Аннотация: На историю о Воскресном убийце меня сподвигла вот эта книга - А. Ракитин, "Уральский монстр" https://coollib.com/b/403356/read#t1
Эней - Анхизу:
"Мыслимо ль это, отец, чтоб отсюда души стремились
Снова подняться на свет и облечься тягостной плотью?
Злая, видно, тоска влечет несчастных на землю!"
Вергилий, "Энеида", песнь шестая.
Тео сказал: "Иди. Пора", а Антон вышел за дверь чуть раньше, чем закончилась фраза. Он двигался как мог осторожнее, но дверь все равно скрипнула, и это было похоже на жужжание ос. Тео пригнулся, он все пытался сдвинуть брови, но они пружинисто расходились. Виноват Тео...
- Все, Коль. Я больше ничего не смогу. Сейчас придет священник.
Самые старые давно позабыли, сколько лет Людвигу Колю, и вот теперь он неожиданно (и долго) умирает. Смешно? Тео отряхнул руки - он всегда так делает, если не может их вымыть сразу после осмотра. Но Тео просто попробовал пульс и не убрал с кровати кота; Базилевс словно прилип к больному боку и уже не мурлыкал - спал.
- Что это, Тео? Мне лучше...
- Благодать. Чтобы ты успел приготовиться. Священник сейчас прибежит.
- Этот онанист?
Шуточка древняя: самые ветхие из преподавателей когда-то договорились исповедоваться в усилении старческой похоти и намекали на соответствующие греховные действия. Намекая, прислушивались: то ли дернется мальчишка, то ли затаит дыхание, но так или иначе выдаст себя.
- Ты, Дрема, собираешься лежать там, где положено?
Кличка тоже из ветхих времен; доктор Коль был известен способностью засыпать в любом тихом и душном помещении, сидя. Библиотекари радовались: собрания, где председательствовал он, всегда были кратки. Дрема знал, что предательский дух полдня его рано или поздно задушит во сне, и сейчас из чистого упрямства собирался умереть в сознании. Он любопытствовал, он был очарован: только для того, чтобы не пустить ужас в тело. Если это случится, его душа рассыплется в пыль еще при жизни, и он сойдет с ума. Пусть Тео будет виноват и пусть Антон ужасается, если хочет. Но старому Дреме нужно сохранить ясность разума. Людвиг чувствовал, что его голова стала прозрачной; безразлично, закроет ли он глаза, все равно и лицо доктора Тео, и далекая свеча испускают одинаковый ровный свет.
Тео почему-то озабоченно спросил:
- Ты все еще можешь видеть?
симптомы агонии ему интересны, но для чего, ведь не поможет? Получи-ка, дружок!
- Тебя? Я тебя просто помню...
- Все шутишь?
- Все наблюдаешь? Это моя смерть. Теодор-Крестоносец...
- Прости. Я сам узнаю в свой черед.
Тео говорит тихо и кратко из уважения то ли к умирающему, то ли к смерти. Он виноват, но пока не боится.
- Как хорошо, что я не умер от страха...
- Мог бы. Мы все можем. Ректор так умер...
Холодная сладость прилила к мышцам и заполнила их. Людвиг стиснул челюсти (но без зубов они не способны сцепиться) и словно бы откусил тело от головы прямо под затылком. Запри ее, спрячь ее, стисни, и пусть она погибает вместе с телом! Отсеки их. Но разум...
Антон не вернулся. Тео погас, отдалилась свеча. Вместо Антона пришел одетый в белое, коробом - этот шуршит, и ясно, кто он, ясно - и не нужно видеть. Священник снял с постели кота, пробубнил что-то. Потом выпрямился, и Людвиг понял, что ошибся: Антон привел его приятеля, ректора Бенедикта. Тот погиб когда-то, а теперь пришел встречать коллегу? Перед смертью мир становится гибким, и самые странные желания, о которых и не думаешь, исполняются.
- Привет, Сатурн! - шепнул Людвиг. - Ты пришел.
Священника передернуло, он зашелестел, как осенний куст. Старики знали, что к смерти ректора он то ли руку приложил, то ли просто не препятствовал. Священник и прежде не терпел ректора, а ректор до него просто не снисходил; старый упрямец не исповедовался в том, что требовалось священнику и не думал, что молодой уродец видит как бы сверху всю их компанию. Дело-то проще простого: ректор смотрелся как старый двойник священника, а выглядел куда достойнее. Священник думал - как это нечестно, старый пьяница и заведомый содомит все еще не пал. А он, священник, рискует постоянно, и никто не воспринимает его всерьез... Думать об этом рукоблудце стало лень и просто трудно.
Тео шумно выдохнул и прикоснулся ко лбу старика:
- Людвиг, очнитесь. Потерпите еще чуть-чуть.
Сладкий холод проник в челюсти; Тео подумал, что рот пациента теперь таков, каким станет завтра. Углы рта расслабились и поползли. Еще сегодня челюсть подвяжут, а завтра под щеки подложат ваты, иначе отечный труп потечет и станет глумливо ухмыляться, поддразнивать: я уже понял, а вы еще нет! Людвиг Коль совсем очнулся, а Крестоносец Тео чуть помедлил, убирая руку со лба. Тело не давало проникнуть ужасу, и вот оно ушло. Ужас стоял здесь, везде - и созревал, как морозный узор, как корочка неподвижного льда на текучей воде. Чтобы задержать его вовне, Людвиг Коль прошептал:
- Ты, святой отец... Простите, Юный Сатурн.
