В вечерних сумерках белые гроздья цветов казались хлопьями снега на темно-зеленой листве; они благоухали в лихорадочном безумии, торопясь использовать отпущенный природой срок. Здесь, в Фонтенбло, был настоящий растительный рай; минувшие революции и войны выкосили бывших владельцев охотничьих угодий и садов, предоставив деревьям и кустарникам всю полноту власти: могучие дубы-роялисты снисходительно поглядывали на юную республиканскую поросль, каштаны несли свечи, словно эполеты бонапартистских офицеров, а неприметные папоротники и кисличники наверняка плели анархические заговоры под корнями исполинов.
Поймав себя на этой мысли, Каррель недовольно тряхнул головой: это ж надо было так заработаться! Совсем помешался на газетных делах, даже в лесу Фонтенбло мерещатся легитимисты и республиканцы... Впрочем, - он прищурился, - вот этот извилистый ясень просто вылитый Тьер, такой же приспособленец, за ветром следящий... а вон тот пышный жасминовый куст очень похож на Пейра, и птицы в его ветвях так громко переругиваются... забавно!
Прохладные тени расчертили заросшую тропинку, и Арман зябко повел плечами. Весна выдалась поздняя, с резкими холодами и снегопадами, и только сейчас, в начале мая, лес ожил, накопил сил и взорвался цветочным буйством. Сквозь замшелые колонны древесных стволов изливались косые лучи заходящего солнца, ложась на листья тайнописью бликов. Прогалину обрамляли полукружьем заросли боярышника, за которым вставала рощица юных буков с ажурными на просвет кронами. Каррель решил свернуть вглубь, к ущелью Франшар, но перспектива пробираться через боярышник его не привлекла, и, не дойдя до полосы кустов, Арман остановился, всматриваясь в расстилающийся впереди ландшафт.
Однако долго он там не пробыл. Заметив в недалекой низине лазейку меж отдаленными куртинами боярышника, Каррель повернулся и стал потихоньку спускаться по склону, а затем пошел вдоль буковой рощи. Тени выползали на открытые лужайки, приглушая краски - но ароматы цветов будоражили душу еще сильнее, чем при свете дня.
Знавшие Карреля лишь по работе в "Национале", немало удивились бы, доведись им увидеть, как суровый и язвительный главный редактор зарывается лицом в цветы или благоговейно касается потрескавшейся коры лесного патриарха. Низард, считавший Армана чуждым романтических идей, не поверил бы, что тот способен до слез восторгаться неброской красотой весны под Парижем. Каррель смотрел на кутающиеся в нежную дымку холмы и наконец-то ощущал целительную свободу. Да, только здесь, - думал он, - возможно обрести покой... и понять место человека - под прозрачными небесами единственного храма... Какими мелкими сейчас казались столичные политические дрязги, все эти судебные процессы, происки конкурентов и цензурные препоны! Вот ящерка замерла на пне - она и знать не знает, что есть такой человек, Арман Каррель, ей плевать на мою жизнь... она просто живет, а если и губит мух, так не со зла, а для пропитания. Смотрит выпуклым глазом-бусинкой на странного великана, а сама куда мудрее тех, кто берется решать наши судьбы.
"Ты знаешь, что такое газета, зеленая ящерка? Это способ для одних людей попытаться убедить других в своей правоте, а если последние не вразумятся, облить их грязью, да получше! В ответ обиженные окатят врага помоями, а то и в суд помчатся, знаешь ли... чтоб ответить на слова тюремной камерой... и для чего? Ты не знаешь силу букв, этих черных значков на бумаге, ящерка, они для тебя так же непонятны, как мне - пение птиц или шелест ветра в кронах..."
Секунда - и нет ящерки... только дрожат потревоженные травинки...
