Аннотация: Макабрическая новелла из жизни Неаполитанского королевства 17 века. Последний Гогенштауфен, мандрагора и Фелипе Габсбург прилагаются
R.C.C.
... Где стольким в смерть, мне в жизнь была дорога.
Микель Анджело.
I
... Знойный, южный красавец - Неаполь, дитя Везувия и залива, меж пламени и воды возросший, и, если бы море не охлаждало, вспыхнули бы, лиясь, огненные реки; а так возник город, и благоденствовал, золотым ключом переходя из рук в руки - ромеи, сарацины, норманны... менялись эпохи, проносясь над лесистыми холмами обеих Сицилий, но так же звонили колокола к заутрене, так же белокрылыми птицами скользили по морской глади рыбачьи лодки, а по вечерам заунывно тянули песни лаццароне... по-арабски пышный, по-ромейски утонченный город трех рас, диковинный цветок.
В Лето Господне 1631, столицу королевства посетил молодой Танкреди, последний из рода видамов ди Силва, тех самых, ди Силва, иногда называемых для различения ди Силва-Антикó, то есть, "древние", и Танкреди, и ныне исчезнувшие Траганти, и Шелендио, и без числа других, рождавшихся, живших и умиравших в Провансе, Савойе, Тоскане и на Мальте, среди потрясений южных стран, как гранитная скала посреди штормового пролива, удерживался род, как прирастало его достояние, и распадался он на ветви, часть которых хирела в свой срок, но другие, сберегая животворные соки корня, приумножались; пока в вихре французских войн не облетели листки могучего ствола, под ударами мечей Франциска, и Генриха, пока не опустели, не были проданы фамильные земли, пока не остался только Дженнаро, похоронивший отца в год небывало холодной зимы...
Молодой видам обосновался на вилле Романо за городом, на склоне среди лавровых рощ и древних платанов, где во множестве щипали листву рыжие олени, а чуть выше, на известковистых скалах, в зарослях дрока и полыни, можно было встретить легконогих серн с откинутыми назад рожками; но охота не привлекала Танкреди.
Не манили его и развлечения при дворе короля Неаполитанского, привечавшего видама, и ни одна из mulier solute не могла рассчитывать на его взаимность.
На серебристо-сером черноглазом андалусийце с подвязанном алой лентой хвостом, пышным и волнистым, как кудри лучшей из италийских дев, в высоком седле, обшитом черным бархатом, он в одиночку объезжал доломитовые Арнимские высоты лунными ночами, и случайно видевшие его пастухи, темные дети гор, говорили, что ди Силва говорил с луною, как безумец, что он бывал на самых неприступных утесах, куда и серны не рискуют направиться, даже спасаясь от волка или рыси; порою его видели на небольшой шебеке, парусами которой он управлял с ловкостью бывалого моряка - далеко в открытый простор ходил Дженнаро, не опасаясь своенравных осенних ветров.
Но не главной его страстью был этот досуг.
В дом его со стрельчатыми арками и изъеденными временем скульптурами в нишах мало кто был вхож, да и слугам видам, не скупясь, платил за молчание, но так уж заведено, что подобна людская молва пронырливому ручейку - любой лед растопит, везде промоинку найдет - так узнали ученые люди Неаполя, что анатом и выпускник Сорбонны ди Силва собирает коллекцию человеческих препаратов...
... Дженнаро родился весной шестьсот шестого года, в Высоком Провансе, под городом Рье, в семье знатной и приличного достатка; мать его умерла родами, и безутешный отец не женился более - он полностью отринул дела по управлению поместьем, заботы о ребенке переложил на брата-священника, преподобного Антэро, и предался со всем пылом изучению догматов Веры, надеясь обрести душевное успокоение в трудах Фомы Аквината и Франциска Ассизского. Изредка он покидал угловую башню, где располагался его кабинет, и рассказывал Дженнаро о прочитанном - так в жизнь Танкреди вошли чудеса, демоны, духи и ангелы; нервический, впечатлительный ребенок с восторгом внимал отчим рассказам и, возвращаясь в холодную, непротопленную детскую, лунными ночами лежал, распростершись, на каменных плитах - но не молился, не умел этого никогда, чтоб от чистого сердца, а не повинуясь несокрушимой готической традиции аристократического дома; и грезил о белом теле в скрещении холодного, совершенного света, о теле, отданном ему во власть, о том, кто всегда будет рядом и - не могу объяснить лучше - в нем, одновременно мертв и жив, огнь и вода, лед и эфир... нет, язык бессилен передать обуревавшее Дженнаро сладко-мучительное чувство! То же, но в меньшей степени, дарили ему звуки месс и реквиемов, он играл их на старом клавесине, уносясь в радужные эдемы, в сапфировый замок с пещерами льда и водопадами...
Неудивительно, что и сам Дженнаро вскоре пристрастился к чтению духовной литературы: обладая воображением в высшей степени экзальтированным, он видел все, описанное отцами церкви, словно наяву, он не различал полеты снов и действительность, ограниченную пределами полуразрушенной замковой стены - так живо он передал мне свое состояние, что я сам перенесся через года и мили, узрев мечтательного худенького ребенка, бродящего, как тень, сквозь мрачные анфилады готических залов, мимо осколков былого величия, ребенка, устроившегося с огромным фолиантом на подоконнике под тусклыми витражами - так текло детство Дженнаро, так продолжалось до двадцать второго года, когда небывало холодной зимой Танкреди-старший скончался от воспаления легких. Не знавший отцовской любви юноша принял сие скорбное событие достаточно равнодушно, и изрядно ошеломил дядюшку известием о том, что выбирает стезю не священническую, но медицинскую, задумав поступить в Сорбонну. Потрясенный старик пытался отговорить Дженнаро, но тщетно ссылался он на писания святых отцов, превозносивших духовное поприще - молодой человек был упрям, и полтора следующих года посвятил тщательнейшему изучению анатомии и физиологии, впрочем, не оставляя параллельного чтения духовной литературы.
Именно тогда ему попались сочинения шотландского врача Ледвича, одного из глубочайших и оригинальнейших умов современной эпохи, и слова ученого навсегда врезались в память Дженнаро, он безошибочно воспроизвел их в дневнике: "Все дело в сочетании идеального и материального начал, которые так тесно сплетены меж собою, что даже самый искусный препаратор не может их разъять; возбуждение идеального начала есть ирритабельность и токи ее - флюиды тонких жидкостей, возбуждение материального начала - сенсибельность, идущая по нервам к мускулам и производящая внешние движения жизни... При наступлении смерти она исчезает первой, что и вызывает ужас простецов, но влияя на соотношение флюидов сенсибельности...", отныне направление научных поисков стало ему ясным, словно рассеялся туман, окутавший переплетение троп - он намеревался изучать процесс смерти и превращения сенсибельности по прекращении жизненных процессов; окрыленный предстающими перспективами, Танкреди оставил угрюмый замок на голубых склонах Альп и прибыл в Париж, покорять Сорбонну.
Знания молодого провансальца и его хладнокровие в секционном зале приятно удивили господ преподавателей; в самые короткие сроки Дженнаро стал лучшим студентом медицинского факультета со времен Парэ, как он совершенно безразлично писал дяде; впрочем, он совершенно не скрывал, что не собирается посвятить себя частной практике, пренебрегая занятиями в Отэль-Дье ради прозекторских. К двадцати годам он снискал славу первоклассного препаратора, посвящая вскрытиям, как Везалиус, до шестнадцати часов в сутки; удушливая атмосфера покойницких манила его необыкновенно, несколько научных работ о строении подкорковых слоев головного мозга были опубликованы под его именем, и принесли известность в научных кругах, но летом тридцать второго года он совершенно неожиданно оставил Лютецию, столь много сулившую талантливому анатому, и отправился на юг, через Дофинэ и Савойю в итальянские княжества, проведя зиму в Тоскане. Именно там, коротко сойдясь с Фаллопием и Вальсниери, он и начал собирать кабинет диковин. В те странные дни, с официальным разрешением прежде гонимых анатомических изысканий, настала эпоха рационалистического нигилизма, когда в совершенстве овладевшие прежде гонимой античной философией умы принялись методично опровергать доселе незыблемые постулаты религии. Господствовавшая доныне ценность аскезы, идеал, celestial and innocent, грубо ввергли в грязь, утверждая право не только на телесность, но и на снятие табу с уродства. Эта эпоха была отмечена жгучим интересом к противоестественному на всех уровнях; здесь началась тератология, поначалу как салонное развлечение, и лишь позднее - на научной основе. Коллекции Эустахио стали модой, дамы заводили карликов, кретинов и лилипутов взамен прежних златокудрых пажей, частные кабинеты полнились препаратами и чучелами "диковин природы". Так причудливо совмещался деструктивный интерес, тяга к аномалиям и смерти,
... Над белым и золотым городом кружили голуби и чайки, чертили оперенными дротиками синеву. Разморенная средиземноморская осень лениво раскрывала объятия, словно изнеженная куртизанка - очередному любовнику, завлекая в шафрановые сети всех без разбора - рыбаков, просоленных ветрами, юных придворных, разодетых, как на фресках, с прозрачными ноготками и подвитыми ресницами, и даже суровых фриаров-доминиканцев в черно-белых одеяниях.
У колодцев смеялись полнотелые, добродушные хозяюшки, каждая из которых могла стать новой Форнариной; от их рук пахло базиликом и майораном, а в корзинках, под влажными виноградными листьями лениво ворочались изобильные frutti di mare, хвала неаполитанской кухни.
В знойный полдень 12 сентября всадник в плаще цвета палой листвы и каштановом простом парике, каковой носили клерки да библиотекари, пронесся по мостовым города, высекая подковами стайки искр. С мундштука белого рыжеголового жеребца тянулись клейкие нитки пены, когда, осадив его на галопе, мужчина бросил несколько слов рабочим, укладывавшим в песке Campo Moricino фундамент для замостки. Удивленный старшина поднял глаза, моргнули слезящиеся веки:
- Эччеленца...
- Исполняйте, - с легким гаэльским акцентом ответил всадник. Левая рука невзначай коснулась поясного ремня, открывая взглядам каменщиков увесистый кошель, но артельщик успел заметить узкое жало ножа. - Без глупостей.