Облачение прошелестело снова, но священник даже не шевельнулся. Этот завистливый, гордый, пугливый юнец думает, что управляет грехами самых влиятельных, что он держит стариков в кулаке. Как бы не так! Вот теперь он будет чувствовать себя одержимым, и еще не раз дух покойного ректора опалит его холодом. Раньше священник мог бы назначить особо нудную или унизительную эпитимию, но теперь на это нет времени! Дурачок! Моя душа не способна к бессмертию, ты ее потерял! Сладостный холод прорвался к затылку, превратился в слепящий свет, а священник и Тео исчезли. Ректор Бенедикт так и не подошел с той стороны. Бабочка вылетела из теплого кокона и исчезла во внешнем пространстве. Лови ее теперь, пастырь душ!
***
Представим себе каталожную карточку. Она касается некоего Людвига Коля, библиотекаря. Его фамилия писалась так: Kohl, и он шутил, что происходит из знаменитого рода древних улиток, Cochlea, вот только безграмотный писец допустил в названии сразу две ошибки. Это имя было дано недаром: все люди как люди, для них время - это луч, устремленный прямо в будущее - пока не поймут, что точка все-таки будет поставлена и лично для них. А Людвиг Коль строил себе время-раковину: покидал один виток, забывал о нем и жил в следующем, много более просторном. Так получилось, что его жизненные периоды обращались в пустоту, они облегчали его, и он мог всплыть, когда тонули другие. Не исключено, что они тонули ради него. Кажется, так произошло и с ректором, Злыднем Бенедиктом со смешной фамилией Крейцерхауфен, Бароном с Кучи Грошей, известным в библиотеке под грозной кличкой Сатурн-в-Скорпионе; все остальные звали ректора Простофилей, но за глаза. Тот, кто придумал библиотечное прозвище, попал в самую точку. Астрологи пишут, что Сатурн в Скорпионе позволяет человеку сформировать достаточно практичную систему жизненной философии, но для этого необходимо снова и снова оказываться на границе жизни и смерти, а потом делать из этого выводы. Людвигу, который при жизни больше всего походил на дряблую грушу, такое было и недоступно, и не совсем понятно, и отвратительно, он был сибаритом.
Освобожденная бабочка летала, дергаясь, и видела: вот университет, вот мощеные квадраты двора. Некий палач придумал проволоку с колючками. Росток этой проволоки вонзился в булыжник и пророс, распустив единственный нежно-лиловый цветок. Стебли его пружинисто покачивались и ржавели, а цветок жил. Как он мог вытянуть воду из камня? Да вода и вредила стеблю, делая его ржавым и ломким. Так много лет назад Людвиг официально побеседовал с неким бродячим доктором философии по имени Бенедикт, а той же ночью увидел его на паперти собора - тот, казалось, укоренился там. Это бродячий доктор мог быть ценным, и Людвиг заверил его: беспокоиться нечего, вакансия имеется. Этот бродяга создал почти из ничего философский факультет, и его сделали ректором. Потом он погиб, а Людвиг остался незамеченным. Когда университетом правил Бенедикт, десять лет ничего не ремонтировали, а питались чуть ли не подножным кормом. Зато было жилье для студентов, книги и умные преподаватели. Коллеги рычали про себя, но не предпринимали ничего. При следующем ректоре, Эпикурейце, ремонт начался, появились вещи и приличная еда. Начал крошиться философский факультет - ну кому нужны философы, пока город бесперебойно снабжают юристами и богословами? Верно, никому. Так что Людвиг бездействовал.
Потом посыпался и медицинский факультет. Сначала самые корыстные занялись частною практикой, а молодые и беспокойные стали наниматься в войска - без этого модную ныне у врачей анатомию не изучишь. Но дело не в том - просто пока философы шумели, все шишки валились в первую очередь на них, но задевали несерьезно, легко, ибо кто их патрон, как не этот самый Простофиля? А теперь козлами отпущения сделались медики, ценители беззаботности и безопасности. Так бывало и раньше, сей приступ не нов... Доктор медицины, Крестоносец Тео остался здесь - в родной Греции его давно никто не ждет.
Библиотекаря кормят крепкие ноги и выдержка. Ноги давно ослабели, и старый Дрема Коль в основном сидел на лавочке, построенной специально для него, и помалкивал. Когда Эпикуреец распродал так называемые "излишки книг от греха подальше", а заведующий библиотекой Вегенер получил хорошие отступные и снова надолго ушел в запой, Людвиг почти перестал просыпаться и уже не беспокоился о том, что полуденник может его удушить. Зловредный дух свернулся у его ног и уснул до поры.
Тогда доктору Колю стало скучно; злиться он разучился слишком давно и позабыл, как это делается вообще - прежде за него и за всех трусливых гневался ректор Бенедикт, и этого злыдня теперь очень не хватало. Сатурна-в-Скорпионе небрежно прокатили на катафалке и позабыли напрочь - оказывается, не только Людвиг умел выстраивать раковину-время; может быть, коллеги научились этому мастерству именно у него.
Людвигу Колю надоело спасать книги, спасать Вегенера от последствий пьянства, спасать Антона и его кота от всяческих подозрений. Улитка потеряла аппетит, перестала расти, и ее раковина стала хрупкой. Людвиг Коль завидовал тому, что Сатурн и Скорпион есть в небесах и взаимодействуют. Но ни одна улитка этого мира так и не смогла вползти к звездам, даже если и пыталась.
