Темнота пахла выгоревшей на жаре кожей, мокрой ржавчиной, отдавала горелой изоляцией. Темнота щурилась расплывчатым глазом ущербной луны, хлюпала грязью, оседала влагой на лице. Я задел что-то ногой, оно покатилось, грохоча... Споткнулся и едва не сел в бухту кабеля. Кабелем бы этим двужильным кого в задницу... Я выразился громко, от души, и тотчас же раздался голос в ответ, показалось - прямо над ухом.
- Ни с места! - пророкотал поставленный баритон.
- Стою... Куда я денусь? - попытался было закурить, так нет же - порыв ветра сбил огонёк, пропала последняя спичка...
- Никодим Ильич? Пожалуйста, - голос раздался совсем рядом, щёлкнуло колёсико зажигалки. Моя сигарета всё-таки разгорелась. Тот, в потёмках, тоже прикурил и стал виден - во всяком случае, крючковатый нос, квадратная нижняя челюсть и лохматые брови.
- Не туда забрели, да, - прогудел обладатель этих примет, затягиваясь и пыхая махорочной крепости дымом. - Совсем не туда. Руку давайте, я вас проведу.
- А мне говорили... здесь театр?
- Ну да, театр... Сюда, пожалуйста. Пригнитесь. Слева от вас кресло. Прошу, здесь не каплет.
Провожатый зажёг "летучую мышь". Я перебегал взглядом по стенам - палаточный порыжевший брезент, колченогий стол, остов кровати с панцирной сеткой. На стенках палатки пришпилены журнальные репродукции: "Миг перед пробуждением, вызванным полётом пчелы...", "Невольничий рынок"... В данный момент я не видел исчезающего бюста Вольтера, только трёх старушек под полукруглой аркой.
- Гликберг, - носач протянул руку через стол. - Алан Всеволодович, для вас просто Алан. Ну... а театр - вот он, вокруг вас, да...
- Палатка?
- Ну... всё, что осталось. Палатка. Днём увидите больше, свет сегодня уже вряд ли дадут. Ничего, сейчас придут Глеб с Ритой...
Что до Риты, то она оказалась догиней, буро-коричневого окраса, малость рахитичной. Влажный нос ткнулся мне в пальцы, собака засопела. Глеб вошёл следом - высокий парень в синей куртке с капюшоном.
- Рита! Фу! Не бойтесь, не укусит... она думает, вы дадите что-нибудь вкусненькое... Фу, попрошайка! Место! Место!
Рита поворчала и улеглась под ноги хозяину. Глеб посмотрел на меня пристально, переглянулся с Гликбергом, убежал взглядом в угол.
- Ничего не вышло, Алан. Зря вот товарищ добирался... Уговаривал я Эмму, только что на колени не падал - нет. В три дня очистить помещение. Нет, говорю ей, никакого помещения уже! Тогда очистить занимаемую территорию! И весь сказ!
- Очистить, - задумчиво проворчал Гликберг. Кровать под ним отозвалась стоном и визгом. - Очистить... может, ей ещё и свалку убрать... Самому пойти поговорить, что ли...
- Да уж... Она вас и в глаза психом называет, Всеволодыч. А уж за глаза...
Гликберг крякнул. Я понял из его и Глебовых речей только, что ЭДИТ, театра моей мечты идиота, почти уже нет. Эксцентрическая Драма И Трагикомедия... Что у них из этого произошло?
- Разве что вот он ещё попробует? - Глеб тряхнул чубом. - Алан говорил, вы актёр...
- Писатель. "Три письма Дзы Куна". Маринеско сказал мне, что это никогда не напечатают, посоветовал сделать пьесу.
- Долго делали? - живо поинтересовался Глеб. - Жаль. Мы бы что угодно поставили, да, Алан? Только Эмма не даст.
- Стойте... Погодите, - единственный мой шанс уплывал, растворялся в воле какой-то Эммы. - Кто она такая?
Чинуша. Обыкновенная провинциальная бюрократка. С виду лет тридцать... сорок... полста - разберёшь их с этим ботоксом и несмываемым гримом. Пальцы отманикюрены в красное, оба запястья в браслетах, на шее ожерелье, на впалой груди кулон... златая цепь... Одета во всё облегающее, жаль только, облегать почти нечего. И красный сатиновый тюрбан на голове. И зеркальные очки! В помещении! Ладно, может, глазами слаба... Я понял, что такую на жалость не возьмешь, и объяснялся, как мне казалось, деловито и сухо: "Три письма", договорённость о постановке, неустойки (врал, не морщась). Не помогло. Посветив мне в лицо круглыми зеркалами, Эмма Грече простёрла узкую руку, сняла с полки коричневый "Эссельт" и развернула передо мной какие-то таблицы и диаграммы.
