По облачной толще прошла трещина, и бледный, как дынный сок, зимний свет залил снег, и тундра сиренево-золотистая вблизи, закачалась на горизонте свинцовыми валами сопок.
Гошлев в который раз поразился этой земле, ледяной и выпуклой, вставленной сейчас в оконную раму поселкового аэровокзала. Но заворчала Думка, и он, обернувшись, не сразу после снежного свечения разглядел в сумраке помещения тощего рыжего котенка, который полз к чемодану, где сидела, покачиваясь в такт никому не слышного бубна старая корячка. Она смотрела куда-то вдаль и папироса дымилась в ее сухих узловатых пальцах. Пепел сыпался на оленьи торбаса. К этим торбасам и спешил добраться котенок, но лохматая тень собаки нависала над ним.
Гошлев шагнул, нагнулся, поднял невесомого зверька и сквозь одубевшую кожу ладони услышал, как колотится под теплым животом маленькое сердце.
— Это наш Мурза, отдайте! — Девочки-близнецы явились из-за бабушкиной спины, обе в синих интернатских курточках, замурзанные, как заигранные куклешки.
Гошлев рассматривал их, склонив голову к плечу, и думал, что давно не видел детей, и вообще многого не видел, а все — одна буровая.
— В помещении вокзала курить строго запрещается. Бабушка, это я вам говорю. Граждане, а вы смотрите и молчите. Нехорошо. — Кассирша, она же справочная и служба перевозок откашлялась в микрофон и иным, стерильно-фирменным голосом произнесла:
— Рейс Усть-Тигиль — Напана задерживается до пятнадцати часов местного времени. Время московское шесть часов. Рейс задерживается неприбытием самолета.
Немногочисленные пассажиры заворочались, заскрипели сапогами и тулупами, потянулись на улицу. Уезжать в поселок на попутках было рискованно, а другого транспорта здесь не водилось.
Гошлев устроился на бревнах у багажного отделения и раскурил трубку, шурясь от дыма и мелкой поземки. Судя по поземке пурга надвигалась стремительно. Он привычно и цепко охватил взглядом небо, бугристое от облачных наростов, похожее на ледяную пустыню.
Отсрочка с вылетом не тяготила Гошлева, в этом году он впервые вырвался с буровой не делу. Закадычный дружок пригласил на свадьбу в Напану, вот он и взял неделю в счет отпуска и прихватил с собой золошерстную соболятницу Думку. А вдруг удасться поохотиться, места там хорошие.
На охотничьи трофеи Гошлев не рассчитывал, не был он заядлым охотником, но манила свобода, захотелось отдохнуть от талдычинья о транспорте, солярке, продуктах. И, наконец, от своих же работяг, мужиков с задубевшими от мороза лицами, которые от постоянного общения становились похожими друг на друга, как богатыри дядьки Черномора. Правда, Гошлев на Черномора не тянул, хотя в тяжелом полушубке, пропахшем морозом и железом, в собачьей шапке, с лопатообразной серо-рыжей бородой являл собой мужика серьезного, с которым считались.
Думка отворачивала морду от дыма, нюхала воздух и вела себя тревожно. Скорее всего ее возбуждали запахи нового жилья, а может, виной был ветер из тундры, где всегда носятся частички дыхания невидимого зверья.
— Мне иногда кажется, что отсюда нельзя улететь. И нет ничего, кроме этого снега и этого неба. — Женский голос замер, и Гошлев зачем-то придержал дыхание.
— Только этот снег, снег и снег. И люди прижимаются друг к другу не из любви, а от холода.
Тут Гошлев не стерпел и скосил глаза. Чуть поодаль, на бревнах сидели двое мужчина и женщина. Они забрались на самую верхотуру, но ветер услужливо доносил каждое слово, как это обычно бывает, когда говорящий находится позади.
Ему достаточно было косого вороватого взгляда, чтобы узнать ее. Она работала врачом поселковой больницы и однажды прилетала на буровую с вертолетом санавиации.
У поварихи случился приступ аппендицита и, пока больную собирали в дорогу, она выбежала из балка и попросила сбить с крыши низко висевший ледяной нарост. В помощниках недостатка не было и кто-то, проявляя осведомленность, заявил.