Не давая парням опомниться, он рванул поводья, заставив коня вздыбиться и, словно подхваченный сирокко, унесся прочь, сгинул, растворился в лабиринте переулочков. Озадаченный старшина потряс головою, но до конца дня, даже за кружкой кислого вина в гильдейской траттории, даже при ласках румяной Чески, его не отпускало воспоминание о ледяном взгляде глаз цвета весенней травы, в тени густых темных ресниц.
Пей смелей, и ласкай
Грудь мою, что белей
Роз, растущих у входа в сам рай...
Лаццароне одинаковы везде... равно как и грязь, и разморенные жарой дешевые гетеры, прихлебывающие кислятину из горлышка, - думал незнакомец, пока белый ирландский жеребец с рыжей головой рысил по бесчисленным улицам старого города. Дома, похожие на разрозненные потрепанные фолианты в лавке букиниста, обступали кривые проулки, почти смыкаясь крышами... откуда-то доносилась ругань на сицилианском диалекте, и потревоженные голуби взлетали трещащими стаями, рассыпаясь в раскаленном почти добела небе.
Вырвавшись за город, продолжал он мысленно, замечаешь, как перед взглядом, подобно кровному скакуну, гарцует древняя южная мощь, грация, поэма лесистых утесов, зеленеющих низин и ажурных рощ, да, гордая, властная земля, взрастившая немало мастеров, ученых и полководцев, все они были плоть от ее плоти, и чуть пряный дух красноватой почвы хранила их память, и росистые утра над заливом, и стремительный пикирующий лет сокола над каменным ложем римских путей...
Копыта белого жеребца стучали по старой, разбитой дороге, змеившейся между кипарисов и олив, мимо крохотных виноградников и белых монастырских стен, отрываясь от угольной черноты теней; зеленоглазый господин сидел, откинувшись назад, выпустив повод, столь же непринужденно как иные сидят на приеме в мягких креслах; лишь по времени колесики бронзовых шпор касались лоснящихся конских боков. Огромными прыжками, как олень, красавец скакун преодолел подъем, ведущий к вилле Романо, что вырастает на всхолмье среди широколистных перелесков в получасе езды от города, темного готического особняка с островерхими башенками и макабрическими барельефами, где смешивались "пламенеющая" готика и фантазмы нового стиля, а вокруг простирался запущенный парк с лунообразным озерцом и мраморными ротондами, по ночам там ухали сычи и в отдалении раздавалась протяжная песнь волчьей четы...и, перейдя на рысь, достиг резных, увитых плющом ворот.
... Дженнаро, распластавшись, возлежал на покрытой тигровыми шкурами и марокканскими шелками, оттоманке. Меж пальцев был зажат чубук кальяна, тонкие пальцы нервно комкали брабантское кружево жабо. Серебристые глаза в полуприщур равнодушно озирали расписанный сценами Сатурналий потолок, губы, бледные и сухие, кривились в усмешке. Перламутрово-розовые женские тела, казались прозрачными, в обрамлении рассветных облаков, гирлянд роз и пеонов, мохнатые силены состязались с увенчанными лаврами мускулистыми героями в винопитии и любовных утехах.
Видам дремал с открытыми глазами - опиум, дьявольское изобретение сарацин, был его давней привычкой, меньшим злом, позволявшим на время заглушить иную страсть, помедлить у пылающей двери в запретный эдем, куда так часто и так самозабвенно рвалась душа ди Силва.
Его забытье прервал голос Жоффрея, слуги-провансальца.
- Вас желает видеть какой-то шевалье.
Медленно вынырнув из ксанадума, Дженнаро отбросил чубук и потянулся за халатом.
- Я никого не жду, слышишь?
- Однако осмелюсь думать, мой визит не будет пустой тратой времени, как принято у светских ветрогонов и придворных шаркунов, - не стесняясь запыленного костюма, незнакомец в каштановом парике переступил порог бело-лиловой, как мороженое, комнаты, отодвинув обескураженного Жоффрея, и отвесил короткий поклон.
В облаках невесомых кружев, надежно скрывавших предательские линии тела, среди атласных подушек и смятых шкур, видам выглядел чеканной статуэткой, которой минутный каприз мастера придал очарование обоих полов, словно для того, чтобы ввести ортодоксального зрителя в недоумение - недлинные пепельные волосы, чуть спутанные со сна, вились вдоль шеи, перетекавшей в худенькие плечи, вполне подходящие и юноше, и девушке аристократического рода, кисти рук были малы и казались кукольными, как у статуй святых в нишах Сен-Сюльпис; ноги скрывались под волнами покрывала, но по абрисам венецианской парчи можно было судить, что изяществом они не уступали рукам. Со скучающим видом Дженнаро углубился в сверкающий хаос полусонных мыслей, чему немало способствовал искусительный дух старого коньяка, янтарно бронзовевшего в пузатом бокале рядом с вазочкой сливок.
Танкреди не мог вспомнить, видел ли его прежде, пока чужак не представился; говорил он негромко, четко разделяя слова, и гаэльский акцент то пропадал, то вновь появлялся. Тотеншперм Мандрейк, немец, один из препараторов Академии, да..., судя по внешности, подумал видам, неприязненно оглядывая ношенный пятнистый камзол, le boucher, мясник, как он пренебрежительно называет врачей, слишком невежественных, чтобы постичь тайны человеческого тела, и слишком грубых, чтобы работать вдохновенно. Что ему понадобилось? Приподняв бровь, Танкреди оставил бокал и надменно сощурился.
- Поди прочь, Жоффрей... - слуга, до сих пор пребывающий в прострации от наглости незнакомца, скользнул за дверь, и Дженнаро небрежным жестом указал гостю на оттоманку.
Да, разумеется, он не откажется выслушать, что же привело в сей скромный дом препаратора Королевской Академии - неужели господам анатомам нужно его присутствии на вскрытии? Или участие в очередном скучном диспуте? Дженнаро избегал общения с учеными в мантиях после отъезда (или, лучше сказать - бегства?) из Парижа, равно как и власть предержащих - пока что удавалось держать на расстоянии, и визит Мандрейка, зеленоглазого нахала в далеко не новом костюме, не вызвал бурного восторга.
- У меня есть нечто, могущее заинтересовать Вас, - все так же ровно говорил Мандрейк, - нечто, могущее стать подлинным украшением Вашей коллекции, поистине императорская редкость.
- Что же это? - без всякого выражения спросил видам, предчувствуя что хитрец расхваливает очередную фальшивку вроде заспиртованных "псевдогермафродитов" с гениталиями из воска, или "бородатых" женщин с наклеенной на щеки волчей шерстью - такие диковинки во множестве сбывались богатым дилетантам для кабинетов диковинок.
Хорошо очерченные губы немца вдруг сложились в улыбке, и очень тихо, наклоняясь к самому уху Танкреди, Тотеншперм прошептал:
- Юный император.
II
Сентябрь золотой монетой катился по выстывающему ночами сине-бархатному небу, входя в исполинскую чашу Весов; во двориках одуряюще пахли лохматые астры, и в предрассветной дымке тянулись через пролив стаи птиц, беглецов с Севера. Ловкие пернатые кошки - алеты, преследовали их, ради прокорма птенцов своих, и рыбари ловили юных соколов в надежде продать их владетельным князьям.
А город жил прежней беспокойной жизнью, и так же гвалтливо перекрикивались базарные кумушки, на заросших спорышем и мятликом мостовых Нижнего города играли голоногие бронзовые ребятишки. Во дворце короля непрерывно шли увеселения, и церкви призывали прихожан к мессе...
Последующие две недели прошли в лихорадочной переписке - чертов препаратор сгинул в какую-то миром забытую деревушку за Везувием, и видам слал ему письмо за письмом, требуя назначить цену; вначале Мандрейк уходил от прямых ответов, но однажды взмыленный мальчишка-подпасок прискакал с конвертом, содержимое которого означало для Танкреди почти полное разорение. Взбешенный, Дженнаро отослал в раскрытом конверте стилет, и хитрец тут же сбавил цену до приемлемой - эквивалентной сумме, что стоила неплохая верховая лошадь.
28 сентября 1631 года, ди Силва ответил согласием - и через пару дней три дюжих мавра втащили в его кабинет увесистый свинцовый гроб, наглухо закупоренный, с приставшей к щелям бурой, комковатой землей. Печати, скреплявшие крышку, несли инициалы "R.C.C.", вытисненные витиеватым готическим шрифтом. Следом плавно возник улыбающийся Мандрэйк, все в том же потрепанном камзоле и ботфортах для верховой езды.
Бледное озеро утреннего света в сетке потревоженных голубей.
Смеющийся взгляд зеленых глаз - сейчас они казались ультрамариновыми, глубокими как Неаполитанский залив. И тонкие "гусиные лапки", сколько же тебе лет, немец с гаэльским акцентом?
- Император? - внезапно охрипнув от волнения, спросил Дженнаро, прикидывая размер гроба. Шумно дышали мавры.
- Невероятно! - видам, забыв о сдержанности, кинулся к гробу, словно ребенок к долгожданной игрушке, белые пальцы легли на ледяной металл, царапнули аккуратными ноготками. - Каким образом, Тотеншперм?
- Я никогда не раскрываю своих тайн, ибо они лишают счастья предположений, - невозмутимо отвечал препаратор. - Довольно знать и то, что высланный Вами аванс до последнего скудо пошел в уплату молчания братьев S. Maria Carmine, похоронивших на своем кладбище сына деревенского старосты... в точно таком же гробу. Это, извольте убедиться, подлинник, - он снова коснулся печатей и покрытого паутинистым налетом бока, - три сотни лет, а если учесть великолепное состояние клейм и полную герметичность, -
Достав из кармана пушистую кисточку, он вымел землю из паза, и Танкреди уверился, что внутрь ничего попасть не могло, - то Вы представляете, насколько хорошо сохранился мальчик.
Мандрейк снова улыбнулся.
- И очень скоро он опять увидит свет.
... Черная поверхность полированного эбенового стола, неподвижная, как гладь ночного пруда, на которой куколкой-хризалидой покоился гроб, с аккуратно отчищенными от земли пазами, столь тесными, что и лезвие ножа не могло проникнуть меж ними, тускло-серый ковчежец вечности, раковина-жемчужница с драгоценным содержимым. Таинственно отблескивали узкие высокие буквы печатей, триста лет не тронутых.
