Школьный Психолог : другие произведения.

Фрагменты книги Сеченова "Рефлексы головного мозга"

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 3.80*9  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Фрагменты работы Сеченова "Рефлексы головного мозга" любезно предоставлены одной из моих студенток, сдавших в прошлом году экзамен по истории психологии


РЕФЛЕКСЫ ГОЛОВНОГО МОЗГА

  
   ї 1. Вам, конечно, случалось, любезный читатель, присутствовать при спорах о сущности души или ее зависи­мости от тела. Спорят обыкновенно или молодой человек с стариком, если оба натуралисты, или юность с юностью, если один занимается больше материей, другой духом. Во вся­ком случае спор выходит истинно жарким лишь тогда, когда бойцы немного дилетанты в спорном вопросе. В этом случае кто-нибудь из них, наверное, мастер обобщать вещи необоб-щимые (ведь это главный характер дилетанта), и тогда слу­шающая публика угощается обыкновенно спектаклем вроде летних фейерверков на петербургских островах. Громкие фразы, широкие взгляды, светлые мысли трещат и сыплют­ся, что твои ракеты. У иного из слушателей, молодого, робко­го энтузиаста, во время спора не раз пробежит мороз по коже; другой слушает, притаив дыхание; третий сидит весь в поту. Но вот спектакль кончается. К небу летят страшные столбы огня, лопаются, гаснут... и на душе остается лишь смутное вос­поминание о светлых призраках. Такова обыкновенно судьба всех частных споров между дилетантами. Они волнуют на время воображение слушателей, но никого не убеждают. Дело другого рода, если вкус к этой диалектической гимнастике распространяется в обществе. Там боец с некоторым автори­тетом легко делается кумиром. Его мнения возводятся в дог­му, и, смотришь, они уже проскользнули в литературу. Вся­кий, следящий лет десяток за умственным движением в Рос­сии, бывал, конечно, свидетелем таких примеров, и всякий заметил, без сомнения, что в делах этого рода наше общество отличается большою подвижностью.
   Есть люди, которым последнее свойство нашего общества сильно не нравится. В этих колебаниях общественного мне­ния они видят обыкновенно хаотическое брожение неустано­вившейся мысли, их пугает неизвестность того, что может дать такое брожение; наконец, по их мнению, общество отвле­кается от дела, гоняясь за призраками. Господа эти с своей точки зрения, конечно, правы. Было бы, без сомнения, лучше, если бы общество, оставаясь всегда скромным, тихим, благо­пристойным, шло неуклончиво к непосредственно достигае­мым и полезным целям и не сбивалось бы с прямой дороги. К сожалению, в жизни, как в науке, всякая почти цель дости­гается окольными путями и прямая дорога к ней делается яс­ною для ума лишь тогда, когда цель уже достигнута. Господа эти забывают, кроме того, что бывали случаи, когда из поло­жительно дикого брожения умов выходила со временем исти­на. Пусть они вспомнят, например, к чему привела человече­ство средневековая мысль, лежавшая в основе алхимии. Страшно подумать, что сталось бы с этим человечеством, если бы строгим средневековым опекунам общественной мысли удалось пережечь и перетопить, как колдунов, как вредных членов общества, всех этих страстных тружеников над безоб­разною мыслью, которые бессознательно строили химию и медицину. Да, кому дорога истина вообще, т. е. не только в на­стоящем, но и в будущем, тот не станет нагло ругаться над мыслью, проникшей в общество, какой бы странной она ему ни казалась.
   Имея в виду этих бескорыстных искателей будущих ис­тин, я решаюсь пустить в общество несколько мыслей отно­сительно психической деятельности головного мозга, мыслей, которые еще никогда не были высказаны в физиологической литературе по этому предмету.
   Дело вот в чем. Психическая деятельность человека выра­жается, как известно, внешними признаками, и обыкновенно все люди, и простые, и ученые, и натуралисты, и люди, зани­мающиеся духом, судят о первой по последним, т. е. по вне­шним признакам. А между тем законы внешних проявлений психической деятельности еще крайне мало разработаны даже физиологами, на которых, как увидим далее, лежит эта обязанность. Об этих-то законах я и хочу вести речь.
   Войдемте же, любезный читатель, в тот мир явлений, ко­торый родится из деятельности головного мозга. Говорят обыкновенно, что этот мир охватывает собою всю психиче­скую жизнь, и вряд ли есть уже теперь люди, которые с боль­шими или меньшими оговорками не принимали бы этой мыс­ли за истину. Разница в воззрениях школ на предмет лишь та, что одни, принимая мозг за орган души, отделяют по сущно­сти последнюю от первого; другие же говорят, что душа по своей сущности есть продукт деятельности мозга. Мы не фи­лософы и в критику этих различий входить не будем. Для нас, как для физиологов, достаточно и того, что мозг есть орган души, т. е. такой механизм, который, будучи приведен каки­ми ни на есть причинами в движение, дает в окончательном результате тот ряд внешних явлений, которыми характеризу­ется психическая деятельность. Всякий знает, как громаден мир этих явлений. В нем заключено все то бесконечное раз­нообразие движений и звуков, на которые способен человек вообще. И всю эту массу фактов нужно обнять, ничего не упу­стить из виду? Конечно, потому что без этого условия изуче­ние внешних проявлений психической деятельности было бы пустой тратой времени. Задача кажется на первый взгляд дей­ствительно невозможною, а на деле не так, и вот почему.
   Все бесконечное разнообразие внешних проявлений моз­говой деятельности сводится окончательно к одному лишь явлению -- мышечному движению. Смеется ли ребенок при виде игрушки, улыбается ли Гарибальди, когда его гонят за излишнюю любовь к родине, дрожит ли девушка при первой мысли о любви, создает ли Ньютон мировые законы и пишет их на бумаге -- везде окончательным фактом является мы­шечное движение. Чтобы помочь читателю поскорее поми­риться с этой мыслью, я ему напомню рамку, созданную умом народов и в которую укладываются все вообще проявления мозговой деятельности, рамка это -- слово и дело. Под делом народный ум разумеет, без сомнения, всякую внешнюю меха­ническую деятельность человека, которая возможна лишь
   при посредстве мышц. А под словом уже вы, вследствие ваше­го развития, должны разуметь, любезный читатель, известное сочетание звуков, которые произведены в гортани и полости рта при посредстве опять тех же мышечных движений.
   Итак, все внешние проявления мозговой деятельности действительно могут быть сведены на мышечное движение*. Вопрос чрез это крайне упрощается. В самом деле, миллиар­ды разнообразных, не имеющих, по-видимому, никакой род­ственной связи, явлений сводятся на деятельность несколь­ких десятков мышц (не нужно забывать, что большинство" последних органов представляет пары, как по устройству, так и по действию; следовательно, достаточно знать действие од­ной мышцы, чтобы известна была деятельность ее пары). Кро­ме того, читателю становится разом понятно, что все без ис­ключения качества внешних проявлений мозговой деятель­ности, которые мы характеризуем, например, словами: одушевленность, страстность, насмешка, печаль, радость и пр., суть не что иное, как результаты большего или меньшего укорочения какой-нибудь группы мышц -- акта, как всем из­вестно, чисто механического. С этим не может не согласиться даже самый заклятый спиритуалист. Да и может ли быть в самом деле иначе, если мы знаем, что рукою музыканта выры­ваются из бездушного инструмента звуки, полные жизни и страсти, а под рукою скульптора оживает камень. Ведь и у музыканта и у скульптора рука, творящая жизнь, способна делать лишь чисто механические движения, которые, строго говоря, могут быть даже подвергнуты математическому ана­лизу и выражены формулой. Как же могли бы они при этих условиях вкладывать в звуки и образы выражение страсти, если бы это выражение не было актом чисто механическим? Чувствуете ли вы после этого, любезный читатель, что долж­но прийти, наконец, время, когда люди будут в состоянии так же легко анализировать внешние проявления деятельности мозга, как анализирует теперь физик музыкальный аккорд или явления, представляемые свободно падающим телом?
   Единственные относящиеся сюда явления, которые не могли быть объяс­нены до сих пор мышечным движением, суть те изменения глаза, которые характеризуются словами: блеск, томность и пр.
   Но до этих счастливых времен еще далеко, и вместо того, чтобы гадать о них, обратимся к нашему существенному во­просу и посмотрим, каким образом развиваются внешние про­явления деятельности головного мозга, поскольку они служат выражением психической деятельности.
   Теперь, когда читатель вероятно согласился со мной, что деятельность эта выражается извне всегда мышечным движе­нием, задача наша будет состоять в определении путей, кото­рыми развиваются из головного мозга мышечные движения вообще*.
   Приступим же прямо к делу. Современная наука делит по происхождению все мышечные движения на две группы -- не­вольные и произвольные. Стало быть, и нам следует разобрать образ происхождения и тех и других. Начнем же с первых, как с простейших, притом, для большей ясности читателю, разбе­рем дело сначала не на головном мозгу, а на спинном.
  
  
   ГЛАВА ПЕРВАЯ
   НЕВОЛЬНЫЕ ДВИЖЕНИЯ
  
   Три вида невольных движений. 1) Рефлексы (в тесном смысле) на обезглавленных животных, движения у человека во время сна и при условиях, когда его головной мозг, как говорят, не действует. 2) Невольные движения, где конец акта ослаблен против начала его более или менее сильно -- задержанные невольные движения. 3) Не­вольные движения с усиленным концом -- испуг, элементарные чув­ственные наслаждения. -- Случаи, где вмешательство психического момента в рефлекс не изменяет природы последнего. Сомнамбулизм, опьянение, горячечный бред и пр.
   ї 2. Чистые рефлексы, или отраженные движения, всего лучше наблюдать на обезглавленных животных и преиму-
   * Дыхательные и сердечные движения не имеют прямого отношения к на­шему делу, а потому на них не обращено внимания.
   щественно на лягушке, потому что у этого животного спин­ной мозг, нервы и мышцы живут очень долго после обезглав-ления. Отрежьте лягушке голову и бросьте ее на стол. В пер­вые секунды она как бы парализована, но не более как через минуту вы видите, что животное оправилось и село на стол в ту позу, которую оно обыкновенно принимает на суше, если спокойно, т. е. сидит, как собака, поджавши под себя задние лапы и опираясь на пол передними. Оставьте лягушку в по­кое, или, правильнее, не касайтесь ее кожи, и она просидит без движения чрезвычайно долго. Дотроньтесь до кожи, лягуш­ка шевельнется, и опять покойна. Щипните посильнее, и она, пожалуй, сделает прыжок, как бы стараясь убежать от боли*. Боль прошла, и животное сидит целые часы неподвижно. Ме­ханизм этих явлений чрезвычайно прост: от кожи к спинно­му мозгу тянутся чувствующие нервные нити, а из спинного мозга выходят к мышцам нервы движения; в самом же спин­ном мозгу обоего рода нервы связываются между собою при посредстве так называемых нервных клеток. Целость всех ча­стей этого механизма совершенно необходима для произведе­ния описанного явления. Перережьте, в самом деле, или чув­ствующий, или движущий нерв, или разрушьте спинной мозг -- и движения от раздражения кожи не будет. Этого рода движения называются отраженными на том основании, что здесь возбуждение чувствующего нерва отражается на дви­жущем. Понятно далее, что эти движения невольны; они яв­ляются только вслед за явным раздражением чувствующего нерва. Но зато, при последнем условии, появление их так же неизбежно, как падение на землю всякого тела, оставленного без опоры, как взрыв пороха от огня, как деятельность всякой машины, когда она пущена в ход. Стало быть, движения эти машинообразны по своему происхождению.
   Вот ряд актов, составляющих рефлекс или отраженное движение: возбуждение чувствующего нерва, возбуждение
   * Собственно боли как сознательного ощущения обезглавленное животное вообще чувствовать не может в тех частях тела, которые отделены от го­ловы Это вытекает из наблюдения болезненных явлений над людьми, у которых разрушен на большем или меньшем протяжении спинной мозг в его верхней половине тогда кожа во всей нижней половине тела становит­ся совершенно нечувствительною
   спинно-мозгового центра, связывающего чувствующий нерв с движущим, и возбуждение последнего, выражающееся со­кращением мышцы, то есть мышечным движением.
   Пусть не думает, однако, читатель, что отраженные движе­ния свойственны только обезглавленным животным; напро­тив, они могут происходить и при целостности головного моз­га, и притом как в сфере черепных, так и в сфере спинно-моз-говых нервов. Чтобы попасть движению в категорию отраженных, нужно только, чтобы оно явно вытекало из раз­дражения чувствующего нерва и было бы невольно. Таково, по крайней мере, требование современной физиологической школы.
   В этом смысле, например, невольное вздрагивание челове­ка от неожиданного звука, от постороннего прикосновения к нашему телу или от внезапного появления перед глазами ка­кого-нибудь образа будет отраженным движением. И, конеч­но, всякому понятно, что при целости головного мозга сфера возможных отраженных движений даже несравненно шире, чем в обезглавленном животном; потому что при последнем условии из чувствующих нервов, которых возбуждение родит отраженные движения, остались только кожные, тогда как у целого животного сверх этих кожных существуют еще не­рвы зрения, слуха, обоняния и вкуса. Как бы то ни было, а чи­татель видит, что все так называемые отраженные, невольные, машинообразные движения бывают не только у обезглавлен­ного животного, но и у целого, здорового человека. Стало быть, головной мозг, орган души, при известных условиях (по понятиям школы), может производить движения роковым образом, то есть как любая машина, точно так, как, например, в стенных часах стрелки двигаются роковым образом оттого, что гири вертят часовые колеса.
   Мысль о машинности мозга, при каких бы то ни было ус­ловиях, для всякого натуралиста клад. Он в свою очередь ви­дел столько разнообразных, причудливых машин, начиная от простого винта до тех сложных организмов, которые все бо­лее и более заменяют собою человека в деле физического тру­да; он столько вдумывался в эти механизмы, что если поста­вить пред таким натуралистом новую для него машину, за­крыть от его глаз ее внутренность, показать лишь начало
   и конец ее деятельности, то он составит приблизительно вер­ное понятие и об устройстве этой машины и об ее действии. Мы с вами, любезный читатель, если и настолько счастливы, что принадлежим к числу таких натуралистов, не будем, од­нако, слишком полагаться на наши силы в виду такой маши­ны, как мозг. Ведь это самая причудливая машина в мире. Будем же скромны и осторожны в заключениях.
   Мы нашли, что спинной мозг без головного всегда, то есть роковым образом, производит движения, если раздражается чувствующий нерв; и в этом обстоятельствве видели первый признак машинности спинного мозга в деле произведения движений. Дальнейшее развитие вопроса показало, однако, что и головной мозг при известных условиях {следовательно, не всегда) может действовать как машина и что тогда деятель­ность его выражается так называемыми невольными движе­ниями. В виду таких результатов стремление определить ус­ловия, при которых головной мозг является машиной, конеч­но, совершенно естественно. Ведь выше было замечено, что всякая машина, как бы хитра она ни была, всегда может быть подвергнута исследованию. Следовательно, в строгом разбо­ре условий машинности головного мозга лежит задаток пони­мания его. Итак, приступим к делу.
   ї 3. Всякий знает, что невольные движения, вытекающие из головного мозга, происходят в том случае, если чувствую­щий нерв раздражается неожиданно, внезапно. Это первое условие. Посмотрим, нет ли других, и для большей ясности будем развивать вопрос на примерах. Дана нервная дама. Вы ее предупреждаете, что сейчас стукнете рукой по столу, и сту­чите. Звук падает в таком случае на слуховой нерв дамы не внезапно, не неожиданно; тем не менее она вздрагивает. При виде такого факта вам может прийти в голову, что неожидан­ность раздражения чувствующего нерва не есть еще абсолют­ное условие невольности движения или что нервная женщи­на есть существо ненормальное, патологическое, в котором явления происходят наизворот. Удержитесь пока от этих зак­лючений, любезный читатель, и продолжайте опыт. Стучанье по столу продолжается с разрешения дамы с прежнею силою, и теперь уже вы делаете несколько ударов в минуту. Приходит, наконец, время, когда стук перестает действовать на не­рвы; дама не вздрагивает более. Это объясняется обыкновен­но или привычкой чувствующего органа к раздражению, или притуплением его чувствительности -- усталостью. Мы раз­берем это объяснение впоследствии, а теперь продолжаем опыт. Когда дама привыкла к стуку известной силы, усильте его, предупредивши ее, что стук усилится. Дама снова вздра­гивает. При повторенных ударах последней силы отраженные движения снова исчезают. С усилением стука опять появля­ются и т. д. Явно, что для всякого человека в мире существует такой сильный звук, который может заставить его вздрогнуть и в том случае, когда этот звук ожидается. Нужно только, что­бы потрясение слухового нерва было сильнее того, какое ему случалось когда-либо выдерживать. Севастопольский герой, например, слушавший (вследствие постепенной привычки) хладнокровно канонаду из тысячи пушек, конечно, вздрогнул бы при пальбе из миллиона. Я не переношу этого примера в сферу других органов чувств, потому что теперь читателю самому будет легко представить себе эффекты постепенно усиливаемого возбуждения зрительного, обонятельного и вкусового нервов. Он, конечно, придет всюду к одному и тому же результату: если возбуждение чувствующего нерва сильнее того, какое ему когда-либо случалось выдерживать, то оно при всевозможных условиях вызовет роковым образом отражен­ные, т. е. невольные, движения. Это вторая и последняя кате­гория случаев, где головной мозг в деле произведения движе­ний является машиной. Во всех других мышечные движения, совершающиеся под его влиянием, получили со стороны фи­зиологов название произвольных. О них речь будет ниже. А теперь обратимся снова к условиям невольных движений и постараемся перевести их на физиологический язык.
   Всматриваясь в эти условия пристальнее, нетрудно заме­тить между ними сходство. В самом деле, в первом случае производящей причиной является абсолютная неожидан­ность чувственного раздражения, во втором -- только относи­тельная. Величина раздражения в первом случае выросла, так сказать, мгновенно от нуля, во втором же она поднялась лишь выше той, которая знакома чувствующему органу и которой
   он ожидал. Несмотря, однако, на это видимое сходство усло­вий, между ними есть в сущности и большое различие. Сле­дующий пример покажет это всего лучше. Посредине комна­ты стоит человек, нисколько не подозревающий, что делает­ся позади его. Этого человека толкают слегка в спину, и он летит на несколько шагов с места, где стоял. Другое дело, если этот человек знает, что его толкнут; тогда он так устроится со своими мышцами, что и более сильный толчок может не сдви­нуть его с места. Но понятно, что и при этом условии человек не устоит, если толчок выйдет значительно сильнее, чем он ожидал. Пример этот ясно показывает, какая огромная разни­ца лежит между состоянием человека, когда внешнее влияние падает на него совершенно внезапно и когда он к этому влия­нию, как говорится, подготовлен. В последнем случае со сто­роны человека есть деятельное и целесообразное противодей­ствие внешнему влиянию; в нашем примере оно выражается сокращением известной группы мышц, которое произведено, как говорится, произвольно. Тем не менее я постараюсь дока­зать теперь, что это деятельное противодействие со стороны человека является всегда, если он ожидает какого-нибудь внешнего влияния.
   Убедиться в том, что это случается чрезвычайно часто, очень легко. Посмотрите хоть на ту нервную даму, которая не в состоянии противостоять даже ожидаемому легкому звуку. У нее даже в выражении лица, в позе есть что-то такое, что обыкновенно называется решимостью. Это, конечно, внешнее, мышечное проявление того акта, которым она старается, хотя и тщетно, победить невольное движение. Подметить это про­явление воли вам чрезвычайно легко (а между тем оно так не­резко, что описать его словами очень трудно) только потому, что в вашей жизни вы видали подобные примеры тысячи раз. Как часто видишь, например, на картинах фигуры, где по од­ному взгляду, по одной позе уже знаешь, что вот этому челове­ку угрожает какое-нибудь внешнее влияние, которому он хо­чет противостоять. По известному характеру взгляда и позы этой фигуры вы даже можете судить о степени противодей­ствия и о степени опасности. Итак, противодействие является действительно часто, если ожидается внешнее влияние. Но как объяснить следующие примеры, -- а их тьма: человек приго­товлен к внешнему влиянию, и оно, как показывают послед­ствия, не вызвало в нем невольных движений; а между тем при встрече с враждебным влиянием человек этот остался абсолют­но покоен, т. е. его внешность не выражала и следа того проти­водействия, о котором была речь выше. Вы, например, человек не нервный и знаете, что вас хотят напугать стуком, от которо­го вздрагивают лишь нервные дамы. Конечно, вы останетесь одинаково покойны перед стуком и после стука. Ваш приятель привык, например, обливаться ледяной водой. Ему, конечно, ничего не стоит удержаться от невольных движений, если он обольется водою в 8 ®С. Третий привык к запаху анатомичес­кого театра. Он, конечно, без всяких гримас и усилий войдет в больничную палату. Спрашивается, существует ли во всех этих случаях то противодействие внешнему влиянию, о котором была речь выше? Конечно, существует, и читатель убедится в этом при помощи самых простых рассуждений. Возьмем для большей ясности прежний пример дамы, боящейся стука. Было найдено, что в случае, когда стук повторяется с одинаковой силою часто, она, наконец, перестает от него вздрагивать. Сле­дите за выражением лица и за позой этой дамы во время опы­тов. Сначала решимость выражена в ней резко, а победить звук ей все-таки не удается; потом та же поза решимости уже доста­точна, чтобы противостоять более сильному звуку; наконец, приходит время, когда стук переносится и без выразительных поз и без решительных взглядов. Дело объясняется, по-види­мому, всего лучше утомлением слухового нерва; это отчасти и есть, но дела все-таки объяснить не может. Испытайте, в самом деле, слух вашей дамы в то время, когда сильный стук перестал уже на нее действовать. Вы найдете, что даже к очень слабым звукам слух ее притупился чрезвычайно мало. Стало быть, яв­лению есть и другая причина. Ее обыкновенно называют при­вычкой. И в данном случае привычка заключается в том, что дама выучивается в течение опытов развивать в себе противо­действие стуку. Следующий новый пример покажет, что это толкование привычки не произвольно. Кто видал начинающих учиться на фортепиано, тот знает, каких усилий стоит им вы­делывание гамм. Бедняк помогает своим пальцам и головой,
   и ртом, и всем туловищем. Но посмотрите на того же человека, когда он развился в артиста. Пальцы бегают у него по клави­шам не только без всяких усилий, но зрителю кажется даже, что движения эти совершаются независимо от воли, -- так они бы­стры. А дело ведь и здесь в привычке. Как здесь она маскирует от ваших глаз усилия воли относительно движения каждого пальца в отдельности, так и в примере с нервной дамой привыч­ка маскирует усилия этой дамы противостоять стуку. Чтобы не растягивать вопроса дальнейшими примерами, я предлагаю читателю решить, есть ли на свете такая отвратительная, страшная вещь, к которой бы человек не мог привыкнуть? Вся­кий ответит, конечно, что нет; а между тем всякий знает, что процесс привыкания ко многим вещам стоит долгих и страш­ных усилий. Привыкнуть к страшному, к отвратительному, не значит выносить его без всяких усилий (это бессмыслица), а значит искусно управлять усилием.
   Итак, если человек приготовлен к какому-нибудь внешне­му влиянию на его чувства, то, независимо от окончательно­го эффекта этого влияния (т. е. произойдет ли невольное от­раженное движение или нет), в нем всегда родится противо­действие этому влиянию; и противодействие это выражается иногда извне мышечным движением, иногда же остается без видимого внешнего проявления.
   Теперь нам уже возможно установить ясное различие между обоими родами условий невольных движений при це­лости головного мозга. В случае абсолютной внезапности впе­чатления отраженное движение происходит лишь при по­средстве нервного центра, соединяющего чувствующий нерв с двигательным. А при ожиданности раздражения в явление вмешивается деятельность нового механизма, стремящегося подавить, задержать отраженное движение. В иных случаях этот механизм побеждает силу раздражения, тогда отражен­ного (невольного) движения нет. Иногда же, наоборот, раз­дражение одолевает препятствие -- и невольное движение является.
   Проще и удобнее этого объяснения выдумать, конечно, трудно; но ведь для него нужно физиологическое основание, потому что дело идет о таких новых механизмах в мозгу, которых действие, по-видимому, может быть наблюдаемо и на жи­вотных. Мы и займемся теперь вопросом, есть ли физиологи­ческие основания принять существование в человеческом моз­гу механизмов, задерживающих отраженные движения.
   ї 4. Лет 20 тому назад физиологи еще думали, что всякий нерв, кончающийся в мышце, будучи возбужден, непременно заставляет эту мышцу сокращаться. И вдруг Эд. Вебер пока­зывает прямыми опытами, что возбуждение блуждающего нерва, который дает между прочим ветви и сердцу, не только не усиливает деятельность последнего органа, но даже пара­лизует его. Подивились, подивились современники и реши­ли (большая часть современных физиологов), что такое не­нормальное действие происходит от того, что нерв не прямо кончается в мышечные волокна сердца, как в мышцах туло­вища, а в нервные узлы, которые рассеяны в субстанции сер­дечных стенок. Прошел десяток лет со времени открытия Вебера, и Пфлюгер нашел подобное же влияние со стороны п. splanchnicorum на тонкие кишки. И здесь в мышечных стен­ках найдены те же узлы, что и в сердце. Позже Кл. Бернар высказал мысль, что chorda tympani (барабанная струна), воз­буждение которой так явно усиливает отделение слюны, дол­жна быть рассматриваема не только как возбудитель, но и как задерживатель (одним словом, регулятор) слюнного отделе­ния. Наконец, Розенталь доказал, что невольные в сущности дыхательные движения останавливаются или задерживают­ся при раздражении волокон верхнегортанного нерва. В виду этих фактов у современных физиологов укрепилась мало-помалу мысль о том, что в теле животного могут существовать нервные влияния, результатом которых бывает подавление невольных движений. С другой стороны, обыденная жизнь человека представляет массу примеров, где воля действует с виду таким же образом: мы можем остановить произвольно дыхательные движения во все фазы их развития, даже после выдыхания, когда все дыхательные мышцы находятся в рас­слабленном состоянии; воля может подавить, далее, крик и всякое другое движение, вытекающее из боли, испуга и пр. И замечательно, что во всех последних случаях, всегда пред­полагающих со стороны человека значительную дозу нрав-
   ственной силы, усилие воли к подавлению невольных движе­ний мало или даже вовсе не выражается извне какими-нибудь побочными движениями; человек, остающийся при этих ус­ловиях совершенно покойным и неподвижным, считается более сильным.
   Зная все эти факты, могли ли современные физиологи не принять существования в человеческом теле -- и именно в головном мозгу, потому что воля действует только при по­средстве этого органа, -- механизмов, задерживающих отра­женные движения?
   Гипотеза эта стала почти несомненной истиной с тех пор, как в конце 1862 г. доказано прямыми опытами существова­ние в головном мозгу лягушки механизмов, подавляющих при возбуждении их болезненные рефлексы из кожи.
   Итак, сомневаться нельзя -- всякое противодействие чув­ственному раздражению должно заключаться в игре механиз­мов, задерживающих отраженные движения.
   Таким образом, вопрос о происхождении невольных дви­жений при целости головного мозга кончен. В обоих случаях (при абсолютно и относительно внезапном раздражении чув­ствующего нерва) механизм происхождения отраженных (не­вольных) движений должен быть по сущности одинаков и не отличаться от того, который существует в спинном мозгу. Убедиться в этом всего легче путем сравнения между собою форм аппаратов, производящих невольные движения у обез­главленного и нормального животного, -- аппаратов, которые изучены довольно подробно лишь в самое последнее время на лягушке. У обезглавленного животного рефлекторная маши­на для каждой точки кожи состоит из кожного нерва а (рис. 1), входящего в спинной мозг и кончающегося в клетку Ъ задних рогов; клетка эта связана с другою с, лежащею в пе­редней половине спинного мозга, и составляет вместе с нею так называемый отражательный центр; из с родится двига­тельное волокно d, кончающееся в мышце. Рефлекс, как про­дукт деятельности этой машины, есть не что иное, как непре­рывный ряд возбуждений а,Ь,си d, начинающийся всегда раз­дражением а в коже. Головной же рефлекс производится деятельностью механизма, в состав которого входят следую-
   щие части: кожное волокно о (кожные волокна, кончающие­ся в головном и спинном мозгу, отличны друг от друга, как до­казал Березин), кончающееся в нервные центры N, произво­дящие движение ходьбы; путь Nc, по которому идут произ­вольно двигательные импульсы из головы, и, наконец, части cad, входящие в состав спинно-мозговой машины. Этот ап­парат тоже приводится в деятельность возбуждением о, т. е. кожного нерва. Оба рефлекса со стороны способа происхож­дения, очевидно, совершенно тождественны между собою, пока возбуждение идет в сфере описанных путей; но это сход­ство не нарушается и условием, когда в явление замешивает­ся деятельность задерживательного аппарата Р, потому что он существует как для N, так и для be и лежит для обоих в частях головного мозга кпереди от JV. Те, которые считают акт про­тиводействия внешнему влиянию произвольным, должны, конечно, принять, что на Р действует непосредственно воля; ниже мы увидим, однако, что существуют факты, говорящие в пользу того, что задерживательные механизмы могут воз­буждаться и путем раздражения чувствующих нервов кожи.