***
В Преисподней все оказалось знакомо: так, да не так. Тот из судей, кто занимался самоубийцами, Радамант, принялся и за Людвига Коля. В этом подразделении Ада самоубийства (как и ереси на Земле) толковали весьма расширительно - самоубийцею считается всякая душа, так или иначе спровоцировавшая собственную смерть. Ни в чиновники, ни палачи Людвиг, Дрема, не сгодился - темперамент не тот, и Радамант направил его преподавать источниковедение странствующим жонглерам и акробатам. Дело в том, что актеры обычно неграмотны и пользуются бродячими сюжетами. Всех их после смерти, в ведомстве Радаманта, обвиняют в плагиате и заставляют собственноручно писать обоснования ко всем без исключения пьесам, ими сочиненным, поставленным или сыгранным. Почему, мол, пользовались именно этим сюжетом? Откуда он взят? Какие авторы его еще использовали и как трактовали? Людвигу было сказано понятно: это тебе не маленький университет в городе с большим собором - никакого почета тебе и никаких поблажек им. Доктор Коль помучился-помучился, да и стал учить несчастных актеров не источниковедению, а обычной грамоте да еще латыни. В Аду все говорят на одном языке или мысли друг друга слышат, а речь им чудится по привычке, только письменные языки разные. Вот и пришлось обучать комедиантов сначала латыни, а потом еще и греческому - новых-то сюжетов на театре со времен Рождества Христова и не бывало! Все римляне да греки.
Актеры кое-как от грехов своих отписались, снабжая обоснования нарочито глупыми длиннотами и сальными шуточками, а потом помогли и Людвигу состряпать совершенно безумное прошение. Не о переводе в Чистилище, как обычно. А о Рае для кота из библиотеки университета города N. Поскольку прошение было писано языком Эзопа, то и читатель нужен был подходящий. Чиновники еще при жизни перестают понимать юмор и смеяться. Так что податливую дверь нужно было искать среди тех, кто при жизни чиновником не был.
Тогда Людвиг Коль пробудился и стал вспоминать. Кто похож на чиновника по складу ума, но им не является? Священник? Может быть, но они боятся и студентов, и преподавателей. Преподавателей, вот как!
Преподавать идут чаще всего не по призванию, а волею судеб, это люди ненужные. Преподаватель обычно обожает свой предмет (довольно поверхностно), но не учеников и тем более не наставничество. Большинство - живая копия учебника, очень плохая копия. Книга - лучший на свете друг: она спокойно ждет тебя, пока ты ее не откроешь снова, и не меняет содержания сама по себе, она позволяет увидеть в тексте новое - а ты понимаешь, насколько успел измениться сам. А преподаватель возглашает прописные истины, пропихивает их в мозги и начинает вещать совершенно другое, если, например, мимо проезжает архиепископ или наведываются попечители. Студентов, собственно говоря, насилуют в уши и в глаза, и в голове у них каша. У таких преподавателей, худших, никакого чувства комического, естественно, нет - они теряют его еще раньше чиновников или не имеют от рождения. Бенедикт, покойник, старался их куда-нибудь переводить и пристраивать. Тот, кто действительно хочет учить, считается с разумом студента, а не только с предметом. Таков Тео, только он еще жив. Лучшие из тех, кто оказался преподавателем не по доброй воле и не по бездарности - они ироничны, прежде всего над собою, студентам не слишком доверяют и производят на них впечатление постоянной, легкой, но неотвратимой угрозы. Такими был и Людвиг, и Бенедикт, пока инстинкты не подвели их. Простофиля Бенедикт расплодил у себя множество подобных себе, но все они еще молоды, живы и здоровы.
Медиков в Преисподней оказалось не слишком много, и все они служили палачами, не чиновниками. Покойный медицинский декан присоветовал (кажется, ему было завидно, он хотел заставить просителя побегать) посмотреть списки. Не уточнил, какие, и где они есть. Людвиг, совершенно пробудившийся, те списки разыскал и понял причину зависти: там было указано, что Простофиля Бенедикт произведен в столоначальники. К нему-то Людвиг и обратился.
Людвиг несет прошение
Расстояния и пути Ада весьма коварны. Пройденный путь никак не зависит от времени, потому что в Преисподней есть только последовательности связанных между собою ситуаций, но не их длительность и, тем паче, не глубина их. Определенных направлений не существует тоже - именно поэтому Данте понадобился проводник из Лимба, но не из самого Ада. Все зависит только от намерения путника. Если намерений и мыслей нет - а именно такое состояние Людвиг Коль предпочитал на Земле, - то никакого движения и не будет. Поэтому он позволил ожить мыслям в своей голове (с некоторым отвращением, надо сказать) и отправился в путь. На земле "Списки" были бы вывешены рядом с канцеляриями...
Мысли Людвига не были текучими и не пытались просочиться вглубь предмета или выстроить что-то в грядущем. Он любил стоячие мысли о том, что происходит вокруг него и что из себя представляют люди; они (люди или мысли) исчезают и вновь появляются, кружат рядом и не имеют намерения уйти совсем. Сейчас актеры покинули своего наставника; толпы незнакомцев - казненные, самоубийцы и просто самоуверенные глупцы - мешали ему, внезапно оказывались на пути, по одному и небольшими толпами. Послушные мысли сдвинулись туда, куда доктор Коль их обычно не пропускал - в воспоминания. Но Мнемозина жалела старого приятеля, и то, что наполнило его голову, пока не было ни страшным, ни болезненным.
Его отец, мелкий судейский, на старости лет неожиданно зачал сына; все остальные дети, кроме одной средней дочери, давно уже отселились, а кое-кто успел и нарожать внуков. Старый Коль собирался назвать мальчика Исааком, но пожалел - и Людвиг стал Людвигом, в честь рано умершего брата матери. Первое, что запомнил про себя крошка Людвиг - то, как отец после ужина доделывал дневную работу. Он раскладывал то, что принес с собою, соблюдая порядок, принятый раз и навсегда; казалось, что отцовы перья только и ждут, чтобы их обмакнули в чернила. Все и всегда было подготовлено - то ли мать наливала чернила и песок еще днем, то ли это сам отец, шурша, незаметно очинял перья, это было не столь важно; порядок был, а как он получался?