- Так вот он какой... - Дженнаро, очень осторожно, словно боясь разбудить, гладил холодный металл; провансалец пьянел от предвкушения блаженства, и в серых глазах вспыхивали прозрачные фосфорические искорки. - Когда ты его вскроешь, мастер-препаратор?
- Не сразу, нужно время, - сейчас Мандрэйк говорил практически без акцента, и лишь отрывистая резкость на стыках слов свидетельствовала, что сладкозвучный итальянский язык не родной для мессера Тотеншперма. - Да, я уверен в сохранности тела, иначе не доставил бы гроб на виллу, и не спросил бы такой суммы, что уж там, - он сухо кашлянул, скрывая смешок, - и в авантюру эту не сунулся бы... говорят, что похороны подменыша были обставлены с большой помпой, сам Архиепископ Неаполитанский служил мессу в скромном монастыре - как же, последний Гогенштауфен! И король, и весь двор... интересно, додумаются ли раболепствующие историки после этой церемонии провозгласить нынешнего монарха наследником Конрадина?
- Ведь ты покажешь его мне? - теперь Танкреди смотрел на Мандрэйка по-иному; прежний невзрачный препаратор, дерзец в далеко не новом камзоле и парике конского волоса, предстал настоящим Маэстро своего дела, новым Беренгарусом или Форестусом, и Дженнаро жаждал не только увидеть Конрадина, столь чудесно попавшего в его коллекцию, но и, с ледяной профессиональной завистью, "испытать немца в деле", неужели же сотрудник какой-то заштатной Академии чем-то превосходит лучшего анатома Сорбонны, сравниваемого наставниками с самим Парэ?! - Правда ведь, Тотеншперм? Да, и отчего ты так уверен, что за три сотни лет тело не пострадало?
Сейчас он присматривался к Тотеншперму, с некоторым удивлением отмечая сочетание идеально правильных линий, с чуть желтоватой кожей, свойственной скорее не немцу, а левантинцу или высокородному креолу, мягкий изгиб бровей, тонкий прямой нос с раздутыми, как у скакового коня, ноздрями, мягко очерченный подбородок... и предощущением грядущей утраты в миндалевидных глазах.
- Разумеется, синьор видам. Раз Мандрэйк взялся за дело, то доведет до конца, не сомневайтесь. Но столь тонкая, уникальная работа требует времени - пробыв долго без доступа воздуха тело может в один миг разрушиться, вспыхнув холодным огнем; так было в 1534 году, когда некий самонадеянный собиратель древностей захотел вскрыть гробницу юной дочери Цицерона, на Аппиевой дороге... мы ведь хотим, чтоб мальчик вернулся в мир столь же прекрасным, как и в день смерти, оттого и будем помнить славное римское правило - festina lente...
Ди Силва кивнул, задумчиво пощелкивая пальцами.
- Я... не сомневаюсь в твоем мастерстве, препаратор... я сам практиковал бальзамирование по методам Гилиани и Герниуса, но разве во времена Гогенштауфенов были столь искусные анатомы? И кто бы взял на себя смелость сохранить на века тело опального императора?
Мандрэйк деликатно облизнул нижнюю губу и, чуть помедлив, ответил:
- Боюсь, Вы несколько пристрастны к Гогенштауфенам, эччеленц... разумеется, в те эпохи умами безраздельно владела церковь, считавшая рассечение трупов ужасающим грехом, но сам "Светоч Мира", славный дед Конрадина, Фредерик Второй, в 1242 году даровал Школе медиков в Болонье право на получение двух казненных преступниќков в год для проведения вскрытия. Такие занятия проводились публично, часто в амфитеатрах под открытым небом и всегда в холодное время года.
- Потому что тела не сохраняли, - тут же парировал видам. Препаратор досадливо нахмурился.
- Зачем, во имя всех богов, сохранять тела воров и bravi? Впрочем, тогда же многие представители знати, включая Людовика IX, короля Франции, умирали во время Крестовых походов вдали от дома. Чтобы доставить останки на родину, необходимо было провести весьма неприятную процедуру, так как во время похода не было ни возможности, ни средств для проведения бальзамирования. Процедуќра эта состояла из изъятия внутренностей и расчленения тел, срезания всех мягких тканей с костей и вываривания последних для удаления останков мякоти. Кости затем сушили и заворачивали в бычью шкуру...
Ди Силва поморщился.
- Ты хочешь сказать, что я выложил полновесные серебряные скуди за скелет в истлевших турьих кожах, немец? - его верхняя губа задралась в собачьем оскале. - Выходит, провел меня?
Он подобрался, словно пес перед прыжком, и пальцы уже скользнули по бедру, где в незаметных ножнах всегда был наготове трехгранный стилет толедской стали. В воздух взметнулась длинная ладонь в тонкой перчатке.
- Разве я похож на решившего подзаработать кладбищенского вора? - в голосе до того спокойного немца звенел металл, глаза по-кошачьи сузились. - Вы можете сомневаться в моей биографии или в мастерстве, видам, но упаси Вас все боги усомниться в моей честности! Сейчас я прощаю Вас, ибо понимаю, что не разум, но нетерпение и иная страсть, имени которой я не раскрою, говорили Вашими устами, но поберегитесь повторить однажды сказанное. Sapienti sat!
Обескураженный сдержанной яростью препаратора, Дженнаро некоторое время стоял у стола, опустив глаза, лишь механически поглаживая боковину гроба; в горле клокотало и ноздри дрожали, как у сторожевого молосса, которому хозяин настрого запретил нападать на гостей. Еще никогда человек низкорожденный (а Тотеншперм, несомненно, не был аристократом), не смел говорить с ним, потомком септиманской и тосканской знати, в подобном тоне! Но... Мандрэйк был нужен ему, этот зеленоглазый проходимец, несомненно, знал многие секреты анатомического искусства, а всадить стилет под ключицу или кликнуть bravo можно было в любое время... немного охладив кровь, Танкреди пригладил и без того безукоризненно лежащие локоны, и еле слышно сказал.
- Ты прав, мастер... я действительно погорячился.
Немец равнодушно кивнул: инцидент исчерпан, и по-деловому продолжал:
- Я рассказал лишь о европейских методиках, эччеленц. Но, думаю, мальчик преподнесет нам приятный сюрприз, в награду за терпеливость... пока я не буду высказывать свои предположения, полагаю, Вы сами все увидите. Теперь - детали. Открывать гроб придется очень постепенно, и Вам надо приготовить для него достойное помещение, без циркуляции воздуха, сырости и солнечного света, в идеале...
- Вилла Романо стоит непосредственно на мраморах и гнейсах, - подхватил Дженнаро, - ее прежние владельцы в Средневековье обустроили в глубоком подвале винные погреба и настоящую гладоморню для непокорных вассалов, но теперь я расположил там свои коллекции. Думаю, сухой холодный воздух этого подземелья, столь похожего на моравские соляные пещеры, подойдет?
- Именно. А чтобы еще больше высушить его, видам, я бы поставил по углам комнаты большие чаши крупной морской соли, и жег бы курения, убивающие невидимую заразу, которая может поселиться в теле...
- Тот самый "contagium vivum fluidum", о котором писал Фракасторо?
- И который наблюдал ученый брат Афанасиус Кирхер в дутых стеклышках. Поверьте, эччеленц, это нелишняя мера...
Неожиданно видам протянул через стол руку, бросая острую тень на свинец и эбен.
- Благодарю Вас за познания и терпение, мессер Мандрэйк. Я приглашаю Вас быть моим гостем и делить все на равных!
- Non sum dignus, - отведя взгляд, стыдливо пробормотал препаратор. - Не пристало наследнику тысячелетнего рода искать ровню в нашей среде!
В его голосе быстрой змеей в траве мелькнула насмешка. - Прошу прощения, эччеленц, но я не могу принять Ваш щедрый дар. Я доведу работу до конца, однако предпочитаю оставаться лишь скромным препаратором Королевской Академии, и ничего не возьму сверх уплаченного.
- Как желаете, - деланно зевнул видам. - Когда мы сможем приступить?
- Всю следующую неделю у меня отнимут скучнейшие обязанности подготовки к вскрытиям и протоколированию опытов господ академиков. А Вы тем временем подготовьте необходимое помещение, и когда я вернусь, то незамедлительно приступим. Да и наш мальчик привыкнет к новым условиям, - он фамильярно, словно подвыпившего собутыльника, потрепал гроб по боковине. - Не смею задерживать Вас более, эччеленц. Доброго дня.
Затем прильнул щекою к льдистому металлу, горячим чутким ухом приник, словно пытаясь под массивной крышкою расслышать давно умолкнувший стук сердца погибшего много лет назад мальчика; жадно, напряженно слушал глухую могильную тишину, и серебрились кольца кудрей, пронизываемые солнцем, на потемневшей крышке... а в приотворенное окно врывались детские считалки - то пронырливые загорелые мальчишки устроили игры в заброшенном саду виллы. "Раз-два-три, конец игры, а четыре-пять, начинай опять, шесть-семь-восемь, золотая осень, девять-десять, время песен...", нежно и звонко, как хрустальные колокольчики.
В чаше неба кувыркались крылатые акробаты - медлившие с отлетом стрижи и удоды, слетавшиеся вниз по склонам, где теплее; по старой традиции, их подкармливала прислуга вилл, считая то ли добрыми вестниками Богородицы, то ли душами некрещеных младенцев. У попорченного временем фонтана перебирал четки ленивый, как наевшийся сливок кот, брат-францисканец, бывший столь же непременной частью старой виллы, как и готические барельефы над входом, и растрепанные грачиные гнезда на вековых платанах, и виноград, яблоки и маслины в светлых плетеных корзинах, что на головах вносили дородные крестьянки в кладовые видама.
По старой белой дороге гуртогоны с непременными черно-подпалыми псами сопровождали стада длиннорогих кампанских быков на ежегодную ярмарку, живший неподалеку одноглазый сокольничий Джакопо подвабливал молодых ястребков односложными выкриками, где-то в горных лесах загорались пастушьи костры, а Дженнаро, обняв свинцовый гроб, все слушал тишину...