   0x01 graphic
   Рис.1
   Рисунок изображает спинной и головной мозг лягушки: А -- полушария; В -- зрительные чертоги; С -- четверные возвышения; D -- продолговатый Е-- спинной мозг.
   мозг;
  
   ї 5. Теперь же будем продолжать изучение головного мозга с точки зрения машины и посмотрим, какое существует отношение между силой раздражения и отраженным движе­нием -- между толчком и его эффектами. За тип возьмем опять сначала явления, представляемые спинным мозгом, как более разработанные. Здесь вообще можно сказать, что с по­степенным усилием раздражения постепенно возрастает и на­пряженность движения, распространяясь в то же время на большее и большее число мышц. Раздражается, например, слабо кожа задней ноги у обезглавленной лягушки -- эффек­том будет сокращение мышц только этой ноги. Раздражение постепенно усиливается -- отраженные движения появляют­ся и на передней ноге той же стороны, наконец, на задней и передней противоположной.
   То же самое можно подметить и на черепных нервах при условиях, когда головной мозг, как говорится, не деятелен.
   Если, например, раздражать перышком кожу лица (в ко­торой разветвляется трехраздельный нерв) у человека во вре­мя глубокого сна, то при слабом раздражении замечается лишь сокращение личных мышц, при более сильном отражен­ное движение может появиться и в руке, а при очень сильном человек проснется и вскочит, т е. рефлексы получатся чуть не во всех мышцах тела. Следовательно, и здесь с усилением раз­дражения отраженное движение усиливается и делается вме­сте с тем более обширным.
   Другое дело, когда головной мозг деятелен. Здесь отноше­ние между силой раздражения и эффектом его несравненно сложнее. Вопрос этот, сколько мне известно, никем еще не был разбираем с научной точки зрения, поэтому я считаю нужным распространиться о нем подробно.
   Разберем случай абсолютно внезапного раздражения чув­ствующего нерва, при целости головного мозга, на животных и на человеке. Повесьте лягушку за морду вертикально в воз­духе и, выбравши минуту, когда она перестала биться и висит совершенно спокойно, дотроньтесь потихоньку пальцем до ее задней ноги. Часто лягушка, как говорится, испугается и нач­нет снова биться, т. е. работать всеми мышцами тела. Про мед­ведей рассказывают, что от внезапного испуга (т. е. от внезап-
   ного раздражения чувствующего нерва) они бросаются бе­жать со всех ног и с ними даже делается кровавый понос. Как бы то ни было, а факт чрезмерно сильных невольных движе­ний, при видимой незначительности внезапного раздражения чувствующего нерва, известен на животных. На людях явле­ние это выражается иногда еще резче. Примером могут слу­жить истерические женщины, с которыми делаются конвуль­сии во всем теле (отраженные движения) от неожиданного стука или от внезапного прикосновения к их коже посторон­него тела.
   Но, независимо от этого крайнего случая, всякому извест­но, что неожиданный испуг, как бы незначительна ни была причина, произведшая его (раздражение чувствующего не­рва), всегда вызывает у человека сильные и обширные отра­женные движения. Притом всякий знает, что испуг может происходить как в сфере спинно-мозговых, так и в сфере че­репных нервов. Можно ведь одинаково легко испугаться как от внезапного прикосновения постороннего тела к нашему туловищу (в котором разветвляются спинно-мозговые не­рвы), так и от неожиданного появления перед нашими глаза­ми странного образа, т. е. при возбуждении зрительного не­рва, родящегося из головного мозга.
   Как бы то ни было, а факт, что испуг нарушает соответ­ствие между силой раздражения и эффектом его, т. е. движе­нием, в пользу последнего, несомненен. Спрашивается, мож­но ли допустить после этого, что путь развития невольного движения при испуге машинообразен. В явление вмешивает­ся ведь психический элемент -- ощущение испуга, и читатель, конечно, слыхал рассказы о том, какие чудеса делаются иног­да под влиянием страха: люди с одышкой пробегают, не запы­хавшись, версты, малосильные носят громадные тяжести и пр. В этих рассказах непривычная энергия мышечных движений объясняется, правда, нравственным влиянием страха; но ведь, конечно, никто не подумает, что этим дело действительно объясняется. Посмотрим лучше, нельзя ли выдумать такой машины, где бы импульс к действию ее был очень незначите­лен, а эффект этого действия огромен. Если можно выстроить такую машину, то нет причины отвергать машинообразность
   происхождения невольного движения при испуге. Вот при­мер такой машины. Приводы сильной гальванической бэта-реи обвивают спирально кусок мягкого железа, имеющего форму подковы. Под концами его на подставке, в некотором расстоянии, лежит кусок железа пудов в 10. Цепь разомкну­та, и вся машина покойна. В месте перерыва цепи одна поло­вина привода погружена в ртуть, другая висит над самой ее поверхностью, но не касается ртути. Стоит, однако, только дунуть на этот конец проволоки, и он погрузится. Дуньте же. Цепь замкнулась; подковообразное железо стало магнитом и притянуло к себе лежавший под ним 10-пудовый якорь. Им­пульс -- ваше дуновение -- слаб; эффект -- поднятие 10-пу-довой тяжести -- конечно не ничтожен. Пустите искру в по­рох -- та же история. Конечно, искра сама по себе сила (ее даже можно приблизительно измерить, если известно рас­каленное вещество и его температура), но ведь сила эта нуль, в сравнении с тем, что делает порох.
   Итак, помирить машинообразность происхождения не­вольных движений при испуге с несоответствием в этих слу­чаях между силой раздражения и напряженностью движения не только можно, но даже должно; иначе мы впали бы в неле­пость, вопиющую даже для спиритуалиста: допустили бы рождение сил чисто материальных (мышечных) из сил нрав­ственных.
   После сказанного читатель, однако, имеет право требо­вать, чтобы мы выстроили в человеческом мозгу машину, удовлетворяющую явлениям испуга.
   Мы и займемся этим.
   План машины: страх свойствен как человеку, так и после­днему из простейших животных организмов, которые живут, по нашим понятиям, лишь инстинктами. Испуг есть, следова­тельно, явление инстинктивное. Ощущение это происходит в головном мозгу, и оно есть столько же роковое последствие внезапного раздражения чувствующего нерва, как отражен­ное движение есть роковое последствие испуга. Это три сто­ящие в причинной связи деятельности одного и того же меха­низма. Начало явления есть раздражение чувствующего не-
   рва, продолжение -- ощущение испуга, конец -- усиленное отраженное движение.
   Разберем случай, когда испуг произошел от раздражения нерва, родящегося в спинном мозгу.
   Здесь возбуждение идет к головному мозгу, так как толь­ко этот орган родит сознательные ощущения, и именно к час­тям его, лежащим более всего кпереди, -- к так называемым мозговым полушариям, -- потому что вырезывание после­дних лишает животное возможности пугаться*. Стало быть, процессы, которые усиливают конец рефлекса насчет начала его, происходят в мозговых полушариях. Понимать это мож­но двояким образом: механизм, усиливающий конец рефлек­са, может быть сам устроен по типу рефлекторных аппаратов и тогда он должен служить одновременно и концом чувству­ющих нервов и началом двигательных; или его можно рас­сматривать как придаток известного уже читателю рефлек­торного аппарата N (рис. 1), производящего головные реф­лексы и лежащего у лягушки далеко позади полушарий. Последняя из этих возможностей несравненно вероятнее пер­вой, потому что уже средними частями головного мозга, сле­довательно независимо от полушарий, соединены рефлектор-но все без исключения точки кожи с рубчатыми мышцами костного скелета. Кроме того, прямые опыты показывают, что из всех частей головного мозга одни полушария не вызывают при искусственном раздражении мышечных движений, дру­гими словами не содержат волокон, которые соответствова­ли бы по свойствам двигательным.
   Таким образом оказывается, что механизм в головном моз­гу, производящий невольные (отраженные) движения в сфе­ре туловища и конечностей, имеет там же два придатка, из которых один угнетает движение, а другой, наоборот, усили­вает их относительно силы раздражения. Последний прида­ток, наверное, возбуждается к деятельности только путем раз-
   ' При последнем условии животное делается как бы сонным и хотя не теря­ет способности отвечать движениям на раздражение кожи, но движения эти принимают характер автоматичности, резко отличающей их от движе­ний нормального животного.
   дражения чувствующих нервов и представляет в связи с реф­лекторным аппаратом JVмашину испуга. С этой точки зрения можно даже для простоты принять, что ощущение испуга и возбуждение аппарата, усиливающего конец головного реф­лекса, тождественны между собою. По крайней мере не под­лежит ни малейшему сомнению, что они стоят в самой тесной причинной связи друг с другом.
   Схема, представляющая случай испуга от внезапного раз­дражения чувствующего волокна, родящегося в спинном моз­гу, может быть перенесена без малейшего изменения и на слу­чаи раздражения головных нервов, например зрительного, слухового и проч.
   Перед вами, любезный читатель, первый еще случай, где психическое явление введено в цепь процессов, происходя­щих машинообразно. Вы не привыкли еще смотреть на подоб­ные явления с развитой мною точки зрения; вам не довольно аналогии магнитной машины с машиной испуга, и вы сомне­ваетесь.
   Повторю же еще раз. Если на человека действует какое-нибудь внешнее влияние и не пугает его, то вытекающая из этого реакция (какое ни на есть мышечное движение) соот­ветствует по силе внешнему влиянию. Когда же последнее производит в человеке испуг, то реакция выходит страшно сильная. Я и говорю, что в последнем случае, стало быть, к старому механизму, производящему реакцию, присоединя­ется деятельность нового, усиливающего ее. Кажется, не про­тивно здравому смыслу. А где же кабинетные опыты над ма­шиной, усиливающей рефлексы, подобные тем, какие сдела­ны над механизмами, задерживающими их? Такие опыты уже есть*, и сообщить их я тем более рад, что они очень просты, ясны и убедительны для всякого, кто не вносит предубежде­ния в решение занимающего нас вопроса. Г-н Березин, асси­стент при физиологической лаборатории здешней академии, нашел, что если продержать лягушку при комнатной темпе­ратуре (т. е. при 17-18 ®С) несколько часов и затем опустить
   * В 1863 г., когда были напечатаны в первый раз Рефлексы головного мозга, ни одного из описанных ниже опытов еще не было.
   ее задние лапки в воду со льдом, то она очень скоро выдерги­вает их оттуда. Лягушка, значит, чувствует холод, он ей не­приятен, и она двигается с целью избежать неприятного ощу­щения; и нужно заметить, что движение это бывает всегда очень сильно -- лягушка как бы пугается. Если же ей отнять полушария и повторить операцию погружения лапок, то жи­вотное остается абсолютно покойным. Дело другого рода, если увеличить теперь поверхность охлаждения кожи, погру­зить, например, в ледяную воду всю заднюю половину туло­вища -- лягушка двинет ногами. Не явно ли, что в деле про­изведения движений путем охлаждения кожи полушария действуют одинаковым образом с увеличением охлаждаемой поверхности? -- Всякий знает, что последнее условие вообще усиливает эффект охлаждения (чувство холода становится невыносимее); стало быть, и полушария действуют усилива­ющим образом относительно эффекта охлаждения -- движе­ния. Другой опыт, доказывающий присутствие в головном мозгу лягушки механизмов, усиливающих невольные движе­ния, принадлежит г-ну студ. Пашутину. Он нашел, что дви­жения лягушки от прикосновения к ее коже значительно уси­ливаются, если раздражать ей электрическим током средние части головного мозга. При этом на ней повторяется с виду совершенно то же самое, что на человеке, до которого неожи­данно дотрагиваются: лягушка вздрагивает от прикосновения всем телом; без раздражения же мозга она остается при этом очень часто покойной.
   Независимо от этих прямых опытов мысль о существова­нии в теле аппаратов, усиливающих невольные движения, подтверждается еще аналогичными явлениями из сферы ды­хательной и сердечной деятельности. Нервные механизмы, производящие дыхательные движения и биения сердца, снаб­жены каждый двумя нервными регуляторами-антагониста­ми: один из них ослабляет дыхательную и сердечную деятель­ность до полной остановки их, а другой, наоборот, усиливает и ту и другую.
   Нужно ли еще доказывать, что и машина разбираемых нами невольных движений имеет двух регуляторов-антагонистов: придаток, угнетающий движения, и другой, усиливающий их.
   В заключение этого отдела явлений мне остается сказать еще несколько слов о двух последствиях высших степеней испуга, об обмороках и о том состоянии человека, которое на фигурном языке народа называется окаменелым. И то и дру­гое явление, несмотря на все видимое несходство внешних признаков, принадлежит тем не менее к разряду усиленных отраженных движений. В самом деле, обморок происходит вследствие отражения с чувствующего нерва на бродящий, который, будучи сильно возбужден, значительно ослабляет или даже на время вовсе останавливает сокращение лица. От этого кровь не приливает к мозгу (бледность лица), а отсюда потеря сознания. Предтечей обморока бывает то состояние угнетения мышечной и нервной систем, которое называется обыкновенно параличом от страха. Объяснения эти нисколь­ко не натянуты, потому что всякий слыхал, вероятно, что в минуту испуга останавливается сердце и уже потом начинает сильно биться. Людей, окаменевших от ужаса, мне случалось видеть лишь на картинах. Там это состояние выражается обыкновенно усиленным и продолжительным сокращением мышц лица и некоторых из мышц туловища (столбняк). Сле­довательно, и здесь эффект испуга есть усиленное отражен­ное движение.
   Случаи испуга при ожидаемом чувственном возбуждении я разбирать не буду. Читатель сам догадается, что тогда соот­ветствие между силой чувственного раздражения и напря­женностью движения нарушается еще более, чем в только что разобранном случае, потому что здесь сверх механизмов, уси­ливающих отраженные движения, действуют еще те, которые их задерживают. Понятно также, что форменное представле­ние процесса, вытекшее из разбора абсолютно внезапного чувственного возбуждения и его эффектов, остается неизмен­ным и для случаев, когда возбуждение не внезапно.
   ї 6. К категории невольных движений с преобладающею деятельностью аппарата, усиливающего рефлексы, должно отнести еще многочисленный класс отраженных движений, где психическим моментом является чувственное наслажде­ние в обширном смысле слова. Чтобы избежать недоразуме­ний, я покажу на примерах, о какого рода явлениях идет здесь
   речь. Сюда относятся: смех ребенка при виде предметов ярко окрашенных, мышечные сокращения, придающие известную физиономию голодному, когда он ест, -- любителю тонких запахов, когда он почуял любимый аромат и пр. Одним сло­вом, выражаясь простым разговорным языком, сюда относят­ся все те мышечные движения, в основе которых лежат самые элементарные чувственные наслаждения.
   Процесс развития этих явлений, конечно, тот же самый, какой описан вообще для невольных движений. Начало дела -- возбуждение чувствующего нерва; продолжение -- де­ятельность центра, наслаждение; конец -- мышечное сокра­щение. Но условия возникания этого рода рефлексов совер­шенно особенные.
   Всякий знает, что одно и то же внешнее влияние, действу­ющее на те же самые чувствующие нервы, один раз дает чело­веку наслаждение, другой раз нет. Например, когда я голоден, запах кушанья для меня приятен; при сытости я к нему рав­нодушен, а при пресыщении он мне чуть не противен. Другой пример: живет человек в комнате, где мало света; войдет он в чужую, более светлую, -- ему приятно; придет оттуда к себе -- рефлекс принял другую физиономию; но стоит этому челове­ку посидеть в подвале, -- тогда и в свою комнату он войдет с радостным лицом. Подобные истории повторяются с ощу­щениями, дающими положительное или отрицательное на­слаждение, во всех сферах чувств. Что же за условие этих яв­лений и можно ли выразить его физиологическим языком? Нельзя ли, во-первых, принять, что для каждого видоизмене­ния ощущения существуют особенные аппараты? Конечно, нет, потому что, имея, например, в виду случай влияния запа­ха кушанья на нос голодного и сытого, пришлось бы допу­стить только для него существование по крайней мере уже трех отдельных аппаратов: аппарата наслаждения, равнодушия и отвращения. То же самое пришлось бы сделать и относи­тельно всех других запахов в мире. Гораздо проще допустить, что характер ощущения видоизменяется с переменой физио­логического состояния нервного центра. Это изменение воз­можно даже, конечно гипотетически, облечь в механическую форму. Положим, например, что центральная часть того ап-
   парата, который начинается в носу обонятельными нервами, воспринимающими запах кушанья, находится в данный мо­мент в таком состоянии, что рефлексы с этих нервов могут происходить преимущественно на мышцы, производящие смех; тогда, конечно, при возбуждении обонятельных нервов человек будет весело улыбаться. Если же, напротив, состоя­ние центра таково, что рефлексы могут происходить только в мышцах, оттягивающих углы рта книзу, тогда запах кушанья вызовет у человека кислую мину. Допустите теперь только,' что первое состояние центра соответствует случаю, когда че­ловек голоден, а второе бывает у сытого -- и дело объяснено.
   Итак, разум вполне мирится с тем, что невольные движе­ния, вытекающие из чувственного наслаждения, суть не что иное, как обыкновенные рефлексы, которых большая или меньшая сложность, т. е. более или менее обширное развитие, зависит от физиологического состояния нервного центра.
   Но почему же, скажет теперь читатель, отнесены эти явле­ния к категории отраженных движений с деятельностью эле­мента, усиливающего рефлексы; в былые времена говорилось обыкновенно, что, кроме возбуждающих эффектов, сущест­вуют и угнетающие, и к последним относилось, например, всякого рода чувство отвращения. Чтобы ответить на этот во­прос, обращусь опять к примеру с кушаньем. Явление, пред­ставляемое сытым человеком относительно кушанья, я при­нимаю за норму. Здесь рефлекс слаб -- мышечное движение едва заметно (при идеальной сытости оно может быть = 0). Рядом с нормой оба случая рефлекса и в голодном и в пресы­щенном, конечно, очень резки, т. е. и там и здесь отраженные движения сильны. Ясно, что в физиологическом смысле от­вращение есть столько же усиленный рефлекс, как и наслаж­дение.
   Итак, анатомическая схема испуга годна и для объяснения рефлексов от чувственных наслаждений.
   Чувствую, что читателю не верится еще после сказанного, будто и в самом деле все невольные движения в человеческом теле объясняются деятельностью развитой мною анатомиче­ской схемы. Постараюсь, однако, доказать, что это в самом деле так. Примерами невольных движений, взятыми на вы-
   держку, конечно, ничего не сделаешь, потому что всех их не переберешь -- невольных движений ведь миллиарды, -- а если хоть десяток случаев упустить, то скептик имеет право думать, что именно эти 10 и не подходят под схему. Стало быть, нужно рассматривать вопрос лишь с самой общей точ­ки зрения. Так и будем делать.
   У нас все невольные движения подведены, собственно го­воря, под две главные категории: чистые рефлексы, т. е. когда в явление не вмешивается деятельность придаточных ме­ханизмов, задерживающих или усиливающих отраженные движения, и рефлексы с преобладающею деятельностью по­следнего придаточного аппарата, т. е. рефлексы от испуга и чувственного наслаждения. Над первым случаем останавли­ваться нечего. Всякий понимает, что туда относятся явления движения, представляемые человеком в том состоянии, ког­да его головной мозг как бы отсутствует: спящими, пьяными, лунатиками, людьми, сосредоточенными над какой-нибудь мыслью и чуждыми в то время окружающих их влияний и т. п. Психический элемент здесь совершенно отсутствует. Неуже­ли же, скажет читатель, в другой половине миллиарда всех невольных движений психическими моментами является только страх и элементарные чувственные наслаждения? Да, любезный читатель, если под невольными движениями, в строгом смысле, разуметь, как мы это делаем, только те дви­жения, которые и в науке и в обществе носят название ин­стинктивных, т. е. явления, где нет мести ни рассуждению, ни воле*. И причина этому заключается в следующем. Все без исключения инстинктивные движения в животном теле на­правлены лишь к одной цели -- сохранению целости недели­мого (только половые инстинкты ведут к поддержанию вида). Сохранение же этой целости вполне обеспечено, если недели-
   * На этом основании отсюда должны быть исключены все случаи, вроде сле­дующих: вы человек очень гуманный и добрый, но не умеете плавать, иде­те подле реки и видите утопающего; не думая долго, бросаетесь в воду на помощь -- и тонете сами. Публика, пожалуй, скажет, что с вашей стороны это движение было невольно. Но ведь поверить этому нельзя. Вы броси­лись оттого, что гуманны и добры; стало быть, у вас промелькнула через голову мысль, прежде чем вы бросились в воду.
   2Z .
   мое избегает вредных внешних влияний и имеет приятные, т. е. полезные. Страх помогает ему в первом, наслаждение за­ставляет искать второго.
   Этим я кончаю разбор количественной стороны неволь­ных движений. Читатель видел, на какую простую механиче­скую схему сведена чуть не половина всех внешних прояв­лений мозговой деятельности. Правда, явления в действи­тельности несравненно сложнее, чем в нашей схеме. Там невольные движения проявляются большею частью не в мы­шечном волокне и даже не в одной мышце, а в целых группах этих органов. Здесь же сложное явление сведено на деятель­ность лишь одного первичного нервного волокна и на не­сколько нервных клеток, служащих этим волокнам связью. Тем не менее сложное явление, в сущности, объясняется этою схемою потому, что последняя представляет деятельность физиологических элементов, из которых слагается функция целых групп нервов и мышц.
   ї 7. Теперь следовало бы перейти к описанию качествен­ной стороны невольных движений, но прежде этого читателю необходимо познакомиться с принятыми в науке воззрения­ми, каким образом сочетаются между собою деятельности отдельных отражательных элементов в сложное отраженное движение, т. е. в движение, распространяющееся на большие или меньшие группы мышц. Выше было замечено, что отра­жательный элемент представляет лишь сочетание первично­го чувствующего и движущего волокон посредством двух не­рвных клеток; следовательно, деятельность этого элемента может распространяться лишь на то количество мышечных фибр, которые связаны с данным двигательным волокном. Анатомия же показывает, что в теле животного и человека нет такой мышцы, которая снабжалась бы вся одним нервным волокном; стало быть, уже для деятельности одной мышцы необходима совокупная деятельность нескольких отража­тельных элементов. Каким же образом происходит это соче­тание?
   Ответить на это могло бы только микроскопическое иссле­дование спинного мозга, потому что элементы, о которых идет речь (т. е. первичные нервные волокна и нервные клетки),
   имеют величину, недоступную невооруженному глазу. К со­жалению, микроскоп, оказавший делу изучения животного тела столь великие услуги, оказывается бессильным именно при решении нашего вопроса: форму связи нервных клеток между собою он определить до сих пор не может. Поэтому в науке существование такой связи принимается не как дока­занный факт, а как логическая необходимость. Вне межкле­точной связи нельзя было бы в самом деле объяснить себе спо­соба происхождения даже самого элементарного рефлекса.
   Дело другого рода, когда вопрос наш поставлен таким об­разом: сочетаются ли все отражательные элементы тела рав­номерно между собою, так что в спинном мозгу нет нервной клетки, которая не была бы связана со всеми остальными; или последние распределены в нем группами, которые связыва­ются друг с другом лишь в определенных направлениях. В этой форме вопрос допускает экспериментальное решение, и опыты над обезглавленным животным (над лягушкой) говорят в пользу второго способа сочетания отражательных элементов между собою. Все тело животного можно разделить, например, на 4 главных отражательных группы: головную -- кожи и мышцы головы с их нервной связью, туловищную -- кожу и мышцы туловища с их нервной связью, группу верх­них конечностей и такую же группу нижних. Каждая из этих групп, будучи отделена от прочих (путем отрезывания голо­вы и перерезок спинного мозга), может действовать самосто­ятельно, но в то же время она связана со всеми остальными в определенном направлении. Например, если вырезать у лягушки из тела группу верхних конечностей, то раздраже­нием кожи рук их можно заставить двигаться и кпереди -- в направлении к голове, и кзади -- в направлении к ногам. Если же рассматривать эту группу в связи с прочими частями тела, то оказывается, что движение рук к голове можно вызвать раздражением любой точки кожи, лежащей выше рук; а дви­жение в обратном направлении -- раздражением любой точ­ки кожи на туловище и задних ногах, лежащей ниже рук. Если рассматривать на лягушке с такой же точки зрения группу нижних конечностей, то оказывается, что раздражением лю­бой точки кожи, лежащей выше задних ног, последние мож-
   но заставить подняться кверху, т. е. к месту раздражения. Стало быть, у лягушки все точки кожи на голове связаны реф-лекторно с поднимателями рук и ног кверху; все точки кожи на животе -- с опускателями рук и поднимателями ног и пр. Определенность взаимного сочетания отражательных групп идет даже далее: если помазать, например, обезглавленной лягушке кожу кислотой на животе, ближе к серединной ли­нии тела, то и нога, поднимаясь кверху, направляется к сре­динной линии туловища (к раздраженному месту); если же помазать живот сбоку, то нога, поднимаясь снова кверху, дви­гается уже по другому направлению. Одним словом, всякая точка кожи связана всего интимнее и всего обширнее с мыш­цами своей группы, а из соседних в связь с нею вступает толь­ко очень определенное число двигательных органов.
   Связью спинного мозга с головным (и именно с продолго­ватым) даны условия к возникновению новых сочетаний от­ражательных элементов туловища и конечностей в группы. Думают именно, что некоторые элементы посылают из спин­ного мозга отростки в продолговатый, кончающиеся здесь независимыми от прочих центральных образований механиз­мами. Последние, возбуждаясь к деятельности путем чув­ственного возбуждения, производят всегда сложное отражен­ное движение и, разумеется, только в тех мышцах, которых отражательные элементы посылают отростки в данный воз­бужденный механизм. Через это каждое такое движение по­лучает столь определенную физиономию, что его обозначают особенными именами даже в обыденной жизни. Сюда при­надлежат, например, сложные отраженные движения чиха­ния, кашля, рвоты, глотания и проч. Движения эти, будучи, как мы вскоре увидим, отраженными, все (за исключением глотания) происходят в сфере туловищных мышц и всегда остаются по внешнему характеру (т. е. по участвующим в них мышцам) неизменными, даже в случаях, если изменяется ме­сто приложения производящего их чувственного возбужде­ния. Кроме того, все эти нервномышечные механизмы родят­ся уже готовыми на свет: ребенок тотчас по рождении умеет и кашлять, и чихать, и глотать. К этому разряду сложных дви­жений относится акт сосания, хотя участвующие в нем мыш-
   1
   цы губ, языка и щек получают нервы не из спинного мозга, а из головного. Всякому известно в самом деле, что ребенок родится на свет с готовою способностью сосать, т. е. сочетать в определенном направлении движение названных выше ча­стей. Всякий знает, кроме того, что деятельность этого слож­ного механизма вызывается у грудного ребенка раздражени­ем губ: вставьте ему в самом деле между губ палец, свечку, деревянную палочку -- он станет сосать. Попробуйте сделать с ребенком то же самое месяца через три по отнятии от гру­ди -- он сосать больше не будет, а между тем уменье произво­дить сосательные движения произвольно остается у челове­ка на всю жизнь. Факты эти в высокой степени замечатель­ны; они показывают, с одной стороны, как бы на уничтожение у ребенка, отнятого от груди, чувственных приводов, идущих от губ к центральным нервным механизмам, производящим движение сосания, с другой -- намекают на то, что целость этих приводов поддерживается частотою повторения рефлек­са в одном и том же направлении.