- Второй день Гекаты, - сказала она ровным голосом дикторши, - Сатурн в тринакликлосе с Марсом и Плутоном. Во время затмения в оси зеркала - пожар. Срок - три дня. Чего вы ещё хотите? Безопасность прежде всего! Я исполняю свой долг.
Чего я хочу? Просто увидеть свою пьесу...Подумать - я, Никодим Репкин, осмеливаюсь спорить с судьбой, написанной на звёздах!
Я только раскрыл рот, чтобы деликатно высказать своё несогласие с оккультными методами борьбы за безопасность населения, как в дверях возник некто. Он был лохмат и растрёпан, в руках держал папку и коробищу конфет. Чудовищную. Баксов за пятьдесят. Восьмое чудо света. Г-жа Грече вздрогнула, выпрямилась струной и закричала звонко: "Что вы себе позволяете, Конус! Вон!!!" Я подумал, что она сейчас запустит в Конуса очками - рука дамы потянулась к дужке. Конус пригнулся, выронил коробку, конфеты рассыпались.
Грече поправила очки, повернулась ко мне.
- И вы тоже. Уходите немедленно!
Я убрался из кабинета уполномоченной по чрезвычайным ситуациям - от греха подальше. Конфеты твердокаменными шариками подъезжали мне под ноги даже на лестнице. Приходилось глядеть в оба, магистрат размешался, как водится, в мрачном строении с крепостной толщины стенами. Опять же, как водится, на лестничных площадках красовались бюсты... очень хорошие бюсты, никакого классицизма, кудрей и римских профилей - но ни одного известного лица я не встретил в этой галерее болванов. Местный пантеон. В самом низу, на выходе, я посмотрелся в огромное зеркало. Оно тоже оказалось с местным колоритом - треснувшее звездой изнутри. Как будто кто-то пытался пробиться сквозь стекло оттуда, от амальгамы, или что там у них нынче. У зеркала стояли две потрясающе живописные статуи - дама с мопсиком и вахтёр. Прекрасный вахтёр, только каменный. Я ему подмигнул, хоть на сердце и лежала тоска.
На свалке было довольно людно. ЭДИТ не сдавался, как гордый "Этруск"... или как там назывался этот непотопляемый броненосец... Зрители толпились около сцены, под их каблуками хрустело битое стекло, над ними призрачно порхали полиэтиленовые цветные пакеты. Солнце играло на горке выдохшихся "Энерджайзеров", их чёрный с алым окрас оттенял немудрёную жалостливую пьесу как нельзя лучше. Я никогда не видел, как играют актёры из ЭДИТ, только читал об этом, и ещё читал саму пьеску - "Онона", "Он - Она", и она показалась мне пустой и рассчитанной на домохозяек. Однако же тут, на воздухе, пусть и несвежем, среди уже по-настоящему ненужных вещей, облетела шелуха со слов и реплик, мизансцены обнажились, и я понял, что ещё немного - и сам узнаю, что это всё правда. И Он перестанет быть просто самцом, придатком своего шестидюймового члена, и Она перестанет быть слезливой дурой, верующей в чистую любовь и преданность до гроба...
- Фигня, - вздохнула тётка лет под сорок, - не бывает. Мужика не переделаешь...
Однако же продолжала стоять и смотреть, как переделывают. Сосед её по местам, щуплый дяденька, отозвался тихо, глядя в расцвеченную почву: "Бывает... Такие вот, как ты и обломают..."
Я отошёл от них, прислушиваясь к тому, что бормочет публика. Метрах в пяти далее двое эстетов в узких джинсах спорили, символичен спектакль или нет. Накрашенная девушка плакала и сморкалась в шейный платочек. Пожилой длинноусый китаец... во всяком случае, тип, очень похожий на китайца среди привычных еврофизиономий, сидел чуть в стороне на шине от КАМАЗа и курил. Пьеса кончилась, зрители зааплодировали, Глеб Имбирцев спрыгнул с помоста и пошёл со шляпой в народ. За ним двигался Алан, благодарствуя и грустно улыбаясь. Оба направлялись в мою сторону, но прошли мимо, даже не кивнув. Шляпу с деньгами Глеб отдал китайцу. Между ними завязался разговор:
- Может быть, Га-а приснился бы огонь? - тонким голосом изрёк китаец. - Пусть Га-а приснится хороший сон.