***
... Кодекс Манессе. Единственный средневековый пергамент, сохранивший, пусть приблизительно и нечетко, облик Конрадина, последнего Гогенштауфена; копию этого собрания песен менестрелей Танкреди в свое время приобрел у испанского еврея-антиквария, и был уверен в ее подлинности. Сейчас, открыв остро пахнущий древней монастырской пылью фолиант, переплет которого позвякивал медным кольцом - некогда в него была продета цепь, приковывавшая ценную книгу к полке, - видам вновь и вновь рассматривал миниатюру, вооружась оправленной в серебро лупой. Неведомый мастер знал свое дело, и с лихвой компенсировал недостаточное знание человеческого тела экспрессией и прихотливой яркостью красок, совершенно не пострадавших от времени.
Тайной ласковой жизнью дышал портрет юного златокудрого всадника на серебристом в яблоках андалусийце; у ног коня - две подсокольи собачки, похожие на нынешних эпаньолей, с изящной руки в щегольской перчатке взмыл белый королевский кречет, вот-вот закогтит добычу!
Нежный овал лица, белая, как молоко, кожа с коралловым просвечивающим румянцем, по-детски свежа, и двумя аккуратными дугами изогнуты брови, чуть пухлые губы словно просятся в озорную улыбку - улыбку любимого, ласкового, ни в чем отказа не знающего мальчика, полного непринужденной грации и так изящно сидящего в рыцарском седле, ах, как играет травяно-зеленый бархат его длинной туники, ниспадающей на киноварно-алый потник жеребца! Что за дивная гармония красок - от золота изящного венца на золотых же, аккуратно уложенных, волосах, до шершавых складок утеса под конскими копытами... Беззаботный, счастливый мальчик, не ожидающий столь жестокого и страшного конца, сколько тебе лет на этом портрете?
Дженнаро улыбнулся собственным мыслям - да, разумеется, было еще кое-что, тревожащее душу - низовым, дымным пламенем беспокойства, но видам запретил себе даже думать об этом. Тайна надежно спрятана, ключ стерегут драконы, и нынешние "рыцари" слишком трусливы и глупы, чтобы пуститься на ее поиски. Он шел по краю, заигрывая с бездной в отточено-небрежной манере, всё острее чувствуя близость такого сладостного счастья, что возможно лишь рука об руку со своей противоположностью - ревущей бездной смертной тоски, в которую ему, несомненно, суждено упасть, но это случится еще нескоро, и пока никто не отнимает чубук с терпко-иссушающим опиумом от губ.
... Как обычно, вечер оставил хрустальную легкость мыслей, и Дженнаро, тенью скользнув по неосвещенному коридору, раздвинул плечом бархатную тяжесть занавесей в арке; башенка выходила на дальние отроги, и на западе уже царила ночь; он зажег свечи и, помедлив, отдернул шторы - так и есть, вдали алеют пастушьи огни, сквозь витраж кажутся призрачными, но Афина Паллада!
Дженнаро покинул башенную комнату; он равнодушно одолел портретную галерею, и боевые кони тянули вслед шеи с холста, беззвучно всхрапывая, а в волосах видама сиял прозрачный огонь, словно у Кайолте, мчащегося через лес - развившиеся локоны трепетали языками колдовского пламени, и посеребрили их первые лучи розовеющего за холмами солнца, когда видам оказался у дверей малой гостиной.
Ореховая скорлупка малой Гостиной полнилась тревожными отблесками умирающих свеч, наполняя тенями резные панели, чьи очертания плавно смыкались где-то наверху переходя в перевернутые контрфорсы. Словно полусвернутые туманом паруса, они выгибали острые грани, стремясь пробиться в тусклый круг света; его едва хватало на крышку стола, полированную до металлического блеска. Старинный эбен, из поколения в поколение служивший знаком преуспеяния благородных семейств, знаменовавший рост благосостояния и стократ опережающие достаток амбиции, так и не поддался гнили, с одинаковой небрежностью разъедающей как более прочные, так и куда более эфирные субстанции. Остальное в той или иной степени несло следы жестоких поцелуев Времени - и потускнелые витражи высоких стрельчатых окон, словно стиснутых грубыми камнями кладки, и изъеденные древоточцами потолочные перекрытия, и массивные шкафы мореного дуба, хранящие в недрах целые армии старинных фолиантов в истершихся переплетах с медными застежками... рухнув в кресло, видам потянулся к чаше, рубиново мерцавшей вином, и жадно осушил ее; спать абсолютно не хотелось, и Танкреди равнодушно слушал шелестевший за оконными переплетами дождь, чей ласковый шепот обволакивал комнату ажурной тенью, а перед глазами вставали, мешаясь, одна в другую перетекая, миниатюры Кодекса Манессе, готические строки сирвент и альб, с киноварными заставками, пока не запылали высокие стиснутые иниции: "R.C.C." на тусклом свинце, разрастаясь и достигая, казалось, затянутых тучами небес; Дженнаро дрожал в сладко-запретной истоме, сухие губы чуть заметно шевелились, взывая к неведомому; синеватый иллюзорный свет и росчерки теней, и ласковая, знакомая безопасность резных панелей и медных дверных ручек по каплям впитывала силы; он погружался в липкую паутину изнеможения, но сон бежал усталых век, и лишь хмурым рассветом ненастного дня видам забылся, канул в зыбучие пески дремоты без сновидений.
Когда зарядили холодные осенние дожди, вмиг размывшие дороги и затопившие низины, вилла Романо стала недоступной для тяжелых, запряженных четверками и шестерками карет; но верховые, на легких джарских или сан-фрателланских лошадках по-прежнему могли преодолеть расстояние от Неаполя до ее стен чуть больше, чем за полчаса, естественно, среди них был и Мандрэйк, сумевший стать незаменимым. Каждого визита хмурого невозмутимого немца Дженнаро ждал с трепетом, ловя себя на том, что пристально всматривается сквозь пелену дождевых струй в темные, хвойные леса предгорья, надеясь увидеть знакомую фигуру, в поношенном камзоле, и белого рыжемордого жеребца.
Между тем, рабочие под руководством Жоффрея благоустроили подвал, бывшую гладоморню - она представляла собою четырехугольную комнату ярдов пять на пять с половиной, с вкопанным посередине столбом-колонною и забранным решеткою световым колодцем. Из перистиля туда можно было попасть по узкой, выщербленной лестнице, направо через недлинный коридор со сводчатыми потолками - его левый близнец вел в кабинет древностей, ныне занимавший винный погреб былых владельцев. Именно в эту комнату работники и перенесли гроб; в вопросах оплаты Дженнаро был более чем щедр, но... слухов избежать не удалось. Не стала помехой молве и плохая погода - тем же вечером в траттории вдовы Чески один из каменщиков грохнул кружкой о столешницу, воскликнув:
- Пусть черти сожрут мою печенку, ребята, если я, Луиджи Спиноне, еще хоть раз сунусь на виллу Романо!
Маремманская сука, охранявшая вход, подняла голову и злобно ощерилась, вздыбив шерсть. Ческа пихнула ее ногой и подошла к столу.
- Будет тебе, Луиджи. Угомонись, - проворковала она, выставив оплетенную соломкой толстобокую бутыль. - Что еще случилось?
Но сицилиец не желал утихать - то ли вино на голодный желудок ударило в голову, то ли страх, пережитый в поместье видама, был слишком силен - дюжий, заросший черной шерстью здоровяк с лиловым шрамом через лоб, вскочил, чуть не опрокинув дубовую скамью.
- Думаешь, это можно залить вином, дура? Дьявол меня побери, если чертов вельможа не колдун и чернокнижник! И куда, хотел бы я знать, смотрит Святая Инквизиция, столь бдительно охранявшая нас при прежнем короле?
- Тише, тише! - при упоминании о "Псах Господних" товарищи объединенными усилиями усадили Луиджи обратно. - Он же заплатил тебе, горлопану, по-королевски, чего разоряться? Пей, веселись, а завтра купишь жене и детишкам обновки какие у старого Авессалома, - наперебой загудели рабочие.
- Веселись... - на лбу и висках верзилы выступали крупные капли пота, а лицо могло соперничать меловой белизною с чепцом хозяйки. - Да на вас чего, креста нету? К Святому причастию давно ходили?
Парни недоуменно затихли. Луиджи облизал губы, и воззрился на висевшее в углу резное распятие, размашисто перекрестился.
- Неужто вы так и не поняли, что мы таскали... в свинцовом-то ящике, в подземелье?
При этих словах приземистый плотный мужчина в неприметном кожаном камзоле и венецианском беретто резко поднялся, оставив рядом с полупустой бутылкой несколько скуди, и вышел в дождь. Глухо заржал конь, и, словно увидев призрака, разразилась бешеным, захлебывающимся лаем старая овчарка.
III
Ровно через месяц после их первой встречи, Мандрэйк, сочтя условия подходящими (подземелье удостоилось лишь беглого осмотра и слова "Неплохо"), решил приступить к работе, Дженнаро отводилась роль ассистента, что поначалу безумно раздражало гордого видама, привыкшего во всем, за что он не брался, быть первым; впрочем, немец был безупречно, до автоматизма точен, и его искусство настолько превосходило умение Танкреди, что спустя совсем немного времени видам смирился с руководством "безродного препаратора".
Оказалось, вскрыть прекрасно сохранившийся "ковчежец", как его именовал Мандрэйк, было не так-то просто - за триста лет пазы намертво запеклись, а металл приобрел хрупкость: одно неосторожное движение могло непоправимо изувечить хрупкое содержимое, и щель приходилось расчищать иногда всего дюйм-полтора в день, действуя с ювелирной точностью; от недостаточного освещения под конец дня щипало и резало глаза. Мандрэйку не было дела до усталости ассистента - он возился до глубокой ночи, приказывая Жоффрею приносить несколько массивных канделябров, и, невзирая на многократные приглашения Танкреди заночевать на вилле, неизменно покидал ее верхом. Он всегда работал в абсолютном молчании, и как-то, когда крышка была почти освобождена от векового плена, Дженнаро осмелился заговорить:
- Я впервые встречаю столь искусного препаратора, в твоем лице, Тотеншперм... мои коллеги в Сорбонне и прославленный Фаллопий вряд ли могут потягаться с тобою. Наверное, ты получил знания от отца или деда? Среди твоих предков тоже были бальзамировщики?