Арман улыбнулся и, подойдя к ручейку, опустился на колени. Темное зеркало медленно текущей воды отразило бледное лицо, обрамленное пышными темно-русыми волосами, задумчивый взгляд, пушистый мех воротника и светлое сукно плаща... Позади тридцать шесть лет жизни, неудачная военная карьера и руководство газетой, которую просто мечтает закрыть правительство, а большинство литераторов Парижа были бы рады его смерти... Каррель опустил руки в холодную воду, и кончики пальцев тут же онемели, - иногда мне кажется, что я согласился на этот пост только из чувства противоречия. После Июля Минье и Тьер получили хорошие места, а ему предложили только должность префекта... жалкая подачка! Пост же главного редактора новообразованной газеты давал деятельной натуре Армана возможность хоть в какой-то мере реализовать себя. Хотя, - он зачерпнул воды и смотрел на срывающиеся с пальцев капли, - я буду честен. Игра с опасностью - вот то единственное, ради чего я живу последние годы, только она поддерживает во мне вкус жизни. По большому счету, плевать на мнимые добродетели демократии, республики и права, будь у власти господа якобинцы, я с не меньшим пылом бы защищал монархические взгляды, если б за это грозила гильотина, как в былые дни.
Он сетовал также на полное крушение лелеемых в юности надежд; ранние стремления Армана были направлены к военной славе, полной опасностей жизни боевого офицера, и смерти на поле сражения, увенчанной славой. Жизнь распорядилась иначе - он был вынужден довольствоваться публицистикой, превратив ее в вид битвы, случайное и преходящее возбуждение которой было, по мнению Карреля, далеко от компенсации за монотонные заботы утомительной повседневности.
Тьерри подозревал об этом, о, этот человек невероятно умен. Каррель вспомнил их последний разговор - будучи всего на три года старше, Огюстен всегда осознавал свое положение в обществе, и Арман оставался для него только сыном торговца из Руана, пусть одаренным, незаурядным, но - плебеем; Тьерри ставил границы и никогда их не переступал.
- Вы далеко пойдете, Каррель, - к тому времени историк почти полностью потерял зрение; впрочем, полузакрытые остановившиеся глаза придавали его изысканной красоте некую особенную изюминку. Он сидел, выпрямившись в кресле, а исхудавшие пальцы перебирали бахрому пледа, - но я должен Вас предостеречь. Профессия оппозиционного журналиста значительно разнится от ремесла скромного историка, и, не скрою, я предпочел бы видеть Ваш талант приложенным к последней области...
- Боюсь, что жизнь в башне слоновой кости не привлекает меня, мсье Тьерри, - усмехнулся Арман. - Вы знаете ограниченность моих средств, не позволяющую пренебрегать насущными заботами дней, знаете те склонности моего характера, что помешают принять роль равнодушного наблюдателя этой жизни, знаете...
Огюстен приподнял ладонь.
- Я знаю большее, - тихо сказал он. - Огонь, сжигающий Вас, ненасытен, и погаснет только с Вашей смертью. Вы хотите сжечь на нем весь талант, силы, устремления - что ж! Я не смею Вас удерживать и в этом... достаточно, - другая рука погладила корешок книги, - что хоть малая частица Ваших слов спасена от пожирающего времени...
- Но, - Тьерри внезапно повернул голову, и Арману на миг показалось, что в мертвых глазах сверкнула колючая искра, - мне не жаль Вас, Каррель: Вы сами выбрали свою дорогу, мне не жаль трудов, которые останутся ненаписанными. Кто я такой, чтобы сожалеть о несделанном... я не желаю Вам только одного - встретить мотылька, что полетит на Ваше пламя. Ибо мы вправе решать только за себя... в этом мире.
Неприятная дрожь пробежала по спине Карреля, когда он заметил полуулыбку на узких губах Огюстена. Но в следующую секунду историк откинулся на спинку кресла и провел рукою по лбу.
- Мне будет чертовски не хватать Вас. И знаете, наверное, я больше не буду брать себе постоянных секретарей... не хочу разочаровываться. Простите, если был резок... знайте, что Ваша помощь была неоценимой.
Это были самые теплые слова, сказанные Тьерри за 5 лет его знакомства с Каррелем...
Мотыльки... светлые тени в сумерках. Они порхают над цветами, едва касаясь их крылышками, кружатся у ручья и садятся на кору, в совершенстве сливаясь с нею. Древние верили, что это - нерожденные души... вот бы знать, кто из них станет злодеем, а кто - праведником. Не дано...
