Нехорошие сны снились Ивану. Как ни ложился - то на сене после бани, то на медвежьей шкуре на широкой лавке - просыпался в поту, в бреду, за ковш хватался. Кровавые реки снились. Сад, значит, ночь, огонь-жарево где-то впереди разгорается, и кровь ручьём широким течёт. И на губах солоно.
Окошко растворять стал после того, как выбил спросонья, вскинувшись, цветные заморские стёклышки. Ох ключница-Бабариха и ругалась. И что ковшик золочёный, с лалами в утиных глазах, посередь горницы закидывает. И что кричит, будто поганок обожрался.
Иван и вправду стал подозрительней к кушаньям. Подадут осетра со сморчками - присматривается, ковыряется. Даже царь-батюшка сплюнет:
- Чего, сучье вымя, выкобениваешься? Чего не жрёшь, щен поганый? Чай, не заморский посол - чтоб от чарки меда и трёх кулебяк тошнило!
Прибил бы, конечно, кабы дотянулся. Но батя уже не тот - кряхтит, подымаясь, опирается на сильные руки рынд.
- Распоясались. Испоганились. Ты, Федька, как будто ещё не царь, распоряжения свои брось! - стукал посохом. - Падлюка мелкая. Чего ржошь, скавучина? - это он Стёпке. - Эх, надо было в колыбели придавить. Иван и то умнее... выглядит.
Берендеев посох оставил неизгладимый след на теменных костях младшего царевича. Спросят чего Ивана - думает. Нет чтоб сразу ляпнуть.
- Экий тугодум, - сетовал Берендей.
Царевич же, разинув после раздумий хлебало, говорил не как все люди - а мало и кратко, или, как говаривал заморский рвач-эскулап, 'лаконично'.
- Язык, штоль, этот дурень прикусил? Ты, эскулапина, не выражайся, а скажи как есть, в чём его болезнь.
Другие подданные Берендея, конечно, тоже бывали лаконичны. Многое могли выразить словом из двух букв, но не 'ёж', и из трёх, но не 'хек', и из пяти, но не 'птица'. Иван же сих простых и доступных выражений не употреблял.
- Словарный запас беден, - сокрушался Берендей всем своим царским-отцовским сердцем.
Дурень же часами сидел, вперившись в какой-нибудь фолиант. Не зря эскулап говорил, что он де у царевича наблюдает медленное течение умственных соков. Берендей, кажется, даже полюбил дурачка больше других сынов.
- Жаль головушку тёмную. Да и один он у меня остается, сердечушко.
Отцовская слеза упала на царские бармы.
Иван смотрел, как братья седлают коней. Ночью опять мучило, разгоралось марево. Не жаркое, но жгучее, бледным золотистым светом пылало где-то на краю взора, среди чёрных ветвей. Иван перестал есть грибы, а после отказался от яблок печёных, мочёных и яблочной пастилы. И на утку с яблоками не смотрел.
Решительность была главной добродетелью в берендеевом царстве. Семь раз откочерыжь - один посмотри, чего откочерыжил.
Девка кинула Стёпке яблоко. Тот граблями просвистел, яблоко покатилось по ковровым дорожкам. Скок-скок. Иди за мной, дружок! Я тебя заведу. Заведу-покажу. Ох, покажу!
Стиснул Иван зубы, и будто яблоко во рту хрустнуло, соком брызнуло. Кожица-кожура порвалась, и в рот хлынула яблочная кровавая мякоть, солёный яблочный сок...
- Матушки родные! Царевич окочурился! - над головой качалось пьяное небо. - Где тот клятый эскулап? Дитятко кончается!
 
Очнулся Иван на коне, в лесу, среди тёмных вековых стволов. Конь мерно переступал копытами.
- Северный ты лис, - пробормотал Иван. - Блохомудрый пёс.
Сколько он ехал сквозь сон в такую дремучую даль? Куда его понесло? Никак, яблочной наливки перебрал.
-Яб... яб!.. - мысль свою Иван не закончил, сплюнул. Ох и яблочки. Похуже грибочков.