Мандрэйк улыбнулся одними глазами.
- Вам лучше не знать ничего о моих предках, эччеленца... что же касается мастерства, могу сказать что учился я у лучших знатоков анатомии Запада и Востока, чьи книги до сих пор являются украшением любой библиотеки, а долгая практика помогла мне отточить навык до некоторого совершенства.
- Иными словами, ты бывал и в Азии? Я читал, у сарацин благородное искусство сохранения тел не в почете.
- Не всегда можно верить книгам, их зачастую пишут кабинетные философы, видам. Да, я бывал на Кавказе и на Ниле, где изучал мудрость тарихевтов, на западных островах моими наставниками были гуанчи, а в Ирландии - кулды...
- Гуанчи? Кулды? Но ведь жителей Канаров истребили до последнего человека, а эринских еретиков жестоко преследовали английские завоеватели! - потрясенно воскликнул Дженнаро, отложив инструменты. Мандрэйк невозмутимо продолжал расчищать паз.
Повисло настороженное молчание.
- Я же сказал: я учился долго, дольше, чем Вы думаете, эччеленца, - наконец проговорил немец. - А теперь пусть Жоффрей озаботится свечами; уже стемнело.
Слова эти оставили тяжелый осадок на сердце Дженнаро; сырая, ветреная погода способствовала меланхолии, и видам проводил дни, то мечтая над Кодексом Манессе в тишине библиотечных стен, то за клавесином, наигрывая бесконечно прекрасные своею грустью провансальские напевы; верный конь скучал в деннике, и соблазны города не манили, тщетно слали видаму приглашения знатнейшие нобили королевства. "Танкреди не охотится", "Танкреди не может явиться", - лаконически отвечал он.
... В то самое время, как раскинувшийся у залива Неаполь переполняло, бурлясь и вскипая, море человеческих амбиций, сословной гордости и искусно драпированных страстей, то самое фантомное море, взрезать волны которого мечтают оставшиеся на берегах низкого происхождения или недостаточно смелые, чтобы поднять паруса авантюр, то море, из которого тщетно мечтают выбраться прозревшие капитаны, обнаружившие, что просторы его - обман, и даль нарисована на стекле, что не развернуться стопушечному фрегату в болотце, годном лишь для раскормленных гусей, в медленно но верно засасывающем торфянике, более ненасытном, чем Ла-Бреа, пока невидимые воды перекатывались внизу, Танкреди все более погружался в куда более сладостный мир - мир менестрелей и рыцарственных душ тринадцатого века, мир запретный, недостижимый, символом и правителем которого был для Дженнаро золотоволосый мальчик на сером коне, сошедший со страниц старинного манускрипта - он был и проводником видама во мгле веков - внук царственного Фридриха, "De arte venabus" которого также хранился в собрании ди Силва. Немало часов провел Дженнаро, над причудливой вязью рукописных букв, восхищенно вглядываясь в миниатюры, где быстрокрылые пернатые кошки яростно бросались на дичь и беспрекословно возвращались на перчатку сокольника. Так шло время между приездами Мандрэйка, и Танкреди частенько ненастным вечером вслушивался в лепет дождевых струй, в надежде услышать хриплый лай сторожевых догов, означающий появление Тотеншперма. Псы люто ненавидели немецкого препаратора и его жеребца, впадая в неистовство едва только ветер доносил его запах до чутких ноздрей; Мандрэйк отмалчивался, презрительно пожимая плечом, и снова начиналась кропотливая работа, пока, наконец, пазы не были полностью отчищены и препаратор заявил, что крышку уже можно снять.
- Наконец-то! - сплетя пальцы, словно в молитвенном экстазе, прошептал Дженнаро; глаза сверкнули прозрачным пламенем и он протянул ладонь к свинцовому ящику.
Тотеншперм издал странный полусмешок-полукашель.
- Осторожнее, видам. Я вначале подцеплю ее сверху, и очень бережно, как беременную даму, мы с Вами ее поднимем... вот так -
... Когда тяжелая крышка, наконец, была откинута, нетерпеливому взгляду Дженнаро предстала накрытая странно, остро и пряно пахнущей розоватой, выцветшей тканью, фигура, точнее, насколько видам оценил размеры, фигурка. Сам Танкреди едва достигал пяти футов пяти дюймов, в Конрадине было и того меньше. По комнате поплыл, почти ощутимыми волнами, необычный аромат, смесь руты, неизвестных видаму смол, иссопа и, совсем немного, запаха шелкопряда. Мандрэйк, не снимая перчаток, приподнял конец покрывала, задубевшего за истекшее время, и торжествующе улыбнулся.
- Я же говорил, эччеленца! Вы - один из немногих ныне живущих, кто может утверждать, что видел повой Аверроэса!
- Повой? - недоуменно переспросил видам; запах понемногу настаивался, и теперь ди Силва находил его приятным, хоть и экзотическим. - Ты про этот шелк?
- Это не просто шелк, - с грустью продолжил препаратор. - Самые прославленные профессора Салернской и Парижской академий многое бы отдали чтоб узнать чем старик Ибн-Рушд его пропитывал. Под конец жизни славный ученый частенько экспериментировал с растительными экстрактами и дарами минерального царства, и ему удалось создать смесь потрясающей бальзамической силы. Ученики, знавшие ее секрет, богатели, продавая церквам "нетленные мощи", в то время как учитель умирал в бедности... но это все лирика, неизменная сквозь эпохи. Одна унция этого эликсира стоила места священника в любом итальянском приходе, но, правда ее и требовалось немного.
Он вздохнул; в неровном свете двух шандалов тени метались по грубой кладке сводов.
- Значит, достаточно было обернуть тело пропитанной этим составом, тканью, чтоб остановить процессы распада? - округлил бровь Дженнаро. - И в то самое время, как нынешние бальзаматоры уродуют тела многочисленными разрезами и наполняют полости едкими химикалиями?
- Почти, эччеленца... Ибн Рушду хватало двух глубоких, но почти незаметных наблюдателю, проколов вот здесь, - Мандрэйк уперся большими пальцами в свои подключичные ямки. - Клянусь старыми богами, я не знаю, как работал этот состав так же, как не ведаю формулы Красного Льва, но, как видно, среди хранивших верность опальному императору был один из учеников Аверроэса. Я предположил это с самого начала лишь потому что Фредерик Второй благоволил мусульманам, а эти народы умеют помнить добро и быть признательными...
- Значит, Конрадин -
- Терпение, видам. Совсем скоро Вы его увидите.
Заметив, как недовольная гримаса исказила губы Дженнаро, Тотеншперм поспешно добавил:
- Разумеется, все не так просто как может представляться... за минувшее время ткань изрядно задубела, присохла к коже, и ее придется отмачивать маслом, лучше розовым или лилейным, очень постепенно, чтоб не повредить мальчику. Впрочем, я давно не пользуюсь чистыми маслами, предпочитая смеси. У Вас найдется ливанская мастика, сурьма и гвоздика?
- Да, разумеется.
- Отлично. Я напишу пропорции. Конечно, Вы можете снести рецепт в аптекарскую лавку, эччеленц, но, сами понимаете, лучше лишний раз не кидать бродячей собаке кость...
- Не беспокойся. Ни одни глаза не увидят написанного, Мандрэйк.
Как только немец, поклонившись, исчез в прохладных анфиладах виллы, видам оперся локтями на стол, пристально глядя на окутанное шелком тело - кое-где, в складках, ткань сохраняла первоначальный киноварный оттенок, однако в целом покрывало напоминало огромный розовый лепесток, чуть привядший, но благоуханный. Она скрадывала очертания тела, маня полунамеками; от странного аромата несильно кружилась голова, как от чаши старого вина, и мысли немного путались, когда пальцы Дженнаро притронулись к материи, ощутив неподатливые, картонные изгибы: запах тут же стал сильнее, пропитав кожу; Танкреди поднес руку к губам, касаясь их, провел, чуть надавливая по щеке от скулы к шее, аромат был почти осязаем. Тогда ди Силва склонился над ящиком, прикасаясь к шелку щекой, на покрывало упали развившиеся кудри, и видам очень бережно, сторожко, потерся о ткань, желая целиком пропитаться неведомым сладким ароматом; тяжело дыша, припал к гробу, чувствуя вновь, как сводит икры и внутренние стороны бедер в сладкой истоме...
- Я увижу тебя, мой мальчик... только мой. Золотой Конрадин, сокровище... - беззвучно шептали губы.
***
Несмотря на ненастную погоду, Филипп Четвертый, Божией милостью король Неаполя и Сицилии, продолжал веселиться - разве могли помешать Габсбургу какие-то дожди и холод! Черные неаполитанские мастиффы крутились около входа, приветствуя гостей... экипажи теснились на подъезде к воротам дворца. От конских боков поднимался пар, великолепие выездов слепило непривычный глаз - выхоленные лоснящиеся рысаки и иноходцы серой, рыжей, гнедой масти! Щелканье кнутов, выкрики на певучем сицилианском диалекте, злобное взвизгивание разгоряченных жеребцов сливаются в странную, будоражащую мелодию, и холодный воздух бодрит, а в полосах льющегося из окон света проходят к дверям пары, лиц не разглядеть, но великолепие мехов, переливы атласа и бархата заметны даже на галерее, где под защитой вьющихся растений и нависающей крыши можно прогуливаться, не боясь испортить дорогое платье влагой.
Статный темноволосый красавец, бретер и картежник, бескорыстно и искренне влюбленный в порок, что одновременно вызывало брезгливость пожилых подданных, прелатов и книжников и - будило жгучий, запретный интерес молодежи, младших сыновей нобилей и обедневших синьоров, слетавшихся на болотный огонь разврата со всех концов королевства. О похождениях Филиппа ходили легенды одна неправдоподобнее другой, его коллекции картин, скульптур, украшений будили зависть многих, экипажи соперничали роскошью с сокровищницами английских и французских монархов, а о лошадях его ходили легенды. Те вещи, что надоедали ему, расходились с аукционов по баснословным ценам; чистокровные жеребцы, забракованные им, мгновенно раскупались, а актрисы и танцовщицы, отмеченные связью с его величеством Фелипе, как он любил именоваться на испанский манер становились тем известнее, чем скандальнее была связь.