Минувшее утрачивает цену,
Теряют смысл давнишних клятв слова,
Цепь замкнута, молчанье отреченно,
И ниоткуда смотрит синева
Они правы, кружащиеся частицы былого и будущего пепла... ведь смерти нет. Только прекращение той жестокой игры, что мы Жизнью зовём. La vie... сладкое обещание боли и терний. Я был женат, как все... и что же?
La mort... красиво как...
На грани слышимости - цокот копыт. И из серебряной мглы чуткой весенней ночи, из-под сводов самого сердца Фонтенбло, медленно выплывает всадник, в полувоенном костюме на гнедой андалусийской кобылице, чья грива кажется седой в неверном свете... Лошадь танцует на месте, послушная руке - только тонкий ремешок лежит на лоснящихся плечах, но горбоносая красавица кружится, встает на дыбы, делает балансэ и каприоли... Потревоженные, мотыльки окружают всадника мельтешащим облаком и - исчезают в чернильной мгле. Откуда?
Словно почувствовав присутствие Карреля, человек пускает кобылу летящей рысью... неспешно приближается, и кажется - копыта не касаются земли, настолько легки движения. Теперь можно разглядеть и лицо - он молод, почти совсем мальчик, с нежными чертами и матовой кожей, а костюм - это униформа бывших королевских берейторов. Да, тех самых берейторов, которых перебила разъяренная чернь еще в 89-м... ужели, призрак? В столь хмельную весеннюю ночь возможно все, и губы Карреля изгибаются в улыбке.
Не доезжая пары туазов, всадник вздымает коня в курбет и салютует хлыстиком, сняв треуголку. По плечам рассыпаются длинные темные волосы... и Арман понимает, что перед ним - девушка, андрогин или юная девушка, она срывает веточку сирени и вставляет ее в бутоньерку.
- Мадмуазель?
Быстрый взгляд, полный гордой тревоги, как у лани над ручьем.
- Не бойтесь, - Арман вышел на освещенное пространство, - прошу Вас...
- Что ж, - ее голос спокоен. - Отец говорил, что французские разбойники не блещут воспитанием, значит, Вы к их числу не относитесь.
- Мои столичные знакомые вряд ли бы с Вами согласились, - улыбнулся Каррель, - по их мнению, я и есть чудище похуже легендарного Карл-Моора.
- Кем бы Вы ни были, мсье, - она приподняла подбородок, - вряд ли Вам по силам догнать Хризанту. - и затянутая в перчатку рука потрепала изогнутую шею кобылицы.
- Сдаюсь! - Арман шутливо поднял ладони. - И впервые в жизни рад этому.
Девушка внимательно разглядывала его; совсем не красавица, не похожая на расфранченных салонных дам, умеющих с такой легкостью выдавать недостатки за достоинства ... черты лица не лишены приятности, высокий лоб, чуть впалые, но очень выразительные глаза, в глубинах которых мерцают звездочки... камзол лишь подчеркивает узкие плечи и по-мальчишески гибкую фигурку. Вряд ли дочь лесника или егеря ...
- Ну, раз мы выяснили, что Вы - не разбойник и не собираетесь нападать на меня, - лукаво щурится, - думаю, этого достаточно, чтобы спокойно разойтись, верно, мсье?
- Вы исчезнете, как призрак? - вся наигранная легкость тона моментально исчезла. - Скажите, мадмуазель, неужели это останется лишь зыбкой грезой?
- Грезой в сиреневой дымке? А почему бы нет? - она развернула лошадь.
Смеющиеся искорки вокруг огромных зрачков. Фыркание кобылицы.
Арман медленно хватается за ветвь сирени и подносит ее к губам. Взвивается перепуганный мотылек. Незнакомка направляет лошадь ближе - вот она почти касается плеча Карреля, и ветка выскользает из пальцев. Девушка проводит ею по щеке, теперь она смотрит на него сверху вниз.
- Я не даю обещаний о встрече... но если будет угодно Судьбе, то не стану спорить с нею, мсье Вежливый Разбойник! Эо, Хризанта!!!
Ветер, поднятый мощным лошадиным телом, взъерошил волосы Армана. Оглянулся: лишь примятая трава и - ветка цветущей сирени.