— Нужен холод.
— Иногда нужен. — И она полуобернулась. Белый зимний луч скользнул по лбу, щеке и подбородку, и новичок из бригады Ульфата Сурова восхищенно выдохнул.
— “Дама с горностаем”. Чечелия Галлерани.
— Ты, грамотный, застегнись. А то отморозишь... — загоготали старички, но сочетание дамы с горностаем всем понравилось. Да, эта врачиха была из тех редких, кого можно назвать юной дамой. По крайней мере они это так понимали, и это было видно, несмотря на ее тяжелую, напоминавшую кожух, дубленку и шапку-ушанку.
Гошлев не мешал им. Он понимал, они рады видеть женщину — на буровой, кроме поварихи, которой за пятьдесят, женского пола не было.
К вертолетной площадке вела узкая тропа и она оступалась и проваливалась в снег. Гошлев не помогал ей, но приостанавливался и ждал. Он знал, у балка стоят мужики и смотрят им вслед.
У вертолета она зачерпнула пригоршню снега и погрузила в него лицо.
— Дежурство долгое, устала. — На ресницах остались снежинки и карие глаза были почти золотыми.
Гошлев что-то промычал, махнул пилоту рукой и побежал к балку, чтобы не попасть под снежную пену от винта.
От сильного ветра машина дергалась и раскачивалась, как будто кто-то удерживал ее на веревочке, и как-то неожиданно расстаяла в самой глубокой сини.
Вокруг леденела земля вечной мерзлоты и гудел потусторонний ветер, но человеческое сердце пока оно живо не может не чувствовать. И Гошлев поймал себя на том, что вместе со всеми прилежно глядит в опустевшее небо.
— Все. Эй, Козин, — окликнул Гошлев новичка. — Давай на кухню. Ужин без опоздания.
Только теперь буровики осознали, что остались без Раисы Павловны, поварихи и главной утешительницы. Чечелия Галлерани упорхнула голубой дымкой, а кто их накормит три раза в день горячим борщом и супом.
— Я это, я не могу. — Новичок кривился и натаскивал шапку на глаза.
— Там есть повареная книга, а читать ты кажется любишь. — Гошлев почувствовал, что злится на мальчишку. Трудно ему будет на буровой, чересчур занят собой, а тут, чтобы выжить, надо больше прислушиваться к небу и земле, чем к собственной душе.
Он, Гошлев, давно это понял и не отделял себя от белой ледяной дали. Он был просто одним из ее сыновей, такой же, как олень, сопка или притаившаяся в снегу каменная береза.
Вот и все. Больше он не вспоминал об этой встрече, забыл, как забывал все, что не принадлежало сегодняшнему дню.
Но теперь, увидев Чечилию в заиндевевшем капюшоне, услышав ее голос, он задержал дыхание. Гошлев с удивлением сообразил, что рад и рад очень видеть ее. А вот ее спутник ему не понравился.
Кстати, в поселке Гошлев его раньше не встречал, а по слабоплечей и худощавой фигуре видел, что профессия у парня комнатная, то бишь светская.
Гошлев поднялся, и не смог удержаться, оглянулся. На сей раз она тоже увидела его и их глаза встретились.
— Здравствуйте! — Гошлев немного поспешно вынул изо рта трубку и слегка поклонился. Она недоумевающе свела брови, так ему по крайней мере показалось.
— Я с Рассошки...У повара аппендицит был, — добавил он, видя, что его не узнают.
— А-а-а...Да. — Она улыбнулась вежливо и ему показалось равнодушно, как будто выронила цветок из букета, и повернулась к своему собеседнику.
Гошлев так резко дернул поводок, что собака обиженно взвизгнула. Он почувствовал глухое раздражение, что борт задерживается и он без нужды торчит здесь. Что он вообще тут делает. Гошлев заглянул в буфет — закрыт, потоптался у пустого, никогда не работающего газетного киоска, и прикусил нечесанный ус, раздумывая как провести время с самим собой.
Тут к двери зеленого сарайчика с надписью “Аэропорт” подъехал уазик с красным крестом. Белокурая медсестра в шубе и тонких колготах , небывалая смелость по здешним холодам, выскочила из машины и побежала к кассе.
— Два билета до города через Напану.