Людвиг все пытался подсмотреть, как это делается, но ни отца, ни мать выследить не мог. Тем временем отец, засучив правый рукав, всегда в белой облегающей шапочке с завязками (такие обычно надевают младенцам), чтобы не зябла лысая маленькая голова, писал, останавливался, чинил перо и нежно напевал. Голос у него был еще молодой, а пел он песенки самые простецкие, из тех, что распевают пьяницы и солдаты. Если старый Коль запел, то продолжал напевать весь вечер. Но иногда он молчал, иногда злобно шептал что-то - значит, его испугал или преступник, или сам судья. Напевал отец или помалкивал - его младший сынок примерно сидел в уголке и ждал. Мальчик думал, что писание - это волшебство, ведь отец строго запрещал ему трогать письменные принадлежности и чернила. И утешал - дескать, вырастешь - будешь писать сам. А как это сам, если на перо и чернила можно только смотреть?
Когда у отца уставала рука, он останавливался, клал перо на белую тряпочку, сжимал и разжимал кулак, а потом быстро и сильно тряс рукой, словно брезгливый кот, наступивший на мокрое. И говорил всегда одно и то же: "Принеси-ка пива, Улиточка". Отец передавал Людвигу маленькую захватанную кружечку, на которой было написано: "Смотри не засохни". "Смотри" и "не" ребенок смог прочитать сам, а про "засохни" объяснил отец. Кружку надо было наполнить в подвале. Важный и толстый маленький Людвиг медленно шел через кухню, где "женщины дома" - мать, последняя незамужняя сестра и дочка самой старшей сестры (эта племянница Людвига была куда старше дяди) чистили медные сковородки песком и щелоком - в доме ели жирно и, по привычкам когда-то большой семьи, много. Сковородки дребезжали и визжали, шуршал песок. Людвиг знал, что племянница хочет изловить дядюшку и вытереть ему нос передником, тогда мать и сестрица начнут его чистить, оправлять одежду и хлопать по щекам. Он принимал еще более напыщенный вид: как же, он делает важное дело - идет за пивом для отца и выставлял кружечку вперед, как щит.
Дом был очень старым, три ступени в подвал стерли и залоснились. Они стали похожи на желоба. Людвиг нажимал на дверь задницей, она медленно отодвигалась, и мальчик вступал во тьму. Сестра или мама всегда оказывались за спиной и держали огонь, а мальчик наполнял кружку. В подвале что-то все время шуршало, бормотало и ерзало - наверное, пугливые гномы не хотели встречаться с хозяевами, чтобы те не потребовали платы за проживание. С судейским чиновником лучше не связываться! Наполнив кружечку, Людвиг нес ее очень-очень осторожно - чтобы не выплеснуть и чтобы слишком быстро не осела пена.
Все это повторялось два-три раза за вечер, пока не наступала вместо сумерек тьма. Отец мог писать при свече, но не любил этого. Как-то раз Людвиг осмелился внести усовершенствование:
- Папа, - сказал он. - А давай, я принесу сразу бочонок?
Отец смущенно рассмеялся и не больно хлопнул его по затылку:
- Ты меня пьяницей хочешь сделать?
Людвиг смутился, обстоятельно вытер пальцем нос и пояснил:
- Я думал, я принесу бочонок, а ты мне дашь подержать перо.
Отец наклонился к Людвигу, погрозил пальцем и сказал очень серьезно ("Рассердился?" - быстро подумал мальчик):
- Нет, нельзя.
Вроде бы не сердится. Людвиг поковырял в носу.
- Убери-ка палец из носу, так не пойдет. И слушай.
Людвиг убрал палец и стоял, широко расставив ноги - это было у него защитой от растерянности и стыда. Он сделал что-то не так, и что ему за это будет? Но папа не разозлился...
- Понимаешь, перо нельзя брать в руки просто так. Вот пойдешь в школу, тогда будет можно. И ножик перочинный мы тебе подарим.
- Папа! А почему нельзя?
- Вот ты какой настырный! Потому что привыкнешь писать некрасиво, как попало. Учись лучше пока читать.
- Хорошо, папа.
Отец на весь вечер развернулся к бумагам; пивная пена успела осесть, потому что о своей кружечке он позабыл...
Когда сгущались сумерки, отец снимал свою шапочку и клал на стол; одевшись по-уличному, он выходил "размять ноги от геморроя и промыть глаза тьмою". Что такое геморрой, Людвигу не говорили. Он догадывался, что геморрой - это неприлично и не смешно. Хотя папа посмеивался... А "промыть глаза тьмою" звучало жутко - отец просто-напросто боялся потерять зрение на старости лет. Людвига он с собою не брал. Понятно, что маленький мальчик не сможет идти так быстро, как надо, если отец засиделся. Но Людвиг нарочно думал, что папа пошел в гости к палачу. Так получается таинственно и страшно. Хотя кто же пойдет к палачу по доброй воле? правда, отец дружил с палачом...