... - Дьявол, Грюнендаль, не сейчас!
- Обстоятельства сложились не в пользу "Националя", мсье Каррель, - пожилой эльзасец был, как всегда спокоен. - С момента выхода "La Presse" наши продажи падают, и вскоре придется поднимать вопрос о снижении подписной цены.
- Исключено, - сухо бросил Каррель, - я не стану требовать от корреспондентов продолжения работы за меньшую оплату.
- Как знаете, - главный бухгалтер поправил пенсне, - но если Вы и в дальнейшем собираетесь издавать газету, стоит подумать о путях решения возникшего затруднения.
С улицы доносился грохот экипажей и хриплые крики разносчиков; город бился в сутолоке мая. Весна перекатывалась дробным перестуком подков, звучала в смехе торговок и ластилась к ногами акварельными тенями. Солнечные зайчики весело плясали на заваленном корректурами и рукописями столе редактора, а настроение Карреля было под стать ноябрьскому дождю. План Жирардена был прост, как все гениальное: после основания им новой политической газеты "La Presse", подписная цена которой была вдвое дешевле всех других подобных изданий. Он совершенно верно рассчитал, что при большом числе подписчиков объявления будут печататься по преимуществу в его газете и плата за них с избытком покроет дефицит от слишком низкой подписной цены. Это грозило разорением большинству парижских газет, и "Националь" не была исключением. Запустив руки в волосы, Арман мрачно уставился перед собою - неужели этот бастард одержит верх? И он, не склонявшийся перед судом парижской палаты, он, не боявшийся заключения и цензурных нападок, будет вынужден склониться перед трезвым расчетом этого... этого прохвоста? Не может быть!
- Иоганн?
- Да, - выдержке Грюнендаля можно было позавидовать.
- Иоганн, скажите тем корреспондентам, кого застанете, что возможно, кое-какое время им придется получать немного меньше денег. Это - ненадолго, - на скулах Карреля обозначились желваки.
- Хорошо, мсье.
- И еще! - почти сорвался на крик Арман. - Если кого-то это не устраивает, Грюнендаль, они могут быть свободны!
Он, не поморщившись, допил остывший кофе. Вот ведь мерзость... и что-то надо делать... Иоганн прав: надолго их не хватит: в массе человек так уж устроен, что всегда предпочтет, что подешевле, тут Жирарден не прогадал. Знать бы, что предпринять...
Проблемы, неотступно преследующие смятенную душу Карреля, коренились не только в расчетах Жирардена; среди собственных сотрудников главный редактор "Националь" не мог быть спокоен. Многие оппозиционные журналисты, сотрудничавшие в его газете либо связанные с либеральными кругами, громко жаловались на его "элегантную воинственность" и "патрицианское лицемерие"; не могли простить Арману превосходство над собою, привлекательные качества и высокие достоинства, за которые его уважали даже противники. Бухгалтер был единственным в "Национале", искренне уважавшим главного редактора, со всей тевтонской прямотой души.
Мимо прошел продавец цветов, и сквозь полуотворенные ставни, ликуя, ворвался сиреневый призрак, сразу напомнивший о Фонтенбло. Ночь... и фигура всадницы в тумане, нежный голос. Как она сказала - я не даю обещаний? И взгляд, смеющийся и серьезный одновременно... Но сейчас же не до этого!
Усилием воли он заставил себя думать о новой статье, и достал перо. "В последнем ордонансе, принятом парламентом Луи-Филиппа..." Мысли упорно не шли; Каррель скомкал бумагу и сжал ни в чем не повинный лист в кулаке. Надо успокоиться... все это только нервы и бессонница последних дней. Да, он просто устал, но не может позволить себе отдых... может быть, потом, когда положение газеты хоть немного наладится.
- Грюнендаль! Что там?
- Большая часть журналистов отказалась продолжать сотрудничество в газете, - доложил эльзасец. - Это, правда, даст нам некоторую экономию и, если условия не изменятся, позволит продержаться...
- Отлично, - Каррель бросил бумажный комок под стол. - Но снижать цену я не стану.