— Кого везешь? — спросила кассирша, высовываясь из окошка. В поселке все друг друга знали.
— Очама, в дом инвалидов.
— М-мы, — без интереса протянула кассирша. — Смотри, выписываю, но сегодня вряд ли улетишь. В Напане вторую смену в школе отменили, а там, кто знает.
Медсестра взяла билеты, не спеша спрятала в расшитый биссером кошелек.
Через несколько минут она появилась в зальчике аэровокзала с маленьким старичком, Очамом.
Плоское личико старика напоминало маску, вырезанную из коричневатых сумерек тундры и покрытую серым лаком. Морщины плотно стянули темные сухие губы, и они едва уловимо дрожали, тяготясь неведомой тайной, но старик молчал, и тени далеких облаков пробегали по его лицу, как по лицу земли.
Но вот он поднял веки, и две эмалевые белые луны взошли в сумерках лица, придавая ему еще большую неподвижность и сходство с маской.
Очам за свою долгую жизнь никогда не был в городе, а теперь его везли туда умирать. Он не совсем ясно представлял, что такое город, знал только, что там очень много людей.
Некоторое время Очам стоял не шевелясь, на том месте, где его оставила медсестра, хлопотавшая с багажом. Но постепено освоился, отошел в тепле и стал осторожно придвигаться к колонне посреди зала.
Очам явился сюда из мира, который при всем его однообразии нельзя было предугадать, который жил сплошной белой студеностью, потому что девять месяцев в году не был разделен на землю и небо.
Но Очама это не страшило, он привык, что горизонт стерт пургой, он доверял своей матери-тундре и радовался, когда в чуме горел очаг, заваривала чай женщина и не гибли олени.
Дверь распахнулась резко, и в снежном дыму вошла со своим спутником Чечилия. Ноздри Очама задрожали, он оглянулся и замер. Старик так давно был слеп, что, наверное, знал запах счастья и, учуяв, что этим двоим хорошо, позволил себе погреться в лучах чужого солнца, но только чуть-чуть... Потом резко дернул головой и белые луны ушли под черные веки. Наверное, в этот миг Чечилия увиделастарика, вздрогнула и выдернула свою ладонь из руки мужчины, и посмотрела на Гошлева. Он сидел на деревянной скамье напротив входа, и зачем-то теребил ухо собаки. Думка терпела, более того, она радовалась, что оказалась под рукой, когда была нужна хозяину. Великодушная собачья душа в такие моменты может дать фору с человечьей.
Чечелия смотрела на Гошлева всего мгновения, но ему почудилось, что она окликнула его. Но она из-подлобья рассматривала Очама и Гошлев, вздохнув, бегло оглядел старика.
Старик пришел сюда как вестник, он еще не там, где вечно темно и невесомо, но уже и не здесь — он в пути, но ему хорошо, потому что он верит, что и по ту сторону неба будет пасти оленей, и там пойдет на охоту за небесными песцами. А ей, Чечелии, неспокойно. Она еще не решила для чего затеяна ее жизнь, она пока просто бежит по земле, как прыгает через ручей, с камешка на камешек.
Ровная струя холода шла от Очама, и Гошлев почти инстинктивно запахнул полушубок, который перед этим удало расстегнул.
“ Не будет бортов”, — механически, без сожаления отметил он. И почувствовал, что скучает, да скучает по своей Рассошки, где нет ни дня, ни ночи, а только смены. И не остается между сменами даже маленького зазора для посторонних дум, да и какие могут быть думы, когда и так все ясно. Надо искать нефть и они ее ищут, нефть — это почище любого клада, а когда ты в погоне за удачей, то тебя это забирает со всеми потрохами.
Но старик торчал у деревянной колонны посреди маленького зальчика и взгляд волей-неволей натыкался на него. Гошлев отметил, его кривоватые ноги еще довольно твердо стоят на земле, скрюченные пальцы рук мелко дрожат, а когда старик поворачивает голову видно его пушистое мятое ухо с раздавленным хрящем.
“ А он был хорошим охотником.” — подумал Гошлев и ошибся. Очам долгие годы считался лучшим пастухом и лучшим охотником в этих краях. А это совсем не то, что просто хороший.