Кутерьма гостей. Игривая, бурлящая придворная толпа, паточно-льстивая, но только дурак доверился бы ее улыбкам и щедро рассыпаемым комплиментам.
По испанской моде, подхваченной и в Неаполе, во дворце было множество уродцев. Карлики в сарацинских костюмах с павлиньими перьями передразнивали трюкачей, пухлые, со старушечьими лицами, карлицы в плоенных воротниках, удирали от пушистых длинноухих спаниелей и крикливых черномордых мартышек в золоченых безрукавках. Распахнутые двустворчатые двери обрамляли пеструю круговерть дам и кавалеров, которую вдруг, словно ножом рассек смело шагнувший под своды зала мужчина в беретто и неприметном кожаном камзоле. Павана замерла, ошарашенная вопиющим нарушением церемонии, но незнакомец, нимало не смущаясь, прокладывал себе путь к Филиппу, эффектно выделявшемуся средь придворных в черном бархатном костюме и златотканом парчовом плащике до пояса.
Король рассмеялся, крепко обняв вошедшего, прижался губами к щеке и снова стиснул. Из-под венецианского беретто выбились, пламенея медью, пышные волосы, рассыпались по плечам, шапочка полетела под перемазанные грязью каблуки.
- Черт возьми, Гвидо... где носило тебя, приблудная душа?
- Я принес важные вести, - зазвенел приятный тенорок; гость верноподданно приложился к бархатному плечу короля и поднял глаза цвета спелых маслин. - Конфиденциально.
Гвидо дель Риенци, медное сокровище, как любил именовать его Филипп, добавляя - "этот венецианец стоит половины Сицилии", официально значился главным королевским конюшим, но занимался отнюдь не горбоносыми лузитано или долгогривыми андалусийцами: неустанно разъезжая по доломитовым горам, проникая в отдаленнейшие селенья и коротая там вечера за бутылкой местного кислого вина, рыжеволосый хитрец разнюхивал любые истории, могущие заинтересовать пресыщенное воображение господина, подмечал слабины итальянских нобилей и пути, по которым их владения могли бы приумножить богатства короны, и - мчался, не щадя жеребцов, по узким контрабандистским тропам к хозяину, как гончий пес. Только ему было позволено плевать на изысканно сложный придворный церемониал, являясь во дворец запросто, в кожаном камзоле, пахнущим ветром, костровым дымом и конским потом, в запыленных сапогах с длинными "готическими" шпорами - и каждый раз в клыках выжлеца билась золотая курочка.
Вот почему, услышав сбивчивую речь, Филипп властно взмахнул рукою - "Веселитесь!" - и быстро увлек Гвидо в Сандаловый Кабинет.
Душно пахла восточная благовонная древесина; резные панно, мнилось, оживали в желто-шафранном свете трех канделябров, высокие стулья обтягивал лучший валенсийский муар. В одно из таких кресел и упал Гвидо; крепко сбитое пышное тело дрожало от усталости, бока ходили, как у загнанной лошади.
Звякнул хорошо смазанный французский замок. Изнутри.
- Рассказывай, - бросил король, опускаясь в кресло напротив; изящно скрестил на палевом руссильонском ковре ноги в черных шелковых чулках с золотыми стрелками. - Знаю, дело важное, иначе ты бы не прикончил скачкой лучшего коня моих конюшен!
Встряхнув головой, венецианец отбросил копну волос и улыбнулся. На щеках заиграли ямочки.
- Ваше Величество, на сей раз в поисках дичи мне не пришлось отъезжать далеко - Вы, без сомнения, знаете виллу Романо, что на склонах гор над Неаполем?
- Шутишь, проныра? Она принадлежит видаму ди Силва. Он приобрел эти развалины с полгода назад. Почему я должен интересоваться им? Разве он злоумышляет против королевства?
- Нет, и Вы знаете, что я не соглядатай, - рассмеялся Гвидо; свечи мягко, полутонами обрисовывали круглое лицо с двойным подбородком и пухлые губы великовозрастного путти. - Дело в другом... зайдя в тратторию синьоры Чески, я случайно - о, совершенно случайно! - услышал разговор гильдейских каменщиков, ну, помните, которые в конце лета еще благоустраивали Campo Moricino?
- Да, но это решение принимал магистрат, - нетерпеливо дернул плечом Филипп. - Я все еще не понимаю к чему ты клонишь, негодник, и отчего утащил меня с праздника?
Уловив в голосе начальства лязгнувший металл, дель Риенци сглотнул и продолжал, сыпля словами, как горохом - стеклянным бисером звучало венецианское наречье:
- Луиджи Спиноне, староста каменщиков, сказал, что в начале сентября, в песке Campo Moricino они обнаружили старинный свинцовый гроб с неповрежденными печатями, и достойный рабочий уже отослал подмастерье за ближайшим священником, когда на площади появился странный человек на белом жеребце, который, угрожая оружием, велел работникам повиноваться ему.
- Вот как? - карие с зеленцой глаза блеснули интересом. - Неужели неаполитанцы целой артелью испугались какого-то всадника?
- Именно, Ваше Величество, - затараторил Гвидо. - потом Луиджи признался доброй Ческе, что чужак околдовал их взглядом и память отшибло напрочь, словно от пары бутылок хорошего вина... в общем, чем дело кончилось, он не помнил, и Вы смело могли бы сказать, что парню либо голову напекло, либо по пьяной лавочке привиделось, если бы...
- Если бы... - эхом повторил король, наматывая на унизанный перстнями палец прядь волнистых, отливающих старой бронзой, кудрей.
- Если бы ди Силва не нанял этих же рабочих для благоустройства внутренних покоев виллы. Спору нет, все было проделано с согласия магистрата и гильдии, и заплачено немало, но Луиджи рассказывал, что когда покои были готовы, видам приказал ему и паре подсобников снести туда знаете что?
- Тот самый свинцовый неповрежденный гроб! - торжествующе воскликнул дель Риенци, щурясь от бликов на позолоченных стенных медальонах.
Король все так же наматывал на палец прядь волос; и отточенные, жестокие, рдяные мысли отражались в сузившихся зрачках. Значит вот оно как, синьор видам... От природы сдержанный, даже холодный, ди Силва не мог понять чувственный разгул Фелипе, его необузданность страстей, словно унаследованную от либертинов минувшего века, и не стремился пресмыкаться, не искал успеха в придворной камарилье, отсиживаясь на старой вилле... Поначалу, король равнодушно воспринимал это затворничество, но богатство, отошедшее Дженнаро от многочисленных поколений септиманской и аквитанской знати, искушало Габсбурга все больше; Танкреди был последним в роду, наследников, учитывая отношение видама к женщинам, не предвиделось, и Фелипе все больше напоминал голодного пса, примеривающегося к аппетитному куску мяса, вывешенному рачительной экономкой на морозец. Этой неприязни до поры было суждено течь под искристым льдом бесчисленных учтивых условностей, таиться как тень в свете огромных, исходящих жаром и духом горячего воска, люстр, и так - долгое время, как вино в замшелых подвалах, настаиваться, крепнуть и обогащаться нюансами, до случайной вспышки в пороховом погребе, каковой стал сегодняшний рассказ рыжего венецианца.
- Ты хорошо поработал, Гвидо, - медленно, с расстановкой произнес Филипп Габсбург, - и учти, никто, никто более не должен знать о видаме то, что рассказал мне ты. Понимаешь?
Он не отводил взгляда от щекастого итальянца.
- Понимаешь, чем это тебе грозит, пройдоха?
Чувствуя, как камзол липнет к спине, дель Риенци пробормотал:
- Истинно, Ваше Величество... но... Луиджи Спиноне тоже знает. Ческа-то будет молчать, а этот сицилиец невоздержан на язык, особенно после возлияний...
- Тоже мне, проблема! Любой язык, самый болтливый и наглый, можно укоротить, - отмахнулся король. Покинув кресло, он навис над Гвидо, прижав шею венецианца к спинке, вдавил в обивку так, что слюна выступила в уголках рта. Хитрец беспомощно косился, боясь дышать.
- Будет много лаять, ты знаешь, что делать, - прошипел Фелипе. - А уж если сам захочешь еще подзаработать на этом деле... на дне залива сыщу! Из Африки достану, кабан двуногий! Ясно?
Дель Риенци с готовностью мотнул головой.
- То-то же... - Габсбург разжал хватку и направился к двери; уже положив руку на засов, обернулся:
- Обратишься к Оливаресу... он даст тебе денег и коня. Я умею награждать послушание и расторопность. Дворец покинешь ночью, незаметно; лишние пересуды мне ни к чему.
Тихо закрылась дверь. Гвидо все сидел, боясь пошевелиться. На толстой загорелой шее белел след королевской руки, пот обильно катился по лбу, склеивал волосы. Да, Фелипе Испанец умел быть щедрым... что не помешало его жестокости войти в поговорку.
Получить стилет меж ребер венецианцу не хотелось - до утра он жадно пил черное вино с колотым льдом и чертил на бумаге замысловатые кривые, сплетая нити замысла.
А совсем близко, во дворце, искристым фейерверком кипело празднество, и король внутренне усмехался устремлениям сегодняшнего вечера, устремлениям, старым и в то же время, новым, желаниям этого мира, разлитым в амбре и мускусе, капающим воском на темные шахматы паркета, горящим в зажженных вином зрачках, всему облаку, туману испарений, окутавшему зал...
***
Не подозревая о сгущающихся над его головой тучах, Дженнаро продолжал работу. Работу, ставшую смыслом его жизни - Танкреди истово мечтал увидеть Конрадина, убедиться, что Кодекс Манессе не обманул, что это прекрасное, золотое создание теперь, и навсегда - только его, сокровище виллы Романо, возвращенное из небытия искусной рукою.