Этим вечером Каррель шел домой пешком: он понимал что, скорее всего, поддерживать "Националь" ему придется из своего кармана, который никогда не был толстым. Что еще остается? - думает он, проходя сквозь квадраты света под фонарями. Шумит бессонная ночь. Колотя железными полумесяцами мостовую, мчатся лихачи, увозя подгулявших приказчиков и шансонеток. За стремительностью рысачьего бега не поспеть пешим полицейским, они флегматично курят в провалах эркеров.
Устал. Измучен. Я хочу уехать.
В шагах ни капли крови. Птичье царство.
Потоп и тени. Счастье - умереть,
Но не сейчас, - в распаде синя моря.
- А, милейший мсье Каррель! - вязкий, рассыпающийся голос, звякание упряжи... пара голландских жеребцов останавливается перед ним.
Усмехается подушкообразное лицо - тлеет сигара в уголке рта, дорогое сукно морщится на бивнеподобных руках. Жирарден.
- Что Вам нужно, мсье?
- Мне? Ах-ха, мне-то, пожалуй, и ничего, - нижняя губа обволакивает слова сальным душком. - Это Вам скоро денежки понадобятся, господин главный редактор! Банкротство оно вещь неприятная, должен Вам доложить, ха-ха!
- Я спешу. Прошу извинить меня, мсье. - Только бы подальше от этого приторного тенора!
- Как мило, любезный мсье Каррель! Уж не в долговую ли тюрьму? Или в Сен-Пелажи снова, а? Ну шутник... видать заранее приучаетесь пешком-то ходить, ну и правильно. Моцион, он, говорят, для здоровья полезен...
- Позвольте все же пройти, мсье, - голос Карреля спокоен. О, он не позволит этому мешку с деньгами вывести его из себя!
- Что ж... не смею мешать, господин неудачник, - тычет тростью кучера. - Трогай, проныра!
И - из эркера - глубокий взгляд той, что не дает обещания.
- Мсье Каррель? Этот... человек?
В бархатном темно-бордовом платье она кажется еще моложе... и в то же время - взрослее. Меж выступающих ключиц - родинка, словно чернильное пятнышко, в ложбинке... и выбившаяся на глаза прядь волос...
- Он обознался, - отводит взгляд Каррель.
- Я ведь узнала Вас... - легкий румянец касается щек, - мсье. Господин Грюнендаль, у которого я снимаю комнату, много говорил о Вас и... я читала Ваши статьи.
- Иоганн? - ну кто бы мог подумать?
- Мой отец, Лазар Дени, однажды спас ему жизнь... еще во времена Реставрации... и мсье Грюнендаль поклялся помогать ему. А эльзасцы слов на ветер не бросают, господин главный редактор!
- Дени... - ну да, конечно. - Французский хирург, сочувствовавший карбонариям?
- Я выросла в Романье, хотя и была рождена на Мозеле. Отец говорил, что дело чести каждого порядочного человека - защищать свободу там, где ее угнетают сильнее всего.
- Ну да, ну да.. - она стоит совсем рядом, и переливы бархата напоминают пыльцу на мотыльковых крыльях... - Ваши взгляды, мадмуазель, сделали бы честь любому из моих сотрудников.
-Маргарита. Маргарита-Доминика Дени.
- Ну, как меня зовут, Вы уже знаете...
Тишина. Только гулко стучит сердце, гоня по жилам жидкий огонь. Огонь... Боже, только б вспомнить... где я слышал про огонь? И про мотыльков... Арман трет переносицу. Что теперь говорить?
- Мадмуазель Дени... - какое красивое имя - в нем журчание весенних ручьев и умиротворение ночных долин, и вкус старого вина из монастырских подвалов... оно называется "сангрия", и я пил его еще в Испании... - помните, Вы говорили, что препоручите себя Судьбе?
Дрожат ресницы, окаймленные тенями.
- Я уже препоручила себя.
Кольцо жжет руку Карреля каленым железом. Я же не виноват, что не знал тебя раньше! Ветерок играет с облаками в кошки-мышки, то набрасывая кисею на лунный лик, то фривольно приподнимая.
Щелкает крышка брегета.
- Знаете, мадмуазель: последний дилижанс на Шантийи уходит через полчаса, Вы не хотели бы провести ночь в имении Кондэ? - пусть идея безумна, но аромат сирени кружит голову, он исходит от волос и кожи Марго.