   К категории описываемых аппаратов относится, наконец, нервный механизм, сочетающий движения рук и ног в акт ходьбы. Аппарат этот, лежащий у позвоночных животных несколько кпереди от продолговатого мозга, родится у неко­торых (например, у лошади, серны и проч.) из них готовым на свет и у всех может быть приведен в деятельность путем чув­ственного раздражения кожи. У взрослых животных он при­ходит в деятельность, по-видимому, исключительно под вли­янием воли и рассуждающей способности: тем не менее опы­ты вырезывания мозговых полушарий ясно показывают, что ходьба у животных может быть движением и совершенно не­вольным, потому что их выводит тогда из сонливого покоя только раздражение кожи или вообще какой-нибудь толчок извне. Бывают, наоборот, и такие поранения головного моз­га, при которых животное начинает ходить или бегать с не­удержимою силою, по-видимому, наперекор воле. Такие дви­жения названы даже физиологами насильственными.
   Не ясно ли из всего этого, что у животных движение ходь­бы может быть невольным.
   У человека, по-видимому, не так: здесь ходьба принадле­жит к движениям заученным, т. е. таким, которые вообще раз­виваются под влиянием мыслящих способностей и воли. Кро­ме того, всякий знает из собственного опыта, что ходьба есть акт в высокой степени произвольный; по крайней мере воля властна каждую минуту остановить это движение, участить его и проч. И однако ниже, когда речь будет идти о привыч­ных движениях и о лунатизме, читатель, надеюсь, убедится, что и у человека акт ходьбы может быть невольным*.
   Замечательно, что если маленькие дети, едва выучившие­ся ходить, заболеют и долго пролежат в постели, то разучива­ются приобретенному искусству. У них расстраивается гар­моническая деятельность отражательных групп, участвую­щих в ходьбе. Это обстоятельство снова показывает, какое важное значение для нервной деятельности имеет факт час­того повторения ее в одном и том же направлении.
   Итак, механизм группирования отражательных элементов заключается:
   1) вообще в сочетании нервных клеток между собою от­ростками;
   2) в связи некоторых отражательных элементов, из об­щей суммы их в теле, с изолированными от прочих центральными механизмами в продолговатом мозгу (а может быть и в других частях головного мозга).
   ї 8. Теперь, разобрав количественную сторону неволь­ных движений, перейдем к изучению их внешнего характера.
   К сожалению, качественная сторона занимающих нас яв­лений едва начала разрабатываться с научной точки зрения и поэтому я поневоле буду здесь краток.
   Вот главнейшие характеры невольных движений:
   1. Движение происходит быстро вслед за чувственным раздражением.
   Известны случаи страданий головного мозга на людях, где они бегают бес­сознательно с неудержимою силою, пока не наткнутся на какой-нибудь предмет и не упадут.
   2. И то и другое по продолжительности более или менее соответствуют друг другу.
   3. Невольные движения всегда целесообразны. Посред­ством их животное или старается удержать чувствен­ное возбуждение, если оно приятно, или, напротив, старается удалиться от раздражения, или, наконец, устранить раздражителя от своего тела, если он дей­ствует сильно. Во всем этом (за исключением рефлек­сов от наслаждения) легко убедиться на обезглавлен­ной лягушке, где, конечно, не может быть и спора о том, что движения ее могут быть лишь невольными.
   Повесьте такую лягушку в воздухе и щипните слегка в каком ни на есть месте ее кожу. Мгновенно явится отрыви­стое отраженное движение, которое прекратится так же быст­ро, как прекратилось ваше раздражение. Дело другого рода, если вместо щипанья вы будете действовать на кожу лягуш­ки какою-нибудь раздражающею жидкостью, например сер­ной или уксусной кислотой; тогда раздражение в коже про­должительно, и вместо одного отрывистого движения вы ви­дите ряд таких движений, продолжающийся более или менее долго. Эти два простые опыта отвечают на первые два пунк­та, но в то же время они уже родят мысль и о целесообразно­сти отраженных движений. Последний характер выражается особенно резко в явлениях чихания, кашля и рвоты. Во всех этих случаях исходной точкой явления бывает чувственное раздражение: слизистой оболочки носа -- при чихании, горта­ни -- при кашле, задней части полости рта -- при рвоте; кон­цом же -- отраженное сложное мышечное движение, преиму­щественно в мышцах грудной клетки и брюшной полости. Каждым из этих сложных движений достигается в сущности одна и та же цель -- удалить раздражителя. В самом деле, при чиханьи развивается быстрый ток воздуха в носовой полости, который уносит с собою наружу все, что там есть в настоящую минуту. При кашле бывает то же самое относительно горта­ни. А рвота, так сказать, обмывает те части полости рта, кото­рых мы не можем обтереть языком. Никому, конечно, не при­дет в голову оспаривать машинообразность этих явлений,
   2 И. М. Сеченов
  
   потому что всем известно, что воля не властна над этими дви­жениями: они являются роковым образом, если существует раздражение. Характер автоматичности в кашле, рвоте и пр. усиливается еще тем обстоятельством, что здесь группа дей­ствующих мышц остается в каждом отдельном случае посто­янною, т. е. при кашле, от чего бы он ни зависел, действуют всегда одни и те же мышцы, при чихании и рвоте то же самое. Дело другого рода, если разбирать сложные отраженные дви­жения, вытекающие из раздражения чувствующей поверхно­сти кожи. Здесь с изменением условий раздражения изменя­ется и группа мышц, участвующих в отраженном движении. От этого явления, оставаясь по сущности лишь отраженны­ми, т. е. машинообразными, принимают чрезвычайно разно­образные характеры; иногда являются как бы разумными, т. е. движениями, в основе которых лежит как бы рассуждение и воля. Я постараюсь развить эту мысль на нескольких приме­рах, чтобы показать таким образом читателю, что характер разумности в движении не исключает еще машинообразнос-ти в происхождении его.
   Щипните в самом деле у обезглавленной лягушки ногу, она простым движением постарается удалить ее от раздражителя. Помажьте ту же ногу кислотой, лягушка будет долго тереть ее о какую-нибудь другую часть своего тела, стараясь как бы смыть кислоту. Явно, что головы не нужно для того, чтобы от­личить кислоту от щипка. Подобные явления легко наблюдать и на сонном человеке. Легкое щекотанье кожи лица при этом условии всегда вызывает у него сокращение мышц, лежащих под раздражаемым местом. Если этого движения недостаточ­но для устранения раздражителя, то спящий человек чешет раздраженное место рукой. В приведенных случаях движения по своему характеру еще очень просты, и никому, вероятно, не придет в голову сомневаться в их автоматичности, т. е. в маши-нообразности их происхождения. Но вот опыты, в которых от­раженные движения начинают казаться наблюдателю уже бо­лее разумными. У лягушки отрезана вся передняя часть голов­ного мозга почти до продолговатого, и животное положено свободно на стол. Дайте ему время оправиться от потрясения, произведенного операцией (минут пять), и щипните слегка
   ногу, лягушка поползет в противоположную сторону, стараясь убежать от раздражителя. Положите эту лягушку в воду -- и щипанье заставит ее плавать. Лягушка эта рассуждать не мо­жет, потому что рассуждающая часть мозга (по мнению физи­ологии, большие полушария) удалена из ее тела; несмотря на это, животное относится к раздражителю не менее разумно, чем в случае, когда головной мозг, следовательно рассуждение и воля, целы; притом животное отличает среду, в которой нахо­дится: по столу ползает, а в воде плавает. Пфлюгер, занимав­шийся качественною стороною разбираемых нами явлений, приводит опыт с обезглавленной лягушкой (для этого опыта не нужно даже присутствия продолговатого мозга), в котором кажущаяся разумность отраженных движений выражена еще резче. Обезглавленная лягушка повешена вертикально в воз­духе. Раздражается кислотой кожа брюха в одной половине тела, например, в правой. При обыкновенных условиях лягуш­ка трет раздраженное место правой же задней ногой, иногда вместе с тем и передней правой, если место раздражения лежит близко к последней. Но отрежьте такой лягушке правую зад­нюю ногу: тогда она станет тереть раздраженное место левой задней лапой, несмотря на то что это движение ей, видимо, не­ловко. Кто, видя подобное явление, не скажет в самом деле, что в спинном мозгу у лягушки сидит род разума? Он, конечно, и есть настолько, насколько движение, выходящее из спинно­го мозга, может быть названо разумным. Для нас дело не в на­звании, а в сущности, т. е. есть ли это движение в самом деле невольное, роковое, одним словом машинообразное. На вопрос этот ответить очень легко. Движение это невольно, потому что в обезглавленной лягушке произвольные движения невозмож­ны. Оно роковое, потому что является роковым образом вслед за явным чувственным раздражением. Наконец, движение это машинообразно по происхождению уже потому, что оно роко­вое. Итак, читатель видит, что в разобранных нами случаях:
   1) все отраженные движения целесообразны;
   2) что в некоторых из них целесообразность доведена до такой степени, что движение перестает казаться на­блюдателю автоматичным и начинает принимать ха­рактер разумного.
   Вообще же, на основании приведенных опытов с раздра­жением кожи у обезглавленной лягушки и спящего человека, можно установить следующее правило: возбуждение чувству­ющей поверхности тела в любой точке может, смотря по ус­ловиям, вызвать отраженные движения, разнообразные по группированию действующих мышц, но всегда однообразные по цели -- устранить тело от внешнего влияния. В этом смыс­ле отражательные аппараты спинного мозга представляют механизмы, обеспечивающие, так сказать, наполовину сохра­нение неделимого от вредных влияний, действующих непо­средственно на кожу. Другую половину принимает на себя нервный механизм ходьбы, поскольку он приводится в дея­тельность путем чувственного раздражения той же кожи. Его присутствие в теле дает в самом деле животному новые сред­ства избегать внешних насилий. Если же поставить в связь с этим механизмом еще глаза и уши, т. е. зрительные и слухо­вые ощущения, то животному будет дана возможность избе­гать и таких вредных внешних влияний, которые находятся от него еще далеко. Понятно, что с той же точки зрения долж­на быть рассматриваема рвота, очищающая желудок от раз­дражающих веществ; кашель, выводящий инородные тела из гортани; чихание, делающее то же самое относительно носа; потуги к испражнению и выведению мочи от раздражения прямой кишки и мочевого пузыря. -- Все эти движения тоже невольны и тоже целесообразны, потому что рассчитаны на удаление вредных влияний изнутри тела.
   Сумма нервных механизмов, при посредстве которых уст­раняются вредные влияния, действующие на тело извне и изнутри, составляет часть аппарата, обеспечивающего це­лость неделимого, -- аппарата, из проявлений деятельности которого вытекает понятие об инстинктивном (т. е. неволь­ном) чувстве самосохранения у всех животных.
   ї 9. Никто не станет, конечно, спорить против мысли о су­ществовании инстинктивного чувства самосохранения и у человека. Всякому случалось, вероятно, слышать рассказы о действиях людей, которые могут быть объяснены только с точки зрения существования этого темного чувства. Приво­дятся даже факты, говорящие в пользу того, что вмешатель-
   ство разума вредит иногда целесообразности инстинктивных движений. Известно, например, что лунатики совершают са­мые опасные воздушные путешествия с такою ловкостью, на какую не способен человек в полном сознании. Говорят далее, что сильно выпивший наездник искуснее управляет лошадью в опасных местах дороги, чем трезвый. В этих случаях присут­ствие сознания может повредить целесообразности движения тем, что, вызывая страх, обусловливает новый ряд невольных движений, мешающих первым. Как бы то ни было, а читатель видит, что иногда невольные движения не только не уступа­ют в кажущемся характере разумности сознательным движе­ниям (т. е. движениям, происходящим при полном сознании), но даже превосходят их в этом отношении. Дело все в том, что невольные движения менее сложны и, следовательно, их це­лесообразность, так сказать, непосредственнее.
   Итак, повторяю еще раз, кажущаяся разумность движения с точки зрения сохранения тела не исключает еще машинооб-разности его происхождения.
   Последние два примера лунатика и пьяного наездника могут показаться строгому систематику явлениями, неумест­ными в ряду невольных движений. В самом деле, выше было упомянуто, что одним из характеров невольного движения служит независимость этого акта от рассуждающей способно­сти, или, проще, от мысли. Здесь же можно еще сомневаться в отсутствии последней, хотя и лунатик, и пьяный обыкновен­но не помнят впоследствии, что с ними было во время сна и опьянения. В подтверждение своего возражения читатель может привести в пример крепко спящего человека, который кричит или двигается под влиянием сновидений, хотя не по­мнит их, проснувшись, и горячечный бред или страшные дви­жения маньяков во время приступов болезни. Во всех этих случаях в явление, без сомнения, вмешивается психический элемент, какое-нибудь представление, и оно, конечно, столько же реально в смысле факта, как и всякое разумное представ­ление.
   Возражения читателя были бы справедливы, если бы я относил все внешние действия лунатика и пьяного в область невольных движений; но это не было моей целью: невольны-
   ми движениями я называл лишь ту удивительную эквилиб­ристику, которая доступна не эквилибристу только в минуту отсутствия сознания. В самом деле, если при деятельности рассуждающей способности какое бы то ни было движение невозможно, а возможно лишь вне рассуждающей способно­сти, то движению этому никаким другим быть нельзя, как невольным, отраженным, инстинктивным. Теперь прошу у читателя особенного внимания к следующим сторонам толь­ко что разобранных примеров:
   1) Невольные движения могут, стало быть, сочетаться с движениями, вытекающими, как обыкновенно гово­рят, из определенных психических представлений (эк­вилибристика лунатика и пьяного с актом ходьбы и езды на лошади, которые обуславливаются каким-нибудь психическим мотивом).
   2) Невольные движения могут представлять целый ряд актов (все время опасного путешествия лунатика и пьяного наездника), целесообразных в смысле сохране­ния тела и, следовательно, разумных с этой точки зре­ния; наконец
   3) Бывают случаи невольного движения, где присутствие чувственного возбуждения, начала всякого рефлекса, хотя и понимается, но не может быть определено с ясностью.
   Все эти обстоятельства для наших будущих целей так важ­ны, что я намерен на них остановиться.
   У лунатика эквилибристика, невольное движение, может сочетаться с ходьбой -- актом, вытекающим из какого-ни­будь психического представления, следовательно, с движени­ем неинстинктивным. Положение это абсолютно справедли­во для случая, где дело удержания тела в равновесии (экви­либристика) может быть отделено от акта ходьбы, т. е. от периодического перестанавливания ног; но как смотреть на случаи, где вся эквилибристика заключается единственно в твердом и правильном хождении, когда, например, лунатик твердо идет по узкой доске, на которой едва умещается его нога и которая висит над страшной пропастью? Не эквилиб-
   рист не сделает этого в минуту сознания; следовательно, при­держиваясь нашего определения, это движение, т. е. ходьба, должно быть отнесено к отделу невольных. Пусть читатель вдумается в сказанное, и тогда он, конечно, убедится, что тут нет игры слов, а дело. Но как же допустить невольность тако­го акта, как ходьба, -- акта, которому человек в детстве выу­чивается, который развивается, следовательно, под влиянием рассуждающей способности? Вот главное основание поми­риться с этой мыслью. Человека, в деле устройства централь­ного нервного механизма, управляющего хождением, можно с некоторым правом поставить в ряд других животных, пото­му что у некоторых из последних дети родятся не с готовой ходьбой, а искусству этому, как замечено, выучиваются по рождении. Тем не менее и у этих животных нервные центры, управляющие ходьбой, лежат не в мозговых полушариях, от­куда выходят импульсы ко всем, так называемым, произволь­ным движениям, а в средних частях мозга (у лягушки, напри­мер, в продолговатом мозгу); стало быть, и у человека долж­но быть то же самое. А отсюда следует, что ходьба его может быть актом и непроизвольным. Но как же понять тогда про­должительность ходьбы? Где импульсы, т. е. в чем заключа­ются чувственные возбуждения, обусловливающие этот ряд периодических движений? Выше было сказано, в самом деле, что отраженное движение соответствует по продолжительно­сти раздражению. Отвечаю прямо: при ходьбе чувственное возбуждение дано с каждым шагом, моментом соприкоснове­ния ноги с поверхностью, на которой человек идет, и вытека­ющим отсюда ощущением подпоры; кроме того, оно дано мышечными ощущениями (так называемое мышечное чув­ство), сопровождающими сокращение соответствующих ор­ганов. Как важны эти ощущения, в деле ходьбы, показывают лучше всего больные люди, потерявшие в ногах чувствитель­ность кожи и мышц. Днем, когда глаз видит пол, люди эти ходить кое-как еще могут -- зрительные ощущения могут вос­полнять у них до известной степени потерю осязательных и мышечных, -- но в темноте движение для таких людей де­лается положительно невозможным. Не чувствуя под собой опоры, они не только не могут сделать одного шага, но даже
   простоять несколько секунд на ногах не в силах и падают. Если читателю при ходьбе случалось оступаться, то он может до известной степени ясно представлять себе положение этих людей. Идешь, например, по темному коридору и не ожида­ешь лестницы; вдруг нога падает в какую-то пропасть; страх проходит лишь тогда, когда нога встретила твердую опору. У людей с параличом кожи и мышечного чувства ощущение падения в пропасть должно появляться тотчас после закры­тия глаз; оттого они и не могут сделать ни одного шага. Кро­ме того, как может узнать такой человек в темноте момент, когда у него одна из ног отделилась от полу и когда ему снова нужно ее ставить на пол? -- в этих движениях, повторяющих­ся для каждой ноги с каждым шагом, мы, очевидно, руковод­ствуемся только ощущениями. И замечательно, что походка расстраивается несравненно больше от потери мышечного чувства, более темного, едва доходящего до сознания, чем от паралича осязательных ощущений, которые несравненно ярче.
   На приведенный мною патологический пример мне ска­жут, может быть, что здесь ходьбе в потемках мешает един­ственно страх. Такое возражение, несмотря на его правдопо­добность, в сущности однако неосновательно. Посмотрите, в самом деле, на совершенно нормального человека, когда он идет по ровному месту, по сильному косогору или по дороге, изрытой ямами. Во всех этих случаях походка одного и того же человека бывает различна. Это значит, что он движения своего тела приспособляет к характеру местности, по которой движется. Узнавать же этот характер он может только или глазом, или ножными ощущениями. Вообразите же себе те­перь человека, которому нет возможности ощущать каким бы то ни было образом местность: каким образом он может устроить походку?
   Итак, ходьба в некоторых случаях может быть движением невольным. Поскольку же она относится в раздел движений привычных и изученных, т. е. развившихся под влиянием рас­суждающей способности, можно, следовательно, думать, что все вообще движения последнего рода могут делаться неволь­ными, конечно, под условием, чтобы сознание (по крайней
   мере относительно этих актов) находилось в состоянии, по­добном тому, какое мы видим у лунатиков и пьяных.
   Характеризовать это состояние сознания физиологически мы, к сожалению, не имеем никакой возможности. На осно­вании явлений опьянения от вина, опия, хлороформа и пр. можно лишь с уверенностью сказать, что во всех этих случа­ях, равно как и во время обыкновенного сна, в лунатизме, в горячечном бреду и у маньяков во время болезненных при­ступов, нормальная способность ощущать если не уничтоже­на вовсе, то по крайней мере сильно притуплена (прошу чи­тателя вспомнить нечувствительность хлороформированно­го, пьяного и наркотизованного опием человека к самым сильным болям, тупость ко всякого рода внешним явлениям во время глубокого сна, и пр.). Не хочу утверждать, что этим притуплением нормальной способности ощущать резюмиру­ется вполне состояние опьянения, сна и проч. (конечно, по отношению только к состоянию головного мозга); думаю, од­нако, что притупление ощущающей способности есть самый главный, самый существенный элемент разбираемых состоя­ний; по крайней мере физиологические исследования не от­крывают в нервной деятельности пьяных, сонных, маньяков и пр. других столько же очевидных изменений, как притупле­ние ощущающей способности. Посмотрите же, что отсюда вытекает.
   Если ощущающая способность притуплена, то это значит, что части головного мозга, которых целость по физиологиче­ским опытам необходима для возможности ощущения (сле­довательно, и сознания), действуют слабо или вовсе не дей­ствуют (когда ощущающая и сознающая способности вовсе уничтожены). В обоих этих случаях чувственное возбужде­ние (звук, свет, укол кожи и пр.) будет или очень тупо, или вовсе несознаваемо, а между тем оно может вызвать ряд дви­жений в теле. И, конечно, последние в этом случае, по меха­низму своего происхождения, будут невольными.
   Для большей ясности разовьем с этой точки зрения явле­ние лунатизма. Начало акта -- чувственное возбуждение, ускользающее от определения. Продолжение -- какое-нибудь психическое представление, очень неясное и тупое, так как
   ощущающая способность угнетена. Конец -- воздушное путе­шествие по крышам. Не правда ли, поразительное сходство с механизмом страха? Разница вся в том, что там психическим элементом является ощущение страха, здесь же вместо него является, может быть, психическое образование высшего по­рядка, какое-нибудь представление. Но это, во-первых, еще может быть; притом оно наверное менее отчетливо сознает­ся, чем ощущение страха. Спорить, следовательно, нечего -- оба явления однородны.
   Вместе с этим доказано, что все движения во время обык­новенного сна и в горячечном бреду, хотя бы они, как обык­новенно говорится, и вытекали из грез, т. е. определенных психических актов, суть движения в строгом смысле неволь­ные, т. е. отраженные.
   Поскольку же во сне и в горячечном бреду может воспро­изводиться (конечно, в уродливой форме) вся психическая жизнь человека, постольку все изученные под влиянием рас­суждающей способности и все привычные движения могут делат-ься, по механизму своего происхождения, невольными. Примеров в подкрепление сказанного приводить я много не стану; ограничусь двумя, которых был очевидцем. В мое сту­денчество в Московской клинике лежал повар, упавший с высоты на голову и привезенный к нам в совершенно бессо­знательном состоянии, длившемся до смерти. Утром, во вре­мя обхода больных, часу в первом, когда он до болезни, веро­ятно, готовил кушанье, больного этого почти всегда можно было видеть рубящим котлеты двумя ножами, как это обык­новенно делается поварами. Здесь изученное до болезни дви­жение было, без всякого сомнения, отраженным по механиз­му происхождения. В приведенном примере можно чувство­вать и то, в чем заключалось начало акта -- чувственное возбуждение (оно, конечно, лежало во всех свойствах полдня, поскольку свойства эти могут действовать на чувствующие нервы), а определить этот толчок ясно все-таки невозможно. Другой случай был следующий: у близко знакомого мне че­ловека была привычка во время задумчивости складывать пальцы рук очень характеристично, и это я знал; случилось мне присутствовать при его смерти: когда он, по всем вне-
   шним признакам потерял сознание, пальцы рук сложились у него в привычную форму*.
   Факт притупления ощущающей способности оказался та­ким образом очень важным в своих приложениях к явлениям мозговой деятельности сонного, пьяного, лунатика и т. д. По­смотрим, не играет ли он роли в деятельности того же органа при других условиях.
   У человека рассеянного или у человека, сосредоточенного на какой-нибудь мысли, бывает, как известно, более или ме­нее сильное притупление ощущающей способности не во всех, но во многих направлениях. Если, например, человек очень внимательно прислушивается к чему, то обыкновенно плохо видит, что делается перед его глазами, и наоборот.
   У людей, способных к очень сильному сосредоточиванию мысли, тупость к внешним влияниям доходит иногда до по­разительной степени. Рассказывают, например, что будто люди, помешанные на какой-нибудь одной мысли, не ощуща­ют под влиянием ее ни холода, ни голода, ни даже самых му­чительных болей. Как бы то ни было, а тупость к известного рода внешним влияниям всегда замечается в человеке, если ум его занят в другом направлении. С другой стороны, извест­но, что именно те влияния, к которым притуплена у таких людей ощущающая способность, и вызывают у них особенно легко движения. Последние происходят или вовсе незаметно для сосредоточенного человека, или сопровождаются у него очень смутными ощущениями. Во всяком же случае движе-
   * Есть чрезвычайно наглядный опыт на обезглавленной лягушке, указыва­ющий на то, как отражаются привычные движения нормального живот­ного в характере рефлексов по обезглавлении. Если обезглавленной ля­гушке, которая сидит поджавши под брюхо задние ноги, щипнуть после­дние, то она их тотчас вытянет. Напротив, обезглавленная лягушка с вытянутыми задними ногами от щипания сгибает их и подводит под жи­вот. Если же щипание сильно, то как в том, так и в другом случае лягушка сделает прыжок. Дело здесь ясно: при нормальных условиях от всякого щипка лягушка постаралась бы убежать; теперь реакция ее соразмерна чувственному возбуждению -- при слабом раздражении она делает, так сказать, полпрыжка. На этом основании при согнутых ногах она должна их выпрямить, а при вытянутых -- согнуть. Оба движения суть начало прыжка.
   ния эти носят настолько характер невольности, что даже в обществе их называют обыкновенно машинальными. Нечего, кажется, и доказывать, что все такого рода движения по ме­ханизму своего происхождения должны быть отнесены к ка­тегории невольных, -- все равно, сопровождаются ли они ощущениями или нет.
   Читатель, вероятно, согласится со мной после сказанного, что к отделу же рефлексов принадлежат и привычные сокра­щения всех мышц тела, которые придают вообще определен­ную физиономию каждому человеку и которые являются в большинстве случаев совершенно независимо от рассужде­ния и воли, хотя в их развитии участвовало и то и другое. Так, например, привычка сидеть с открытым ртом, с выпяленны­ми губами, прищуренными глазами, наклонив голову набок, привычка грызть ногти, ковырять в носу, моргать глазами и проч.
   Все эти движения, по механизму своего происхождения, всегда невольны, если происходят без участия рассуждающей способности.
   Этим и исчерпывается сфера невольных движений в при­нятом нами для них смысле.
   В заключение главы о невольных движениях я резюмирую в немногих словах все, что дало нам изучение этого рода яв­лений.
   1. В основе всякого невольного движения лежит более или менее ясное возбуждение чувствующего нерва.
   2. Чувственное возбуждение, производящее отраженное движение, может вызывать вместе с тем и определен­ные сознаваемые ощущения; но последнего может и не быть.
   3. В чистом рефлексе, без примеси психического элемен­та, отношение между силою возбуждения и напряжен­ностью движения остается для данного условия посто­янным.
   4. В случае психического осложнения рефлекса отноше­ние это подвергается колебаниям то в ту, то в другую сторону.
   5. Отраженное движение следует всегда быстро вслед за чувственным возбуждением.
   6. И то и другое по продолжительности более или менее соответствуют друг другу, особенно если рефлекс не осложнен психическим элементом.
   7. Все отраженные движения целесообразны, с точки зрения сохранения целости существования.
   8. Развитые до сих пор характеры невольного движения равно приложимы и к самым простым, и к самым сложным рефлексам, и к движению отрывистому, для­щемуся секунды, и к целому ряду преемственных реф­лексов.
   9. Возможность частого повторения рефлекса в одном и том же направлении обусловливается или присутстви­ем в теле определенного механизма, уже готового при рождении человека (механизм чихания, кашля и пр ), или она приобретается изучением (ходьба) -- актом, в котором принимает участие рассуждающая способ­ность.
   10. В случае, если нормальная ощущающая способность притуплена в сфере одного, или нескольких, или всех вообще чувств (зрения, слуха, обоняния и пр.), то все движения, происходящие в сфере этих именно чувств, -- будут ли они по происхождению изученные или нет, связывается ли с ними психическое представ­ление или нет, -- будут во всяком случае, по механиз­му своего происхождения, относиться к рефлексам.
   11. Механизм же этот дан чувствующими и двигательны­ми нервами с клетками в мозговых центрах, служащи­ми этим нервам началами, и с отростками этих клеток в головной мог, по которым идет из последнего влия­ние на отраженное движение, то усиливающее, то ослабляющее его.
   12. Деятельность этого механизма и есть рефлекс.
   13 Машина пускается в ход возбуждением чувствующе­го нерва.
   14. Стало быть, все невольные движения машинообразны по происхождению.
   Все перечисленные характеры невольных движений нуж­но держать в голове, чтобы не потеряться в сложном и страш­но запутанном мире произвольных движений, о которых бу­дет теперь речь.
   ГЛАВА ВТОРАЯ
   ПРОИЗВОЛЬНЫЕ ДВИЖЕНИЯ
   Решение вопроса о начале всякого психического акта -- Задержи­вание сознательных движений. -- Страсти.