Отец возвращается поздно, когда все, кроме матери, уже спят. Освободившись от обязанностей, Людвиг спускается на кухню, там каждый вечер происходит одно и то же. Мать что-то готовит на завтра, сало шкворчит и брызгает. Уложена в постель эта вредная малявка Кетхен, которая считает себя взрослой и устраивает засады на своего "старого дядюшку". Но дядюшка Людвиг знал одну страшную тайну и каждый вечер возвращался на кухню, чтобы свое знание подтвердить. Кетхен, а называть ее следовало только полным именем, Катарина, была девчонкой-сорванцом. Днем она была относительно свободна и поначалу устраивала маме и сестре Людвига уйму дополнительной работы. Но потом получилось так, что вредине достался старый отцовский ножик. Она отточила его как смогла остро и принялась вырезать из хвороста и растопки всяких уродцев. Сначала ее наругали, а потом решили: озорница час-другой занята, сидит спокойно, сильно не сорит. Шить и готовить она пока все равно не умеет, а попроси ее пыль вытирать - такую духоту и грязь разведет... Так что пусть сидит и вырезает, раз ей так нравится. Но каждый вечер мать бросала этих уродцев в огонь и превращала в пепел; нельзя было дать повода думать, что кто-то в доме Колей делает колдовские амулеты. Мать врала внучке всегда одно и то же: существа ожили, попросились на свободу и ушли (знал об этой лжи один только Людвиг). Дурочка Кетхен вроде бы верила и делала новых уродцев; они снова и снова ее покидали, где-то должно было существовать целое королевство этих деревянных карликов. В иной жизни Людвиг Коль видел это королевство - на копиях картин живописца по имени Босх. Кетхен начала было учиться живописи, но вышла замуж за своего учителя, да так и сгинула. Нет на свете ее картин.
Отец был маленьким, сутулым и хрупким, а мать - словно плотный шерстяной клубок. Сам Людвиг, мальчик, стал похож на обоих и превратился в подобие мятой груши. Потому что последышек. Думали, он будет болеть, его перекармливали и баловали. Получился толстый и медлительный мальчишка - Улиточка, как говорил отец. Но при чем тут родители?
Мать превращает в пепел деревянных существ, и они, однодневки, сгорают молча. Ничего подобного в Преисподней Людвиг пока не видел. При чем тут егоза Кетхен, при чем тут отец? Отец - при палаче. А он, Людвиг, идет как раз к палачу. И несет с собою странный документ. Он любил ректора Бенедикта - примерно так же, как собственноручно найденную, купленную и отреставрированную книгу. Только Простофиля Бенедикт не желал спокойно "стоять на полке" - он словно бы прятался и в этом явно перебарщивал.
Было три "книжных вора" - сам Людвиг, ректор Бенедикт и их общий друг, хормейстер монастыря. Людвиг никогда не думал, что ректор походит на его покойного отца - но, видимо, сходство было так надежно, что его не обязательно было замечать. В Аду правят мысли и слова; привести в нужное место может какой-то грех или ошибка, промах: они действуют как голодные пустоты, стремятся насытиться и заставляют думать остро и действовать правильно. Такая ошибка была совершена Людвигом и Тео за несколько минут до смерти. Они решили, что ректор "умер от страха". На земле эта мысленная оплошность не имела последствий, но теперь стала важной именно она. Все правильно - ректора убил страх. Его собственных, медицинского факультета, библиотекарей, Тео. Но сказать, что он "умер от страха", нельзя. Смерть он выбрал, как и любой другой, и умер от скорбного гнева или яростного горя.
Людвиг подумал так и расслабился. Воспоминания остановились, а сам он оказался в нужном коридоре. Повернув (наобум) направо, он пришел к двери с табличкою "Департамент K - L".
Доктор Коль подает прошение
... бывает, засосет тебя толпа и потащит, поволочет за собою, обобьет или задавит, и не станет тебя. Следовало бы Людвигу Колю остаться на месте, присесть на стопу ненужных уже бумаг и, по обыкновению своему, задремать. Ведь актеры разбежались и более не вернутся. Так почему же он идет?
Ад - это предельно разреженная толпа. Она тянула с собой раздосадованного и виноватого Дрему. Затащила в учреждение, да и отбросила. Он стоял, волнуясь, под дверью - неизвестно, сколько времени прошло здесь - с глупейшим листком в руке.
"А вот почему! - заявил очень уверенный голос в его голове. - Вы согласились, что ректор умер от страха. Но это не так. Страх его убил, это верно, но умер он не..."
"Все понял, - ответил Людвиг, он привык не додумывать мысли до логического завершения, это опасно. - Бенедикт-Сатурн умер от горя, от гнева, от бессильной ярости, а я опять ошибся и виноват?"
"Аид не прощает ошибок Речи"
Чтоб отвязаться от голоса, Людвиг осторожно, как в детстве, надавил задом на дверь, и она бесшумно отворилась. Он смиренно вошел. Было у него желание даже поковырять в носу, подобно мальчишке; что-то продолжало раздражать его, ровно и, как казалось, неостановимо. В присутствии стояла пыльная мгла, как на мельнице, шуршали какие-то неизвестные люди, видно их было плохо, а пыль стояла ровно, будто тут недавно проходило маршем большое войско...
Сделав шаг, Людвиг проворчал про себя: "Смотри-ка ты, никто и не думает, чтобы чихнуть! Само собой, в Аду не дышат - но мои-то актеришки непременно расчихались бы, просто для смеху, нарочно! Пошутили бы так. А эти - сычи!"