- Я доверяю Вам, мсье... и надеюсь, что Вы не обратите мое доверие во зло, - она протягивает руку.
Душное, тряское нутро дилижанса. Они только вдвоем - больше нет желающих отправиться в царство прошлого. Отчего-то Дени напоминает Арману фарфоровую статуэтку, сжимая ее ладонь, он боится разбить ее... и тридцатишестилетний редактор, успевший предстать перед судом и перед барьером, видевший смерть в Испании и перед трибуналом, стремится запечатлеть в памяти каждый штрих лица Марго, складки платья, упавший на ухо локон.
- Вы, наверное, считаете меня сумасшедшим? - шепчет он.
- А разве я не безумна?
Странно... отчего-то это светлое чувство, подобно морю, обнявшее его душу, погребает в своих волнах все заботы... и проблемы "Националь" отходят на второй план, и распухшая физиономия Жирардена уже не кажется столь омерзительной... главное - рядом, в пыльном салоне рейсового фиакра, на вытертом сиденье свернулась Маргарита, и они едут в Шантийи!
- Маргарита...
- Я знала, что мы встретимся, правда... иногда я чувствую подобные вещи под кожей, - взгляд ее затуманивается. - И... постигаю, что сиреневое вино горше полынной настойки...
- Сиреневое вино?
- Монахи-францисканцы из-под Форли, по легенде, умели приготовлять вино из собранной в лунные ночи сирени, раздавая его окрестным жителям... и тот, кто пил хоть бокал такого вина, излечивался от всех хворей, обретал ясность ума и благородство... но древний закон, доставшийся горам еще от этрусков и пеласгов, гласил: "Вмиг исчезнет сиреневое вино, если в погоне за земным забудут люди о небесном..." И вот однажды аббат решил продавать это вино Папскому Двору, и отправил караван из десятка мулов в Рим. Вся округа в тот год лишилась подарка добрых францисканцев... когда же Папа отведал присланного из Форли вина, оно сожгло ему гортань невиданной горечью. С тех пор только заросли сирени в предгорьях помнят о том чудесном напитке...
- Я понимаю... и клянусь...
- Не клянитесь, прошу!
- Что никогда не оскверню вверенный мне фиал неблагородным деянием.
- Я бы не отправилась с Вами, будь по-другому, - ее ладонь лежит на подушке, и Арман касается прохладных пальцев. Марго не протестует.
Вот и замок принца. Огромные гулкие коридоры, хранящие следы якобинского вандализма, статуи и картины в пыльных рамах... и мраморные кони Марли, танцующие на месте вот уже 200 лет. Шаги чересчур громко звучат в беспросветной тишине, и Марго вздрагивает, как пугливый щенок. Здесь, среди молчаливых свидетелей былой роскоши, она представляется духом, воскрешенным магией весенней ночи и... торжеством сирени. Разве подобная мадмуазель Дени не могла быть в свите опального принца? И разве не скользила ее фигура меж рыцарских лат и классических богинь? Она странно молчалива и сосредоточена, словно действительно воспоминания о былой жизни овладели душой... или то - лишь тень от решетки на лице?
В просторных конюшнях - полное запустение. Только сваленные в углу попоны с лилиями и чугунный андалусиец, пиаффирующий на пьедестале молчаливо взирают на посетителей. Из полумрака - денники с табличками, где сохранились имена коней Кондэ, и Марго читает полушепотом: "Арей, Асендан, Бассо..." Кажется, еще немного - и лунный свет отразится в глубоких лошадиных глазах и все эти давно умершие арабы, берберийцы, андалусийцы повернут головы, вслушиваясь в незнакомый голос.
Арман видит - серые, вороные, буланые тени бесшумно выходят из стойл, приближаясь к гостям, прядают ушами... он различает их, пока Марго шепчет имена - гнедой долгогривый лузитанец Гран, аравийская кобыла Эвридика золотистой масти, чало-крапчатый Фоли из Танжера... Дени оборачивается, и лошади беззлобно обнюхивают ее платье, руки Карреля...