   ї 10. Приступая к рассматриванию произвольных движе­ний, я, во-первых, должен предупредить читателя, что ему очень часто будет здесь чувствоваться отсутствие физиологи­ческого опыта, и я часто буду вынужден выходить из роли физиолога. Думаю, однако, что и в этих трудных случаях я не изменю обычаю натуралистов признаваться откровенно в незнании и строить гипотезы лишь на основании твердых фактов. Через это в рассказе многое, конечно, останется не­досказанным, но зато все сказанное будет иметь относитель­но твердое основание. Надеюсь, что и самая трудность зада­чи расположит читателя быть снисходительным к первой по­пытке подвести явления произвольных движений под машинообразную деятельность сравнительно простого меха­низма. Моя задача заключается в самом деле в следующем: объяснить деятельностью, уже известной читателю, анатоми­ческой схемы -- внешнюю деятельность человека (прошу чи­тателя не забывать, что она всегда сводится на мышечное дви­жение) с идеально сильной волей, действующего во имя ка­кого-нибудь высокого нравственного принципа и отдающего себе ясный отчет в каждом шаге, -- одним словом, деятель­ность, представляющую высший тип произвольности.
   Таким образом, нам нужно доказать:
   1) что такого рода деятельность человека дробится на рефлексы, которые начинаются чувственным возбуж­дением, продолжаются определенным психическим актом и кончаются мышечным движением;
   2) что для данных внешних и внутренних условий акта, т. е. среды действия и физиологического состояния человека, одно и то же чувственное возбуждение роко­вым образом вызывает остальные два момента цельно­го явления, всегда в одном и том же направлении.
   Прежде чем развивать план, каким образом может быть достигнуто решение этих задач, я постараюсь показать в не­скольких словах, что окончательный член всякого произволь­ного акта -- мышечное движение -- в сущности тождествен с деятельностью мышц при чистых рефлексах, т. е. при самых элементарных невольных движениях. Физиология указыва­ет в самом деле, что для произвольных движений нет ни осо­бенных двигательных нервов, ни особенных мышц. Те же не­рвы и мышцы, деятельностью которых обусловливается чис­то невольное движение, действуют и в самом произвольном. Если же между обоими актами и существует разница, то она заключается лишь во внешних характерах мышечного сокра­щения, т. е. все дело сводится на более или менее быстрое со­кращение одной мышцы и на большее или меньшее укороче­ние другой. Читателю уже известно, что все бесчисленные одушевленные характеры сложных мышечных движений сводятся на бесчисленные вариации упомянутых механиче­ских моментов мышечной деятельности.
   Стало быть, часть отражательной машины, которая выра­жена двигательным нервом и мышцей, в самом деле годна и для будущей машины произвольных движений.
   Теперь по порядку будем искать начала произвольного движения, т. е. возбуждения чувствующего нерва.
   Потом посмотрим, участвует ли в произвольном движении отросток в головной мозг, задерживающий рефлексы, и как участвует.
   Исследуем то же самое относительно отростков, усилива­ющих рефлексы.
  
   И если этим рассмотрением исчерпываются все характе­ры наипроизвольнейшего из произвольных движений, то за­дача наша кончена.
   Итак, читателю прежде всего нужна таблица характеров типического произвольного движения. Вот ключ к ее состав­лению: нужно иметь перед глазами таблицу характеров не­вольных движений, помещенную в конце главы, и в то же вре­мя ясно представлять себе пример какой-нибудь внешней деятельности человека с идеально сильной волей, действую­щего во имя какого-нибудь высокого нравственного принци­па и отдающего себе ясный отчет в каждом шаге.
   1. В основе движений этого человека не лежит ощутимо­го чувственного возбуждения (эти люди не уклоняют­ся от выбранного пути никакими ужасающими сила­ми внешней природы и заглушают в себе голос всех естественных инстинктов).
   2. Движения такого человека определяются лишь самы­ми высокими психическими мотивами, самыми отвле­ченными представлениями, например, мыслью о бла­ге человеческого рода, любовью к родине и пр.
   3. Колебание внешней деятельности вниз до совершен­ного бесстрастия лежит в воле человека; усиление же движений -- только до известной степени. Энтузиазм, например, с его внешними последствиями не подле­жит воле (первая половина этого положения вытекает преимущественно из самосознания, т. е. человеку так чувствуется).
   4. Время наступления внешнего акта, если психический мотив его не осложнен страстностью, лежит в воле че­ловека (и это положение вытекает преимущественно из самосознания).
   5. Продолжительность внешнего движения опять до изве­стной степени подчинена воле (по самосознанию); пре­дел ей кладет большее или меньшее утомление нервов и мышц. Высшая страстность психического мотива все­гда доводит внешнюю деятельность до возможных, ле­жащих в организации мышц и нервов, пределов.
   6. В высшей степени произвольные движения идут час­то наперекор чувству самосохранения. Они целесооб­разны лишь с точки зрения обусловливающего их пси­хического мотива.
   7. Группированием отдельных произвольных движений в ряды управляет воля (по самосознанию). Условие здесь опять -- отсутствие страстности в психическом мотиве.
   8. Произвольное движение есть всегда сознательное.
   Читатель видит из этого перечня, что я характеризовал произвольность движения так, как это делается в обществе людьми образованными и привыкшими отдавать себе отчет в своих собственных ощущениях. Нетрудно также заметить, что я скорее усиливал, чем ослаблял существующие в обще­стве понятия о произвольности. Это произошло, с одной сто­роны, потому, что характеризован самый высокий тип ее; с другой, я не хотел раньше времени относиться к явлению как наблюдатель и верил, как это обыкновенно делается, го­лосу самосознания. Теперь же становлюсь на точку зрения критика и приступаю к разбору первого пункта.
   ї11. Действительно ли в основе произвольного движе­ния нет чувственного возбуждения? Если же есть, то почему в типической форме этого явления оно так замаскировано?
   Предупреждаю читателя, что ответ будет долог, потому что мне придется разбирать не прямо высший тип произволь­ности, а проследить его развитие от рождения человека на свет и провести исследование через типы менее совершенные.
   Теперь читатель потребует, конечно, прежде всего оправ­дания такого пути, т. е. доказательств, что он ведет действи­тельно к цели.
   Вот мои оправдания. О характере человека судят все без исключения по внешней деятельности последнего. Характер же, как все без исключения принимают, развивается в чело­веке постепенно с колыбели, и в развитии его играет самую важную роль столкновение человека с жизнью, т. е. воспита­ние в обширном смысле слова. Произвольные движения име­ют, стало быть, ту же самую историю развития.
   Человек родится на свет с очень незначительным количе­ством инстинктивных движений в сфере так называемых животных мышц, т. е. мышц головы, шеи, рук, ног и тех из туловищных мышц, которые покрывают костный скелет сна­ружи. Он умеет открывать и закрывать глаза, сосать, глотать, кричать, плакать, икать, чихать и пр. Прочие движения рук, ног и туловища, без малейшего сознания, происходят у него тоже путем рефлекса.
   Сфера ощущений у новорожденного тоже не богата, пото­му что он не умеет ни смотреть, ни слушать, ни нюхать, ни осязать Доказательство этому очень простое: во всех этих ак­тах необходима деятельность определенных групп мышц, ко­торыми управлять ребенок при рождении не умеет. Напри­мер, чтобы видеть предмет, лежащий перед глазами, необхо­димо прежде всего направить обе оси зрения так, чтобы они пересекались на предмете; это же возможно лишь при помо­щи мышц, ворочающих глаз во все стороны. У ребенка этого искусства при рождении нет: глаза его смотрят всегда неопре­деленно, т. е. ни на чем не останавливаются. Нюхательных движений тоже, конечно, никто не видал на ребенке. И тому и другому он, однако, со временем выучивается. Я и расска­жу теперь подробно процесс выучивания ребенка смотреть на предметы, потому что процесс этот может служить образчиком первоначального обучения или воспитания чувства вообще.
   Предпосылаю следующие предварительные сведения об устройстве глаза. Без них я был бы читателю непонятен.
   На дне глаза, со стороны, противоположной зрачку, лежит в форме сплошной перепонки окончание зрительного нерва. На этой перепонке, как на фотографической пластинке, рису­ются изображения предметов, лежащих перед глазом; и при­сутствие этих изображений абсолютно необходимо для того, чтобы возможно было зрительное ощущение. Не все, однако, места зрительной перепонки одинаково чувствительны к све­ту; самые резкие световые ощущения получаются лишь в том случае, когда изображение предмета падает на часть зритель­ной перепонки, лежащую в направлении линии, определяе­мой следующим образом: если смотреть на предмет, лежащий перед нами, обоими глазами (я разумею взрослого человека)
   разом и от предмета протянуть прямые линии к центрам зрач­ков и потом представить себе эти линии продолженными внутрь глаза, то они упадут в середину наиболее чувствитель­ной к свету зрительной перепонки. Эти-то линии и называют­ся осями зрения. Направить оси зрения обоих глаз на пред­мет, т. е. выучиться смотреть, значит, следовательно, устано­вить свои глаза относительно предмета таким образом, чтобы ощущение этого предмета было наирезкое. Теперь уже поня­тен процесс обучения этому искусству. У ребенка перед гла­зами держат обыкновенно предметы ярких цветов. Глаз его, блуждая в разные стороны, получает различной силы свето­вые ощущения, но сильнее всего, когда зрительная ось упала на предмет. Мозг ребенка так устроен, что свет, чем ярче, тем больше ему нравится. Ясно, что при этом условии ребенок без всякого рассуждения, т. е. невольно, будет стремиться удер­жать глаз в том положении, в каком ощущение приятнее. Ис­тория повторяется не раз, не два, а тысячу, и вот ребенок вы­учивается смотреть*. Мышечное движение, играющее здесь главную роль, есть акт всегда невольный, развивающийся в данном направлении под влиянием привычки, т. е. частого повторения движения в одном и том же направлении. Первый акт зрения и у взрослого человека, следовательно, невольный, хотя и заученный.
   Устройством зрительной перепонки, по которому только известные части ее ощущают свет очень сильно сравнитель­но с другими, кладется основание другому невольному акту, психическая сторона которого в высшем своем развитии но­сит название внимания в сфере глазных ощущений. Внима­ние выражается в самом деле ясностью ощущения от того образа, на который обращено внимание (на который смотрят, на который направлены зрительные оси глаза) и тупостью к окружающим, доходящею иногда до полного исчезания их из поля зрения. Не могу не привести примера из физиологии глаза, поразительно доказывающего сказанное. Если вы, лю-
   * Для большей краткости и без того длинного рассказа я выпускаю игру мышечных ощущений и осложнение процесса двойственными видениями. Ясность и истина через это опущение не пострадали.
  
   безный читатель, не читывали физиологических трактатов о глазе, то в первую минуту, конечно, не поверите мне, если я скажу, что все прочие, лежащие к вам ближе и дальше фикси­рованного, видите вы вдвойне. Убедиться в этом, однако, чрезвычайно легко: стоит только обратить внимание на явле­ние да смотреть на один предмет действительно неподвижно, а не бегать глазами с одного на другой. Убедившись в сказан­ном собственным опытом, вспомните далее, была ли в вашей жизни или в жизни кого-нибудь из ваших знакомых минута (я разумею нормальное состояние глаза), когда бы приходи­лось употреблять сознаваемые усилия против двойственнос­ти ощущения предметов, окружающих тот, который видеть хочется. Таких минут ни у кого не бывало; стало быть, исчез­новение этих предметов из поля зрения имеет органическую, не зависящую от воли человека, причину. То, что в сфере зри­тельных ощущений называется вниманием, есть, стало быть, акт невольный. В сущности, зрительное внимание есть не что иное, как сведение зрительных осей глаз на рассматриваемое тело. Присутствие внимания к предмету, лежащему перед глазами, вызывает, по учению опытной психологии, уже яс­ное ощущение; а по физиологическим исследованиям, в со­став этого ощущения уже входят цвет, очертание и телесность предмета; стало быть, его по всей справедливости можно воз­вести уже на степень представления.
   Итак, процесс развития представления не зависит от воли. Этот психический акт вызывается световым возбуждением час­ти зрительной перепонки, наиболее чувствительной к свету.
   Посмотрим теперь, чем кончается чувственное возбужде­ние зрительного нерва.
   Последствием светового впечатления у ребенка бывает всегда более или менее обширное отраженное мышечное дей­ствие. Когда у него, например, перед глазами ярко окрашен­ная вещь, то он кричит, смеется, двигает руками, ногами и туловищем; явно, что у ребенка возможен рефлекс с зритель­ного нерва на все животные мышцы тела. Это условие в выс­шей степени важно: под влиянием зрительных ощущений могут, следовательно, развиваться бесконечно разнообразные движения в теле бесконечно разнообразным группированием
   Л2.
   мышц; кроме того, это условие делает возможным ассоциа­цию зрительных ощущений с осязательными и мышечными. В самом деле, осязательный орган у человека есть преимуще­ственно ручная кисть; она путем рефлекса с зрительного не­рва приводится в движение и, встречаясь с внешними пред­метами, вызывает осязательные ощущения в обширном смыс­ле слова. Проходит, однако, много времени, прежде чем ребенок выучится ощущать рукою; вначале он не умеет даже держать вещь, которую ему дают в руку, хотя при этом руч­ная кисть его и невольно схлопывается. Как бы то ни было, а всем известно, что зрительные ощущения особенно легко ас­социируются с осязательными, так что в наших представле­ниях о форме тел (круглой, цилиндрической), в понятиях о гладкости, шероховатости предметов и пр., оба рода ощуще­ний слиты. Понятно далее, что и эти осложненные представ­ления в своем развитии не отличаются существенно от самых элементарных ощущений. Прежде чем идти далее, я перечис­лю ряд процессов в истории развития осложненного зритель­ного представления.
   1-й рефлекс:
   • световое впечатление;
   • неясное световое ощущение;
   • движение мышц, управляющих глазом и приспособлени­ем его к расстояниям.
   2-й рефлекс:
   • действие света продолжается;
   • ясное ощущение;
   • движение в руках и ногах.
   При этом рука встречается с видимым предметом. Отсюда 3-й рефлекс:
   • при этом рука встречается с видимым предметом;
   • осязательное впечатление и осязательное ощущение, вследствие которого движение в руке, схватывание тела.
   Пример этот не требует дальнейших пояснений.
   Всякое зрительное представление, уже осложненное ося­зательными ощущениями, может быть осложнено сверх того ощущениями и из сферы остальных органов чувств. Из этих
   ассоциаций особенно важную роль в развитии человека игра­ет зрительно-слуховая. Мы и займемся теперь процессом вос­питания слуха.
   Слуховое внимание, прислушивание, есть явление заучен­ного невольного движения. Оно имеет у всех людей и живот­ных приблизительно общую физиономию, заключающуюся преимущественно в том, что наружное ухо ставится в условия более благоприятные для действия слуха на барабанную пе­репонку. Акт этот в слушании совершенно то же, что направ­ление зрительных осей на предмет в зрении. Слуховое внима­ние явно исчерпывается этим внешним актом, когда дело идет о перцепции хотя и самых тихих, но отдельных простых зву­ков. Дело другого рода, когда звуки комбинируются, напри­мер, в слово. Здесь одного внешнего акта прислушивания для ясности перцепции недостаточно. Например, вы выучились прекрасно английскому языку, все понимаете, что читаете, и произносите слова правильно, но вам почти не случалось бы­вать между англичанами. Послушайте, когда они говорят -- не поймете ни слова, как ни напрягайте внимание; а поживи­те между ними месяц -- и начнете ощущать в их разговоре ясно каждое слово. Как это делается, узнаем после, теперь же читатель все-таки согласится, что и этого рода внимание есть дело привычки и акт, вполне независимый от воли.
   После сказанного ясно, что слух новорожденного ребенка находится приблизительно в таком же состоянии, в каком находился бы слух русского мужичка, если бы он попал в об­щество англичан. Как у того, так и у другого много пройдет -времени, прежде чем он выучится слушать слова. Это состоя­ние выражено у ребенка тем, что он начинает лепетать. Дру­гими словами, рефлексы со слухового органа на мышцы гру­ди, гортани, языка, губ, щек и пр. (голосовые разговорные мышцы), бывшие до того времени бессвязными, начинают принимать определенную форму. Глухие от рождения, как известно, никогда не выучиваются сочленять звуки в слова: они представляют, стало быть, самое наглядное доказатель­ство сказанного. Слышать слова есть, однако, лишь первое условие для возможности артикуляции звуков. Вспомните, сколько времени проходит у ребенка от первого слова
   "мама" * до разговора. Главным рычагом в развитии этого ис­кусства является инстинктивное стремление ребенка подра­жать действующим на его ухо звукам -- обезьянничество, ко­торое он в деле слуха разделяет между животными преиму­щественно с птицей. Процесс артикулирования звуков в слова у ребенка и попугая, конечно, одинаков. В сущности и главнейшим образом он заключается в ассоциации ощуще­ний, вызываемых голосовыми и разговорными мышцами при их сокращении, с слуховыми ощущениями от собственных звуков. Во всяком же случае никто, конечно, не сомневается, что и этого рода акты, будучи невольными по механизму сво­его происхождения, относятся к изученным рефлексам.
   В лексиконе ребенка, да и всех почти взрослых людей, нет слова, которое тем или другим образом, т. е. письменно, или изустно, не было бы выучено. Это, кажется, и доказывать не­чего, стоит только сравнить, например, число слов, знакомых 10-летнему ребенку, которого учат иностранным языкам и прочим наукам, с тою же величиною у 80-летнего безграмот­ного мужичка, который жил безвыездно в своей деревне.
   Итак, самый процесс артикулирования звуков в слова у ре­бенка и попугая совершенно одинаков. Но какая страшная раз­ница в разговорной способности того и другого! Попугай в де­сятки лет выучится нескольким фразам, ребенок в то же время выучится тысячам. У первого в его разговорах так и слышится машинность, у ребенка же и в ранние лета фразы имеют, как говорится, уже характер осмысленности. Этот последний ха­рактер зависит преимущественно от ассоциации слуховых впе­чатлений с зрительно-осязательными; и чем богаче, разнооб­разнее формы этого сочетания, тем он выражен сильнее.
   Когда животное или ребенок слышит звук, то, между про­чими рефлексами с возбужденного слухового нерва, у них за­мечается обращение лица в сторону звука и движение мышц, управляющих глазным яблоком. Первое движение есть акт прислушивания, потому что звук действует на оба уха разом
   * Слово "мама", по механизму своего происхождения, самое простое: слог ма происходит, если при совершенно покойном положении всех мышц, го­лосовых и разговорных, произвести разом звук в гортани и открыть вмес­те с тем рот.
   всего лучше при положении головы лицом к источнику зву­ка; второе же движение ведет к зрительному ощущению. Два заученных последовательных рефлекса и есть элементарная форма зрительно-слуховой ассоциации. Процесс, следова­тельно, тот же, что и для сочетания зрительных ощущений с осязательными. Пример покажет это всего лучше. С этою це­лью я воспользуюсь приведенным уже случаем зрительно-осязательной ассоциации и введу в него слуховое ощущение (см. стр. 53). Положим, предмет, который схватил ребенок, был колокольчик. В этом случае, вместе с мышечно-осяза-тельным ощущением при схватывании колокольчика, явля­ется раздражение звуком слухового нерва, затем ощущение звука и более или менее обширное отраженное движение; к трем предыдущим рефлексам присоединяется четвертый. Если весь процесс повторяется часто, то ребенок начинает узнавать колокольчик и по виду, и по звуку. Когда же рефлек­сы со слуха на язык начинают у него под влиянием изучения принимать определенные формы, является и название коло­кольчику -- динь-динь. Та же история повторяется, конечно, и в том случае, когда он выучится называть колокольчик сво­им именем, потому что имя это столько же условный звук, как и динь-динь. А между тем посмотрите, что из этого выходит: заученный последовательный ряд рефлексов ведет к очень полному представлению предмета, к знанию в элементар­ной форме. В самом деле, вся наука о внешних предметах есть не что иное, как до бесконечное обширное представление о каждом из них, т. е. сумма всех возможных ощущений, вы­зываемых в нас этими предметами при всех мыслимых усло­виях.
   Вопроса о воспитании вкуса и обоняния я развивать не буду, потому что это было бы повторением сказанного для других чувств. Замечу только, что ощущения из всех сфер чувств могут сочетаться между собой самым разнообразным образом, но всегда путем последовательных рефлексов. И из этого-то сочетания и возникает уже в детском возрасте то бес­численное количество представлений, которые служат, так сказать, материалом для всей остальной психической жизни. Достоинство этого материала я бы характеризовал вообще
   следующим образом: ребенок знает, и знает положительно, все окружающие его детство внешние влияния конкретно в наипростейшей, притом самой обыденной их форме; другими словами, он знает явления при непосредственно данных при­родою условиях. Чтобы показать, наконец, насколько этот ма­териал заключает уже задатков для высших психических ак­тов, я докажу, что у ребенка уже все реальные субстраты зна­менитого понятия о пространстве уже готовы. Единственное свойство пространства заключается, как известно, в матема­тическом воззрении на измеримость его в трех противополож­ных направлениях, в ширину, высоту и глубь. Глаза, как вся­кий знает, обладают способностью производить эти измере­ния. Если, например, перед нами стоит в перспективе куб, то ширине соответствуют мышечные ощущения при пере­двиганий в этом направлении пересекающихся на предмете зрительных осей*, подобное же движение сверху вниз дает ощущение длины. Наконец, постоянно изменяющийся угол сведения зрительных осей, при последовательном рассматри­вании точек предмета, лежащих вглубь, т. е. в направлении от нас, вызывает также мышечные ощущения, потому что акт сведения зрительных осей есть вообще акт мышечный. Весь этот сложный процесс уже в детстве повторяется бесчисленное число раз, так как все предметы внешнего мира имеют три из­мерения. Стало быть, существенные элементы для понятия о пространстве в этом возрасте действительно уже существуют.
   Резюмирую все сказанное до сих пор относительно разви­тия ребенка.
   Путем совершенно непроизвольного изучения последова­тельных рефлексов во всех сферах чувств у ребенка является тьма более или менее полных представлений о предметах -- элементарных конкретных знаний. Последние в цельном ре­флексе занимают совершенно то же место, как ощущения стра­ха в невольном движении; соответствуют, следовательно, дея­тельности центрального элемента отражательного аппарата.
   Зрительные оси суть линии. Пересекаться они могут, стало быть, только в одной точке; а отсюда следует, что видеть линию можно только при усло­вии, если провести точку пересечения зрительных осей по всей длине этой
   ^-Ч^-Ъг"
   Дальнейший шаг в развитии ребенка представляют про­дукты анализа конкретных впечатлений в пространстве и вре­мени. Мы и займемся разбором условий для такого анализа, данных материальной организацией человека; потом посмот­рим, может ли быть подведен и этот отдел психических актов с их внешними выражениями под категорию рефлексов.
   Прежде всего ответим, однако, на очень важный вопрос, который мы остались должны читателю, на вопрос, относит­ся ли ребенок тотчас по рождении на свет к внешним влияни­ям на его чувства пассивно или со стороны ребенка существу­ют активные стремления к внешнему миру. В последнем слу­чае нужно показать природу этих стремлений, потому что, примешиваясь ко всем результатом действия окружающего мира на ребенка, они должны необходимо влиять на характер этих результатов.
   Физиология обладает фактами, способными решить это дело Известно из наблюдений над взрослым человеком, над ребенком и над животными, что первым условием для поддер­жания материальной целости, следовательно и функций всех нервов и мышц без исключения, необходимо соответственное упражнение этих органов; так, на зрительный нерв должен действовать свет, движущий нерв должен быть возбуждаем, и его мышца должна сокращаться и пр. С другой стороны, знают, что в случае насильственного прекращения упражне­ния которого бы то ни было из этих органов в человеке явля­ется тягостное чувство, заставляющее его искать недостающе­го упражнения. Явно, следовательно, что ребенок относится к внешним влияниям не пассивно. Притом не трудно понять, что стремления его к внешнему миру суть явления инстинк­тивные, невольные, и в случае, если они удовлетворяются, т. е. вызывают какое-нибудь движение в ребенке, носят вполне характер рефлекса. Нет сомнения, что полная зависимость ребенка от этих инстинктивных стремлений и придает дет­ству особенно подвижной характер; ребенок постоянно пере­бегает от упражнения одного нерва к другому. В этом же, ко­нечно, заключается и задаток всестороннего воспитания ор­ганов чувств и движения. Есть, впрочем, еще и другое свойство, общее всем нервам, вследствие которого ребенок
   долго не останавливается на одном и том же впечатлении, это -- утомляемость нерва, притупление его к продолжитель­ной деятельности в одном и том же направлении. Факты эти, конечно, общеизвестны.
   Итак, характер явлений, вытекающих из влияния внешне­го мира на ребенка, нисколько не изменяется от примеси к ним активных стремлений со стороны последнего. К ряду рефлексов прибавляется лишь один новый.
   Обратимся теперь к условиям анализа конкретных впе­чатлений.
   Сюда относятся вообще явления дробления на части кон­кретного представления из одной сферы чувств и разложение сложных представлений, например, зрительно-осязательно-слухового, на составные элементы.
   Перед ребенком стоит, например, картина из мозаики, представляющая, положим, человека. Он видит, во-первых, всю фигуру -- конкретное представление; далее замечает, что человек состоит из головы, шеи, туловища, рук и ног. При внимательном же рассматривании видит отдельно каждый камешек, составляющий, может быть, тысячную часть всей картины. Спрашивается, каким образом развивается эта спо­собность к анализу и синтезу?
   Условие, конечно, должно состоять в способности глаза ощущать каждую точку видимого предмета отдельно от дру­гих и вместе с тем все разом. Такое условие дано особенным устройством зрительной перепонки и лежит, следовательно, в материальной организации глаза.
   Зрительную перепонку, на которой рисуются изображе­ния рассматриваемых предметов и которая представляет окончание всех нервных волокон зрительного нерва, для яс­ности можно сравнить с поверхностью фотографической пластинки, на которую снимаются портреты. Подобно тому как последняя (т. е. поверхность пластинки) состоит из бес­численного количества лежащих друг подле друга точек, не­зависимых одна от другой в деле восприятия световых впе­чатлений, и поверхность сетчатой оболочки представляет мо­заическое сочетание отдельных сфер. Световой луч из одной сферы перейти в соседние не может. Если к сказанному при-
   бавить, что каждая сфера представляет некоторым образом конец отдельного нервного волокна, то читатель легко пой­мет, что в случае, если изображение предмета на сетчатой обо­лочке покрывает собою пространство из тысячи сфер, то глаз должен видеть этот предмет состоящим из тысячи отдельных точек. Но глаз идет и дальше, он способен видеть каждую, так сказать, отдельную точку предмета из целого образа. Это до­стигается неравномерным распределением зрительных сфер по поверхности сетчатой оболочки: около точки пересечения последней со зрительной осью сферы эти стоят непосред­ственно друг подле друга, с удалением же от нее промежутки между сферами становятся больше и больше. Ясно после это­го, что точки предмета, изображения которых падают на сет­чатую оболочку в месте пересечения последних с зрительной осью, должны быть ощущаемы яснее прочих. Это есть, как читатель уже знает, условие для зрительного внимания.
   Перед ребенком стоит мозаичная картина, изображающая человека. Он может видеть всю картину разом и в случае, ког­да зрительные оси его глаз направлены на одну точку ее, на­пример, на нос человека, но тогда он видит всего лучше нос и уже менее ясно рот и глаза, наконец, всего хуже ноги, как наи­более удаленные от носа части картины.
   Таким образом, можно разом видеть и целое и часть.
   О пути развития этой способности, т. е. о привычке анали­зировать конкретные зрительные ощущения, говорить уже нечего: читателю, конечно, и без того ясно, что путь этот тот же самый, который описан при развитии конкретных зритель­ных представлений, т. е. путь заученного частым повторени­ем рефлекса*. Теперь упомяну лишь о том, что дается психи­ческой жизни человека анализирующей способностью глаза. Это суть представления, лежащие в основе понятий о слож­ности внешних тел природы, об их делимости и о величине. Тою же анализирующей способностью дается отчасти и пред­ставление о движении. Движение определяется, в самом деле,
   * Понятно также, что и законы ассоциации между частями раздробленного зрительного ощущения с представлениями из других сфер чувств те же самые, которые описаны для конкретных ощущений.
   путем двигающегося тела и временем прохождения этого пути. Последнего-то элемента и недостает чисто зрительно­му представлению от движущихся предметов.
   Подобно сетчатой оболочке глаза, осязающая поверхность нашего тела разделена на сферы, из которых каждая ощуща­ет прикосновение внешних предметов точечно. Как в сетча­той оболочке глаза, так и на поверхности нашей кожи не все места одинаково чувствительны в деле анализа осязательных ощущений. Где поверхность осязающих точечно сфер мень­ше, как, например, на губах и на ладонных концах пальцев, там эта способность тоньше, и наоборот. У меня в руках в эту минуту папироса с бумажным мундштуком. Я давлю после­дним себе на губы и получаю ощущение кольца; давлю на кожу шеи, спины, чувствую прикосновение тела, но формы его не разберу. Ясно, что в первом случае ощущение кольца конкретное получается лишь потому, что я ощущаю, так ска­зать, отдельно многие точки, лежащие в окружности кольца, во втором же случае мундштук покрывает, может быть, одну или две сферы (на шее), на спине же не покрывает и одной; стало быть, из всех точек кольца я могу ощущать только одну или две, а по ним формы круга не выстроишь.