Сквозь марево он разглядел Бенедикта лучше, чем ожидал, лучше, чем хотелось. Тот сидел, брезгливо и нервно отряхивая перо, словно кот намокшую лапу. При жизни по роду службы доктор Коль несколько раз выезжал за книгами, и однажды побывал даже в Риме. Там его испугал один потрет - говорят, это был Юлий Цезарь. Портреты - это потомки погребальных масок, римские головы кажутся одновременно и живыми, и мертвыми. Но это если их изваяли из мрамора. Тот Цезарь был бронзовым, время покрыло его лицо темно-бурой, ровной, очень плотной коркою с тусклым блеском - но страшно было не это. Скульптор вставил Цезарю прозрачные глаза светлого стекла, проницаемые до самого дна (мы-то знаем, что оболочки глаза черные и света не пропускают, это успокаивает нас), и эти глаза по-настоящему жили в смерти. То был фокус - глаза пронизаны светом до самого дна и должны быть слепыми - но они видят, они единственно живые на мертвом лице! Не было у портрета обычного свойства икон - следить взглядом за зрителем, где бы тот ни находился, с такими глазами этого и нужно не было. Цезарь вечно живет в смерти, потому что его до дна прозрачные глаза не моргают... Не рад был Людвиг Бенедикту, он пришел как чужой, а то не задумывался бы о каких-то стеклянных глазах...
Кинулась Людвигу в глаза знакомая голова - но не бронзовая, а свинцовая. Сухое, острое лицо то ли притянуло к себе здешнюю мучнистую пыль, то ли покрылось слабым окислом, подобием муки и мела. Под глазам и около носа накопились и другие окислы - черные размазанные тени. Глаза оставались жутко живыми - синими, яркими, с сухим стеклянным блеском, и Бенедикт упорно глядел на непослушный кончик пера с красною каплей. Он судорожно поморщился, но лицо его оттого не стало живым. Видом ректор оказался почти как живой - напряжен, суетлив, как всегда; еще больше растерян, очень устал и "потерял нить". Что делает - знает. Только не знает, зачем и для кого.
"А и дурак же ты, батюшка! - позлорадствовал бывший его коллега, а ныне проситель. - Ну, Простофилею тебя и при жизни звали все, кому не лень. Все, кроме нас. И ты, дружок, не видишь меня... Ох, дурачина! Дашь тебе задачу - будешь выполнять ее быстро и точь-в-точь как надо, пока не загнешься. Тебя-то мне и нужно!"
Раздражение словно бы унялось, но Людвиг снова оказался в чем-то виноват, теперь уже перед Бенедиктом. Однако, делать нечего, нужно сосредоточиться. Прошение здесь, сам проситель к нему приложен. Прошение - тут Людвига передернуло по-настоящему - действительно уже тут, и давно: Людвиг Коль держит его, свернутое, в руке - а столоначальник Бенедикт, оказывается, уже его читает! Столоначальник увлекся, хотел было что-то подчеркнуть или вычеркнуть, но чернила сгустились, и он замахал пером. Людвиг тихо положил свой экземпляр на стол.
"Если в Преисподней, паче чаяния, появится кот странной окраски
У него бледные голубые глаза, почти серые, короткая шерсть наподобие бархата или плюша, черные голова, лапы и хвост, а сам он бурый и толстый. Зовется оный кот Базилевсом и принадлежит он библиотеке университета города N. Следует знать, что животные грехов не совершают, не так их задумал Господь. Потому-то и Базилевс неповинен ни в каком колдовстве - это можно сказать заранее. И за свой странный вид он отвечать не может - таким уж он родился, таким его сделали люди Востока. Потому, ежели этот кот объявится в Аду, вот что предлагает Людвиг Коль - раз зверь служил в библиотеке, так пусть и тут сторожит документы, крыс ловить он умеет. Если крыс тут нет, пусть спит на бумагах. И еще: Базилевс - кот общительный, одному ему будет скучно. Для того, чтобы его мучить, он не годится - чересчур пуглив и совершенно не зол, душа у него слишком летучая, теплая и мягкая. Чтобы всех утешать, тоже не подходит - он всецело привязывается к кому-то одному.
Но еще лучше будет, ежели кота направят в кошачий Рай или создадут таковой. Насколько он, доктор Коль, знает Базилевса, в этом Раю всегда тепло, а земля покрыта мягкой шерстью, и текут в ней реки сливок. Травка на ней растет только местами, но очень вкусная. На деревьях растут мясоовощи, на кустах - рыбоягоды: стоит лишь взглянуть на них, эти вкусные вещи сами падают наземь и начинают кататься, играть с котом в догонялки.
Если же внимание Людвига Коля к оному Базилевсу причинит коту вред, то доктор Людвиг Коль впадет в самое глубокое и искреннее раскаяние - а раскаяние, как известно, наносит Преисподней непоправимый вред. Кот Базиль, добрейшее существо, обижаться и злиться не умеет - только утешать и заботиться. Так что мучить несчастное животное себе дороже. С почтением, Людвиг Коль".
Прочитав это, Бенедикт медленно и ошарашенно опустил перо. Ничего здесь вычеркивать не нужно. Кошачье прошение мгновенно свернулось в трубочку, как это принято в Преисподней, отлетело на стол. Бенедикт разогнулся и сел, растерянно шевеля бровями. Второе прошение - то, что принес сейчас еще не замеченный им коллега, шевельнулось, подкатилось к пальцам - столоначальник машинально схватил его и развернул.
В этом документе Людвиг Коль доказывал с помощью богословских и философских доводов, языком то юридически точным, то причудливым, как у медиков - у него нет никаких оснований находиться в Аду. Книг ворованных он специально не покупал. Он хранил то, что скупил, вот и все - спасал все, что мог спасти. То же самое относится и к тому, что он якобы распространял колдовские, алхимические и враждебные Церкви источники. Ничего он не распространял - хранил у себя, и только, даже не читая. Казенных денег зря не расходовал, тратил, наоборот, свои собственные. Ничего ни у кого не вымогал - ректор завещал ему книги и рукописи совершенно добровольно их сохранения ради. Вольнодумцев у себя доктор Коль не привечал, ибо при жизни был необщителен, капризен и непредсказуем.
