вот уточка полетела! И ещё одна... Летят, и исчезают за краешком... А куда летят, ты знаешь?
- Знаю... на закат... на твои закатные сполохи... вот туда...
- Куда?
- Туда...
- Давай поможем уточкам... чтобы им лететь ближе было...
- Давай...
- Ещё ближе...
- Вот так?
- Да, вот так...
И тогда, из ниоткуда, из самого глубинного изнутри, зародился звук, одна трепетная, всепронцанная нота слиянности сутей. Ей ответила одинокая чайка.