   Вообразите далее форму прикладываемого тела более раз­нообразную, например, звездчатую, тогда ваши губы и концы пальцев будут ощущать и этот контур, т. е. все углы звезды. Понятно также, что части предмета, падающие на места более тонкой чувствительности, должны ощущаться яснее прочих. Отсюда выделение из конкретного ощущения частей его. Если поверхность тела шероховата, то выдающиеся его точ­ки давят на кожу сильнее других: опять неравенство отдель­ных элементов ощущения -- дробление его.
   Условия анализа конкретных осязательных ощущений и путь развития этой способности явным образом тождествен­ны с разобранными для зрительных ощущений. Да и резуль­таты одни и те же -- представления о сложности, делимости и величине тел. Разница между обоими случаями лишь та, что зрение у человека в деле познания этих сторон внешних пред­метов несравненно тоньше осязательного чувства; поэтому зрячий руководится первым несравненно больше, чем вто-
   0x01 graphic
  
   рым; стало быть, и результаты зрительного анализа несрав­ненно тоньше и богаче*.
   Анализирующая способность слуха** заключается, как из­вестно, в том, что ухо может из данного одновременно соче­тания музыкальных тонов выделить каждый тон поодиночке. Другими словами, ухо ощущает сочетание звуков конкретно и может разлагать это сочетание на составные музыкальные тоны. Эта аналитическая способность развивается, как изве­стно далее, упражнением; оттого она всего сильнее развита у музыкантов. Вот физические условия этой способности.
   В части уха, называемой улиткой, слуховой нерв рассыпа­ется на отдельные нервные волокна, и каждое из последних находится в связи (вопрос о форме этой связи еще не решен вполне) с эластическим телом, клавишей. Принимают, что клавиши эти, подобно струнам в музыкальных инструментах, настроены в правильном музыкальном порядке и что колеба­нию каждой клавиши соответствует определенный музы­кальный тон. Клавиш этих у человека считается до 3000. По­ложив, что ухо способно различать до 200 тонов сверх тех, которые употребляются в музыке, выходит, что на 7 музы­кальных октав остается еще 2800 отдельных аппаратов: на октаву по 400 и 33 V3 аппарата на каждый полутон. Явно, что ухо способно таким образом различать и очень малые части полутонов. Понятно также, что аналитическая способность уха может идти и далее 30-й части полутона. Если в самом деле высота данного тона падает между тонами двух соседних кла­виш, то обе приходят в колебание, сильнее, однако, та, к тону которой лежит ближе данный тон; крайние пределы различе­ния звуков лежат, следовательно, между V33 и 766 полутона.
   Таким образом, конкретное впечатление музыкального аккорда объясняется тем, что разом приходят в колебание
   Модификации осязательного чувства, дающие понятия о твердости, мяг­кости, упругости и температуре тел, не представляют характера сложно­сти и не могут, следовательно, быть дробимы.
   Описание аналитической способности уха с физиологической точки зре­ния взято мною из знаменитого сочинения Гельмгольца "Об ощущени­ях звука".
   клавиши, соответствующие различным составным тонам ак­корда. Таким же образом объясняется и конкретное ощуще­ние гласных звуков, которые суть не что иное, как сочетание тонов различной высоты. Что же касается до смешанных зву­ков, шумов, согласных букв, то условия их различения ухом еще не определены; предполагают только, что шумы, т. е. не­периодические колебания воздуха, перципируются другою частью слухового нерва, лежащею в расширениях полукруж­ных каналов.
   Как бы то ни было, а все дело слухового анализа сводится на различие нервных волокон, служащих для восприятия ча­стей звуковых впечатлений. В сущности, механизм тот же, что и в глазу.
   Слуховые ощущения в одном отношении имеют, однако, характер, совершено противоположный зрительным.
   Следующий пример пояснит это всего лучше. Если на слух человека падает какой-нибудь звук, например, музыкальный гон, то человек чрезвычайно легко определяет его продолжи­тельность и характеризует это словами: звук отрывистый, протяжный, очень долгий и пр. Ощущение звука имеет вооб­ще характер тянущийся; это значит, слух обладает способно­стью ощущать явление звука конкретно и вместе с тем он со­знает, так сказать, каждое отдельное мгновение его. Слух есть анализатор времени. Орган зрения в тесном смысле не обла­дает, напротив, нисколько этою способностью: как бы долго ни действовали лучи света на зрительный нерв, собственно в световом ощущении нисколько нет тянущегося характера. Ни на каком языке нельзя, например, сказать: "ощущение красного, белого или синего цвета было протяжно". Если же говорят про взгляд, что он, подобно звуку, бывает отрывист, протяжен, длинен и пр., то это относится не собственно к зри­тельному ощущению, а к мышечному аппарату глаза, управ­ляющему взглядами, т. е. к движению сведения зрительных осей на рассматриваемый предмет и к акту приспособления глаза, тоже мышечному.
   В способности уха ощущать тягучесть звука лежит усло­вие для анализа последнего во времени. Анализ этот заклю­чается в самом деле в способности сосредоточивать внимание
   "*Ллгт>Т "^Я
   на отдельных фазах звука, то нарастающего, то упадающего в силе, то изменяющего периоды или формы колебаний. Этой способностью обладают в наивысшей степени певцы. Но ведь та же способность должна, конечно, лежать и в основе умения придавать своей речи определенный характер: один слог про­тянуть долго, другой меньше, а третий произнести очень от­рывисто. Стало быть, этой способностью обладают уже и не­разумные дети. Явно, что искусство это дается тем же путем, как и вообще способность артикулировать слова, т. е. частым повторением рефлекса в одном и том же направлении.
   Вкусовые и обонятельные ощущения дробимы лишь очень ограниченной степени (различные вкусы и запахи). Чт касается до мышечных, то анализ их представляет, по норме1 процесса, значительное уклонения от дробления конкретных | зрительных и слуховых ощущений. Я разовью свою мысль на \ примерах. Первый пример: человек, умеющий петь, знает, как ! известно, наперед, т. е. ранее момента образования звука, как ему поставить все мышцы, управляющие голосом, чтобы про­извести определенный и заранее назначенный музыкальный тон; он может даже мышцами, без помощи голоса, спеть, так сказать, для своего сознания, какую угодно знакомую песню. Явно, что в основе такого уменья должен лежать точно такой же анализ мышечных движений во времени, какой существу­ет и для звука. Другой случай: всякий человек ощущает и без I помощи глаз акт сгибания руки в локтевом суставе; притом он! может сознавать различные фазы этого процесса -- момент,! когда сгибание происходит медленно и когда оно совершает-' ся быстро; наконец, человек может даже -- и опять без помо- j щи глаз -- узнать, на какой степени сгибания остановилась его рука. Явно, что здесь человек способен анализировать мы­шечное ощущение не только во времени, но и в пространстве. Из приведенных примеров можно было бы заключить, что ' мышечное чувство в деле анализа своих ощущений соединя­ет в себе и способности глаза, и свойства уха. Всякий поймет, однако, что собственно мышечному чувству дана способность анализировать свои ощущения только во времени, да и эта способность, как сейчас увидим, изощряется лишь при помо­щи слуха, зрения и частого упражнения мышц, т. е. приобре-
   тается заучением. Это следует отчасти уже из того, что мы­шечное ощущение вообще, т. е. ощущение сокращающейся мышцы, само по себе до чрезвычайной степени неопределен­но и слабо; по выразительности оно далеко уступает даже любому обонятельному и вкусовому. Стало быть, в развитии его характерности, существующей уже и в детском возрасте (если судить по внешнему характеру мышечных движений), должны принимать участие какие-нибудь посторонние мо­менты. За неспособность мышечного чувства анализировать свои ощущения в пространстве говорят следующие обще­известные факты. В акте дыхания, т. е. в расширении и сжи­мании грудной полости, участвуют очень многие мышцы, анатомически совершенно отдельные друг от друга; и до со­знания доходит конкретное ощущение сокращающихся дыха­тельных мышц, но нет человека, который мог бы из этого об­щего ощущения выделить то, которое соответствует каждой из сокращающихся мышц отдельно.
   То же самое относится ко всем движениям, производимым не одною, а несколькими мышцами разом Дело другого рода, если из массы мышц, действовавших до настоящего момента разом, т. е. совокупно, выделяется деятельность одной, и эта одинокая мышца часто упражняется в одном и том же направ­лении; тогда и ощущение, вызываемое сокращением ее, дол­жно необходимо представляться сознанию с более и более определенным характером (прошу читателя воображать при этом выделенное сгибание одного пальца руки из общего акта сжатия ее в кулак). Так мышечный акт сведения зрительных осей глаза, как один из наиболее часто повторяющихся, дает сознанию едва ли не яснейшее из всех мышечных ощущений. После сказанного уже не трудно понять сущность процесса выделения элементарного мышечного ощущения из конкрет­ного, или, что все равно, процесс выделения деятельности отдельных мышц из совокупной деятельности многих: толч­ком служит инстинктивное стремление ребенка подражать видимому и слышимому, средством же -- изощряемость ощу­щения от частоты повторения.
   Приведенные примеры немого пения и сгибания руки в локтевом суставе вполне объясняются с этой точки зрения.
   3 И. М. Сеченов
   65
   В основе первого лежит мышечно-слуховая, а во втором -- мышечно-зрительная ассоциация. На этом основании в пос­леднем случае мышца и одарена, по-видимому, способностью узнавать пространственные отношения.
   Итак, при свойственной ребенку инстинктивной слуховой и зрительной подражательности, у него развиваются путем повторения рефлекса в одном и том же направлении деятель­ность сочетанных в определенные группы мышц. Через это речь ребенка получает выразительность, и вообще все вне­шние движения его тела принимают определенную осмыс­ленную физиономию. Вот в общих чертах результат анализа мышечных ощущений.
   В заключение повторяю еще раз: части конкретных пред­ставлений из всех сфер чувств могут ассоциироваться между i,' собою и с цельными представлениями совершенно так же (т. е.
   путем привычного рефлекса), как сочетаются последние. Чи­татель догадается, что чрез это существовавшее уже число пси-)хических актов увеличивается во многие-многие тысячи раз. Разобравши таким образом условия, процесс и послед­ствия дробления зрительных, слуховых и прочих представле­ний, мне следует говорить об анализе сочетанных конкретных представлений, т. е. о разложении их на чистые (процесс дизассоциации). Для решения этого рода вопросов достаточ­но будет нескольких примеров.
   В акте зрения ассоциированы, например, всегда чисто зри­тельные ощущения с мышечными, т. е. с ощущениями, проис­ходящими от сокращения мышц, управляющих движением глазного яблока и актом приспособления глаза. То и другое ощущения по характеру чрезвычайно различны. Чисто зри­тельное имеет характер абсолютно объективный, т. е. внешние предметы, действующие на глаз, хотя и производят изменение в состоянии зрительного нерва и мозга, т. е. в частях человека, однако чувствуются им всегда находящимися извне. Напротив, мышечное ощущение чисто субъективно -- оно доходит до со­знания в форме какого-то усилия. Разобщить эти два ощуще­ния -- значит сознавать и то и другое отдельно. Для этого, как говорится обыкновенно, нужно внимание и к тому и к друго­му. Далее известно, что внимание легче сосредотачивается на
   том ощущении, которое сильнее. Стало быть, для развития дизассоциации нужно только, чтобы иногда в сложном акте зрения было сильнее или зрительное ощущение, или мышеч­ное. Такие условия существуют. Днем, при рассматривании не слишком далеких и не слишком близких предметов, зритель­ное ощущение вообще несравненно сильнее мышечного. При слабом же освещении, при неясности контуров предмета, на­конец, когда последний лежит или очень близко к глазу, или далеко от него, бывает наоборот. Следовательно, процесс ра­зобщения осложненного ощущения вытекает все-таки из час­то повторяющегося акта зрения при различных условиях. По­следний же происходит путем рефлекса.
   Представление шероховатости есть зрительно-осязатель­ное. И здесь процесс разобщения ощущений достигается уси­лением одного на счет другого. Шероховатые предметы попа­даются под руку и днем и в темноте часто вовсе независимо от глаз. Из яркости ощущения в последнем случае и развива­ется то инстинктивное закрывание глаз, которое замечается на многих людях, когда они хотят яснее ощупать предмет.
   Разобщение зрительно-слуховых ассоциаций совершает­ся, конечно, по тем же законам. Здесь следует заметить, что у большинства людей, вследствие условий воспитания их чувств, слуховые ощущения несравненно сильнее зритель­ных. Разговоры с матерью, рассказывание детям сказок и во­обще то обстоятельство, что в течение одного и того же вре­мени можно слышать несравненно больше названий внешних предметов, чем видеть их на самом деле, ведут к такому уси­лению слуховых ощущений над зрительными. Отсюда-то и вытекает, что большинство людей и в большинстве случаев думает словами, а не образами, также и то, что многие и мно­гие вещи знаются людьми только по слуху, т. е. полузнаются.
   При анализе ассоциированных ощущений человек встре­чается впервые сам с собой. Отделением в деле ощущения всего субъективного кладется начало самоощущению, само­сознанию. Я не стану следить шаг за шагом путь развития са­мосознания; укажу лишь на главнейшие рычаги в деле его образования и постараюсь убедить читателя, что и здесь в ос­нове явлений (самосознания) лежит не что иное, как более или менее сложный рефлекс.
   Все дело сводится здесь на то, каким образом ребенок вы­учивается отличать зрительные, слуховые и осязательные ощущения, получаемые им от собственного тела, от зритель­ных, слуховых и осязательных ощущений, получаемых им от внешнего мира и преимущественно от других людей.
   Начнем с зрения. Ребенок видит, например, свою руку 10 раз в день и столько же раз руку матери.
   Чтобы видеть свою руку ясно, ребенок должен поставить ее на определенное расстояние от глаз. Он это и делает путем заученного рефлекса. У него ассоциируется таким образом зрительное ощущение своей руки с ощущением ее движения. Для рассматривания же руки матери такого движения вовсе не нужно, а нужно какое-нибудь другое, например, подойти поближе. Пока подобных, различных по содержанию, ассоци­аций мало, ребенок, конечно, не умеет отличать своей руки от материнской. Но с значительным умножением их, при разно­образных условиях, отличительные характеры ассоциаций должны выступать резче и резче -- является отделение в со­знании двух сходственных предметов. Процесс идет далее: ребенок видит часто игрушку в руке матери и столько же ча­сто в собственной: первое ощущение остается простым, ко второму присоединяется осязательное и мышечное. История снова повторяется тысячи и тысячи раз. Оба акта отделились друг от друга, и в сознании является уже собственная рука с примесью самоощущения.
   Условия отличения собственного голоса от голоса окру­жающих людей, несмотря на то что оба ощущения чисто субъективны, очень резки. Свой голос сопровождается непре­менно мышечным ощущением в голосовых мышцах, посто­ронний же нет. Кроме того, звук извне доходит до звукового нерва преимущественно путем потрясения барабанной пере­понки; тихие звуки, например, идут этим путем исключитель­но; наоборот, в проведении собственных слабых голосовых звуков к слуховому нерву участвуют в значительной степени и потрясение костей черепа, что уже само по себе придает зву­ку особенный характер. Стало быть, и здесь главное оконча­тельное условие для отличения собственного голоса от посто­роннего заключается в анализе мышечно-слуховой ассоциа-
   ции. Поскольку же процесс дизассоциации развивается путем повторительных рефлексов, постольку основные элементы самосознания суть последствия тех же актов.
   Прибавьте к сказанному тьму мышечных ощущений, ко­торая должна наполнять сознание ребенка и всегда с субъек­тивным характером, и вы поймете, что психический акт отде­ления собственной особы от всего окружающего должен раз­виваться в человеке рано.
   К разряду же явлений самосознания относятся те неопре­деленные темные ощущения, которые сопровождают акты, совершающиеся в полостных органах груди и живота. Кто не знает, например, ощущения голода, сытости и переполнения желудка? Незначительное расстройство деятельности сердца ведет уже за собою изменение характера человека; нервность, раздражительность женщины из 10 раз 9 зависит от болезнен­ного состояния матки. Подобного рода факты, которыми пе­реполнена патология человека, явным образом указывают на ассоциацию этих темных ощущений с теми, которые даются органами чувств. К сожалению, относящиеся сюда вопросы чрезвычайно трудны для разработки, и потому удовлетвори­тельное решение их принадлежит будущему. А решение было бы в высокой степени важно, потому что разбираемые ощу­щения всегда присущи человеку, повторяются, стало быть, чаще, чем все остальные, и представляют таким образом один из самых могучих двигателей в деле психического развития.
   Способностью органов чувств воспринимать внешние влияния в форме ощущений, анализировать последние во времени и пространстве и сочетать их цельно или частями в разнообразные группы исчерпывается запас средств, которые управляют психическим развитием человека. Где же, спросит читатель, знакомый с психологическою литературою, процесс обобщения представлений, переход от понятий низших к бо­лее общим, где сочетание понятий в ряды, наконец, что ста­лось с продуктами так называемого соизмерения психических актов (сравнение) в сознании? Все эти процессы заключают­ся, любезный читатель, в сказанном. Вот для удостоверения несколько примеров:
   1 " "Животное" есть, как известно, понятие очень общее. С ним раз­личные люди, смотря по степени своего развития, соединяют,
   однако, очень разнообразные представления: один говорит, что животное есть то, что дышит; другой с понятием о животном свя­зывает неприкрепленность к месту и свободу движения; третьи прибавляют к движению чувствование; наконец, натуралисты еще недавно принимали за простейшую, следовательно, типичес­кую, форму животного (protozoa) клеточку -- маленькую части­цу, входящую как основа в состав всех тканей животного тела. Явно, что, несмотря на различие представлений, связываемых с понятием "животное", в них есть и общая сторона: все они суть не что иное, как представления какой-нибудь части целого жи­вотного индивидуума -- части целого, т. е. продукты анализа.
   2. "Время", говорится обыкновенно, есть понятие очень общее, по­тому что в нем чувствуется очень мало реального. Но именно последнее обстоятельство и указывает на то, что в основе его лежит лишь часть конкретного представления. В самом деле, только звук и мышечное ощущение дают человеку представле­ния о времени, притом не всем своим содержанием, а лишь од­ною стороною, тягучестью звука и тягучестью мышечного чув­ства. Перед моими глазами двигается предмет; следя за ним, я двигаю постепенно или головой, или глазами, или обоими вмес­те; во всяком случае зрительное ощущение ассоциируется с тя­нущимся ощущением сокращающихся мышц, и я говорю: "движе­ние тянется подобно звуку". Дневная жизнь человека проходит в том, что он или двигается сам, получает тянущиеся ощущения, или видит движение посторонних предметов -- опять оно же, или, наконец, слышит тянущиеся звуки (и обонятельные и вку­совые ощущения имеют тоже характер тягучести). Отсюда вы­ходит, что день тянется подобно звуку, 365 дней тянутся подоб­но звуку и т. д. Отделите от конкретных представлений движе­ния дня и года характер тягучести -- и получится понятие времени. Опять процесс дробления целого на части.
   3. Понятие "величины" рассматривают обыкновенно как продукт соизмерения в сознании двух представлений и вводят в процесс особенную способность сравнивать и выводить заключения. Дело объясняется, однако, проще. Дробя конкретное зрительное представление миллионы раз, глаз привыкает к различию ощу­щений между целым и частью во всех отношениях, следователь­но и со стороны величины. Ассоциируя же эти акты с слуховы­ми ощущениями, служащими этим отношениям именем, pe6t нок выучивается узнавать и говорить, что больше, что меньи " Представления о целом и части со стороны величины уясняю i ся потом различием осязательных ощущений, сочетающихся с
   зрительными. Различие стало наконец совершенно ясно. Мо­мент этот характеризуется физиологически следующим обра­зом: ребенок выучился находить различие между количеством зрительных сфер, которые покрываются изображением целого предмета на сетчатой оболочке и частью его. Тогда ребенок, ко­нечно, может уже отличать по величине и два отдельных пред­мета, рисующихся на его сетчатой оболочке; тот будет больше, которого изображение занимает на ней больше места, и наобо­рот. Ребенок знает, таким образом, два предмета, равных по ве­личине, и вдруг видит раз, два, десять раз, миллионы раз, что и из этих равных предметов тот, который дальше от глаза, кажет­ся всегда меньше. Если представление о действительном равен­стве крепко, то его не обманет кажущееся неравенство (напри­мер, ребенок 4 лет не смешает свою высокую мать издали с зна­комой девочкой, которая вблизи равна по росту матери, рассматриваемой издалека); в противном случае он, конечно, ошибется.
   И взрослый человек судит о величине предметов таким же образом: он ощущает последовательно и очень резко (вслед­ствие многократного повторения процесса) количество зри­тельных сфер сетчатой оболочки, покрытых двумя изображе­ниями. Явно, что здесь, как говорится, обращается внимание лишь на одну сторону конкретного зрительного ощущения, опять анализ.
   На вопрос о сочетании понятий отвечать примером теперь уже нечего: они сочетаются как дробные части конкретных представлений.
   Чтобы помирить читателя окончательно с мыслью о том, какое неисчерпаемое богатство психического развития скры­вается и в разобранных нами доселе средствах к нему, несмот­ря на их кажущуюся бедность, я обращу его внимание на пре­делы ассоциации: каждая из них начинается ежедневно в мо­мент просыпания человека и кончается началом сна. В этот День, считая его в 12 часов и положив средним числом на каж­дую новую фазу зрительного ощущения по 5 секунд, через глаз войдет больше 8000 ощущений, через ухо никак не мень­ше, а через движение мышц несравненно больше. И вся эта масса психических актов связывается между собою каждый День новым образом, сходство с предыдущим повторяется лишь в частностях!
   Теперь мне следовало бы, по порядку, говорить об отноше­нии ассоциации, как целого, к каждому из внешних чувствен­ных возбуждений, входящих в состав ее. Это было бы, одна­ко, непонятно читателю, незнакомому еще с так называемыми актами воспроизведения в сознании различных ощущений, т. е. образов, звуков, вкусов и пр. Мы и займемся теперь этим вопросом. Вот его сущность: человек, как известно, обладает способностью думать образами, словами и другими ощущени­ями, не имеющими никакой прямой связи с тем, что в это вре­мя действует на его органы чувств. В его сознании рисуются, следовательно, образы и звуки без участия соответствующих внешних действительных образов и звуков. Но поскольку все эти образы и звуки он прежде видел и слышал в действитель­ности, постольку и способность думать ими, без соответству­ющих внешних субстратов, называется воспроизводящею ощущения способностью.
   Разъяснение всего дела сводится очевидно на определение условий, каким образом звук, образ и вообще всякое ощуще­ние сохраняются в нервных аппаратах в скрытом состоянии между действительным ощущением и моментом его воспро­изведения; потом в определении условий самого воспроизве­дения.
   Мысль о скрытом состоянии в нервных аппаратах звуков и образов не прихоть: сохранение есть, так сказать, начало воспроизведения. Если бы действительное ощущение в самом деле совершенно кончалось с удалением внешнего субстрата, тогда нечему было бы воспроизводиться. Читатель уже дога­дывается, что дело идет о памяти, т. е. о той неизвестной для психологов силе, которая лежит в основе всего психического развития. Не будь в самом деле той силы, каждое действи­тельное ощущение, не оставляя по себе следа, должно было бы ощущаться и в миллионный раз своего повторения точно так же, как в первый -- уяснение конкретных ощущений с его последствиями и вообще психическое развитие было бы не­возможностью. Сила эта участвует, следовательно, уже в про­исхождении каждого второго, третьего и т. д. элементарного ощущения в первые минуты жизни ребенка; и говорить о ней следовало бы уже давным-давно, но ради большей связанно-
   сти рассказа я предпочел развить всю сферу деятельности этой способности разом. Через это я должен был познакомить предварительно читателя с тем, в каком отношении стоят друг к другу, со стороны содержания, ощущения, представле­ния и понятия. Учение же о памяти покажет ему теперь, ка­ким образом каждое чистое конкретное ощущение уясняется, связываясь с предшествующими однородными: каким обра­зом оно связывается потом с чистыми ощущениями из других сфер; наконец, каким образом связываются между собою дробные части конкретных ощущений. Учение о коренных условиях памяти есть учение о силе, сплачивающей, склеива­ющей всякое предыдущее со всяким последующим. Таким образом, деятельность памяти охватывает собою все психи­ческие рефлексы, начиная от самых простых до ассоцииро­ванных в течение целого дня.
   Итак, что такое память в простейшей первоначальной форме?
   На этот вопрос я отвечу примером. Новорожденный ребе­нок видит, например, в эту секунду стол, потом не видит его 10 минут; опять стол перед глазами; опять более или менее долгий промежуток; наконец, ребенок заснул на целую ночь. Завтра та же история. Казалось бы, что каждый день и даже каждый новый раз одну и ту же вещь ребенок должен был бы ощущать точно так же, как при первой встрече с ней, а веко­вой положительный опыт (над взрослыми, видящими какую-нибудь вещь в первый, во второй и т. д. раз) говорит против­ное: ощущение делается более и более ясным. Явно, что не­рвный аппарат после каждого нового на него влияния изменяется все более и более и изменение это задерживается им от всякого предыдущего влияния до всякого последующе­го более или менее долго. Эта способность нервного аппарата должна быть врожденная, следовательно лежать в его мате­риальной организации. Мы и посмотрим, есть ли в физиоло­гии нервов намеки на такие способности.
   Есть, и свойство это изучено преимущественно на зритель­ном нерве и на двигательных. Вот это свойство (я буду гово­рить только о зрительном): как бы коротко ни было световое возбуждение зрительного нерва, оно всегда оставляет по себе
   71 -
   ощутимый след, длящийся в форме действительного ощуще­ния более или менее долго, смотря по продолжительности и силе действительного возбуждения*. При обыкновенных, т. е. при возбуждениях средней силы (и по напряженности, и по продолжительности), световые следы (Nachbilder) длятся в ощутимой форме, однако лишь минуты; у ребенка же меж­ду последним дневным зрительным впечатлением и завтраш­ним первым лежат долгие часы зрительного покоя. При этом условии световые следы не могут, по-видимому, играть ника­кой роли в объяснении нашего вопроса. Такое заключение, не­смотря на его кажущуюся непоколебимость, было бы, одна­ко, очень поспешно. Чтобы склонить читателя к смягчению своих приговоров, я первее всего напомню ему, что со време­ни появления человека на земле и по первую половину наше­го столетия, т. е. до первых работ Пуркинъе о световых следах, люди, конечно, носили эти следы в своих глазах постоянно, а между тем их несколько тысяч лет не замечали. Отсюда сле­дует, что из отсутствия ясного ощущения (в нашем случае светового следа) не следует еще заключать, что возбужденное состояние нерва с исчезанием этого ощущения и кончилось. Теоретически оно должно, уменьшаясь постепенно до беско­нечности, длиться очень долго. Одна, две капли воды камню, как говорится совершенно несправедливо, ничего не делают, а капля по капле точит тот же камень. Чтобы оставаться в сфере глаза, я приведу поразительный пример исправимости его недостатков ничтожными до бесконечности влияниями, если разбирать их в отдельности, но могучими по последстви­ям, если они повторяются очень часто.' Известно, что близо­рукость может быть до известной степени исправлена тем, если человека заставлять смотреть долгое время постепенно дальше и дальше. С другой стороны, все знают, что постоян­ные занятия мелкими предметами делают человека близору­ким. Явно, что здесь, несмотря на ночной покой глаза и более или менее длинные промежутки между смотрениями днем,
   ' Читатель, интересующийся этими вопросами, может найти изложение их в любом немецком учебнике физиологии, в главе о глазе. Лучше же всего изложены относящиеся сюда явления в знаменитом сочинении физиоло­гической оптики Гельмгольца, величайшего физиолога нашего столетия.
   каждый акт такого смотрения должен производить изменение в глазу, не уничтожающееся до нового. А кто может опреде­лить величину каждого такого изменения?
   Итак, мысль, что световой след остается долгое время и по исчезании сопровождающего его начала ясного субъективно­го ощущения, совершенно естественна.
