Наше ночное убежище когда-то служило коровником, а сейчас, это было произведение искусства. Сюда сходились такие же, как и мы бродяги, съезжались туристы из столицы и ходили здесь в футболках на выпуск с фотоаппаратами, женами и детьми, а иногда появлялся иной недешевый автомобиль.
Первые были всех возможных возрастов, носили на себе мешкообразные хитоны, у многих в ушах были серьги, у кого-то висели ордена и другие знаки отличия, которые должны были выделить их никем не почитаемый, многим представляющийся любопытным титул. А еще -- у нас у каждого были вставлены в ушные раковины наушники и многие из нас пели, а пели мы вот что:
А ты такой холодный....
Мы все были в душе жрецами искусства и потому большинство -- в нем ничего не смыслили.
Вторые, были полные, холеные, лет тридцати пяти - сорока, хотя попадались и исключения; например, несколько дней назад, я наблюдал сухого старика в велосипедках, сильно похожего на инквизитора. При нем не было фотоаппарата, видать потому он и оглядывал так внимательно каждую подробность сооружения, словно хотел запомнить его также точно, как это бы сделала пленка. При этом он улыбался другим туристам и выражал свое восхищение. Выглядело -- искренне. Я тогда подумал, "Видать эстет и интеллигент до мозга костей.", а на следующий день, я прочел в газете, что его застали в тот момент, когда он выдавливал второй глаз своему пуделю. Первый, он уже выдавил и заложил паленой травой. Какому-то ловкому корреспонденту, даже удалось сделать снимок. Я его сразу же узнал. Он был в летнем костюме, резиновых перчатках и белом фартуке, а рядом в судорогах мучился черный лохматый пес. Также я знаю, что организация защитников прав животных, хотели забить его камнями, но полицейские упрятали его в бронированную машину. Сейчас, он находится в клинике. На льняных простынях спит. А я, на влажных досках, или просто на голой земле. Знаете почему? Потому что он -- целеустремленный человек.. Я же, человек -- легкомысленный.
Третьи, чаще всего оказывались парой. Обычно они были либо почти юными, либо весьма пожилыми людьми. Многие из них, были монголоидами.
Нас было три паломника, не считая, глухонемой. Амед ворочался с боку набок, потел, пускал слюну мне на шею, и пинал меня коленом в живот. Сначала я молча терпел, а потом научился получать от этого мазохистическое удовлетворение. Я собирался на следующий день поведать ему, до чего он меня измучил, и показать свои синяки. Фидос лежал у меня в ногах, положив голову мне на щиколотки. Было мне от этого очень приятно, особенно, когда Фидос начинал шевелить головой, и сам того не желая ласкать мои ступни своей мягкой шевелюрой. Я хотел к нему нагнуться, поцеловать в смуглый лоб, а потом любоваться его лицом. Но я не стал этого делать. Он бы прозвал меня педерастом, хотя в моих побуждениях не имелось даже намека на похоть. Ни до, ни после этого, я не испытывал ничего, чтобы было хотя бы на десятую долю столь же искренним и чистым, сколь была моя симпатия к этому юноше.
Глухонемая сидела в дальнем углу с трубкой в зубах и записывала что-то гусиным пером. Мне навсегда остался неизвестным её возраст и кем она была до того как стала нашей спутницей, но я знал, что она намного старше нас и что родители её были из Колумбии. От её одежды всегда исходил запах ладана, а изо рта -- запах гнили. Её лицо выглядело гладким, тем не менее, когда она ложила мне на плечо свой подбородок, казалось, что его укрыли пледом из козьей шерсти. Когда-то, она была красивой, и платье её было прелестным, но с тех пор прошло около сорока лет. Радовали только её вытянутые глаза, большие, черные, печальные и пустые. Кожа, волосы, и кости её, давно умерли. Как мучался тогда, так и сейчас мучаюсь вопросом, как же её тело функционировало.
По-моему даже кровь по её венам давно текла. Она была такой сухой, что невозможно было поверить, что в её теле содержится какая-либо жидкость, влага.
Нас было три паломника, а глухонемая была нашей бескорыстной поддержкой. Благодаря ей, мы никогда не нуждались в пище и в ненастную погоду имели крышу над головой. Она рисовала, и на вырученные деньги мы покупали на рынке спаржу, картофель, яйца, яблоки, фисташки вяленую рыбу, молоко, а также пресловутую настойку из грибка. Она дарила музеям то, что ей удавалось сделать, а за это, они позволяли нам ночевать в своих подвалах.
Она рисовала то, что просили другие, но не все.
Мы ведь тоже часто её просили нарисовать нам что-нибудь, но в ответ получали ничего не обещающую улыбку. Рисуя для нас, она не принесла бы нам ничего кроме удовольствия, да и для себя бы ничего не получила.