- А меня нет, - отвечал китаец, оборачиваясь ко мне. - И тебя нет. Всё - сон Га-а. Пусть он будет хорошим... Потом Га-а проснётся, и всему придёт конец. Посмотрит он вокруг - пустыня. Тогда уснёт снова, но это будет уже другой сон.
- Мне нынче, - невнятно произнёс Глеб, стирая грим мокрым платком, - мне вот кажется, что ему снится, будто я жрать хочу безумно...
Сон или нет, но мы потом вместе сидели в "Дармоеде". Дзы Кун ел за троих, причём пищу совсем не китайскую, и не палочками - а то бы нам, при его потребностях, не выйти из заведения до следующего сна Га-а. Разговоры вели приличные, о театре и драматургии, Дзы рассказывал о пекинской опере, я уже совсем перестал его стесняться... После трёх литров местного пива великий философ заявил, что писем, подобных тем, что я ему приписал, он никогда бы не составил, и мы чуть было не подрались. Но обошлось: Алан как-то умудрился повернуть тему на мифологию. Правда, через пять минут он уже доказывал, что потомство кентавров расщепляется по Менделю на людское и лошадиное - один к трём. "Один конь, один рябчик", - прыскала смешливая гримёрша Лариса. Глеб вдруг перестал жевать черемшу и уставился в дальний угол. Я уже заметил, что с ним это частенько бывает. Проследил направление - из пустого любопытства - толком ничего не увидел, кажется, дамочка в огромных серьгах и фантастической шляпке вроде гермошлема, вместо вуалетки - тонированный стеклопластик, что ли...
Сидели, в общем, неплохо, потом у Дзы заиграла в кармане китайская музыка, он вынул старенький мобильник и застрекотал по-своему. Так, разговаривая, покивал нам всем вежливо, поднялся и был таков. Я ещё доедал "наполеон", между тем Имбирцев тоже оторвал задницу от фирменной скамьи и поплыл в тот угол, к дамочке в шлеме. Разобиженная Лариса немедленно удалилась. Гликберг раскрыл было рот насчёт странного сна Га-а нынче вечером, но я успел словить его за рукав, так что расплачивались мы пополам. Вид у Алана был невесёлый. Я бы даже сказал, он на меня злился. А я-то что? Разве я виноват, что Дзы такой? У него полна голова дзена, как ему о презренном металле помышлять? На улице Гликберг меня оставил. Уже совсем стемнело, и, в милых традициях малой родины, - освещение было дежурное. В полумиле над центром города стояло неровное зарево от рекламных огней. Я, не торопясь, устремился на этот свет - такая себе толстая, обрюзгшая бабочка. Бражник. От "наполеона" отчаянно захотелось курить. Родимый город привечал меня по-старому: вонял большой индустрией и палым листом. До гостиницы далеко... а что, собственно, там делать... позвоню-ка я Лёвке...
- Извините, - послышалось позади и чуть сверху. - Огоньку не найдётся?
Я вынул зажигалку и протянул, не оборачиваясь. В такие беседы лучше не встревать.
- Благодарствую, - зажигалка спустилась в мою ладонь сверху. Вот так дылда... Я всё-таки взглянул. Огонёк сигареты маячил в паре метров от земли, курильщик отчаянно закашлял и пробормотал что-то звучное, но неразборчивое. Честно сказать, я здорово растерялся. Под фонарём, единственным на двести метров, мирно затягивался табачком рослый кентавр. Ошибки не было: человеческий торс в синей куртке, жокейская кепочка, всё путём - а ниже пояса длинная попона из шотландки и четыре копыта. Видно, я так и замер, вытаращившись, потому что кентавр негромко заметил:
- А рот всё-таки закройте. Неровен час, насекомая какая залетит.
- Насекомых нету, - выговорил я. - Декабрь скоро.
Кентавр закивал.
- Да, да... Уже и на гололёд пробивает, - он осторожно переставил копыта. - Скользко. Вы, случаем, не присоветуете доброго кузнеца?
- Я и злого не присоветую, - пробормотал я, не зная, как быть - убежать с воем или просто тихо удалиться и запить это всё коньячком в гостинице... Ой, хоть кони, хоть яки... лишь бы не белочки...
- Вот как, - вздохнул мой визави. - А здешние кентавры что же? Как же без кузнеца?
"Да на что нам кузнец...", - всплыло сакраментальное. Я поёжился и честно отвечал, что здесь кентавры не водятся. Во всяком случае, я их вживе никогда не встречал.
- Вы первый... По делам у нас, или...
- Путешествуем. Выиграли путёвку для всей семьи.