   Факт выяснения зрительных ощущений от частоты повто­рения их в одном и том же направлении тоже доказан прямы­ми опытами, хотя сущность этого усовершенствования глаза и остается еще совершенной загадкой. Найдено именно, что путем упражнения увеличивается в значительной степени (конечно, до известного предела) способность глаза отличать друг от друга две чрезвычайно близко лежащие одна от дру­гой точки или линии -- способность, лежащая в основании яс­ного видения плоскостных образов. И замечательно, что глаз взрослого человека совершенствуется при упражнении не­сравненно быстрее, чем теряет приобретенное, когда упраж­нение прекратилось. Выучивается в часы, а не забывает дни. И в этих фактах видна, следовательно, способность зритель­ного аппарата сохранять ощущение в скрытой форме.
   Если же сохранение ощущения в скрытой форме в течение ночи объяснимо, то становится объяснимым и сохранение его на годы. Какие, в самом деле, предметы ребенок помнит: толь­ко те, которые вертятся часто у него перед органами чувств; умрет у него мать, он даже и ее скоро забывает. Но как же, спросит меня теперь читатель, случается, что взрослый чело­век видит иногда другого несколько часов в жизни и потом, встретившись с ним через 10 лет, узнает? Здесь, по-видимо­му, и речи быть не может о сохранении следов; а между тем оно есть и вот как: взрослый человек, встречаясь с другим и на короткое время, получает от него тьму разнородных диск­ретных ощущений: движение и черты лица, поза, походка и манера говорить, звук голоса, предмет разговора и пр. -- все остается в памяти более или менее долго, смотря по силе впе­чатления, но наконец все следы начинают сильно ослабевать. Вдруг встречается другой человек, между дискретными ощу­щениями от которого есть одно очень схожее с соответствую­щим от первого. Последнее оживает, освежается; я как будто
   снова стою перед старым ощущением. Если такого рода усло­вия время от времени повторяются, то след не исчезает. У ребенка же условия эти если и даны, то несравненно в сла­бейшей степени.
   Итак, от частоты повторения реального ощущения или рефлекса ощущение делается яснее, а через это и самое сохра­нение его нервным аппаратом в скрытом состоянии становит­ся прочнее. Скрытый след сохраняется долее и долее, ощуще­ние труднее забывается.
   В этих свойствах лежит вообще условие усовершаемости зрительного аппарата. Если, в самом деле, какое бы то ни было ощущение сохраняется ясно и долго в скрытом состоянии, то достаточно самого незначительного внешнего намека на него, чтобы оно нарисовалось в сознании. Это говорит ежедневный опыт, и отсюда вместе с тем следует: упражнявшемуся долго в одном направлении зрительному аппарату достаточно само­го незначительного толчка, чтобы прийти в привычное воз­буждение.
   То, что сказано для конкретных зрительных ощущений, имеет без сомнения место и для частей их, т. е. для дробных ощущений, получаемых путем анализа. Читатель ведь по­мнит, что и дробные ощущения, по своему происхождению, тождественны с конкретными.
   Дальнейшие характеры памяти, вытекающие из ее главно­го свойства сохранять скрыто ощущения, заключаются, как известно, в том, что память к яркому ощущению сильнее, чем к слабому; притом она вообще тем сильнее, чем недавнее ре­альное ощущение (свежесть впечатления). Оба эти характе­ра вполне объясняются с точки зрения способности зритель­ного нерва сохранять световые следы. Ограничиваясь в самом деле лишь явлениями начала светового следа, когда он имеет еще явственную форму реального ощущения, нетрудно заме­тить, что с усилием внешнего влияния резче и след; то же бывает, когда действительное раздражение, оставаясь одина­ково резким, длится долее. Нетрудно заметить и то, что све­товой след тотчас за прекращением светового возбуждения органа всего сильнее и с удалением от этого момента посто­янно ослабевает. В сходстве этих явлений заключается новое
   iP'-iVM-"- ""'""• .
   доказательство того, что память, как свойство чувствующих аппаратов, действительно заключается в разобранной изме­няемости нерва, последовательной за действием внешнего раздражения.
   Но каким же образом, спросит меня наконец читатель, происходит то, что световое ощущение задерживается имен­но в реальной форме, т. е. зеленый цвет зеленым, круг кругом, треугольник треугольником и проч. Ответить на это нетруд­но. Ощущение круга, треугольника вытекает, как уже извест­но читателю, из того, что различные точки круга и треуголь­ника возбуждают разом отдельные нервные нити. Следова­тельно, нужно только, чтобы это возбуждение сохранилось лишь во всех этих нитях. Это и бывает, потому что, на основа­нии физических законов, возбуждение перейти с деятельной нити на соседнюю, покоящуюся, не может. Что касается до-сохранения зеленого цвета в форме следа, то какого бы фи­зиологического воззрения на процесс перцепции цветов чита­тель ни придерживался, т. е. предполагает ли он существо­вание для зеленого цвета отдельных нервных волокон или принимает разницу лишь в самом процессе нервного возбуж­дения, соответственно физическому различию цветных лучей света, во всяком случае сохранение есть лишь продолжение реального возбуждения, только в значительно слабейшей сте­пени.
   Но вот мысль, которая приходит теперь в голову. На самое чувствительное к свету место зрительной перепонки падают, как сказано выше, у ребенка в один день тысячи световых об­разов. Все они в форме скрытых следов должны удерживать­ся и в результате должна быть непомерная путаница. Как она распутывается? Ответить можно лишь в общих чертах. Се­годня я увидел, положим, 3000 раз зеленый цвет, 500 -- голу­бой и 25 -- желтый. Нет сомнения, что и в результате к завтра будет силен след только зеленого. Завтра же может усилить­ся уже другой, но и зеленый не останется, конечно, во вчераш­нем положении. А в течение первых двух лет, после которых дитя еще плохо отличает неяркие цвета друг от друга, есть время выясниться и всей радуге, т. е. выучиться глазу ощу­щать любой из семи ньютоновских цветов при малейшем на-
   JTZL-
   меке о них. То же можно сказать вообще и относительно очер­таний и форм.
   Итак, в деле чисто зрительных конкретных и дробных ощу­щений связка между отдельными однородными ощущениями есть след; он же сплачивает между собою и конкретное пред­ставление с дробным, поскольку эти две зрительные фазы одно­го и того же акта повторяются в одном и том же направлении.
   В сфере осязательных ощущений присутствие следов до­казано слиянием отдельных осязательных толчков в одно об­щее ощущение при прикосновении пальцем к вертящемуся зубчатому колесу. Известен также и прямой результат суще­ствования этих следов -- усовершаемость осязательного чув­ства, например, на людях, сделавшихся слепыми. Условия развития осязательной памяти, следовательно, те же, что и в зрении.
   Следы от мышечных ощущений доказать прямыми опыта­ми (т. е. субъективными ощущениями) нельзя, а косвенно можно. Стоит только помнить, что мышечное ощущение все­гда сопутствует как акту сокращения мышцы, так и сокра­щенному состоянию последней. Если лягушку обезглавить, повесить вертикально и щипнуть ей палец задней лапки, то она отдернет ногу кверху, т. е. согнет ее во всех сочленениях. Когда движение прекратилось и нога снова повисла вниз, лег­ко заметить, что она остается согнутою во всех сочленениях, особенно сильно в< суставе между голенью и лапой. Сгибание это исчезает постепенно в течение получаса и указывает са­мым очевидным образом, что в спинном мозгу сохраняется рефлекс с кожи на мышцу как след.
   Вкусовые и обонятельные следы знает всякий.
   Одна слуховая память делает, по-видимому, исключение. Слуховые ощущения таких явных следов, как зрительная, не имеют. И только при этом свойстве слух наш способен ощу­щать самые быстрые переливы звуков, т. е. анализировать их во времени. Несмотря, однако, на это отсутствие ощутимых следов, и слуховой нерв, как всякое тело в мире, раз изменив­шись под влиянием звука, не может не удерживать этого из­менения более или менее долгое время; следовательно, и здесь даны условия для суммирования повторительных звуковых
   эффектов. С другой стороны, слуховые ощущения имеют пе­ред другими то важное преимущество, что они уже в раннем детстве ассоциируются самым тесным образом с мышечны­ми -- в груди, гортани, языке и губах, т. е. с ощущениями при собственном разговоре. На этом основании слуховая память подкрепляется еще памятью осязательною. Когда ребенок думает, он непременно в то же время говорит. У детей лет пяти дума выражается словами или разговором шепотом, или по крайней мере движениями языка и губ. Это чрезвычайно часто (а может быть и всегда только в различных степенях) случается и с взрослыми людьми. Я по крайней мере знаю по себе, что моя мысль очень часто сопровождается при закры­том и неподвижном рте немым разговором, т. е. движениями мышц языка в полости рта. Во всех же случаях, когда я хочу фиксировать какую-нибудь мысль преимущественно перед другими, то непременно вышептываю ее. Мне даже кажется, что я никогда не думаю прямо словом, а всегда мышечными ощущениями, сопровождающими мою мысль в форме разго­вора. По крайней мере, я не в силах мысленно пропеть себе одними звуками песни, а пою ее всегда мышцами; тогда явля­ется как будто и воспоминание звуков.
   Как бы то ни было, а слуховая память есть даже у попугая, следовательно, в основе ее не может лежать ничего высокого. Притом слуховой нерв без скрытого следа от звука немыслим.
   И здесь, как в сфере зрительных ощущений, роль слухово­го следа в сущности та же. Им связывается однородное пре­дыдущее с однородным последовательным и сплачивается во времени часть с целым, поскольку лежащие в основе всякого анализа конкретного слухового ощущения две фазы одного и того же акта повторяются в известном направлении. Отсюда память на слова, слоги и сочетания слов и слогов.
   Память зрительную и чисто осязательную можно назвать пространственною.
   Слуховую же и мышечную -- памятью времени.
   Читатель помнит в самом деле, что понятия пространства и времени, поскольку в основе их лежат реальные представ­ления, суть дробные части конкретных зрительно-осязатель­ных и мышечно-слуховых ощущений.
   Теперь следует показать, каким образом сливаются ассо-. циированные ощущения в нечто целое.
   Первое условие этого слияния уже известно читателю. Оно заключается в том, что ассоциация представляет обык­новенно последовательный ряд рефлексов, в котором конец каждого предыдущего сливается с началом последующего во времени. Второе условие упрочения этой ассоциации он тоже знает, но внешним, так сказать, образом, -- это частота повто­рения ассоциации в одном и том же направлении. Теперь же читатель может заглянуть в процесс глубже.
   Ассоциация есть, как сказано, непрерывный ряд касаний конца предыдущего рефлекса с началом последующего. Ко­нец рефлекса есть всегда движение; а необходимый спутник последнего есть мышечное ощущение. Следовательно, если смотреть на ассоциацию только в отношении ряда централь­ных деятельностей, то она есть непрерывное ощущение. В самом деле, в каждых двух соседних рефлексах средние чле­ны их, т. е. ощущения (зрительное, слуховое и пр.) отделены друг от друга только движением, а последнее в свою очередь сопровождается ощущением. Следовательно, ассоциация есть столько же цельное ощущение, как и любое чисто зри­тельное, чисто слуховое, только тянется обыкновенно доль­ше, да характер ее беспрерывно меняется. Явно, что законы памяти относительно ее должны быть те же самые, что и для чисто слуховых конкретных и дробных ощущений. Повторя­ясь часто и оставляя каждый раз след в форме ассоциации, сочетанное ощущение должно выясниться как нечто целое. Но ведь в то же время выясняются и отдельные моменты ее; следовательно, от частоты повторения цельной ассоциации в связи с которою-нибудь из частей выясняется и зависимость первой от последней (разложение сочетанных ощущений на чистые). Выяснение же это ведет к тому, что малейший вне­шний намек на часть влечет за собою воспроизведение целой ассоциации. Если дана, например, ассоциация зрительно-ося­зательно-слуховая, то при малейшем внешнем намеке на ее часть, т. е. при самом слабом возбуждении зрительного или слухового, или осязательного нерва формою или звуком, за­ключающимся в ассоциации, в сознании воспроизводится она
   80
   целиком. Это явление встречается на каждом шагу в созна­тельной жизни человека и повторяется не только на ассоциа­циях из ощущений, т. е. на полных представлениях, но и на сочетаниях этих полных представлений между собою и с по­нятиями (дробными представлениями) в ряды. Взрослый че­ловек умеет отличать случаи, когда внешнее чувственное воз­буждение вызывает у него одно соответствующее ощущение, представление или ассоциированный ряд последних. Первое бывает, когда перед глазами человека, очень сильно занятого мыслью, стоит предмет, не имеющий отношения к мысли, и человек, хотя не видит, собственно говоря, предмета, однако смутно ощущает его присутствие -- это ощущение. При по­добных же условиях ощущение часто выяснено настолько, что человек видит форму. Наконец, в случаях, когда внешний предмет вызывает, как говорится, мысль, здесь явным обра­зом воспроизводится ассоциация.
   В сфере зрительных ощущений есть факты, доказываю­щие с поразительной ясностью только что развитой закон воспроизведения сочетанных ощущений. Примеры эти пока­зывают в то же время очень наглядно, какое огромное психо­логическое значение имеет сочетание ощущений. Эти два об­стоятельства заставляют меня развить один из таких приме­ров подробно
   Известно, что изображения на сетчатой оболочке бывают от одного и того же предмета тем меньше, чем он больше удален от глаза, и наоборот. Поэтому часто случается, что образ на сет­чатке бывает от маленького, но очень близкого предмета, боль­ше, чем от большого, но далекого. На этом основании палец руки может, например, казаться нам длиннее церкви, если дер­жать его близко от глаза и на церковь смотреть издалека Взрос­лый человек, конечно, не поддастся этому обману -- он, как говорится, знает из опыта, что церковь всегда длиннее его са­мого; следовательно, он составляет правильные умозаключения о величине сравниваемых предметов на основании опыта. -- Таким образом, понятие о величине различно удаленных от глаза предметов есть, по-видимому, результат мышления; а между тем следующий очень простой опыт доказывает про­тивное, если в темной комнате, освещаемой одной свечкой, за-
   крыть на несколько мгновений оба глаза, потом, открывши один из них, посмотреть им пристально секунды 2,3 на свечку и потом снова закрыть глаза, то в темном поле зрения несколь­ко времени будет рисоваться еще образ свечки -- световой след; пробуйте в то время, пока он не пропал, вообразить себе, не открывая глаз, что вы смотрите вблизь -- световой след ста­новится меньше, смотрите вдаль -- он расширяется. Вот объяс­нение этому явлению: в основе реального представления о ве­личине всякого предмета, рассматриваемого одним глазом, ле­жит реальная величина изображения на сетчатке и степень напряжения мышц, производящих приспособление глаза к рас­стояниям; если при постоянстве первой величины (как в нашем примере) изменяется вторая, то изменяется и представление, вытекающее из сочетания обоих ощущений (зрительно-мы­шечной ассоциации). Приведенная в примере зрительно-мы­шечная ассоциация всю жизнь повторялась в следующем на­правлении: при одной и той же величине реальных образов на сетчатке от двух различно удаленных предметов дальнему -- большему -- соответствовало смотрение вдаль, ближнему -- меньшему -- смотрение вблизь. Оттого ассоциация (представ­ление о величине) и воспроизводилась в форме большего пред­мета, когда мы аккомодировали глаз вдаль, и меньшего при ак­комодации вблизь.
   Другой интересный пример я приведу из сферы кожных ощущений.
   Известно, что чувство холода часто вызывает у людей так называемую гусиную кожу -- сокращение особенных малень­ких мышц в коже. Явление это есть, очевидно, рефлекс, ослож­ненный сознательным ощущением холода, и в этом смысле оно совершенно невольно. А между тем я знаю господина., который способен вызывать у себя гусиную кожу даже в теплой комна­те -- для этого он должен только вообразить, что ему холодно. В этом замечательном случае воображение производит одина­ковый эффект с реальным чувственным возбуждением.
   Итак, что такое акт воспроизведения психических образо­ваний? Со стороны сущности процесса это столько же реаль­ный акт возбуждения центральных нервных аппаратов, как любое резкое психическое образование, вызванное действи-
   82.
   тельным внешним влиянием, действующим в данный момент на органы чувств. Я утверждаю, следовательно, что со сторо­ны процесса в нервных аппаратах в сущности все равно -- ви­деть перед собою действительно человека или вспоминать о нем. Разница между обоими актами лишь следующая: когда я человека действительно вижу, то между тьмой ощущений, получаемых мною от него, всего яснее и резче зрительные, потому что зрительное внимание постоянно поддерживается реальными зрительными возбуждениями (а если человек этот говорит чрезвычайно любопытные вещи, то я его лучше слы­шу, чем вижу; о причинах этого будет говориться в отделе о страстях). Когда же я этого человека в.споминаю, то первым толчком бывает обыкновенно какое-нибудь внешнее влияние в данную минуту, существовавшее между множеством тех, при которых я человека видел; толчок этот и вызывает весь ряд ощущений, существующих от этого человека в форме следа, -- в сознании и начинает мелькать то фигура этого человека, то его слова, то движение лица или рук и пр. При этом часто труд­но разобрать, какое из представлений сильнее, на том основа­нии, что вниманию нет возможности фиксироваться на каком-нибудь одном очень долго. Всякий, однако, знает, что, напри­мер, человека с очень резкой внешностью и обыкновенным голосом вспоминают сильнее образами, чем звуками, и наобо­рот. Причина та, что скрытые следы, в своей силе, вполне зави­сят от резкости действительных впечатлений.
   Итак, повторяю еще раз: между действительным впечат­лением с его последствиями и воспоминанием об этом впечат­лении, со стороны процесса, в сущности нет ни малейшей раз­ницы. Это тот же самый психический рефлекс с одинаковым психическим содержанием, лишь с разностью в возбудителях. Я вижу человека, потому что на моей сетчатой оболочке дей­ствительно рисуется его образ, и вспоминаю потому, что на мой глаз упал образ двери, около которой он стоял.
   Теперь читателю становится, конечно, понятно значение частоты повторения одного и того же акта в деле психическо­го развития. Повторение есть мать изучения, т. е. большего Уяснения всех психических образований.
   Законы скрытых следов, в приложении к заучиванию мы­шечных движений вообще, очень просто объясняют и тот мо­мент этого заучивания, который мы назвали инстинктивным обезьянничеством ребенка под слуховым и зрительным кон­тролем. Для ясности я разовью свою мысль на примере за­учивания имени какой-нибудь вещи. У ребенка, как читатель знает, рефлексы с глаза и уха существуют, между прочим, и на голос: он кричит и при виде чего-нибудь, и при звуках. В скрытом следе у него остается в первом случае ассоциация зрительно-мышечно-слуховая, во втором слухо-мышечно-слуховая. В последней, на основании закона выяснения ощу­щения, слуховые члены могут выясниться всего скорее в том случае, когда между ними есть сходство. Они и выясняются, поскольку такое существует. Ребенок слышит мычание коров и сам кричит. В его крике, по-видимому, совершенно бесфор­менном, следовательно и в скрытом следе от последнего, есть, однако, звуковые элементы, сходные с мычанием -- муу. Слу-хо-мышечно-слуховая ассоциация и должна необходимо ви­доизмениться при ее повторении в том отношении, что сход­ные слуховые элементы становятся все яснее и яснее; вместе с этим упрочивается и то положение голосовых аппаратов, которое соответствует сходным частям звуков. На этом осно­вании всего скорее выясняется такая ассоциация, в которой слуховые члены сходны.
   Естественно после этого, что ребенок, при виде коровы, мычит по-коровьему -- обезьянничает слухом и вместе с этим учится называть вещи именами. Названию неодушевленных беззвучных предметов он выучивается, в самом деле, точно так же. Мать или кормилица ассоциирует в его голове зри­тельный образ вещи с звуком, и эту ассоциацию нужно возоб­новлять в голове ребенка сотни, тысячи раз, чтобы в его слу-хо-мышечно-слуховой ассоциации последние члены выясни­лись вполне, т. е. чтобы он мог выговаривать имя.
   Зрительное обезьянничество ребенка с его последствием, заучением движений, я уже не стану развивать на примере. Скажу только, что все дело сводится здесь на выяснение зри­тельных членов в зрительно-мышечно-зрительной ассоциа­ции ребенка.
   деУ"Лт"
   Таким образом, учением о скрытых следах выяснились, вероятно, читателю и те стороны психического развития, ко­торые оставались для него неясными: уяснение ощущений, представлений и т. д. от частоты повторения и процесс заучи­вания мышечных движений.
   В заключение я прошу читателя обратить внимание на следующую сторону воспроизведения впечатлений.
   Было сказано, что во всяком полном психическом рефлек­се конец его, как мышечное движение, необходимо сопровож­дается ощущениями (мышечными); след от полного рефлек­са, как скрытое ощущение, заключает, стало быть, в себе и начало, и продолжение, и конец всего акта. Отсюда следу­ет, что весь акт выясняется в сознании как целое. Но в то же время путем анализа ассоциированных ощущений, представ­лений и т. д. выясняются и отдельные моменты всего акта -- начало, продолжение, конец; следовательно, в сознании выяс­няется и сложность акта, зависимость движения от представ­ления. Об этих отношениях различных моментов психиче­ского рефлекса будет еще упомянуто ниже, при разборе акта мышления.
   Теперь же я имею право резюмировать все до сих пор ска­занное в следующую общую формулу.
   Все без исключения психические акты, не осложненные страстным элементом (об этих будет речь ниже),развивают­ся путем рефлекса. Стало быть, и все сознательные движения, вытекающие из этих актов, движения, называемые обыкно­венно произвольными, суть в строгом смысле отраженные.
   Таким образом, вопрос, лежит ли в основе произвольного движения раздражение чувствующего нерва, решен утверди­тельно. Вместе с этим стало уже понятно, отчего в произволь­ных движениях это чувствующее возбуждение часто вовсе незаметно, по крайней мере неопределимо.
   На это причин очень много, все же они сводятся на следу­ющие общие:
   1. Очень часто, если не всегда, к ясной по содержанию ас­социации, например к зрительно-слуховой, примеши­вается темная мышечная, обонятельная или какая дру­гая. По резкости первой вторая или вовсе не замечает-
   ся, или очень слаба. Тем не менее она существует, и достаточно прийти ей на миг в сознание, чтобы вслед •за тем выступило и зрительно-слуховое сочетание. Пример: днем я занимаюсь физиологией, вечером же, ложась спать, думаю о политике. При этом случается, конечно, подумать иногда и о китайском императоре. Этот слуховой след ассоциируется у меня, следова­тельно, с ощущениями лежания в постели: мышечны­ми, осязательными, термическими и пр. Бывают дни, когда или от усталости, или от нечего делать, ляжешь в постель и вдруг в голове -- китайский император. Говорят обыкновенно, что это посещение ни с того ни с сего, а выходит, что он у меня был вызван ощущени­ем постели. Теперь же, как я написал этот пример, он будет и часто моим гостем, потому что ассоциируется с более резкими представлениями.
   2. К ряду логически связанных представлений ассоции­руется не имеющее к ним ни малейшего отношения. В таком случае человеку кажется странным выводить ряд мыслей, появившихся в его голове, из этого пред­ставления; а между тем оно-то и было толчком к этим мыслям.
   3. Ряд сочетанных представлений длится иногда в созна­нии очень долго. Выше было сказано, что идеальные пределы его -- просыпание утром и засыпание ночью. В таких случаях человеку очень трудно припомнить, что именно вызвало в нем данный ряд мыслей.
   Как <5ы то ни было, а в большинстве случаев и при вни­мательности человека к самому себе, внешнее влияние, вы­звавшее данный ряд представлений, всегда может быть под­мечено.
   ї 12. Обращаюсь теперь ко второму вопросу: играет ли в процессе происхождения произвольных движений какую-нибудь роль механизм, известный уже из истории рефлексов под именем задерживателя их? С той минуты, как процесс произвольных движений, по своей сущности, отождествлен с развитием рефлексов, вопрос этот имеет уже законное осно­вание быть сделанным.
   Итак, существуют ли факты в сознательной жизни челове­ка, указывающие на резкое задерживание движений? Фактов этих так много и они так резки, что именно на основании их люди и называют движения, происходящие при полном созна­нии, произвольными. Что лежит в самом деле в основе обык­новенного воззрения на такие движения? То, что человек под влиянием одних и тех же условий, внешних и нравственных, может произвести известный ряд движений, может не произ­вести их вовсе и, наконец, может произвести движения совер­шенно противоположного характера. Люди с сильной волей побеждают, как известно, самые неотразимые, по-видимому, невольные, движения; например, при очень сильной физиче­ской боли один кричит и бьется, другой может переносить ее молча, покойно, без малейших движений, и, наконец, есть люди, которые могут даже производить движения, совершен­но несовместные с болью, например, шутить, смеяться.
   В сознательной жизни есть, следовательно, случаи задер­жания и таких движений, которые для всех кажутся неволь­ными, и таких, которые обыкновенно носят название произ­вольных. Поскольку, однако, последние следуют в процессе своего развития основным законам рефлекса, естественно думать, что и механизм задерживания обоего рода движений один и тот же.
   В 1-й главе, по поводу происхождения невольных движе­ний при ожиданности чувственного возбуждения, уже было замечено, что подобного рода явления объясняются всего проще введением в деятельность отражательного аппарата нового элемента, задерживающего эту деятельность. Были упомянуты и опыты, делающие присутствие таких механиз­мов в головном мозгу лягушки несомненным, а у человека весьма вероятным.
   Нам нужно теперь проверить эту гипотезу в отношении произвольных движений.
   Итак, выхожу из нее, как из истины: головной мозг чело­века заключает в себе механизмы, задерживающие мышечные Движения. Но почему же, спросит читатель, деятельность этих механизмов распределена так неравномерно по людям? Если бы в основе акта задерживания движений лежала орга-
   0x01 graphic
   ническая причина, то казалось бы, что это явление не терпело бы на людях таких страшных колебаний, как показывает дей­ствительность (слабая нервная женщина и какой-нибудь отъявленный стоик), явление задерживания движений долж­но было бы существовать и в ребенке? Оно и существует во всех случаях, но управлять задерживанием движений нужно учиться точно так же, как самым движениям. Никто, напри­мер, не сомневается, что у ребенка при рождении его на свет есть уже все нервные центры, которые управляют впослед­ствии актом ходьбы, разговора и пр., а между тем и этим ак­там он должен прежде выучиться.
   Мы и займемся теперь актом воспитания в ребенке способ­ности задерживать движения, или, строго говоря, уничтожать последний член целого рефлекса.
   Детский возраст характеризуется вообще чрезвычайной обширностью отраженных движений при относительной сла­бости (для взрослого человека) внешних чувственных воз­буждений. Рефлексы с уха и глаза распространяются, напри­мер, чуть не на все мышцы тела. Приходит, однако, время, когда движения, как говорится, группируются: из массы дей­ствовавших беспорядочно мышц выделяется одна, две целые группы, и движение, становясь ограниченнее, принимает уже определенную физиономию. Вот в этом-то ограничении и играют роль механизмы, задерживающие движение. Для большей простоты проследим акт перехода от сгибания всех пальцев руки разом к сгибанию одного. Если в организации ребенка даны первоначальные условия (как это и есть на са­мом деле) для сгибания всех пальцев разом, то явно, что дви­гать одним можно только при способности удерживать от движения остальные четыре. Другое объяснение немыслимо. Как же происходит это задерживание? Можно, во-первых, думать, что пальцы удерживаются от сгибания деятельностью мышц, действующих противоположно сгибающим, т. е. со­кращением разгибающих; в этом предположении на первый раз чрезвычайно много основательного. В самом деле, чтобы удержать четыре пальца в покое, нужно только, чтобы, во все время сгибания одного, разгибатели остальных четырех по своей деятельности имели самый незначительный перевес
   над сгибателями их. Правда, что перевес этот должен был бы сопровождаться некоторым мышечным ощущением, потому что этот покой есть все-таки результат противоборства двух систем мышц; но ощущение должно быть очень слабо, следо­вательно может быть и не замечено рядом с ясным мышечным ощущением от сгибающегося пальца. Дело объясняется, по-видимому, без всякого участия особенных механизмов, задер­живающих движение, и сводится на деятельность мышц-ан­тагонистов. Принять, однако, этого объяснения вполне нельзя. Вообразите себе на самом деле, что причина, вызыва­ющая сгибание всех пальцев разом, очень сильна. Тогда при сгибании одного пальца и стремление к согнутию остальных четырех должно быть очень сильно, стало быть остаться в покое последние могут только при сильной деятельности мышц-антагонистов. Сгибание одного пальца сопровожда­лось бы тогда чрезвычайно резким мышечным ощущением и в других. Этого-то и не бывает. Человек с идеально сильной волей может выносить боль абсолютно покойно, т. е. без со­кращения мышц.