"... Каждый создает свой Ад - здесь, на земле. - Думал видам в звездных паводях малой гостиной, когда синей змейкой курился кальян с опиумом, и разворачивали крылья радужные птицы видений. - Я согласен, но все же - вопреки ледяной Логике, вопреки иссушающему Здравому Смыслу, благословляю свое чувство. Иногда я задаюсь вопросом: а не ложь ли - любовь к живым? Фантом, лукавый призрак, с неизъяснимым мастерством уловляющий слабые души? Ведь для того, чтобы полюбить Смерть, надо измениться, стать Другим, или - уже родиться им, чужеродной частицей плотского мира? Не знаю...
Но - смею любить. Закатившиеся глаза под льдистыми веками, застывшие губы, холодную шелковую кожу... и молчание. Столь многозначительное - живые больны красноречием, от коего только Смерть излечивает. О, они все время говорят, находя какое-то противоестественное удовольствие в квакающих, лающих, запинающихся звуках голосов! Они знают столько слов... и никакого смысла. В обществе я всегда молчалив, и лишь изредка могу позволить изящную пикировку за бокалом тонкого вина. Но - недолго; эти игры быстро надоедают трафаретностью. Ты говоришь с одним - считай, понял всех. Разница несущественна".
Странный, женственный мальчик, юный видам, затерянный где-то между закатом и Адом, под знойными нефами Неаполитанских гор... говорят, здесь встречаются Святость и Порок, Озарение и Безумие, Разгул и Аскеза...
И Старый Ник варит из них свое зелье уже полторы тысячи лет...
А каким был твой путь? - говорил видам, обращаясь к Конрадину. - Кажется, я готов распутывать нити серебряной Судьбы, оборвавшейся так внезапно, нелепо... и чудесно.
"Полынь - мой мед"...
И, пытаясь спастись от остро-жгучего чувства, но не желая спасения, он проводил ночи над рукописями сицилианской школы, над Уложениями Фридриха, но смысл готических письмен ускользал, размываясь сладостными видениями, и Дженнаро опускал голову на скрещенные руки, не в силах молиться или плакать. Он запрещал себе входить в подвал, однако не в силах бороться с собою, пробирался под своды бывшей гладоморни вором, прикрывая ладонью колеблющийся огонек свечи, снова и снова падал на колени у гроба, шепча ласковые слова. Жоффрей находил его утром, забывшегося сном, словно паломника на плитах Кампостеллы, и уносил хрупкое тело на пушистые меха, сочувственно причмокивая языком. А едва проснувшись, видам спешил в кабинет, смешивать масла и снова умягчать ими бальзамический шелковый покров, радуясь что труд подвигается...
Как часто, просиживая без сна у ковчежца, тщился он угадать черты Конрадина, на которые лениво намекала шелковая ткань, угадать нежные, плавные линии юного тела, той самой юности, перед коей благоговел лучший прозектор Сорбонны, той юности что, бывало, вожделел он на секционных столах, или в богатых домах, готовых выложить кругленькую сумму за бальзамирование ребенка! И - сдерживал сжирающий изнутри огнь до поры, исступленно любуясь мертвой красотою нераскрывшихся, морозом схваченных бутонов, собирал полотна, где волею мастеров продолжали жить давно сгнившие в могилах юные создания, при свете ночника лаская холст с изображением Фаэтона или Адониса... теперь же мальчик-император, последний Гогенштауфен ждал его, словно в Кифгайзере, так думалось Дженнаро, и, проводя смоченной в масле кисточкой по ткани, он шептал:
- Скоро... уже скоро.
... Осторожные пальцы Мандрэйка ощупали шелк, вернувший былую мягкость; суровый препаратор одобрительно кивнул, и очень медленно, очень бережно стал совлекать повой, то и дело останавливаясь и добавляя масла. Высокие стенки скрывали процесс от Дженнаро, и видам затаил дыхание, моля чтоб все прошло удачно, чтоб мастерство на сей раз не изменило Мандрэйку, сейчас, в полувдохе от окончания работы. Тотеншперм хранил обычное спокойствие и, полностью освободив тело от покрывала, аккуратно сложил ткань, спрятав в нарочитый ящичек.
- Ну-с, юный император вернулся, - вполголоса проговорил Тотеншперм. - Столь же прекрасным, как и в день казни, тот проклятый октябрьский день.
Немец не солгал: хрупкое тело было пощажено безжалостным временем; юный, хрупкий, полуребенок - таким предстал последний из Гогенштауфенов видаму, когда размоченное маслами шелковое покрывало со всей осторожностью было совлечено. Конрадин лежал на спине, чуть повернувшись на левый бок и прижав руки к телу; отрубленная голова в ореоле золото-русых кудрей была положена на грудь. Вероятно, роскошные локоны росли и какое-то время после смерти - они чуть завивались на концах, мягкими волнами окружая тонкий овал лица, хранившего безмятежное выражение сна. Темно-русые, как нарисованные брови, пушистые длинные ресницы и изнеженный рисунок губ придавали императору сходство с девочкой, особое, беззащитное очарование. На светлом атласе туники с ромейскими узорами расплывалось несколько бурых пятен; кровь застыла и на шее, в перерубленных сосудах, подчеркивая фарфоровую белизну кожи. Тунику охватывал плетенный поясок с пряжкой в виде конской головы, узкие бедра и голени обтягивали темно-зеленые шелковые тувии, до колен поднималась оплетка сандалий - только она выдавала прошедшее время: кое-где ремешки истлели, как и дратва, так что подошва отделилась, обнажая пальцы, но, к удивлению Танкреди, сила повоя Аверроэса была столь значительна, что даже кончиков пальцев не коснулось тление. Рядом лежал меч, но видама он не интересовал; расширенными глазами провансалец всматривался в лицо Конрадина. Юный, беззащитный, лишившийся самого ценного - жизни. Ты словно молчаливо спрашивал, не надеясь на ответ: " почему это случилось со мной? Несправедливо..."... длинные тонкие пальцы, и на правой руке недостает среднего. Такого остро-пьянящего чувства, заставляющего мир блистать новыми красками, как после весеннего дождя, наверное, был удостоен Колумб, глядящий с раскрашенной гравюры на лесистые вершины острова Сальвадоро, что явился совсем маленькому наследнику видама в пыльном безмолвии библиотеки. Тогда Дженнаро завидовал генуэзскому адмиралу в бархатном берете со страусинным пером, сейчас же - сам стал Христофором нового света. Со свойственным любому первооткрывателю азартом, изучал человека, и тонкие линии бровей, его длинные темные ресницы несли для видама куда больше смысла, чем потрепанный том Аквината. С замиранием сердца продолжался путь по terra incognita; взгляд скользнул по щеке, к уголкам плавно очерченных губ: сухих, с пятнышком запекшейся крови в уголке рта, затем внимание Дженнаро привлек подбородок, чуть скошенный и по-девичьи гладкий, нежно-незагорелая шея... Чувствуя себя одновременно Марко Поло, Кортесом и Агиррэ, Дженнаро блуждал в лабиринте теней и бликов, как в Эльдорадо полдня; безумно хотелось коснуться волос, столь притягательно-шелковистых, ощутить шелковистый холод кожи - разве Бальбоа, продиравшийся сквозь мангровые колючки к безупречной глади Тихого океана, знал сотую долю его волнений?
- Вы ведь не жалеете о цене? - негромко поинтересовался Мандрэйк.
Дженнаро приподнял губу, готовый укусить, на миг растянул рот в собачьей усмешке, но мгновенно обуздав порыв, коротко кивнул, при этом несколько прядей скрыли истинное выражение глаз.
- Дьявол, Тотеншперм, ты в такое время можешь говорить о деньгах?
- Что такого? - снова кашлянул смешком немец. - Тело - это всего лишь товар, пусть редкий и штучный, но товар... как Ваши Кодексы, заспиртованные зародыши или мумии. Разве не так?
Не ожидая ответа, он притронулся к шее Конрадина; Дженнаро ревниво раздул ноздри.
- А хороший был удар... мальчик умер практически сразу. Редкость для того варварского времени, но, похоже, старик Менандр был прав, и избранники богов всегда уходят молодыми... Вы ведь знаете, как это было, эччеленц?
- В самых общих чертах. Кажется, Конрадина обезглавили здесь же, на Campo Moricino? И тут же закопали... как собаку, - глаза видама потемнели.
- Это можно прочитать в любой хронике или в трудах тех ленивых историков, что дословно следуют букве манускриптов, - усмехнулся немец. - Я же хочу, чтобы Вы воочию увидели это, представив себя триста с лишним лет назад, на том же самом месте... да, это был 1268 год, - полузакрыв глаза, продолжал он, - и погода стояла отменная.
IV
...Это был тысяча двести шестьдесят восьмой год от Рождества Христова, и семнадцатая осень в жизни Конрадина. Осень стелила златотканый парчовый покров на горы, усыпая дороги шафраном и янтарем, заросли кизила словно полыхали киноварным пламенем, и пастушата украшали черные взлохмаченные кудри венками щедрых даров октября.
Утром тревожно кричали невидимые в акварельно-прозрачном сумраке стрижи, и односложные переливчатые возгласы наполняли душу мальчика страхом, словно отрезая от жизни. Он почти не спал в эту ночь и сейчас, прижимаясь спиною к холодной каменной стене, ждал неотвратимого - давно была выплакана надежда, пережиты приступы глухого, свинцового отчаяния, что обессиливает любого, узнавшего о смертном приговоре, но сейчас сине-серебристые глаза юного императора под пушистыми темными ресницами были сухи. Он не мог проявить слабость перед лицом палачей, узурпаторов, хотя внутри все сжималось в тугой узел от страха, заходилось в смертной тоске. И какая-то часть его существа страстно желала избавления от ужаса затянувшегося ожидания - через смерть. Он хотел отдыха, покоя, забвения от измучившего кошмара, но другая часть души страшилась небытия. Умереть... всего в шестнадцать лет... и знать, что никогда, никогда больше не увидишь неба, не ощутишь дуновения ветерка... даже покалывание соломинок, приставших к одежде, было прекрасно. Как же можно лишиться этого, стать ничем? Но если он боится смерти, - в сотый раз думал Конрадин, - это ведь слабость. Медленно, мучительно он приходил к выводу, что не всегда получается сражаться с душевной болью, от которой никуда не деться. Тем не менее, мальчик молчал; он не мог унизиться до рыданий и жалоб, хотя тоска по жизни безжалостно стискивала когти, он понимал: уступить - унизиться до положения животного, потеряв право называться человеком, и мужественно молчал, прислушиваясь к звукам в коридоре.