"На скачках?" - чуть было не ляпнул я. Кентавр, размахивая сигаретой, стал рассказывать, как они два дня назад были в Париже, и какой чудный вид с колокольни Собора Богоматери. Теперь они направляются в Москву. Оттуда во Владивосток, потом в Страну Восходящего Солнца, Хитачи. Потом в Новую Зеландию...
- Папа! Куришь!
Я вздрогнул. Кентавр торопливо бросил окурок и затоптал копытом. К нам подъехал, цокая по тротуару, пацанёнок лет восьми, под ним был жеребец без седла. Мальчишка - худой, носатый, одет не по погоде в сандалии и шерстяной плащ. Он слез с коня, и оба - ребёнок и животное - посмотрели на кентавра печально и укоризненно.
- Пойдём, пора собираться. Мама ждёт.
- Мои, - сказал кентавр и потрепал мальчика по курчавой голове, - это вот Лампедоколис. И Буцик.
Буцик в ответ на отцовскую ласку заржал и взбрыкнул задними копытами.
- Пап, пойдём, - ныл Лампедоколис, поглядывая на меня насторожённо. - И выпил, небось... мама опять расстроится...
- И в отпуске не дадут расслабиться, - вздохнул кентавр. - Ну, пошли, во имя Зевса-Эгидодержца.
Лампедоколис влез отцу на спину, на прощание зыркнув на меня так, словно я был чудище двуногое. Буцик пошёл рядом. Я смотрел им вслед, взрослый и ребёнок переговаривались, жеребец толкал мордой отца в круп, пока пацанёнок не стукнул его между ушей пяткой... Дети как дети... Люди как лошади. Каждый из нас немножечко... того... Уж я-то точно того... Хорошо, если просто пьян. Но хмеля я не чувствовал, наоборот, как-то болезненно ясен был промозглый вечер. Пойду к Лёвке. Он и живёт недалеко... Они с Тамарой будут рады, вот такие славные люди, всегда рады гостям, а может, просто живут невесело, вот гости им и скрашивают быт...
Я уже добрёл до остановки троллейбуса. Рядом были припаркованы авто посетителей "Дармоеда", и я даже пропустил троллейбус, потому что Глеб Имбирцев стоял там с дамой в шлеме. Машина была дамочкина, ай да Глеб... но что-то у них шло не так. Красавица, кажется, вовсе не хотела провести остаток вечера в компании служителя муз... Долетел смятый ветром резкий голос, и Глеб что-то сказал, тоже резкое, короткое, и вдруг схватил её в охапку. Нелепая шляпка покатилась наземь, дамочка вскрикнула, вырываясь из-под его нетрезвых поцелуев. Между дамочкой и Глебом вдруг сверкнула синеватая вспышка, - я даже разглядел "ямайскую", жгутами, причёску провинциальной модницы... Глеб охнул и выпустил женщину. Она, закрыв лицо ладонями, тут же бросилась внутрь машины, шарахнула дверцей, рванула с места. Глеба заволокло дымом. Он стоял, покачиваясь - видно, сну Га-а быть наутро похмельным...
Подъехала маршрутка. Через десятьминут я уже давил на кнопку домофона в Лёвкином подъезде. Подъезд могучий, новорусский, с мрамором и морёным дубом, с консьержкой... и всё это вдруг показалось мне до оскомины ненатуральным в милом городе, свалкой знаменитом. Всё - декорация. Консьержка - труп. Восковое чучелко. У-у, как я пьян... Нет, это я просто устал... Замёрз...Перед глазами порхали цветные пакеты со свалки... мерцали сложенные в кучки "Энерджайзеры" и "Варты"... В той степи-и глухой... Открывай, Левон.... Так и не увижу "Трёх писем", подумал я, всё равно... всё это только картонки и тряпочки, и даже не во мне суть... Что?
- Проходите, - каркнула старуха. Отчего они - старухи, хочу молодую, красивую привратницу, чтоб как жрица в храме...
- Да проходите ж, вот ещё товарищ-господин, подъезд мне не выстужуйте!
У Лёвки декорация тоже была - дай Боже. Шутка ли - главный ортодонт всея области... думские вставляют у него потерянные в драке или на исправительных хлебах зубья, да их женщинам тоже голливудскую улыбку подавай. Но стопроцентным торгашом Лёва Тарганян так и не стал, вот где можно хотя бы малость отогреться... Я ему честно рассказал про кентавров, Дзы Куна и сновидца Га-а. Про театр на свалке он и так знал. Об этом все в городе знали, продвинутые даже кичились. Лёва, старый друг, пугать меня выводами не стал.