   Следовательно, нисколько не отвергая возможности за­держания движений с помощью сокращений мышц-антаго­нистов и принимая даже действительное существование это­го акта при многих процессах уничтожения сознательных движений, все-таки приходится допустить в некоторых из этих актов деятельность механизма, действующего на отра­женное движение подобно бродячему нерву на сердце, т. е. де­ятельность, парализующую мышцы.
   Как бы то ни было, а отсюда следует, что во всех случаях, где сознательные психические акты остаются без всякого внешнего выражения, явления эти сохраняют тем не менее природу рефлексов. Принимая в самом деле в этих случаях за основу уничтожения данного движения деятельность мышц-антагонистов, концом акта является чисто мышечное движе­ние; при другом же объяснении конец рефлекса есть акт, впол­не эквивалентный возбуждению мышечного аппарата, т. е. двигательного нерва и его мышцы.
   Что касается до пути развития способности задерживать конец рефлексов, то первый случай подходит в этом отноше-
   нии вполне к истории развития группированных мышечных движений вообще, и громадная разница во внешнем выраже­нии обоих явлений (между движением действительно проис­ходящим и задержанием его) сводится здесь в самом деле лишь на различие мышц, участвующих в движении. Первый толчок есть, стало быть, инстинктивная подражательность ребенка, руководство -- мышечное ощущение и анализ его, а средства -- частота повторения. Когда ребенок выучился уже управлять своими мышцами, т. е. когда он ходит и говорит (следовательно, слышит слова), воспитание задерживающей способности продолжается развитием в его голове такого рода ассоциированных понятий: "не делай того-то и того-то, а то будет то-то и то-то". Часто к этим увещаниям ассоцииру­ют и теперь для вящего назидания какие-нибудь резкие ощу­щения и страшно грешат этим перед будущностью ребенка: при такой системе воспитания моральность мотива, которая должна быть одна положена в основу действий ребенка, за­слоняется для него более сильным ощущением страха, и та­ким-то образом разводится на свете печальная мораль запу­ганных людей.
   Путь развития способности, парализующей движение (прошу не забывать читателя, что для человека это гипотеза), чрезвычайно темен, потому что единственным руководите­лем в этом деле может служить лишь то ощущение, которое сопряжено с покоем мышц. Читатель лучше всего познако­мится с сказанным, произведя над собой следующий опыт: пусть он по окончании акта выдыхания задержит следующее затем невольно вдыхание. В течение первых секунд он поло­жительно ничего ясного не ощущает (сознает лишь косвенны­ми путями, что его мышцы в покое); потом является какое-то ощущение, но не в мышцах, заставляющее вздохнуть.
   Описанный пример принадлежит бесспорно к таким, в которых задержание движения происходит абсолютно без всякого деятельного сокращения мышц; может, следователь­но, быть объяснен лишь деятельностью аппарата, парализу­ющего невольные дыхательные движения. И читатель видит в этом типическом примере, как слабы в самом деле мышеч-
   ные ощущения, сопровождающие задержание. Этому обсто­ятельству следует, конечно, прописать то, что педагоги не умеют до сих пор развивать в людях способности парализо­вать внешние проявления своей психической деятельности. Оттого же искусные в этом отношении люди вообще редки и считаются некоторым образом случайной игрой природы. Что касается до дальнейших средств развития этой способно­сти, то и здесь, как при изучении всякого рода мышечных дви­жений, главную роль играет частое повторение акта. Тепе­решний французский император отличается, как говорят, уменьем скрывать до бесстрастия все внутренние порывы, и это дается ему, как прибавляют далее, неутомимым изуче­нием своей физиономии перед зеркалом. Более резкие дока­зательства сказанному я имею, впрочем, на собаках. Чтобы читатель понял их, мне, однако, необходимо сказать предва­рительно несколько слов о пути возбуждения к деятельности мозговых механизмов, задерживающих рефлексы. У лягуш­ки, где механизмы эти доказаны в головном мозгу несомнен­ным образом, они возбуждаются, т. е. задерживаются рефлек­сы, каждый раз, когда сильно раздражается чувствующий нерв. Вероятно, то же самое происходит и при слабом возбуж­дении последнего, но эффект в этом случае так слаб, что не может быть открыт нашими тупыми средствами. У лягушки, следовательно, механизмы, задерживающие движение, воз­буждаются путем рефлекса.
   Приняв существование подобных механизмов, как логичес­кую необходимость, и у человека, следует принять вместе с тем и возбуждаемость их путем рефлекса. Отсюда вытекает, что вообще, если человек или другое животное часто подвергается в жизни резким внешним влияниям, действующим на его чув­ства, то для такого человека и животного есть много шансов сильно развить в себе способность противостоять им.
   Про наш простой народ, ведущий суровую, трудовую жизнь, ходит молва, что он переносит страшные боли совер­шенно спокойно и без всякой аффектации, т. е. без всякого осложнения процесса страстными представлениями. С разви­той точки зрения этот так называемый признак грубости не­рвов понятен. Понятно также и то, что, при обычном воспита-
   нии детей так называемого развитого класса, подобная гру­бость нервов и для взрослых людей этого класса недостижима.
   Следующий пример доказывает развитое выше еще яснее. Я, как физиолог, часто поставлен в печальную необходимость делать опыты над живыми животными, и мне случалось ви­деть между собаками-плебеями, т, е. живущими где попало и питающимися чем бог послал, истинных героев: при самых сильных болях они позволяют себе лишь постонать. С ком­натными же и особенно дамскими собачками этого никогда не бывает. У собаки-то уж конечно нет аффектации. Дело гово­рит за себя ясно.
   Итак, рядом с тем, как человек, путем часто повторяю­щихся ассоциированных рефлексов, выучивается группиро­вать свои движения, он приобретает (и тем же путем ре­флексов) и способность задерживать их. Отсюда-то и вытека­ет тот громадный ряд явлений, где психическая деятельность остается, как говорится, без внешнего выражения, в форме мысли, намерения, желания и пр.
   Теперь я и покажу читателю первый и главнейший из ре­зультатов, к которому приводит человека искусство задержи­вать конечный член рефлекса. Этот результат резюмирует­ся умением мыслить, думать, рассуждать. Что такое в самом деле акт размышления? Это есть ряд связанных между собою представлений, понятий, существующий в данное время в со­знании и не выражающийся никакими вытекающими из этих психических актов внешними действиями. Психический же акт, как читатель уже знает, не может явиться в сознании без внешнего чувственного возбуждения. Стало быть, и мысль подчиняется этому закону. А потому в мысли есть начало ре­флекса, продолжение его, и только нет, по-видимому, конца -- движения.
   Мысль есть первые две трети психического рефлекса. При­мер объяснит это всего лучше.
   Я размышляю в эту минуту совершенно покойно, без ма­лейшего движения: "колокольчик, который лежит у меня на столе, имеет форму бутылки; если взять его в руку, то он ка­жется тверДым и холодным, а если потрясти, то зазвенит".
   Это -- мысль, как и всякая другая. Разберем главные фазы развития этой мысли с детства.
   Когда мне было около года, тот же колокольчик произво­дил во мне следующее: смотря на него, или смотря и беря его вместе с тем в руки, или, наконец, просто беря без смотрения, я махал руками и ногами, колокольчик у меня звенел, я радо­вался и прыгал пуще. Психическая сторона цельного явления состояла в ассоциированном представлении, где сливалось зрительное, слуховое, осязательное, мышечное и, наконец, термическое ощущение.
   Через два года я стоял на ногах, тряс в руке колокольчик, улыбался и говорил динь-динь. Здесь рефлексы со всех мышц тела перешли лишь на мышцы разговора. Психическая сторо­на акта ушла уже далеко вперед: ребенок узнает колокольчик и по одной форме, и по звуку, и по ощущению его в руке, он познакомился даже с ощущением холода. Все это продукты анализа.
   Ребенок развивается дальше: способность задерживать рефлексы явилась вполне, а между тем и интерес к колоколь­чику притупляется больше и больше (раз ведь было уже ска­зано, что всякий нерв от слишком частого упражнения в од­ном и том же направлении устает, притупляется). Приходит время, когда ребенок позвонит колокольчиком даже без улыб­ки. Тогда он, конечно, уже в состоянии выразить мою мысль, поставленную в начало примера, и словом. Здесь мысль вы­ражается словом -- рефлекс остается лишь в разговорных мышцах.
   Путем мышечно-слуховой дизассоциации ребенок уже и в эти года может отделять в сознании слуховые ощущения слов, составляющих мысль, от мышечных движений разговора, выражающего ее. Кроме того, он владеет уже и способностью задерживать разговор. Ясно, что даже ребенок может мыслить о колокольчике совершенно покойно.
   Когда говорят, следовательно, что мысль есть воспроизве­дение действительности, т. е. действительно бывших впечат­лений, то это справедливо не только с точки зрения развития мысли с детства, но и для всякой мысли, повторяющейся в этой форме хоть в миллион первый раз, потому что читатель
   уже знает, что акты действительного впечатления и воспро­изведения его со стороны сущности процесса одинаковы.
   Я остановлюсь несколько на свойствах мысли, чтобы быть впоследствии понятным читателю, когда дело дойдет до об­манов самосознания.
   Мысль одарена в высокой степени характером субъектив­ности. Причина этому понятна, если вспомнить историю раз­вития мысли. В основе ее лежат в самом деле ощущения из всех сфер чувств, которые наполовину субъективны; да и са­мые зрительные и осязательные ощущения, имеющие, как известно, вполне объективный характер в минуту своего про­исхождения, могут делаться в мысли вполне субъективными, потому что большинство людей думает и об осязательных, и о зрительных представлениях словами, т. е. чисто субъек­тивными слуховыми ощущениями. Наконец, независимо от этого перевертывания в мысли объективных ощущений в субъективные (путем зрительно-осязательно-слуховой диз-ассоциации), зрительные и осязательные ощущения в мысли, даже в том случае, если мы думаем образами, не имеют обык­новенно реальной яркости, то есть образы в мысли не так ясны, как в действительности. Причина этому заключается, конечно, в том, что зрительные и осязательные ощущения ас­социируются с другими; следовательно, в мысли вниманию нет причины остановиться именно на зрительном, а не на слу­ховом ощущении; при действительной же встрече с внешним предметом глазами или рукой условие для внимания в эту сторону дано. Как бы то ни было, а отсюда следует, что при­сутствие образных представлений в мысли не может мешать субъективности характера последней.
   Когда, таким образом, все характеры мысли выяснились для читателя, ему уже становится понятно, каким образом человек приучается отделять в сознании мысль от вытекаю­щего из нее внешнего действия, поступка. В каждом челове­ке, в самом деле, под влиянием какого-нибудь чувственного возбуждения, раз вслед за мыслью является поступок, другой раз движение задерживается и акт останавливается (по-види­мому) на мысли, наконец, третий раз под влиянием той же мысли является поступок, отличный от первого. Явно, что
   мысль, как нечто конкретное, должна отделиться от действия, являющегося тоже в конкретной форме. Так как притом по­следовательность двух актов принимается обыкновенно за признак их причинной связи (posfhoc ergo propter hoc), то мысль считается обыкновенно причиной поступка. В случае же, если внешнее влияние, т. е. чувственное возбуждение, остается, как это чрезвычайно часто бывает, незамеченным, то, конечно, мысль принимается даже за первоначальную при­чину поступка. Прибавьте к этому очень резко выраженный характер субъективности в мысли, и вы поймете, как твердо должен верить человек в голос самосознания, когда оно гово­рит ему подобные вещи. Между тем это величайшая ложь. Первоначальная причина всякого поступка лежит всегда во внешнем чувственном возбуждении, потому что без нега ника­кая мысль невозможна.
   Кажущаяся возможность для одной и той же мысли выра­жаться у одного и того же человека различными внешними поступками вводит человеческое самосознание в новую сфе­ру ошибок. Человек, как говорится, часто обдумывает под влиянием какой-нибудь мысли свой образ действий и между различными возможными поступками выбирает какой-ни­будь один. Это значит: у человека под влиянием известных внешних и внутренних условий является средний член пси­хического рефлекса (так я буду называть для краткости вся­кий цельный акт сознательной жизни), к которому в форме же мысли присоединяется и представление о конце рефлекса. Если этих концов для одной и той же середины было несколь­ко (потому что рефлекс происходил при различных внешних условиях), то естественно, что они являются один вслед за другим. Какими же роковыми мотивами обусловливается так называемый выбор между концами рефлекса, т. е. предпочте­ние одного перед другими, мы увидим далее.
   Таким образом, и на второй вопрос дан положительный ответ. В ряду психических рефлексов много есть таких, где происходит задержание последнего члена их -- движения.
   ї 13. Обращаюсь, наконец, к третьему и последнему от­делу актов сознательной жизни, к психическим рефлексам
   с усиленным концом. Сумма относящихся сюда явлений об­нимает всю сферу страстей.
   Наша задача будет заключаться здесь исключительно в ста­рании доказать читателю, что страсть, с точки зрения своего развития, принадлежит к отделу усиленных рефлексов.
   Начало страсти лежит, как уже сказано в главе о неволь­ных движениях, в элементарных чувственных наслаждениях ребенка. Ярко окрашенная вещь, звук колокольчика и т. п. вызывают у него несоразмерно обширные отраженные дви­жения. Это возбужденное состояние относительно одного и того же предмета продолжается, однако, не долго; ребенка в 3,4 года уже не забавляет какой ни на есть предмет красно­го цвета: он любит ярко раскрашенную картинку, нарядную куклу, жадно слушает рассказы о всякого рода блеске и пр. Явно, что у него, по мере развития конкретных представле­ний, приятные ощущения от некоторых из их свойств слива­ются, так сказать, с цельным представлением, и ребенок на­слаждается уже целым образом, формой, рядом звуков. Целое представление получает таким образом характер страстности. Привязанность ребенка к матери, кормилице имеет тот же ис­точник: с представлениями о них у него постоянно ассоции­руются наслаждения во всех сферах чувств, преимуществен­но же, конечно, наслаждение от еды. Поэтому детей недаром называют эгоистами.
   Рядом с развитием страстных психических образований в ребенке появляются и желания. Он любил, например, образ горящей свечки и уже много раз видал, как ее зажигают спич­кой. В голове у него ассоциировался ряд образов и звуков, предшествующих зажиганию. Ребенок совершенно покоен и вдруг слышит шарканье спички -- радость, крики, протягива-нье руки к свечке и пр. Явно, что в его голове звук шарканья спички роковым образом вызывает ощущение, доставляющее ему наслаждение, и оттого его радость. Но вот свечки не за­жигают, и ребенок начинает капризничать и плакать. Говорят обыкновенно, что каприз является из неудовлетворенного желания.
   Другой пример: сегодня, при укладывании ребенка в по­стель, ему рассказали сказку, от которой он пришел в восторг,
   т. е. в голове его ассоциировались страстные слуховые ощу­щения с ощущениями от постели. Завтра, при укладывании, он непременно потребует сказку и будет ныть до тех пор, пока не расскажут.
   Очевидно, что воспоминание о наслаждении, будучи стра­стным, отличается, однако, от действительного наслаждения, подобно тому как голод, жажда, сладострастье в форме жела­ния отличаются от еды, питья и пр. Желание, как с психоло­гической, так и с физиологической точки зрения, молено во­обще поставить рядом с ощущением голода. Зрительное же­лание отличается от голода, жажды, сладострастья лишь тем, что с томительным ощущением, общим всем желаниям, свя­зывается образное представление; в слуховом, рядом с томле­нием, является представление звука и пр. Собственно же то­мительное ощущение вытекает из особенной, до сих пор необъяснимой, организации нервных аппаратов, по которой недостаточность упражнения их выражается всегда тоскли­выми ощущениями.
   Теперь читателю понятен и механизм каприза. Всякого рода желание, будучи столь же томительным, как голод и жажда, должно вызывать при долгом неудовлетворении ту же реакцию, как и последние. От голода и жажды ребенок обык­новенно капризничает и плачет, стало быть там должно быть тоже.
   Дальнейшее условие развития страсти, данное устрой­ством нервных аппаратов, заключается в том, что чем чаще (частоте и силе повторения существуют, однако, определен­ные пределы) действуют эти аппараты, тем настоятельнее и сильнее становится в них потребность к деятельности. Три четверти обитателей Европы неумеренностью в пище и питье усиливают и учащают в себе появление голода или жажды; та же самая история повторяется с неумеренными в половых наслаждениях. Закон этот, в приложении к наслаждениям в сферах высших чувств, т. е. к зрению и слуху, объясняется очень просто. Чем чаще в самом деле повторяется какой-ни­будь страстный психический рефлекс, тем с большим и боль­шим количеством посторонних ощущений, представлений, понятий он ассоциируется, и тем легче становится, следова-
   4 И. М. Сеченов
   тельно, акт воспроизведения в сознании страстного рефлек­са в форме мысли, т. е. желания.
   Отсюда следует, что процесс развития страсти подчиняет­ся тем же законам, как, например, развитие представлений из ощущений. Толчок -- инстинктивное стремление к чувствен­ному наслаждению, средства -- частота повторения его или, что все равно, психического рефлекса.
   Но вот и разница между обоими актами. При частоте по­вторения рефлекса в одном и том же направлении психичес­кая сторона его (ощущение, представление и пр.), независи­мо от примешанного к ней страстного элемента, становится яснее и яснее (путем ассоциации и анализа); наоборот, страс­тность во многих случаях исчезает. Ребенку надоедают одни и те же игрушки; что его восхищало в 2 года, к тому он делает­ся равнодушным в 5, а взрослый человек бывает вообще рав­нодушным зрителем детских забав и радостей. Из этого вы­водят обыкновенно следующее заключение: человек устроен так, что одно и то же впечатление, как бы приятно оно ни было, со временем приедается; а отсюда многие идут дальше и говорят: нервы наши устроены так, что одно и то же прият­ное впечатление, часто повторяясь, надоедает им.
   Вот единственные физиологические факты, которые мо­гут говорить в пользу того, что нерву прискучивает одно и то же впечатление. Если цветные лучи света, например красные, действуют долго на глаз, то ощущение к красному цвету при­тупляется больше и больше, -- что казалось ярким, кажется под конец все бледнее и бледнее. Один и тот же музыкальный тон действует неприятно на ухо, если долго тянется. Наобо­рот, ухо может слушать долго и с удовольствием переходы из одного тона в другой. Так же и с глазом: на игру цветов мож­но смотреть дольше с удовольствием, чем на один и тот же цвет. Факты эти ложатся в основу разбираемых явлений сле­дующим образом. Всякое внешнее влияние с неподвижными свойствами, при встрече с ребенком, должно было проходить в его сознании все фазы своего меркнущего состояния. При частом повторении его разница между яркостью начала и бледностью конца (между страстностью и бесстрастием) дол­жна была выступать для сознания резче и резче. Начало оста-
   валось страстным в положительную сторону, конец же при­обретал более и более отрицательно-страстный характер Эти два ощущения, будучи даны всегда вместе, необходимо дол­жны уравновешиваться. В пользу такого объяснения есть тьма фактов. Можно любить, например, какое-нибудь куша­нье, ну хоть жареных рябчиков, и очень долго есть их с удо­вольствием; всякий знает, однако, что первый рябчик, после долгого воздержания от них, несравненно вкуснее 10-го, а попробуйте угощать себя ими ежедневно несколько месяцев сряду, придет время, что и смотреть на них противно. Явно, что последнее состояние в сравнении с ощущениями от пер­вого рябчика имеет отрицательно-страстный характер, кото­рый в приведенном примере, постоянно усиливаясь, должен сначала уравновесить положительно-страстное ощущение, а потом пересилить его.
   В процессе исчезания страстности из многих психических рефлексов играет, впрочем, роль и другое очень важное обсто­ятельство. При частом повторении одного и того же рефлек­са с примесью страстности, является, наконец, дробление кон­кретного впечатления. После минуты восторга от общего вида куклы, попавшей в руки ребенку, он начинает анализировать ее. Процесс повторяется, и продукты анализа выступают в сознании ярче и ярче; другими словами, они воспроизводят­ся при всяком удобном случае легче и легче. Стало быть, вос­торг от конкретного ощущения уступает место ясности спо­койного представления. Я не хочу этим сказать, однако, что анализ во всех случаях убивает наслаждение: частями можно наслаждаться часто не меньше, чем целым; притом аналитик не теряет способности чувствовать конкретно.
   Исчезанию страстности в психическом рефлексе помога­ет далее и замена старого представления подобным же новым. Положим, у ребенка всего одна очень плохая игрушка и он нигде не видит другой лучшей. Своя игрушка доставляет ему, конечно с промежутками, очень долго удовольствие. Но вот он видит на миг другую, которая, положим, даже не лучше первой. Образ ее надолго связывается в его голове с впечат­лениями от старой игрушки, и последняя уже не вполне удов­летворяет его. Все новое действует на ребенка и взрослого,
   подобно всякой неожиданности, сильно. Удивление -- родня страху. Им часто начинается и наслаждение, и отвращение, и даже самый страх. Новорожденный ребенок, начинающий видеть, слушать, вообще ощущать, конечно, всему должен удивляться.
   Наконец, страстность психического рефлекса, как бы сильна она ни была, исчезает мало-помалу с уничтожением внешнего влияния, лежащего в основе ее. Это закон обратный тому, на основании которого частота повторения страстного психического рефлекса и в действительности и в мысли уси­ливает до известной степени страстность. Сущность процес­са и здесь очень ясна. Подобно тому как всякое представле­ние в мысли бледнее, чем при действительной встрече с пред­метом, лежащим в основе представления, точно так же и действительная страстность ярче воображаемой. Уже по од­ному этому страстность, с удалением реального субстрата, должна уменьшаться. Но, кроме того, вместе с этим ослабле­нием страстности самое воспроизведение страстного пред­ставления в мысли необходимо становится менее и менее ча­стым -- это вторая причина, ускоряющая уничтожение стра-хтности. Наконец, страстное представление в мысли связывается, как известно, с томительными ощущениями желания, которые всему психическому акту придают особен­ный, хотя и страстный характер, но уже в противоположную сторону. Вот начало и условия развития, равно как исчезания страстности в ребенке.
   Прежде чем идти далее, резюмируем все сказанное.
   В начале человеческой жизни все без исключения психи­ческие рефлексы имеют характер страстности, т. е. представ­ляются с усиленным концом. Мало-помалу сфера страстнос­ти начинает, однако, суживаться, с бледных и однообразных образов переходить на более яркие и подвижные. В основе этого процесса лежит анализ сходственных, но более и менее ярких, более и менее подвижных конкретных ощущений. Ча­стота повторения страстного впечатления до известных пре­делов усиливает страстность, потому что при этом условии воспроизведение страстного представления с последствием его, желанием, становится чаще и чаще. В обществе страсть
   меряется силой или глубиной и яркостью. Сила и глубина страсти то же, что ясность представления -- результат часто­го повторения рефлекса. Яркость же страсти поддерживает­ся подвижностью впечатления, суммою возможных в течение данного времени наслаждений. Желание в страстном психи­ческом акте то же, что мысль в обыкновенном, -- первые две трети рефлекса. Томительная сторона желания есть в свою очередь источник страсти, выражающейся лишь отлично от наслаждения. И отрицательная страсть в своем развитии под­чиняется законам положительной -- и здесь сила дана часто­тою повторения, яркость -- резкостью томительного жела­ния. К счастью людей, в природе их мало условий для силь­ного нарастания отрицательных страстей; желание, будучи мысленным воспроизведением реального страстного акта, не может иметь той яркости, как последний; при вторичном вос­произведении яркость эта еще слабее, при третьем -- еще сла­бее и т. д. Сильное развитие отрицательной страсти может, следовательно, поддерживаться долго лишь постоянными реальными недостатками чувственных наслаждений, или, как говорится обыкновенно, постоянными неудачами в жизни. Можно ведь привыкнуть и к холоду, и к голоду, и даже к тем­ной безгласной тюрьме.
   Из всего этого вытекает следующий общий характер стра­стности в ребенке: она отличается большою подвижностью.
   При дальнейшем развитии ребенка страстность переходит уже, как говорится, на понятия, или, правильнее, на те пред­ставления, которые связаны с этими понятиями. Всего же яснее можно характеризовать этот переход так: ребенок, при настоящем образе его воспитания, с игрушек переносит лю­бовь преимущественно на богатырей, силу, храбрость и т. п. свойства. Явно, что в основе страстности лежит у него боль­ше всего представление о мече, копье, латах, шлеме с перья­ми, о коне, одним словом в голове ребенка опять прежние бле­стящие картинки, только они уже яснее и более богаты фор­мами. Этот переход, при натуральном стремлении ребенка к яркому свету, блеску и шуму и при способе воспитания наших Детей, неизбежен. В нем, как увидим, есть и хорошие сторо­ны; но излишнее питание органов чувств рыцарскими обра-
   191 .
   зами ведет к тому, что у нас в обществе в чрезвычайно многих людях страстность на всю жизнь преимущественно сосредо­тачивается на внешнем блеске. Люди эти были бы хороши для средних веков, но к настоящему трудовому времени без блес­ка они очень не пристали.
   Как бы то ни было, а в любви ребенка к силе, мужеству и храбрости есть очень хорошая сторона. Вот она. В это время ребенок уже давно отделил свою особу от внешнего мира и, конечно, бессознательно уже очень любит себя, или, правиль­нее сказать, любит себя в наслаждении. (Вообразите в самом деле и взрослого человека, который никогда не испытывает никакого приятного ощущения, а всегда только скверные; явно, что он будет, как говорится, себе в тягость, т. е. не будет любить себя.) Не удивительно после этого, что ребенок при­крепит себе саблю, наденет шлем и поедет на палочке. Свою особу он ассоциирует со всеми проходящими через его созна­ние героями и со всеми их свойствами, сначала, разумеется, чисто внешними. Эта история продолжается все время, пока представление его о рыцаре путем повторных слуховых реф­лексов (рассказами) наполняется все более и более рыцар­скими свойствами. Введите в состав рыцаря отвращение к по­року, и ребенок, ассоциируя себя с таким рыцарем, будет пре­зирать порок, конечно, по-своему, т. е. на основании своих представлений о физиономии порока. Заставьте вашего ры­царя помогать слабому против сильного, и ребенок делается дон-Кихотом: ему случается дрожать от волнения при мысли о беззащитности слабого. Сливая себя с любимым образом, ребенок начинает любить все его свойства; а потом путем ана­лиза любит, как говорится, только последние. Здесь вся мо­ральная сторона человека.
   Любовь к правде, великодушие, сострадательность, беско­рыстие, равно как и ненависть ко всему противоположному, развиваются, конечно, тем же путем, т. е. частым повторени­ем в сознании страстных представлений (образных или слу­ховых -- это все равно), в которых яркая сторона изображает все перечисленные свойства. Удивительно ли после этого, что ребенок в 18 лет, с горячей любовью к правде, не увлекаемый в противоположную сторону теми мотивами, которые разви-
   ваются у большинства людей лишь в зрелые годы, готов идти из-за этой правды на муку. Ведь он знает, что его идеалы, его рыцари терпели за нее, а он не может быть не рыцарем, пото­му что был им с 5 до 18 лет.
   Читатель, внимательно следивший за развитием этого примера, легко убедится, что в основе нашего страстного по­клонения добродетелям и отвращения от порока лежит не что иное, как чрезвычайно многочисленный ряд психических рефлексов, где страстность с яркой краски какой-нибудь вещи переходила на яркую мантию рыцаря на картине, отсю­да переносилась на себя в рыцарском костюме, переходила потом с конкретного впечатления то к частному представле­нию, т. е. к свойству рыцаря, то к конкретному образу в новых формах и, покинувши, наконец, рыцарскую оболочку, пере­шла на подобные же свойства то в мужике, то в солдате, то в чиновнике, то в генерале. После этого читателю уже понятно, что рыцарем можно остаться и в зрелые годы. Страстности, конечно, много поубавится, но на место ее явится то, что на­зывают обыкновенно глубоким убеждением. Эти-то люди, при благоприятной обстановке, и развиваются в те благород­ные высокие типы, о которых была речь в начале этой главы. В своих действиях они руководятся только высокими нрав­ственными мотивами, правдой, любовью к человеку, снисхо­дительностью к его слабостям, и остаются верными своим убеждениям, наперекор требованиям всех естественных ин­стинктов, потому что голос этот бледен при яркости тех на­слаждений, которые даются рыцарю правдой и любовью к человеку. Люди эти, раз сделавшись такими, не могут, конеч­но, перемениться: их деятельность -- роковое последствие их развития. И в этой мысли страшно много утешительного, по­тому что без нее вера в прочность добродетели невозможна.