Лишь в том, что касалось смерти его начальника, Г. Вегенера, доктор Коль не имеет никакой уверенности. Да, он покрывал пьянство Вегенера, и каждое утро тот мог восстановить уважение к себе: мол, он не все выпил, оставил кувшинчик пива на утро. Никто не знал, что это делал Людвиг Коль, и никто не мог сказать Вегенеру в глаза, что тот давно уже пребывает в состоянии смертного греха, даже не одного - уныния, гордыни и чревоугодия. Мерзкое сочетание. Да, Вегенер был беззаботен. Он был безумен: пьянство сначала перекрывало дорогу бесовским голосам, но потом приманило всю их толпу. А он, Людвиг Коль, никому не позволял это разглядеть и защищал своего начальника. Но: Вегенер был одержим, он каялся в несовершенных грехах, впадая в гордыню, и мог ради прощения оговорить кого угодно. При жизни обоих Людвиг Коль скрывал от своего начальника все эти опасности для его души и потворствовал ему, это и тогда мучило его. Теперь же он не видит, как внешние мучения Ада связаны с состоянием его, Людвига Коля, души. Ему достаточно и той вины, которую теперь, возможно, уже не искупить. Он и так пребывает в состоянии уныния, а это есть смертный грех. В своей гордыне он взвалил на себя смертные грехи Вегенера, подозревая, что тот слишком слаб - и отнял у бедняги даже надежду на истинное покаяние. Такой грех упорнее адских мучений. Кроме того, Людвиг Коль раскаивается - не оптом и не на всякий случай, как бывший его начальник, а пересматривая каждое свое действие. Это, по мнению таких-то богословов, прямое показание для того, чтобы оказаться в Чистилище. Со смирением, Людвиг Коль.
Бенедикт оцепенел. При жизни он был человеком совершенно безжалостным и теперь не понимал, как связаны между собою раскаяние и слабодушный Вегенер (его, кстати, Бенедикт никогда не видел трезвым и в расчет не принимал). Но жалость важна, это он помнил, и боль тоже. Но как - если Людвигу на самом деле больно из-за этого пьяницы, жаль его - как тогда он посмел смеяться и написать это прошение?
Людвиг знал прекрасно, что свои пьяные страдания душка Вегенер не ставил ни во что и что он сам бы первым посмеялся над тем, что его приплели к прошению и этим подняли на смех Бенедикта, столоначальника Ада. Но для Простофили-Сатурна все это было слишком сложно, и Людвиг сжалился над ним, посмотрел на него прямо.
Почти все, что касалось пьяницы Вегенера - ложь, ложь и ложь, только это Простофили Бенедикта не касается. Не сам Людвиг раскаивался - он знал за собою способность почти автоматическую испытывать вину за любое событие, к которому он оказывался причастен. Не он раскаивался - что-то в нем каялось. Так, сейчас ему было стыдно, что он пользуется Простофилей Бенедиктом и не собирается ему как-то это возмещать. Какое-то время на Земле Бенедикт пользовался его милостями, это могло бы пойти в счет прямо сейчас - но ректор и так устроил всей библиотеке райскую жизнь. Так что ничем Людвиг Коль своего спасения ему возместить не сможет. Да и не захочет - вон как суетится этот дурак, ректор-столоначальник, вон он как укрепляет Ад! Даже безграмотные паяцы так не поступают... Правда, простофиля никогда не думал о том, какое впечатление выгоднее было бы произвести... И из-за Вегенера не каялся Людвиг, тем более сейчас. Просто что-то его еще при жизни разъедало, и пьяный Вегенер всегда был рядом, а теперь, в Аду, прекратило мучить. Придется воспользоваться Простофилей - снова.
А столоначальник потихоньку оживал.
"Безумие - Людвиг сам написал и сам передает шутовское прошение. Это настоящий скандал. Людвиг знает наверняка, за что он здесь. Этого знать не положено, это опасно! Прочие овцы о таком и не думают. Людвиг - не овца, и это - второе! Третье - Людвиг посмел опровергнуть обвинения, сам себе выбирал вину. Такое безумие не угодно не только Аду, но и Церкви. В этом я, мол, каюсь, а в том - не считаю нужным! И, главное, зацепки, зацепки находит, подлец! Ему конец - не этого ли он хочет? А я должен его спасать? Или он хочет выманить у меня нечто другое? Он думает, я - Простофиля. Он хитрей, но не на того напал!"
Так думал Бенедикт, быстро и достаточно громко - просителя это задевало, как пункты обвинительного заключения, вся их череда. При жизни доктор Коль назывался Улиткой и Дремой (как ректор - Простофилей для всех и Добрым Сатурном для библиотеки); Дрема старался сделать мысли безмолвными, чтобы они молчали и заставляли молчать других. Но не на того напал, это верно - мысли ректора молчать не станут. Умственная речь шумит, как тысячи веретен в прядильне, как сотня болтливых прачек - и не смолкает никогда, даже во сне! Ад приостановил мысли доктора Коля - но не притупил умственного слуха, как оказалось. И не Простофиле будить уснувшее... Но мысли жужжали и жгли.
Чтобы унять их, следовало заговорить вслух. В Преисподней каждый пишет и читает на своем языке. В области, известной Людвигу и Бенедикту, официальными языками были латынь и греческий. Но говорят в Аду на языке всеобщем (он с символами не связан - только с чувствами), и для каждого он как родной. Не всегда то, что говорит один, совпадает с тем, что услышал другой. Потому-то Бенедикт и Людвиг запомнили этот важный разговор немного по-разному.
Так сплошь и рядом бывает и на Земле.