А потом - потом эта храпящая масса устремляется по проходу, в манеж, в полосу рассеянного лунного света, и Марго увлекает Армана следом за ними... Повинуясь движению веточки в ее руке, кони танцуют От Эколь, то взлетая в роскошных прыжках над серым грунтом, то медленно галопируя на месте, то замирая на задних ногах, словно недавно виденные изваяния... а их спины осыпают белые лепестки... или то кружатся ночные мотыльки, взбудораженные невиданным зрелищем?
...Они сидят у заросшего озерца, где среди листьев кувшинок тычутся носами непуганые карпы, и Марго умывается из разбитого фонтана... Вдалеке поет соловей, и глаза Карреля кажутся бездонными. Где-то в Париже, за много лье, осталась редакция, неприятности с публикациями и жирарденовская "La Presse", рядом с мадмуазель Дени в парке Шантийи сидит не республиканский журналист, а просто человек. Черные когти депрессии ненадолго ослабевают, и Каррель дышит полной грудью, пьет напоенный горькими ароматами весенний воздух. И, глядя на исполненную тихого счастья фигурку, понимает, что никогда не сможет жить без этого необыкновенного создания.
Слова не нужны. Только пение фонтанчика, соловьиные трели и прерывистое дыхание...
Марго задумчиво смотрит на Армана. Среднего роста, хрупкого телосложения, и очень изящен, тем не менее, в нем чувствуется скрытая сила... и отчего-то она безоговорочно верит ему. Признаться, вначале мадмуазель Дени внутренне смеялась над Иоганном, искренне восхищавшимся своим редактором, но теперь... Да, у него есть воля, иначе Каррель не стал бы тем, кем является, но почему-то Маргарите кажется, что человек этот очень устал и... несчастен, что ли? Как бы передать это ощущение надлома? Зрачки занавешены тенью, и в углах рта - две тонкие морщинки... Госпожа Дени не знает о терзающих Армана сомнениях и страхах, они слишком глубоко, они вросли в сердце, как повилика, отравляя бегущую по жилам кровь горечью предчувствий... Но соловей поет, и отступает ночь.
Скоро рассвет, и ранний экипаж уже торопится к станции... новый день вот-вот поднимется из-за окрестных холмов. Пора снова в редакцию, к прежде любимой рутине, дрязгам и полемике, к счетам Грюнендаля и ссорам между корреспондентами... Боже! Я бы все отдал, чтобы остаться здесь, под сиреневыми кустами у старого прудика...
- Нам пора, Марго... ночь позади.
- Да, - внезапно она обнимает его, на мгновение прижавшись всем телом, и - тут же отстраняется, трепеща. - Спасибо Вам, мсье...
А вот и дилижанс.. две лошади - серая и чалая.
...Солнце слепит глаза; в окно второй час с противным жужжанием бьется муха.
- Вы читали свежий выпуск "La Presse", мсье?
- На эту писанину я буду тратить время в последнюю очередь, Иоганн, - с сюртука еще не выветрился аромат Шантийи, а этот скрипучий голос с немецким акцентом столь безжалостно возвращает к реалиям дня. - Чего там?
- Извольте.
"В свете последних дискуссий, разгоревшихся в прессе оппозиционного толка, нам представляется вполне разумным заметить: так ли уж необходимы в обществе столь радикальные издания, подобные "Националь", чье существование подрывает самые основы государственного строя? Столь ли уместна позиция правительства, до сих пор не ужесточившая цензурные законы, вызывавшие благотворное влияние на французскую периодику? И, продолжим эту идею, является ли оправданной та мягкость, с которой законодательство рассматривает так называемые "процессы журналистов"? - Э.Ж."
- Черт! Что еще?
- Дела "La Presse" идут все лучше, - поднял бровь Иоганн. - Сегодня я узнал, что Жирарден приобрел себе виллу Маделен неподалеку от Шантийи.
Марго...
- Говорят, он обожает ночные прогулки по окрестностям, - продолжал Иоганн. - Правду сказать, владения Кондэ довольно живописны...
- Грюнендаль! Вы - что, старая сплетница с Аля? Займитесь делом, будьте так любезны...