Медсестра поставила на весы сумку с банками брусники и клюквы, принесла из машины копченую рыбу, увязанную в мешковину. Поверх всего поставила свой набитый кожаный баул. Кассирша навязала на вещи бирки, заполнила багажные квитанции, и они вместе снесли все за стойку.
— А старичка-то вещи где? — вдруг спохватилась кассирша.
— Все на нем, а там государство позаботится. — Медсестра распаренно стянула малахай из выдры. — Умаялась... А вот и Раиса Павловна ко времени. Что там у тебя, Раисочка?
Белая от снега буфетчица втягивала в древь тележку, шофер помогал ей, поддерживая сзади коробки.
— Котлетки из оленины, горячие пирожки с картошкой, — сообщила буфетчица, расстегиваясь находу. — Такая погодка, можно неделю чаевать. Как отъехали от поселка замело, хотели вернуться, да куда там! Тарас Сергеевич, вот с кем давно не видились!
Гошлев облегченно вздохнул, что встретил человека, который знает их буровую. Раиса Павловна проработала поварихой на Рассошке почти пять лет, а это все равно, что они вместе слетали в космос, загнанные безбрежной тундрой в тесные балки и ограниченное пространство буровой.
Раиса Павловна, отпирая двери буфета, говорила.
— Заходите, Тарас Сергеич. Сейчас титан разогрею, сама не завтракала, все перемело, ни назад, ни вперед. Говорят, потепление, а у нас зимы с каждым годом свирепее.
— Это потому, что ледники в Антарктиде тают. — вставил слово водитель, сгружая коробки с провизией.
— Да,потому, — невесело усмехнулась буфетчица. — Костик, принеси там , да поосторжней.
Водитель ушел, а она повернулась к Гошлеву.
— К старости всегда погода дурее, а зимы холоднее, чтобы там не таяло. — Она вытирала столики, а Гошлев разделывал полено под щепу для титана. Молодой водитель вернулся с двумя ящиками шампанского и осторожно поставил их на пол.
— После того случая боюсь буровую. Думала еще тряхнет и кончусь. Чуть не умерла тогда. Хорошо Анна Андреевна душевная, со мной, как с дитем носилась. И потом, после операции все заходила, проведовала.
Гошлев вспомнил, что он звонил в больницу и, узнав, что операция прошла нормально, как-то сразу забыл Раису Павловну. Она перешла на работу
в здешний буфет, а у него стал куховарить Козин.
— Я слышала паренек-то неплохо готовит. Вот где талант прорезался. -
Раиса Павловна прошла за стойку , и со звоном лосыпались на поднос ложки и вилки. А Гошлев пробормотал под этот звон. “ Анна”. Он странным образом обрадовался, что “Даму с горностаем” зовут Анной, ему даже подумалось, что в облике Чечилии она была холодней и недоступней, а простое имя делало ее ясней и ближе. Он хотел сказать буфетчице, что она здесь, в зале, но привычка молчать победила и, взяв ведро, Гошлев отправился в сени за водой для двух пузатых электрических самоваров.
У дверей буфета собрался народ, людям захотелось в тепло, тем более, что ветер вовсю тряс деревянный дом и всем становилось ясно, что ожидание затягивается.
Очама взволновал запах мяса. Он сделал несколько шагов в сторону от своей колонны и наткнулся на рюкзак Гошлева. И тут насторожилась Думка. В шаге от нее стоял человек, одежда которого тревожила запахами оленей и костров из смолистого кедрача. Кому, как не Думке, выросшей на этой земле, где многие поколения ее предков ходили на охоту и, случалось, умирали от волчьих клыков, кому же, как не ей, знать, как сладко вдыхать этот неистребимый, знобящий дух — дух охотника!
Конечно, лайка думала об этом иначе, просто ее вдруг пронизала сладкая, мятущая тоска, и Думка приподнялась и лизнула тоненькие, сведенные старостью пальцы Очама. Лизнула и ей показалось, что ей знаком этот запах, и он связан с чем-то далеким и приятным.