Жар остывал. Рядом стояла бадья, ладейкой качался ковш. Вились пряные ароматы лесного озера. Иван выгибался, вился ужом от боли и сладости, подставлял венику спину и ягодицы, подвывал, постанывал, с криками и выдохами.
- Эк тебя, молодца, разморило-то! А хочешь, ещё не так разморит? Ну-кась, ложись, сокол, на спину...
Иван приподнялся на локте:
- Да ты, никак, белены обожралась, про... курва проклятая! Леблядь ты жареная!
От смеха у старухи затряслись дряблые груди.
- А ты сокол, привередливый! Впереди-то тебя ждёт краса несусветная, неслыханная! Отопьёшь столетних ставленых медов!
Иван отмахнулся веником.
- Тьфу! Разговорился с тобой, мерзкохаряя. Порастратил на свинью все жемчуга красноречия.
Сенной комнаты, чтобы вытянуться после парилки, у карги не было. Зато квас был хорош - зубы ломило. На лавке уж было постелено.
- А что, карга, человечину-то ешь?
Старуха заворочалась на печке, глянула востро.
- Какие у меня зубы, сокол? Тока я за ухват - вы за сабельку. Вот как вороны кусочек падали принесут, щец похлебаю. На твоих, Ванечка, жилочках, на твоих потрошках...
Проснулся он от холодной воды, что горстью упала на лицо да потекла за шиворот.
- Иди, умойся. Вышитую ширинку тебе приготовила. В дороге утереться, а после дороги гроб на ней нести будут.
'Яблочко-яблочко, куды ты котишься', - вилась в голове привязливая мелодия. 'Забредёшь в Шамахань - не воротишься...'. На горизонте встали чёрные ветви за золотым забором. Арка вела в тёмные глубины. Поле перед ней напоминало лагерь перед битвой, но лагерь войска шатающегося, несобранного, без головы над собой и без царя в голове.
Юродивый в парчовых лохмотьях тащился по грязи на культях, опираясь о саблю, посверкивавшую крупными каменьями на рукоятке. Принц? королевич? шах-заде?
- Что-то Берендей мало дани пригнал...
На плечо Ивану села чёрная птица. Из клюва ворона несло падалью. Глаз посверкивал тёмным гранатом.
- Где же Фёдор и Стёпка?
Ивану нравилось беседовать с вороном: он был умён, говорлив и лихо рассказывал о делах дней былых, лет минулых. Трёхсотлетняя птица также наслаждалась обществом Ивана, ибо остальные отроки царской крови разговорами 'проклятое вороньё' не жаловали, и норовили отмахнуться чем могли: саблей, мечом, секирой. Разнообразие оружия, представленного на сей выставке благородной крови, поражало воображение.
- Братцы-то твои? Сбежали.
- Вот паскуды, - подивился Иван. - Батя их за яблоками послал, изъявил волю царскую...
- А они, волки борзые, не захотели стать агнцами на заклание! - подхватил ворон. - Такие собаки.
Над землёй проплыл незнакомый звон.
- Ветви яблоньки качаются, поют, - сказал ворон задумчиво.
Будоражил он, звон этот, обещал. Манил. Требовал. Призывал.
- Уши-то заткни. Поразвесил...
Иван не стал спорить и, распотрошив шапку, заткнул войлоком уши. Полегчало.
А благородные витязи бросились в сечу - решительно, без раздумий, все против всех. В свалку. В драку. Чтобы остался один-единственный. Кому и яблоки в руки.
- Это ж откуда такой умный-разумный выискался? - раздался мелодичный, насмешливый голос.
Иван обернулся, и замер соляным столпом.
- Что стоишь? Ведь у вас, берендеев, заведено не раздумывать: семь раз руби...
Пред Иваном стояло видение. Из тех прекрасных и недоступных снов, что соблазняют на тяжёлое ночное дыхание, на рукоблудие, на стоны и утренний стыд. Как эта царица-распутница с косами по голым грудям. И с глазами, как томное наваждение. И с ногами, как стройные осины. И станом, как у заморского серебряного кувшина. И пупком, в который войдёт три напёрстка орехового масла.