"Мне нечего скрывать... с женой я давно бы развелся, не отмени Реставрация этот закон. Я никогда не любил Шарлотту, это правда... но многие ли были счастливы в браке? Думал, что найду избавление от одиночества в работе, но лишь заменил один мираж другим... кто ж знал, что мое спасение жило у моего же бухгалтера? Марго... я не стыжусь своего чувства, дорогая, и видит Бог, буду защищать тебя от любого мерзавца! Даже если Жирарден и видел нас, как может бастард радеть за правила морали? Его дело - смаковать в своей газетенке всякую грязь, вот пусть и занимается этим..." Он придвинул к себе корректурные оттиски, еще пахнувшие типографской краской, и впервые за прошедшие дни яростно углубился в работу, словно мучимый жаждой путник, обнаруживший живительный родник. Так можно было поторопить приближение вечера...
Он и сам не понял, как на столе, среди набросков и корректур, оказался сложенный вчетверо листок хорошей веленевой бумаги, на котором нарочито измененным почерком стояло: "Главному редактору "Националь"". Пожав плечами, Каррель развернул письмо - и вздрогнул.
"Солдафон, считающий себя журналистом!
Ваши попытки соответствовать облику публициста просто смешны, что неудивительно, учитывая Ваше прошлое, в котором берет начало неистребимая страсть к диктаторству и казенщине, более привычная пехотному капралу, чем литератору и вообще человеку утонченному. Вы не находите поддержки своим склонностям в литературном мире и, увлекаемый вульгарными страстями, пытаетесь возвыситься над теми, кто превосходит Вас по рождению... Подобострастный от самой простой алчности, Вы втайне преклоняетесь перед бичуемыми Вашей газетой аристократами, и хотите сравняться с нмии если и не в роскоши, так хотя бы в вольности нрава. Но за любым излишеством неминуемо следует расплата, мсье солдафон, и она уже близка". Вместо подписи внизу страницы помещался рисунок перекрещенных пистолета и шпаги.
Арман нахмурился - в последние дни такие письма приходили все чаще; всего год назад он отнесся бы к подобным атакам с величественным презрением, но в нынешнем состоянии депрессии их язвительное коварство просачивалось в душу вязким предощущением беды. И казалось, вокруг шеи медленно стягивается стальная петля... не спастись, не разорвать...
Только один проблеск грядущей зарницы рдеет во мраке беззвездной ночи - Марго...
Спустя несколько дней Грюнендаль подошел к нему несколько взволнованный и осунувшийся, Каррель недовольно сощурился. "Неужели решил написать прошение об уходе? Ну, если уж мастер над цифрами покидает корабль...дело плохо".
- Господин главный редактор, я хотел бы поговорить с Вами... это дело не терпит отлагательств.
- Если Вы решили уйти, Грюнендаль, то можно обойтись без долгих предисловий, - Арман отложил платежную ведомость и поднял глаза. Лицо Иоганна вытянулось.
- Уйти? Нет, что Вы... я не из тех, кто оставляет в беде, мсье Каррель. Дело это несколько другого характера...
- Да?
- Вы понимаете, иногда в жизни нам приходится брать на себя обязательства по отношению к облагодетельствовавшим нас, и я...
Марго...
- Я знаю, о чем Вы, Иоганн. и, если мое слово хоть что-то значит, а мнение литераторов тому порукой - то я клянусь честью, что не преступил границ дозволенного правилами приличия, ибо...
Волосы падают на глаза, но Арман продолжает:
- Ибо мои чувства к мадемуазель Дени не позволят мне причинить ее репутации хотя бы малейший ущерб. Я даю слово чести Карреля...
Грюнендаль хмурится...
- Арман! - вечерняя дымка над Сеной, и андрогин с сияющими глазами отвечает улыбкой на поцелуй. Вдалеке догорает закат - золотая квадрига в алой упряжке... и крылья облаков...
А на мосту, в запряженной вороными рысаками, коляске - усмехается Жирарден, и стекло его пенсне отражает западное пламя, словно огни пожара...
На который летят мотыльки...
Каррель поднимает голову - и зрачок вбирает сальную ухмылку.
- Как отдыхалось в Шантийи, любезный редактор, с карбонарской шлюхой, а? Ах-ха...