Одна пожилая дама, просила изобразить её в виде Медеи. Картина изображала сию даму в ниспадающей на пышные телеса темной тунике у двух окровавленных детенышей. Один журналист, позднее заметил, что детеныши были в точности похожи на детей одного сенатора. Сенатору, о котором он говорил, в день смерти глухонемой, было одиннадцать лет. Способным производить потомство, он стал только к семнадцати. Дети у его жены родились, когда ему исполнилось тридцать два. Журналиста такие подробности не беспокоили. И без них, ему статья принесла добрый барыш. Свое дело он знал.
А еще была одна молоденькая девица, дочь владельца фабрики молочных изделий. Она не обладала талантом, но считала себя фантазеркой. Она писала сюжеты картин, а глухонемая их все воплощала в жизнь, с все той же, ничего не обещающей улыбкой. Одна из этих картин изображающая её стоящую на коленях перед распятием, в её лучшей одежде: черном шелковом комбинезоне и пончо из парчи. А еще она сделала коллаж из журнальных вырезок и конфетных оберток, а за тем подожгла его. Глухонемой -- было велено его срисовать.
Однажды, сделала декорации для одного бродячего театра.
А еще она рисовала плакаты. Преимущественно овощи. Был у нее годовой контракт с фирмой производящей приправы для салатов и маринады. Глядя на плакаты, все были уверенны, что это фотографии, и никто их не разубеждал.
Вот и теперь, в нашу временную обитель, сияя своей лысиной, нецеремонно завалился пидорас из этой фирмы, что-то буркнул нам, поздоровался. Фидос, его испугался и спрятал в лицо в колени, а Амет, даже не пошевельнулся, так и остался лежать, раскинув свои тонкие кривые ноги. Я же, получил роль переводчика, так как глухонемая пользовалась своей азбукой, смысл которой, был понятен только мне.
А между тем, глухонемая ему улыбалась, да так радостно, будто видела повешенного стоматолога. Приправку они думали производить новую, из тыквы. А особенна она была тем, что сырую тыкву, прежде чем использовать как часть ингредиентов -- давали жевать некому животному, в слюне которого содержались целебные вещества. Говорилось, что животное было редким и водилось исключительно в малюсеньком городке под Токио, да и там уже начало вымирать. Глухонемой же, было велено изобразить его жующим тыкву. Я присутствовал, когда она выполняла заказ, и видел того зверька. Я мог бы поклясться, что это была заурядная дворняга.
После того случая, мы путешествовали вместе еще три года. Четыре паломника. В этом промежутке времени, прежде чем мы распрощались с нашей подругой, прежде чем она навсегда скрылась от нас в дверях похоронного автобуса, я узнал, что она таки иногда воплощала свой талант не ради материальной выгоды.
Случилось это в поезде, по дороге в Ужгород из Одессы. Она тогда зачем-то все купе закупила, чем вызвала у всех нас негодование. Денег-то едва на сигареты хватало.
Было так. Случайно зашел я к ней в купе, и увидел, что везде расставлены банки с красками, куски затвердевшего папье-маше, пузырьки с чернилами, а среди всего, холст. Трудно описать, что на нем она уже успела изобразить. Среди не размазанной краски, виднелись узоры, линии, выпуклости. Там проглядывали фрагменты никогда не окончившихся историй, мудрых изречений обрывавшихся на полуслове, поэм -- оканчивающихся трехточием... "Что это?", вот и все, что я у нее тогда спросил. "Да так... Хуйня...", вот и все, что она мне тогда ответила.
Нас было три паломника, а глухонемая лежала напротив нас под землей и крестом. "Красивый город, Богота", заметил Фи ДОС, едва сдерживая слезы. Я обнял его за плечи. Амет тоскливо взглянув на нас, отпил коньяку. Я попытался прижать Фидоса к себе. "Да отъебись ты, что тискаешь меня как педераст?", сказал он, выкручиваясь и заплакал, зарывшись в моем камзоле.
Я был работником одного из лондонских музеев. Паломничество -- осталось в прошлом. Сегодня, нашему музею подарили новую картину. Вокруг нее стояла толпа порядка десяти человек. Они бешено жестикулировали, и время от времени я слышал "...какая экспрессия!", "...сколько воздуха!"... "...о! Я чувствую .....!" и. Я подошел и, встав на цыпочки, взглянул поверх чьей-то фетровой шляпы. За стеклом висела увеличенная этикетка изображающая дворнягу, грызущую кусок тыквы. Внизу значилось: "Жеваная тыква", Габриела Банзадо. 2001". Стало немного досадно. В ту, начатую и никогда незаконченную картину, она просила её завернуть, после смерти. "Никому она не нужна, ни начатая, ни оконченная. Меня о ней не просили.", так мне сказала Габриела.
И все же, стало немного досадно. Я истерично расхохотался. Зато, отпускной получил. Начальство, объяснило мой припадок тем, что я переработал. А я -- не стал их разубеждать.
Когда-то, нас было три паломника..