Старик вздрогнул. Ему почудилось, что печаль, дымившаяся в нем брошенным костерком, вспыхнула, заполнила сердце и теперь обжигает пальцы, будто он зажал в ладони угольки. Очам медленно опустил руку, наткнулся на холодный и влажный нос Думки и, не наклоняя головы, а, напротив, задирая ее выше к потолку, как будто тянул небывало высокую ноту, начал ласкать собаку. Он гладил ее по морде, загривку, гладил, как лепил из глины, и густая, теплая собачья шерсть с легким душком псины вызывала в нем доброе, зрячее чувство. Очам глубоко дышал, издавая гортанные звуки.
Что хотел рассказать Очам, какая полузабытая песня рвалась на волю, чтобы зазвенеть под бубен молодого охотника?
И Думке нравился этот звук, и она была готова его слушать и слушать, и в ее закрытых от удовольствия глазах оживала одна и та же картина — садится солнце, красное, как ночной костер, а люди заслоняют от нее солнце шкурой только что убитого медведя. И Думка, пьянея от запаха крови,ощущая одновременно ужас и азарт, лает, скребет лапами, тоненько подвывает, а кто-то берет ее на руки и говоорит. “ Ой-ой-ой, хароший собачка, дай вырасти, ха-роший.”
От того человека пахло тогда так или почти так же .
Очам что-то вспомнил и трясущимимся руками пошарил под кухлянкой. Думка увидела на сморщенной темной ладошке небольшой кусочек соленой рыбы и, хотя была сыта, съела и слегка вильнула хвостом.
Кассирша сидела в буфету вместе со всеми, пила чай, заправленный брусникой, и громко говорила:
— Отложили до семнадцати местного, но ясно, сегодня ничего не будет.
Пурга, как океанская волна, бухала в стену аэровокзала, и теперь добраться до поселка можно только на вездеходе. Вездеход за пассажирами никогда не посылали, так что придется, видно, тут и ночь коротать. Пассажиры подъедали пирожки и котлетки, надувались чаем и спрашивали, разомлев:
— Прокормишь неделю, Раиса Павловна?
— До весны сидите, — смеялась буфетчица, которую в поселке никто не ждал, и она, как все здешние шатуны, любила общество и посиделки.
Кочегар поселковой бани подсел к Гошлеву и достал бутылку шампанского. По какой-то причуде северный завоз снабдил торговлю исключительно дорогими и экзотическими сортами шампанского. А вот напитки отечественные были в большом дефиците, и в основном, добывались местным производителем.
Гошлев смотрел, как свадебно серебрится бутылка, и как-то ненароком перевел взгляд на Анну. На сей раз она обернулась скорее.
— Я вспомнила вас. Нет, до буровой. Мы видились раньше, забыли? — Она
улыбнулась лукаво, и как ей шла эта улыбка. Гошлев не мог отвести от нее
глаз, и в голове назойливо крутилось, откуда она здесь такая?
— Сильная припухлость мягких тканей лица, подозрение на перелом верхней челюсти. — Она произнесла это негромко, но Гошлев ощутил жар во всем теле.
Этому уже больше года. Первого апреля, в День геолога, подстерег его у клуба один тип, которого он выгнал с вышки. Этот мужик, старший брат Ульфата Сурова, слыл на Рассошке мастером золотые руки, но золотыми они были с похмелья. У Гошлева были свои принципы, и хотя он был молодым начальником, не побоялся уволить брата своего же бригадира.
— Ну, Тарас Сергеевич, наконец-то свидились, — Суров-старший выступил откуда-то из тьмы задворков.
Гошлев различил у стены еще двоих, и прежде чем успел что-то предпринять, белые шаровые молнии лопнули в глазах, все поглотил низкий гул, и не помнит он, как попал в поселковую больницу, и не помнит, конечно, ее Анну.
Ее спутник разговаривал с медсестрой, сидящей за их столиком, и медсестра заливалась картинным, много раз отрепетированным, мелким колокольчатым смехом.
— Да, у нас не было возможности тогда познакомиться, — Анна внезапно сдвинула высокие брови и внимательно посмотрела на Гошлева. — Через день вы сбежали на свою буровую.
— До оттепели многое надо было сделать. — Гошлев хотел еще что-то добавить, но ее спутник обернулся. Он смотрел на Гошлева, как будто бы тот только что спрыгнул с парашюта и очутился в тесном буфете.