   В заключение трактата о страстях я разберу еще для при­мера любовь к женщине, имея преимущественно в виду то обстоятельство, что о ней в публике распространены большею частью чрезвычайно неосновательные понятия.
   В любви к женщине есть инстинктивная сторона -- поло­вое стремление. Это ее начало, потому что любовь начинает­ся, как известно, в мальчике лишь во время созревания поло-
   вых органов. Вопрос, ассоциирует ли мальчик уже первые половые ощущения с образом женщины невольно, или эта ассоциация подготовлена знанием наперед, решить я не бе­русь. Известно только, что при нашем воспитании детей по­следнее случится наверно в 9/10 всех мальчиков. Как бы то ни было, а эта ассоциация существует уже рано, и каким бы пу­тем она ни приобреталась, во всяком случае в основе ее нет, конечно, ничего произвольного. Равным образом трудно ука­зать на условия, почему ранние половые ощущения ассоции­руются непременно вот с образом такой-то женщины, а не с другой или не со всеми. Понятно только, что им трудно соче­таться с представлениями о таких женщинах, которые посто­янно окружают мальчика. Этих он давно знает, следователь­но, с представлением о них у него связаны уже крепко ощу­щения, хотя и страстные по природе, но имеющие характер совершенно отличный от половых, притом ощущения уже резкие от частого повторения рефлексов, в которых эти жен­щины действуют на его органы чувств возбудителями. Явно, что образ таких женщин вызывает в его голове каждый раз резкие ощущения; половые же, если они и ассоциировались с первыми, по своей сравнительной бледности, не могут быть замечаемы (мы, например, ничего не знаем о том, какие имен­но мысли у каждого из нас ассоциированы с рефлексами от желудка, а эти ассоциации, наверное, существуют). На этом-то основании мальчики и влюбляются сначала в какие-то туманные, неопределенные образы -- их идеалы. Этот туман­ный образ для мальчика -- тот же рыцарь, только сопровож­дается иными ощущениями. Понятно, что встречи с действи­тельной жизнью могут вкладывать в такую эластическую форму какие угодно свойства в форме образов и звуков. Про­цесс этот остается, несмотря на его крайнюю видимую по­этичность, все-таки частым повторением рефлекса с женским идеалом, как содержимым, под влиянием действительных встреч с женщинами. В такой идеал, когда он начинает силь­но занимать воображение, вкладывается обыкновенно все, что любишь не только в женщинах, но даже и в рыцарях. Ког­да же, наконец, идеал более или менее определился и мальчи­ку случилось встретить женщину, похожую по его мысли на
   этот идеал, то он, как говорится, переносит свою мечту на эту женщину, и начинает ее любить в ней. По-нашему, он ассоци­ировал свой страстный идеал с реальным образом. Это и есть так называемая платоническая любовь. В ней половой харак­тер чрезвычайно бледен на том основании, что рядом с ярки­ми, следовательно, страстными зрительными и слуховыми ощущениями, лежат неопределившиеся, еще темные половые желания. На этом же основании, несмотря на страшную субъективность любви, как сумму страстных ощущений, она преимущественно перед другими страстями объективирует­ся. В этом-то и заключается благородная сторона любви к женщине: человек научается не быть эгоистом, любить хоть кого-нибудь столько же, как самого себя, иногда даже боль­ше. Слова эти требуют пояснения. Любя женщину, человек любит в ней, собственно говоря, свои наслаждения; но, объек­тивируя их, он считает все причины своего наслаждения на­ходящимися в этой женщине, и таким образом в его сознании, рядом с представлением о себе, стоит сияющий всякими кра­сотами образ женщины. Он должен любить ее больше себя, потому что в свой идеал я никогда не внесу из собственных страстных ощущений те, которые для меня неприятны. В любимую женщину вложена только лучшая сторона моего наслаждения. Читателю нечего, кажется, и доказывать после сказанного, что такая страсть ведет роковым образом ко вся­ким, так называемым, самопожертвованиям, т. е. может в че­ловеке идти наперекор всем естественным инстинктам, даже голосу самосохранения.
   Но вот мужчина начинает обладать своим идеалом. Страсть его вспыхивает еще живее, ярче, потому что место темных, неопределенных, половых стремлений заступают те­перь яркие, трепетные ощущения любви, да и самая женщи­на является в небывалом дотоле блеске. Проходят месяцы, год, много два, и обыкновенно страсть уже потухла, даже в тех счастливых случаях, когда с обеих сторон действительность соответствовала идеалам. Отчего это? Да на основании зако­на, по которому яркость страсти поддерживается лишь измен­чивостью страстного образа. В год, в два, при жизни, очень близкой друг к другу, сумма возможных перемен и с той и с
   другой стороны давным-давно исчерпалась, и яркость страс­ти исчезла. Любовь, однако, не уничтожилась: от частого по­вторения рефлекса, в котором психическим содержанием яв­ляется представление любовницы с теми или другими, или со всеми ее свойствами, образ ее сочетается, так сказать, со все­ми движениями души любовника, и она стала действительно j половиной его самого. Это любовь по привычке -- дружба.
   Человек, раз переживший все эти натуральные фазы полА ной любви, едва ли может любить страстно во второй раз! Повторные страсти -- признак неудовлетворенности предше-ч ствовавшими.
   Этим я и заканчиваю историю развития страстей. Из pa-1 зобранных примеров читатель легко мог убедиться, что и это­го рода явления в сущности суть рефлексы, только осложнен­ные примесью страстных элементов и потому выражающие-, ся извне движением более или менее усиленным против обыкновенного. Имея в виду это последнее обстоятельство, служащее осязательным характером страсти, я и назвал по­следнюю психическим рефлексом с усиленным концом. Страх, о котором была речь в главе о невольных движениях, и со сто­роны психического содержания, и по внешнему виду всего явления, принадлежит без всякого сомнения, к отделу страс­тей. Следовательно, известная уже читателю гипотетическая схема испуга есть вместе с тем анатомический образ аппара­та, которого деятельность есть страсть.
   Мне остается упомянуть теперь о внешних проявлениях высших степеней страсти -- восторга, экстаза, которые, по-ви­димому, уклоняются от нормы, потому что отличаются непо­движностью. Состояние это, несмотря, однако, на его внешнюю физиономию и на даваемые ему имена замирания, остолбене­ния и пр., не есть отсутствие движения. Напротив, последнее существует, -- иначе у восторга не было бы физиономии, -- и даже в усиленной степени в том отношении, что сокращение мышц имеет здесь форму более и менее продолжительного столбняка. Последним и объясняется неподвижность, окамене­лость внешнего выражения восторга. Процесс совершенно тот же, что в высших степенях ужаса. Механизм задержания дви­жений не играет здесь, следовательно, никакой роли.
   ї 14. Кончив разбирать процесс задерживания отражен­ных движений и показавши читателю главнейший результат этих актов -- психический рефлекс без конца -- мысль, я об­ратил затем его внимание на свойства последней, вследствие которых человек отделяет в своем сознании мысль от поступ­ка, даже в том случае, если и поступок является в форме мыс­ли. При этом было сказано, что знание этих отношений будет впоследствии необходимо, когда дойдет речь до обманов са­мосознания. Теперь я постараюсь сделать то же самое отно­сительно желания и поступка.
   Читателю уже известно, какое место занимает желание в процессе страстного рефлекса. Оно является каждый раз, ког­да страстный рефлекс остается без конца, без удовлетворения. С этой точки зрения желание и мысль тождественны. Но так как у взрослого человека в большинстве случаев желание вытекает, как говорится, из какого-нибудь представления, или ряда их -- мысли, то здесь желание есть, конечно, не что иное, как страстная сторона мысли. А отсюда уже явным об­разом следует, что условия для различения желания от выте­кающего из него поступка, т. е. акта удовлетворения желания, даже в случае если последний является в форме мысли, суть те же самые, которые были развиты выше. Здесь даже усло­вия эти осязательнее, потому что желание, как ощущение, имеет всегда более или менее томительный, отрицательный характер; напротив, ощущения, сопровождающие поступок, т. е. удовлетворение страстного желания, имеют всегда яркий, положительный характер. Таким образом, понятно, что я могу в форме мысли желать более или менее страстно чего-нибудь, т. е. удовлетворения своего желания. Внешним обра­зом акт этот выражается словами: "человек задумался". Спросите: что он делает? Ответ -- думаю. О чем? "Я намерен, я желаю, я хочу, я страстно хочу сделать вот то-то". Разница слов сводится во всех этих случаях на большую или меньшую страстность мысли. Желать и хотеть в сущности, стало быть, одно и то же, а между тем желанию и хотению придают очень часто чрезвычайно разные значения. Про желания говорят обыкновенно, что они очень капризны и, как все страстное, более или менее противятся воле. Наоборот, хотение очень
   часто принимают за акт самой воли: "я хочу и не исполню сво­его желания; я устал и сижу, мне хочется лечь, а я остаюсь сидеть". Хотение сидеть, наперекор желанию лечь, считает­ся актом совершенно бесстрастным. Человек, если захочет (бесстрастно)у может, как обыкновенно думают, поступить даже наизворот своему желанию: я устал и сижу, мне хочется (неправильность языка, если хотение бесстрастно) лечь, а я встаю и начинаю ходить. Здесь, конечно, бесстрастное хоте­ние встать сильнее, чем в первом случае. Вообще же в языке народов и в их сознании бесстрастное хотение -- воля, по сво­ей мощи, безгранична. Французы, одни из самых подвижных и страстных народов Европы, и те говорят: vouloir c'est pouvoir; другими словами, что власти воли, бесстрастного хо­тения, нет пределов.
   Читатель ясно видит, что тут какая-то путаница или в спо­собах выражать словами свои ощущения, или даже в самых ощущениях и связанных с ними понятиях и словах.
   Мы и займемся теперь распутыванием.
   Первее всего нужно условиться в выражениях. Если в со­знании, в форме мысли, дан почти бесстрастный психический рефлекс, то страстную, стремительную сторону его к концу, т. е. к удовлетворению страсти, я назову хотением. Я хочу сде­лать то-то.
   При ясно выраженной страстности та же сторона рефлек­са пусть будет желание.
   Условившись таким образом, разберем случаи, когда бес­страстное хотение может, как говорится, победить желание.
   Я устал и сижу. Ощущение усталости роковым образом приглашает меня лечь (я желаю). Спрашивается, если в этот миг нет абсолютно никакой причины, чтобы остаться на мес­те, есть ли возможность усидеть? Нет. Явно, что бесстрастно­му хотению остаться на месте должна быть какая-нибудь при­чина. Она, наверное, есть уже потому, что по нашему опреде­лению хотение есть стремительная сторона какой-нибудь мысли. Даже в том случае, если человек остается на месте наи­произвольнейшим образом, просто по капризу, и тут причи­на есть: всякий скажет ведь, что этот господин не очень устал и что капризы у него сильнее усталости.
   ЛРЛ
   Та же самая история и в том случае, если человек захочет сделать наизворот своему желанию и в самом деле сделает, результат, т. е. поступок, есть роковое последствие хотения более сильного, чем желание.
   Но каким же образом, спросит читатель, мысль менее стра­стная может победить более страстную. Дело в том, что бес­страстие первой часто только кажущееся. Когда я устал, то ощущение усталости, конечно, во мне яснее, чем все осталь­ное, а между тем я могу не идти в постель, например из страха заснуть и быть ужаленным змеей. При других условиях пос­ледняя мысль заставила бы меня трепетать, а теперь она ве­дет только к тому, что я очень покойно остаюсь сидеть и ря­дом с этой мыслью ощущаю ясно только усталость. Дело дру­гого рода, когда я, будучи усталым и боясь змеи, вдруг увижу ее около себя: тогда страх явным образом затмит ощущение усталости, я пущусь бежать без оглядки. Но вот случай, где совершенно бесстрастное хотение побеждает страстную мысль. Я привык точно сдерживать данное раз обещание и не ложусь усталый в постель, потому что я боюсь заснуть и не прийти в назначенный срок к приятелю, хотя и знаю, что в этом беды нет никакой. Здесь сила мысли, удерживающей от постели, заключается в привычке быть точным, т. е. в частом повторении рефлекса в этом направлении. Что делалось ты­сячи раз, то легко делается и в тысячу первый.
   Читатель ясно видит, что во всех подобных разобранным случаях всегда найдется причина хотению, и если они силь­нее желания, всегда победа будет на стороне первого. Рефлекс через это нисколько не теряет природы рефлекса. Определен­ными внешними влияниями вызываются последовательно ряды ассоциированных мыслей, и конец рефлекса вытекает логически из сильнейшей. Есть, однако, много случаев, где до причины хотения добраться нет никакой возможности, а от­того и кажется, что оно является само собою. Вот, по моему мнению, самый резкий из этих случаев.
   Мне хотят доказать, что, мотивируя бесстрастное хотение, я говорю вздор, и требуют разъяснения следующего случая. Мой противник говорит: <<я в эту секунду имею мысль, хочу согнуть через минуту палец руки и действительно сгибаю его
   (он действительно сгибает через Г); при этом сознаю самым непоколебимым образом, что начало всего акта выходит из меня, и сознаю столько же непоколебимо, что я властен над каждым моментом всего акта. В доказательство выхождения всего акта из себя он приводит, что то же самое может повто­рить во всякое время года, днем и ночью, на вершине Мон­блана и на берегах Тихого океана, стоя, сидя, лежа и т. д., од­ним словом, при всех мыслимых внешних условиях, только, разумеется, в минуты сознания. Отсюда он выводит незави­симость хотения от внешних условий. Власть его над каждым отдельным моментом всего акта для него ясна из того, что если он захочет, то может после мысли о сгибании пальца со­гнуть его не через одну, а через 2,4, 5 минут, притом сгибать палец медленно, скорее и скорее.
   Я постараюсь, насколько возможно, показать читателю, что мой почтенный противник, несмотря на столько доводов, говорящих в пользу его мнения, сгибает, однако, свой палец передо мной машинообразно.
   Во-первых, разговор мой с противником о бесстрастном хотении не может начаться ни с того ни с сего, ни в Лаплан­дии, ни в Петербурге, ни днем, ни ночью, ни стоя, ни лежа, одним словом, ни где бы, ни когда бы то ни было. Всегда при­чина такому разговору есть. Мне возразят: но ведь разговор в воле вашего противника -- он может говорить и нет. На это ответить легко; для обоих этих случаев должны быть особен­ные причины. Если одна из них сильнее другой, то на ее сто­роне и будет перевес. Противник заговорил, значит -- не мог не заговорить.
   Заговоривши же раз, он может говорить о занимающем нас предмете и без всякого дальнейшего внешнего влияния, мо­жет закрыть глаза, заткнуть уши и пр. В этом положении все равно, находится ли он в Европе или Азии, на вершине горы или у себя на постели, одним словом, говорить он в сущности будет везде одинаково. А на это какая причина? Очень про­стая: он в свою жизнь делал руками, ногами, языком милли­оны произвольных движений, в стольких же миллионах слу­чаев не делал их опять по произволу, тысячи раз называл эти движения или думал о них как об актах воли; следовательно,
   представление обо всем акте и об его имени в моем противни­ке связано чуть не со всеми возможными объективными вне­шними влияниями, так что на это психическое образование уже не может влиять ни вид окружающей природы, ни холод, ни положение тела, одним словом, никакое внешнее влияние. Итак, мысль противника явилась у него в голове в данной форме роковым образом. Но какая причина тому, спросят меня теперь, что он мысль свою выразил именно сгибанием пальца, а не другим каким-нибудь движением. На это отве­тить я могу лишь в самых общих чертах. Человек делает боль­ше всего движений глазами, языком, руками и ногами. Одна­ко в обществе, со словом "движение человека", всякий не­сравненно чаще представляет себе движение рук, ног, чем языка и глаз; это происходит конечно оттого, что язык не ви­ден при разговоре, глаза же делают слишком быстрые и ма­ленькие движения, чтобы быть замечаемыми; напротив, дви­жение рук и ног очень резко бросается в глаза. Как бы то ни было, а когда дело дошло до произвольности движения, то несравненно легче представить пример, идущий к мысли, на руке или ноге, чем другим образом. Далее, руки имеют над ногами то преимущество, что они несравненно подвижнее и всегда свободнее, т. е. менее заняты, чем ноги. Люди, разгова­ривающие с азартом, только в крайних случаях двигают но­гами, руками же всегда. Явно, что рука скорее подвернется для выражения мысли, чем нога. В руке, как в целом члене, кисть опять-таки имеет преимущество подвижности и часто­ты употребления пред прочими частями. В большинстве дви­жений всею рукою пальцы двинутся десять раз, а рука согнет­ся в локте или повернется около продольной оси один раз. Стало быть, пояснить мысль, подобную разбираемой, движе­нием пальца, а именно сгибанием, как актом наиболее частым, в высокой степени естественно. А что это значит естественно? То, что за мыслью движение пальца следует само собою, т. е. невольно. Итак, мой противник, вовсе не замечая или, пра­вильнее, замечая противное, совершил непроизвольно, роко­вым образом и подумал, и сказал, и двинул пальцем. Но отче­го он сначала подумал, потому именно через минуту двинул? Думают обыкновенно раньше движения. Почему между мыс-
   лью и движением положен промежуток, на то есть причина в свойстве всего акта моего противника. Он хочет показать власть над временем движения (сам говорит). А почему вы­брана именно одна минута, а не две, три, пять и т. д., на это от­ветить можно совершенно так же, как на вопрос, почему для выражения мысли выбрано движение пальца, а не другого члена: минута больше мига и недолго тянется. Противник мой ведь очень хорошо знает, чю был бы только промежуток, а там чем скорее двигать, тем лучше.
   Итак, противник мой действительно обманут самосозна­нием: весь его акт есть в сущности не что иное, как психичес­кий рефлекс, ряд ассоциированных мыслей, вызванных пер­вым толчком к разговору и выразившийся движением, выте­кающим логически из мыслей наиболее сильных.
   Итак, бесстрастное хотение, каким бы независимым от внешних влияний оно ни казалось, в сущности столько же зависит от них, как и любое ощущение. Там, где причина, ле­жащая в основе его, как в только что разобранном примере, неуловима, -- результат хотения не носит характера силы. Наоборот, в борьбе с сильным, страстным желанием, из кото­рой бесстрастное хотение выходит победителем, в основе по­следнего лежит или мысль с очень страстным субстратом, или мысль очень крепкая от частоты повторения рефлекса -- при­вычка. Высокий нравственный тип, о котором была речь в начале главы о произвольных движениях, может действовать так, как он действует, только потому, что руководится высо­кими нравственными принципами, которые воспитаны в нем всею жизнью. Раз такие принципы даны -- деятельность его не может иметь иного характера: она есть роковое послед­ствие этих принципов.
   Нужно ли после всего сказанного разбирать еще по пунк­там типически-произвольную деятельность человека, харак­теры которой выставлены в начале главы о произвольных движениях? Для читателя, усвоившего мою точку зрения, это уже не нужно, а других я не в силах был бы убедить и даль­нейшими рассуждениями.
   Итак, вопрос о полнейшей зависимости наипроизвольней­ших из произвольных поступков от внешних и внутренних
   условий человека решен утвердительно. Отсюда же роковым образом следует, что при одних и тех же внутренних и вне­шних условиях человека, деятельность его должна быть одна ита же. Выбор между многими возможными концами одно­го и того же психического рефлекса, следовательно, поло­жительно невозможен, а кажущаяся возможность есть лишь обман самосознания. Сущность этого сложного акта заключа­ется в том, что в сознании человека, в форме мысли, воспро­изводится один и тот же (по-видимому) рефлекс со стороны психического содержания, происходивший, однако, при усло­виях более или менее отличных друг от друга и выразивший­ся, следовательно, на несколько ладов. Страстность одного конца ярче -- хочется сделать так; мелькнет представление менее страстное, но более сильное, тянущее в другую сторо­ну, -- рефлекс в мысли имеет уже другое окончание и т. д. А встретились условия, чтобы рефлексу выразиться в дей­ствительности, смотришь -- в половине случаев планы разле­телись, и человек действует вовсе не так, как думал. Даже люди, безусловно верующие в голос самосознания, говорят тогда, что человек не совладал с внешними условиями. По-нашему же отсюда явно вытекает, что первая причина всякого человеческого действия лежит вне его.
   Задача моя, собственно говоря, кончена. Актами мышле­ния в самом широком смысле и вытекающею из них внешнею деятельностью исчерпывается, в самом деле, содержание са­мой богатой сознательной жизни. На все заданные наперед вопросы даны притом, насколько можно, ясные ответы.
   Мне остается теперь указать читателю на страшные про­белы в исследовании и определить тем ничтожность значения сделанного мною в сравнении с тем, что будет когда-нибудь сделано в далеком будущем.
   1. В предлагаемом исследовании разбирается только внешняя сторона психических рефлексов, так сказать, одни пути их; о сущности самого процесса нет и поми­на. Каждый знает, например, ощущение красного цве­та; но нет человека в мире, который бы указал, в чем состоит сущность этого ощущения; мы не знаем даже, что делается в нерве, чувствующем или движущем,
  
   когда он приходит в возбужденное состояние. Тем больше нельзя иметь понятия о сущности более высо­ких психических актов. Но как же после этого толко­вать о путях, спросит читатель? Вот на каком основа­нии. Не зная, что делается в нервах, мышцах и мозго­вых центрах при их возбуждении, я однако не могу не видеть законов чистого рефлекса и не могу не считать их истинными. Раз же допустивши это, всякому, ко­нечно, позволительно открывать между каким ни на есть явлением, например сознательным актом челове­ка и рефлексом, сходство. Найдешь его (я в этом убеж­ден, но, конечно, мое убеждение ни для кого не есть абсолютная истина) и говоришь, что процесс созна­тельного акта человека и процесс рефлекса одинаковы. Больше я ничего не делаю.
   2. Принимая за исходную точку исследования явления чистого рефлекса, я, конечно, принимаю вместе с тем и гипотетические стороны учения о нем. Например, мысль, что нервный центр, связывающий чувствую­щий нерв с движущим, есть нервная клетка, представ­ляет в высшей степени вероятную, но все-таки гипоте­зу. Принимая далее у человека центры, задерживаю­щие и усиливающие рефлексы, я опять делаю гипотезу, потому что с лягушки прямо переношу явле­ние на человека. Присутствие это в высшей степени ве­роятно, но все-таки еще не положительно доказано. Но что же тогда все ваше учение? спросят меня. Чистей­шая гипотеза, в смысле обособления у человека трех механизмов, управляющих явлениями сознательной и бессознательной психической жизни (чисто отража­тельного аппарата, механизма, задерживающего и уси­ливающего рефлексы), отвечаю я. Кому гипотеза в этом смысле кажется слабой, плохо доказанной или просто не нравится, тот может, конечно, отвергнуть ее и дело через это в сущности нисколько не пострадает, потому что моя главная задача заключается в том, что­бы доказать, что все акты сознательной и бессознатель­ной жизни, по способу происхождения, суть рефлексы.
   I
   Объяснение же, почему концы этих рефлексов в одних случаях ослаблены до нуля, в других, напротив, усиле­ны, представляют вопросы уже второстепенной важ­ности. Кто найдет лучшее объяснение, я первый пора­дуюсь.
   3. В исследовании не упомянуто об индивидуальных особенностях нервных аппаратов у ребенка по рожде­нии его на свет. Они без малейшего сомнения суще­ствуют (племенные и наследственные от ближайших родных), и особенности эти, конечно, должны отзы­ваться на всем последующем развитии человека. Уло­вить их, однако, нет никакой возможности, потому что в неизмеримом большинстве случаев характер психи­ческого содержания на т/тй дается воспитанием в об­ширном смысле слова и только на У1000 зависит от ин­дивидуальности. Этим я не хочу, конечно, сказать, что из дурака можно сделать умного: это было бы все рав­но, что дать человеку, рожденному без слухового не­рва, слух. Моя мысль следующая: умного негра, лап­ландца, башкира европейское воспитание в европей­ском обществе делает человеком, чрезвычайно мало отличающимся со стороны психического содержания от образованного европейца. Вдаваться в эти очень интересные сами по себе вопросы я, следовательно, не мог. Да в этом с моей точки зрения не было и необхо­димости. Развивая учение об актах сознательной жиз­ни со стороны их способа происхождения, я имел пе­ред глазами очень совершенный психический тип. И если высказанные мною основные мысли приложи-мы к деятельности такого типа, то они тем паче имеют значение для типов менее совершенных.
   4. В основу памяти и явлений воспроизведения психи-1 ческих образований положена также гипотеза о скры­том состоянии нервного возбуждения. Гипотеза эта по своей сущности никому из натуралистов не покажет­ся странною, тем более, что явления памяти в главней­ших чертах имеют, как показано, чрезвычайно много сходства с явлениями ощутимых световых следов, по-
   являющихся вслед за каждым действительным зри­тельным возбуждением. В пользу этого сходства мож­но привести, сверх сказанного в тексте, еще следую­щее. Известно, что световой след ощущается тем яснее, чем меньше света действует на глаз после его возбуж­дения внешним предметом. Взглянувши на свечку, нужно закрыть глаза веками и прикрыть их еще рукой, чтобы световой след от свечки был ясен. Это же усло­вие существует и для воспроизведения образов в мыс­ли. Мы всего яснее ощущаем их во сне, когда на глаз действует очень мало света и когда притом покоятся и другие чувства. Мечтать образами, как известно, всего лучше в темноте и совершенной тишине. В шумной, ярко освещенной комнате мечтать образами может разве только помешанный да человек, страдающий зрительными галлюцинациями, болезнью нервных аппаратов.
   Как бы то ни было, а гипотеза о скрытом нервном воз­буждении, нисколько не выходя из области физиче­ских возможностей, объясняет самые тонкие стороны психических актов.
   5. Наконец, я должен сознаться, что строил все эти гипо­тезы не будучи почти вовсе знаком с психологической литературой. Изучал только систему Бенеке, да и то во время студенчества. Из его же сочинений познакомил­ся, конечно в самых общих чертах, с учением француз­ских сенсуалистов. Специалисты, т. е. психологи по профессии, вероятно и укажут мне вытекающие отсю­да недостатки моего труда. Я же имел задачей показать им возможность приложения физиологических зна­ний к явлениям психической жизни, и думаю, что цель моя хотя отчасти достигнута. В этом последнем обсто­ятельстве и лежит оправдание, почему я решился пи­сать о психических-явлениях, не познакомившись на­перед со всем, что об них было писано, а зная лишь физиологические законы нервной деятельности.
   Прочитавши этот длинный перечень гипотез, введенных в основу воззрений о происхождении психических актов, чита-
   тель спросит себя, может быть, еще раз: да во имя чего же от­кажусь я от веры в голос самосознания, когда он говорит мне донельзя ясно десятки раз в день, что импульсы к моим про­извольным актам вытекают из меня самого и не нуждаются, следовательно, ни в каких внешних возбуждениях, исключая разве те из них, которые поддерживают жизнь тела.
   Если сказанного до сих пор было недостаточно, чтобы от­странить от головы моего читателя вопрос такого рода, то я попрошу его вдуматься в следующие общеизвестные явления. Когда человек, сильно утомившись физически, засыпает мерт­вым сном, то психическая деятельность такого человека падает с одной стороны до нуля -- в таком состоянии человек не ви­дит снов, -- с другой, он отличается чрезвычайно резкой бес­чувственностью к внешним раздражениям: его не будит ни свет, ни сильный звук, ни даже самая боль. Совпадение бесчув­ствия к внешним раздражениям с уничтожением психической деятельности встречается далее в опьянении вином, хлорофор­мом и в обмороках. Люди знают это и никто не сомневается, что оба акта стоят в причинной связи Разница в воззрениях на предмет лишь та, что одни уничтожение сознания считают при­чиной бесчувственности, другие -- наоборот. Колебание меж­ду этими воззрениями, однако, невозможно. Выстрелите над ухом мертво-спящего человека из 1, 2, 3,100 и т. д пушек, он проснется, и психическая деятельность мгновенно появляется; а если бы слуха у него не было, то можно выстрелить теорети­чески из миллиона пушек -- сознание не пришло бы. Не было бы зрения -- было бы то же самое с каким угодно сильным све­товым возбуждением; не было бы чувства в коже -- самая страшная боль оставалась бы без последствий. Одним словом, человек мертво-заснувший и лишившийся чувствующих не­рвов продолжал бы спать мертвым сном до смерти.
   Пусть говорят теперь, что без внешнего чувственного раз­дражения возможна хоть на миг психическая деятельность и ее выражение -- мышечное движение.
Оценка: 3.80*9  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"