"Мама... дядюшка Луи, Манфред... все, что учили меня быть сильным, знали ли, каково это? В каменном мешке, где страшна не только смерть, но и ожидание...и, пожалуй, ожидание куда страшнее. Совершенно один... потому что, когда я увижу соратников, должен буду показать им пример смелости и стойкости перед лицом смерти, когда больше всего хочется прижаться к кому-нибудь, и позволить себе слезы. И еще - придется как-то пережить тягостную церемонию, лживую от начала и до конца - о, если бы проклятый тиран выказал единственную милость и прислал палача сюда, в крепость! Но разве я мог просить его об этом?!"
Не в силах находиться на одном месте, Конрадин вскочил и бесшумно подошел к окну, прижался лицом к прутьям; царапнула щеку ржавчина. Сейчас он был счастлив и тем что мог видеть неяркий, прохладный рассвет над лесистою шапкой Везувия, острия темных строгих кипарисов сквозь тающие туманы, пышные кроны золотой листвы... по дороге, огибающей крепость, плелся ослик, груженный луком - его хозяину, старику в широкополой шляпе, было плевать на судьбу юного Гогенштауфена, он и завтра точно также нагрузит ишака, и рынок будет так же изобилен, жизнь всех этих неаполитанцев, крестьян, торговцев пойдет своим привычным чередом... а Конрадина уже не будет. Совсем скоро...
И некуда бежать.
Он положил голову на руки, утишая биение сердца; немного хотелось есть, и мальчик удивился, что в такую минуту не отказался бы от сдобной булочки или пирожка; но, видимо, тюремщики решили сэкономить на осужденном: чего зазря переводить продукты? Тихо всхлипнув, Конрадин удержал рыдание, как вдруг -
Дверь растворилась с лязгающим скрипом - в проеме стоял тучный одышливый подеста и какой-то чиновник в засаленной мантии. Позади виднелась пара стражников; их шаги бряцали по гулкой лестнице железными зубами. Упрятанные в жирные складки глаза подеста ничего не выражали: толстяка мучила подагра, и он тоже отчаянно хотел чтоб все скорее завершилось, и его ждала молодая жена. Судейский глумливо хохотнул.
- Пора.
Сердце ухнуло куда-то вниз, и все заледенело, смерзаясь в ком, но мальчик, подняв голову спокойно подошел к стражникам. Одноглазый рыжебородый громила, осклабясь, достал отрезок колючей веревки, натуго перетянул за спиной запястья Конрадина.
- Чего уж... - вполголоса сказал, зевая, подеста. - И так бы не убежал.
- Положено, - бородач горел служебным рвением, как цепной пес. - Да и мало ли вдруг. Если кто освободить там захочет...
"Не захотят", - едва не возразил мальчик, но смолчал. Пусть боятся, пусть думают что в Италии еще остались сторонники императора. Да, того самого императора, который уже не принадлежит миру живых, ибо разве жив отлученный и приговоренный к казни? Ничего... раз боятся даже сейчас, то все было не напрасно... даже поражение у Тальякоццо. И мерцает золотой императорский перстень на среднем пальце - боятся, не трогают... пока жив. Перстень с тремя леопардами. Единственный знак отнятой власти, единственная память об отце...
Размышления прервал грубый тычок в спину; Конрадин едва не потерял равновесие.
- Иди, иди давай...
Косые лучи раннего солнца резнули по глазам, и мальчик сощурился - во внутренний двор крепости грузно въехали три устланные соломой телеги, запряженные тощими каурыми клячами, в сопровождении десятка конных жандармов. Длинные тени змеились по камням, пока Конрадин шел через двор; ступенька оказалась высока для него, а связанные руки мешали подтянуться. Стражник за ворот втащил его на колымагу, уселся сбоку, преграждая дорогу бежать.
- Жак, распорядись насчет остальных.
Длинные каштановые волосы... Фредерик. Заметив императора, граф Баденский рванулся к телеге, но конный жандарм оттеснил его - для соратников Конрадина предназначались две остальные дроги. Мальчик еле слышно вздохнул: похоже, даже в дружеском утешении по пути на эшафот, король Карл решил ему отказать.
- Чего смотришь? - каркнул стражник с сильным французским акцентом. - Скоро тебе крышка!
Возница щелкнул бичом, и кобыла медленно направилась к воротам; телегу немилосердно трясло на ухабах, веревка кусала затекшие руки, а Конрадин, оборотясь, ловил взгляд Фредерика. Большую часть обзора закрывала монументальная фигура стража, но вот граф поднял голову, и янтарный взгляд словно сказал: "Я здесь. С тобою. Не бойся..."
"А ведь если б не я, он был бы жив, - эта мысль грызла Конрадина в течение всего заключения, после плена. - Но - Фредерик, Августин, Бернард... все, кто любил меня и был мне верен, все, кто выжил после Тальякоццо, должны погибнуть. Если бы не я..." Он покачал головою. Только и остается, что умереть... но как же, почему так ласково светит солнце, спешат, с любопытством оглядываясь, разносчики, и румяные мамушки, раздув уголья, на крылечках торгуют дымящейся полентой и печенными кальмарами? Почему... так?
Цокали копыта по брусчатке; трещали оси.
На солнце играл порыжелый известняк романских домов, и чем ближе к площади, тем больше людей, словно цветов в подоле святой Касильды... лающе покрикивали жандармы, не брезговали и тяжелыми плетями - прикрывая головы, шарахались нерасторопные. Десять сытых и сильных всадников на рыжих салернских жеребцах бдительно, как псы, стерегли последнего Гогенштауфена. Взблескивали лучи на плетении кольчуг, на мундштучной меди; вскидывали головы, храпели рослые кони, роняя желтые нитки пены. И Конрадин невольно вспомнил о Тюрке, беленьком своем арабском иноходце - что-то сейчас с ним? Господи, какое это имеет значение... о душе бы подумать, но нейдет из головы дубовый баварский лес, пятнистый от теней, как ловчий пардус, и пара всадников бок о бок, он и мама.
Ох мама, разве не о тебе наши мысли в самый горький час? Разве не тебя мы зовем, пробуждаясь от ночного кошмара и улыбаемся с закрытыми глазами, чуя прикосновение прохладной руки? Мама, почему я тебя не послушал, зачем отправился на юг, на вероломный юг, продав наши земли? Все бы отдал, слышишь, чтобы сейчас проснуться в угловой комнате родного Вольфштайна, вдохнуть аромат маленьких красных гвоздик и улыбнуться, стряхивая как сон, и поражение, и плен...и казнь... где же ты, мама?
Чувствуя, как к горлу подступает комок, Конрадин стиснул зубы - только б не расплакаться... сейчас, под взглядом тысяч глаз. Что думали и чувствовали эти люди, пришедшие посмотреть... на его смерть? Что им было до тоски и ужаса юного императора, до отчаянного желания жить, вырваться, умчаться отсюда хоть в самое сердце диких гор... жить хоть последним пастухом, оборванным лаццароне или вовсе укутанным в белое прокаженным с трещоткой, - но жить! Как же вы счастливы, - думал он, мысленно обращаясь к столпившимся ремесленникам и торговцам, - сами того не подозревая! Никто из вас не взойдет на помост вместе со мною, никто не поймет - каково это, жадно глотать последние капли из чаши жизни... всего в шестнадцать лет!
Теснины улиц вдруг раздвинулись, хлынули потоки света: легли под копыта коней выбеленные булыжники Кампо Моричино.
Бежать бы, - снова мелькнула мысль, но рядом с телегой, почти касаясь ее конским боком, ехал невозмутимый жандарм, двое других держались поодаль. Да и далеко ли убежишь на забитой народом площади?
Внезапно тело охватил озноб; Конрадин мелко задрожал. Что это? Ах да, приехали. Вот уже и эшафот с темной дубовой колодой, наскоро сколоченный помост. Два здоровяка в цветах анжуйского дома устанавливали трон, блестевший в солнечном свете. Конечно, король не откажется от такого зрелища... что ж, я покажу, как умирает император и потомок императоров, перед которым Карл просто жалкий дворянчик, - эта мысль пришла откуда-то извне и не заглушила страх. Ибо эшафот был реален, и плаха - тоже зримо вставала в чистом утреннем свете, а мальчик понимал, что весь этот ужасный спектакль затеян, чтобы отнять жизнь именно у него, у Конрадина, чтобы повергнуть его во мрак, в бездны Ада, ведь отлученные попадают именно туда, так учит церковь, люто ненавидящая род Гогенштауфенов, а значит - и в последнем утешении ему будет отказано. Что ж... осталось совсем немного. Лошади остановились, и стражник ткнул его под ребра.
- Давай, вставай. Чего расселся...
Конрадин кое-как сполз с телеги, выпрямился. Даже сейчас, в измятой рубашке и плаще с прилипшими соломинами, он оставался императором, и кое-кто в толпе сочувственно загудел. Стража навострилась.
- Дитя ведь совсем, - прошептал рослый седовласый сицилиец в полосатом плаще. - Велика доблесть шакалу волчонка зарезать.
- Заткнись! - стражник из оцепления взмахнул пикой перед его лицом, но седой легко перехватил древко.
- Спокойней, Аньоло! Уже забыл, поди, как я тебя из беды выручил? Сталь не для того дадена, чтоб ее на безоружных вздевать! - блеснули зрачки, и пикинер, ворча, нехотя опустил острие.
Сзади неслышно вздохнул закутанный в сарацинский бурнус зеленоглазый крепыш; несмотря на восточное одеяние, четы лица, тонкие и нервные, принадлежали скорее европейцу, равно как и оттенок кожи, чересчур светлый для мавра или сельджука. Руки скрывали кожаные сокольничьи перчатки с широкими жесткими раструбами, а на плече, удерживаясь коготками, свернулась диковинная палевая кошка с черной мордой и пронзительно-голубыми глазищами. Не двигаясь, чужак внимательно смотрел на Конрадина, и, когда мальчик обернулся, чуть заметно кивнул.