Большой, лохматобородый буровик, который попадает в больницу с вывороченой челюстью — и вывороченной непременно бутылкой или обухом топора, — казался ему классическим представителем этих мест.
— Ну, и за что пьем? — Он насмешливо прищурил зеленоватые глаза, кивнув на полный стакан Гошлева, услужливо налитый кочегаром.
— А что? Есть повод выпить вместе? — медсестра выдвинулась из-за его плеча.
— Ну, что, Кузьмич! Есть кажется тост. Выпей за них, за счастье, которое все-таки есть. — Гошлев обращался к кочегару, а сам смотрел на Анну-Чечилию, и она не отводила взгляда.
— Да,да. Сдвигайте столики, так лучше. Что сидеть спиной друг к другу? — обрадовалась Раиса Павловна. — Я ваша должница, Анна Андреевна.
Она выставила три бутылки шампанского и пока разливали говорила:
— Вы куда? Домой, на материк?
— Нет, на Чукотку. — Анна вдруг резко наклонилась к своему стакану и Гошлев с мукой подумал, что он о ней ничего не знает и никогда теперь не узнает.
Он залпом выпил шампанское, как пил иногда спирт. Ему не нравился ее спутник, особенно отвратительными ему казались чисто выбритые, блестящие щеки и изящная линия рта. Так ли уж она счастлива с ним? И откуда он явился? Да, откуда он явился, его никто здесь не знает. Гошлев тер большим пальцем край столика, а кочегар поспешно наполнял ему стакан с горкой. А когда дело имеешь с шампанским, то достичь такого результата можно только после длительных тренировок.
— Выпьем, Тарас Сергеевич. Горько — молодым! Сто лет не гуляла на свадьбе. -Буфетчица принесла еще две бутылки шампанского и подсела к Гошлеву.
И кассирша, и Кузьмич, и белокурая медсестра, и водители уазика и каблучка — все кричали, радуясь приятному случаю — “Горько!”.
Анна-Чечилия медленно повернула голову к своему спутнику, и Гошлев не стал пить, поставил свой стакан в мокрый круг на столе и закрыл глаза. Он вспомнил,она ему снилась. Это был почти единственный сон за многие годы.
Обычно он падал на нары, а утром открывал глаза, и ночи — как не бывало, только освобождение от усталости, только ясный и спокойный дух.
А однажды, кажется, после того, как она увезла повариху, он засиделся допоздна над бумагами и лег перед самым утром. И приснилось, что стоит он в своем балке смотрит в окно. Будто уже день, внезапно чистый, золотой, и снег мерцает, как выпавшие звезды. Мерцает снег, и нигде ни следа. Даже дороги к вышке нет, все ровно, разглажено, как крахмальная воскресная скатерь. И видит Гошлев, что идет она, в белом халате, высокая, ресницы и волосы в инее. А сама такая красивая, свежая, как влажный акварельный рисунок. Идет не оглядываясь, все дальше и дальше в снег, туда, где снег из белого превращается в металлический. Идет прямо к распадку, и только тут Гошлев осознает, что она не оставляет следов, и ему становится жутко
Он понимает, она сейчас замерзнет, — куда она, одна, раздетая? — и толкает дверь. Но дверь не поддается, дверь заколочена, и он бесполезно и тупо трясет ее.
Тогда Гошлев проснулся, удивился, что сон оставил неприятное ощущение тоски и потери, но потом как-то забыл о нем. Это вообще был не его сон, какой-то нелепый, скорее он мог приснится новичку Козину. Но бывают неувязки и там, откуда отсылаются сны.
А пурга гудела и лопотала за окном, и казалось, что кто-то трясет тяжелое снежное одеало.
— Дяденька, дяденька, там ваша собака застряла. — девочка-корячка теребила его за руку, а ее сестричка стояла молча, держала котенка и не сводила с Гошлева темных блестящих глаз. Он неохотно поднялся.
Думка сидела у порога, поводок попал под входную дверь и она пыталась его вырвать зубами.
— Ну, — Гошлев небольно пнул ее ногой и высвободил поводок. Собака сразу же потянула его за дверь. Гошлев обежал взглядом пустой зал. Он вернулся в буфет, нашел белокурую медсестру, болтавшую с кассиршей.
— Где твой старик?