- Брось, не волнуйся, - сказал он со своим неподражаемым и неистребимым акцентом восточного человека, - Венерой клянусь, всё у тебя почти нормально. Веришь мне? Я эти штучки все ещё в институте изучал, психиатрия, целых два семестра... У нас тут и цирк на гастролях, и шоу уродов... сам наш начальник управления за сердце хватался, кричал - осматривать хочу, как это может быть, чтобы у женщины груди в три ряда? Ты же этих актёров два дня знаешь только, наверняка они тебя разыграли с этим конемужем... Пацан и жеребёнок!, - Лёва смачно захохотал и разлил дорогущий коньяк по рюмочкам. Такого грех было не выпить, и я выпил. В прихожей вдруг заиграл симфонический оркестр - "Гуд бай, Америка, о-о..." Левон извинился и вышел. "Что?" - ворчливо спросил он, - "Тамару Исаковну? Тома, тебя..." Тамара подняла с дивана необъятный уже зад - Лёвка всегда этим её достоинством гордился, - и недовольно закулдыкала в трубку. Сначала это были сердитые "Ну?" и "Да, и что?", потом она стала просто кивать и, видно, повторяла за тем, кто был на той стороне: "Так... так... правильно".
- Пациент, - со знанием дела сказал Лёва. Тамара была тоже медик, невропатолог, - видно, какой-нибудь высокопоставленный радикулит консультировала по телефону. Мы вернулись было к нашему утолительному разговору под коньячок, но тут я уловил знакомое: "Имбирцев".
- Что?
- Т-с-с! - Я прижал палец к губам, вытянул шею.
- Да, да, - говорила Тамара. - Нет, не приеду. Нет, не поможет. Я и без консилиума вижу. Кататония горго, вот что с ним. Да. Пока может говорить, записывайте. Откуда я знаю. Завтра, послезавтра.... Через час. Сердце? Ой, ради Бога, что это - первый случай, что ли? Да. Да. Всего доброго.
Она вплыла в кухню, налила минеральной воды из сифона, раздражённо покосилась на меня, а я весь был в слухе.
- Очередной. Чего им надо? Какой-то Имбирцев, актёр, вот Нико, наверное, его знает... На улице подобрали, думали - пьяный.
Я только кивнул. Синяя вспышка... Очки... Дреды в причёске.
Кататония горго.
- Так эта особа... Она - горгона?
Тамара фыркнула. Левон вздохнул и покачал головой.
- А ты - кентавра испугался. Мальчик ты ещё, Нико.
- Но как же? Среди людей? Кто она?
- Да так. В магистрате работает, в отделе гражданской обороны, что ли... Сам знаешь, эти дамочки...
- Да, но так... А люди? Один взгляд, и... Она ведь смертельно опасна!
- Так ведь и бессмертна. Понимаешь? Её даже нельзя убить. Мы родимся, то-сё, потом умрём... а она живёт. Всё видит, всё знает, и должна носить зеркальные очки.
- Но это же... сказки, Лёва!
- А кому ты нынче прикуривать давал? Сказке?
- Так ты же сам...
- Ай, мало ли что. Несчастная Эмма, соляным столпом и то лучше быть, чем так, правда, Том?
Тамара уткнулась в стакан с минералкой, а мне показалось, будто в её негустых стриженых волосах матово мелькнула змеиная чешуя.
Я посидел у Лёвы ещё минут двадцать. Рассказывать им о том, как бедняга Глеб пытался поцеловать Горгону, я не стал. Вряд ли сам Глеб что-нибудь скажет в те несколько часов, пока судорога будет постепенно сковывать его мышцы, превращать живого человека в камень... Отчаяние, вот что это было, отчаяние. Полюби то, что делает тебе больно, если не можешь совладать с ним... Коньячок больше не утолял, да и беседа разладилась. Тамара стала намекать, что поздно уже, я понял, простился и ушёл. Левон проводил меня до парадного, мимо неподвижно теперь сидящей старухи за стеклом. Он был грустен, да и я чувствовал только тяжкую усталость и печаль.
На остановке я обернулся и посмотрел на громадный плоский домище. Он плыл над улицей, этакий корабль-призрак, и город-призрак, бывший когда-то таким настоящим, напускал сырого предзимнего тумана. Холод полз по ногам к желудку и сердцу, хотелось плакать, но разве ж можно...
Подошёл троллейбус, и я вскочил в гремячее нутро, а тот, другой я, кто задумался о Горгоне и призраках, так и остался таять на продутой остановке. И троллейбус с единственным пассажиром простонал что-то, сыпанул искрами и умчался туда, где параллельные линии фонарей сходятся в точку.