- Семь раз... - пробормотал он, пытаясь ответить нечто разумное. Разумное что-то.
И смеются глаза-оливы, глаза-миндаль. И когда так струятся косы змеями по плечам, а в сосках - покачиваются колокольчики, и жарко, и жуть как интересно - зазвенят ли, если притронешься? как тут сказать что осмысленное?
- Откуда ты, ясный сокол? - язычок коснулся губ, и колокольчики зазвенели.
Иван развернул коня. За спиной оставался шатёр, полный утех, нездешней музыки и благовонных ароматов.
- Что же ты бежишь от меня?
Недели любовного угара прошли. Он видел кровожадные, бессмысленные сечи, видел, как под луной истлевали кости, а утром прибывали новые данники царей, королей, шахов и султанов. Однажды проснулся, и, кусая подвернувшуюся соломинку, долго раздумывал. Когда появилась на свет Шамахай? Он наклонился, ловя её спящее дыхание, и почувствовал запах крови. Нет, не крови - незримый аромат яблок. С каждым днём, как отступала любовная горячка, он чувствовал его всё сильнее.
- Ну каких тебе ещё даров надо? - вздыхала Шамахай. - Как тебя умастить?
Она дарила ему всё, что могла: после боёв оставались груды доспехов, золотых, драгоценных. За единое яблочко купцы приводили неслыханные караваны.
Яблочный аромат затягивает, и он видел это в глазах Шамахай, и силился угадать: века или тысячелетия?
... Шамахай стояла сзади, покорная, собирала ему сумку в дорогу. Он посмотрел сверху вниз - слабая и красивая. Прощалась, целуя его сапоги.
- Вернёшься ли, Иван?
- Не вернусь...
И косы по груди, змеями, и тёмный взор полыхает обидой, искоркой костра.
- Не красива? Не хороша? Не горяча?
Усмехнулась, протянула седельную сумку.
- Держи свои яблоки, Иван. Свои полцарства. Только войско не забудь, Иван.
Тёмные глаза смотрели на него с тысячелетней мудростью. Просто с женской мудростью.
- Да не нужно мне его царство.
Взял яблоки, положил за пазуху. Будто на груди змею пригрел.
- Недоспелые яблочки-то, Иван, - улыбнулась Шамахай. - Чтоб доспеть, им ещё кровушки испить надобно.
- Люб ты мне, царевич, а с чего - не пойму.
Шамахай смеялась, сверкая жемчугом, перебирая его кудри. Голова Ивана, неделю назад скатившаяся с эшафота в стольном граде берендеева царства, лежала у неё на коленях, и она чесала царевичу волосы.
Принесли голову царевича сильные, отъевшиеся на шамаханском поле, вороны. Тело притащили серые волки.
Иван подумал, что так же она смеялась, когда шила ему жилы шёлковыми нитками, да окунала в молоко с варёными в нём молодильными яблоками.
- Хочешь, соберу войско, да пойдём, проведаем свёкра-батюшку?
- Не хочу.
Лежал на восточных коврах, закинув руку за голову. Знал, что по шее вьётся едва заметный, бледно-розовый шрам. Да и память напоминала, как рванули кафтан на плечах: 'Изменник!'. Пригнули голову к деревянной чурке. 'Чего мне в шатре-то не лежалось', - подумал Иван, прежде чем услышал тугой, рассекающий воздух, свист.
Молочная река, кровавые берега. Река молодости и долгой жизни. И прекрасная женщина рядом. Чего ещё желать?
- Что ж тебе, ничего не надо? - спрашивала Шамахай. - Али тебе надо - всё?
Чесала ему Шамахай шелковые кудри золотым гребнем. И Иван засыпал. И снилась ему изломанная злыми бурями яблоня, и чёрный ручей - горячий, солёный, и жар молодильных яблок за пазухой, и коварство женщин, и азарт рубящихся за вожделенную награду мужчин, и века, что пройдут чередой за берендеевым царством, и своя голова, яблоком постукивающая по ступеням эшафота.