Медсестра удивленно подняла выщипанные брови и заглянула за спину Гошлева в открытую дверь буфета: зал по-прежнему был пуст. Даже старая корячка притащилась в теплый буфет и курила уже безнаказанно, уставясь куда-то вдаль.
Гошлев с трудом открыл входную дверь. Сильная мартовская пурга шла к зениту. Снег летел плотной косой стеной, и Гошлева сразу швырнуло к деревянной постройке. Он подавился влажным тяжелым ветром, закашлялся, дивясь как быстро разбушевалась непогода. Сделал несколько шагов, буквально наваливаясь на ветер грудью и почувствовал, что Думка тащится на поводке.
Он подхватил ее за ошейник, не давая ползти, и кое-как добрался до небольшого заборчика, где еще можно было идти.
Отворачиваясь от ветра, он в какое-то мгновение скорее ощутил, чем увидел, что дверь аэровокзала открылась, выскочила Анна-Чечилия и пурга сорвала с нее капюшон. Желтый шарф метнулся языком, и Гошлев закричал:
— На-заад!
Но не услышал своего голоса, такой стоял рев, и снежное кипение поглотило и скрыло от него далекую женскую фигурку.
Нет, Очам не мог далеко уйти в такую погоду, даже если ушел и час назад. Гошлев попробовал заглянуть за сплошной бег пурги, но увидел только снег, снег и снег. Чечилия утром говорила, что нигде нет другой земли и другого жилья, только этот снег, снег и снег. Она говорила, а Очам знал наверняка, что ничего нет и не может быть, кроме этой тундры, где студеный ветер носит частички дыхания далекого зверья; кроме этого теплого снега, в который так уютно зарываются собаки и который потом растает, чтобы напоить травы и дать корм оленям.
Эта тундра приняла Очама из материнского лона, ее мох мать подкладывала ему вместо подгузников, тундра кормила его ягодами и травами, чтобы он вырос, помчался за самым быстрым оленем и настиг его.
Неужели под пахнущим хлоркой одеялом между крашеными больничными стенами умирать ему, сыну этой тундры? Неужели не шум дождя, не скрип снега под нартами, а рев машин будут последним звуком, провожающим его туда, в тундру близкого неба?
“Он вернулся домой. Он спешит.” — подумал Гошлев, продолжая свой бессмысленный путь вдоль забора. Неожиданно он оказался на открытом месте, пурга снесла с него шапку, и сразу в волосы и бороду, в брови набился плотный ледяной снег, который только и ждал, когда человек и собака упадут.
“ Старик прав, старик прав.” — Гошлев закрывался рукавом от снега и в какой-то миг с удивительной ясностью понял, что хорошо бы в последний час вернуться в дубовую рощу своего детства, где на песчаной тропе темнеют желуди и жарко гудят пчелы.
Это был не сон и не явь, но Гошлев увидел сквозь рощу трехэтажный каменный дом, и вот он уже медленно, переводя дух на каждой высокой ступеньке, заходит в проходной подъезд, которого почему-то боялся малышом. В этом старинном высоком подъезде темнеет тяжелая дверь черного хода, она всегда закрыта, но он протягивает руку, прикасается к холодной ручке и чувствует, что она поддается.
Гошлев вздрогнул, изо всей силы пытаясь стряхнуть дурман, потянул к себе Думку, и поднялся с колен. Он не знал сколько прошло времени, не помнил, когда он упал, но довольно быстро добрался до заборчика. Отсюда он мог разглядеть едва виднеющийся аэровокзальчик, в те мгновения, когда пурга перводила дух.
Скорее к людям! Ветер рвал полушубок, бил в спину, пурга неохотно отпускала свою добычу.
Около бревен, где он сидел утром, Гошлев разглядел что-то темное. С трудом он сделал движение в сторону, оказался в минутном затишье и увидел ее. Да это была она...
— Анна!
Без капюшона, с летающим по ветру шарфом, вся усыпанная снегом, она протянула ему ладонь, пытаясь встать. Гошлев выпустил поводок, бросился к ней, выставив вперед длинные руки, бросился, чтобы схватить и уже никому не отдавать.
А пурга поднимала и роняла землю, и в ее мощном гуле слышалось торжественное: “О-о-чам!”