Чтобы заговорить, сначала надо что-то сделать - Людвиг подошел поближе и поклонился. Вид он сделал совершенно непроницаемый. При жизни старый Людвиг Коль походил на переспелую и подгнившую грушу: словно бы штаны набиты ватой спереди и сзади, а головка на опухшей шее бессильно и безобидно клонится в сторону, чаще на правое плечо. Получается добрый и наивный старичок - может быть, слабоумный и вовсе без памяти. Ступни доктор Коль ставил тоже презабавно, носками внутрь, даже сидя, и из-за болей в позвоночнике сильно ворочал тазом при ходьбе. По лестницам он не всходил, а вползал, вцепляясь пальцами перила, а вот пальцы у него были сильные. Был у него еще один атрибут, не очень заметный. То ли молочно-голубоватые глазки, то ли пух на лысине, то ли еще что-то - но казалось, что старика сопровождает странный свет, бледный и слепящий, смягчающий грани, стирающий цвета. Потому-то казался Людвиг недоступным и слишком странным. Сейчас он смотрелся в точности так же и знал это.
Как бы невинно он ни выглядел, более бодрому собеседнику всегда становилось неловко. И вот: Бенедикт сначала уселся слишком прямо - в зрачках замерли яркие искры. А потом неуверенно улыбнулся и заскреб пальцами по столу. Людвигу, Улитке Колю, такое и при жизни было приятно - предсказуемость сильного. Приятно и нежно. Но сейчас он грустил и чувствовал себя виноватым. Вот она, смерть - гибкий и ловкий при жизни ректор стал неуклюжим. Может быть, смуту нагнал на него бывший коллега...Секундой позже столоначальник из кресла вылез, стремительно распрямился, как будто бы, читая документы, делал что непотребное, и, вновь склонившись, черкнул на обоих документах какие-то резолюции. Передал ядреному византийцу, что сидел справа; тот, не глядя, принял. Неловкость превратилась в странную оторопь. При жизни Людвиг Коль не влиял на него так, не обездвиживал. Неловко сделалось именно Людвигу.
Бенедикт увел гостя подальше, к окну. Это окно, как любая вещь в Преисподней - видимость и мучение: его неровно заложили кирпичами, это цепляло взгляд так же, как мысленная речь уязвляет разум.
Бенедикт ожидаемо спросил - Людвиг хотел именно этого:
- Зачем ты написал прошение о коте? Теперь его замучают. Зачем ты предал бедолагу?
Вот в этом доктор Коль виноват совершенно не был, против кота он не умышлял. Смутившись или замявшись на миг, он пришел в себя и прямо-таки засветился.
- Не замучают, - улыбнулся Людвиг углами губ. Вид у него стал такой, будто бы ему одному известна какая-то очень приятная тайна, и всех остальных глупцов он снисходительно жалеет. Бенедикт оправдался, чтобы закончить дело;
- Я подписал твои прошения и передам их дальше. Сам знаешь, тут от меня ничего не зависит, - Неловкость тут же испарилась, словно и не было ее никогда.
- Зато очень даже зависит от меня. Так же, как в нашей библиотеке. Помнишь?
- Тебе нужен читатель на Эзоповом?
- Угу.
- Но зачем все-таки ты приплел сюда кота? Жалко же...
Людвиг оперся поясницей о подоконник - не ради власти, а просто устала поясница.
- Отсюда можно незаметно выйти?
- Угу.
- Тогда идем.
Незаметная дверца слева вывела их вон. Людвиг видел, что и Бенедикт оказался там впервые - но для Ада это обычное дело. Так же, как в городе N., мостовая, лет триста назад замощенная булыжниками, и теперь они прекрасно отполированы. Улочка заворачивает влево, но стены - без окон. Прямо посреди дороги поставили жаровню на треноге, хотя до зимы, как всегда здесь, далеко. И не настолько темно. Угли горят, дают слишком яркий свет; на мостовой, словно раненые, бьются и извиваются тени. Две тени падают неверно, они неподвижны: стена справа прилепила к себе тень длинную и гибкую, а слева дышала и дрожала тень то ли репки хвостиком вверх, то ли подгнившей груши.
- Зачем, - утомленно вздохнул Бенедикт. - Зачем ты обратился к мне?
- Моя фамилия начинается на К, а имя - на L. Мне тебя не миновать.
Тени верней и надежней, чем те, кто их отбросил. Людвиг видел: его тень оживала - а тень того, от кого он зависел, была парализована или распята. Людвиг уставился именно на нее - странно, что у тени не возникло стеклянных римских прозрачных глаз. И Бенедикт, и тень его наводили проволочное, колючее ощущение, заставляли собраться и думать словами. Людвиг нехотя и капризно взглянул на ректора (теперь столоначальника), тот вздрогнул, в зрачках мелькнул красноватый отблеск. Это пламя. Вампир и демон - не он, а я.
Бенедикт очень зло уточнил:
- Для чего ты это сделал?
- Я могу воспользоваться только тобой - и никогда не возмещу тебе этого, я понимаю, да и ты тоже, - сказал Людвиг, а думал он в это время так: "Ну уж нет, ты, палач, не заставишь меня чувствовать себя еще более виновным. Это могу только я сам, а я уже и так на пределе".
- Ну, Людвиг, ты совсем обленился!
Дрожащая тень отмахнулась пухлою ручкой - теперь именно она, а не ее хозяин, глядела в огненные зрачки:
- Я всегда был таким! Ты не знал? - и заклинал про себя лихорадочно: "Ну, не сердись же, ради всего святого! Не сорвись, мой дорогой, я знаю, как это просто..."
- Именно так. А теперь ты паясничаешь.
- Ну. Научился у актеров.
-Я делаю грязную и совершенно бессмысленную работу...
- А я - я преподаю источниковедение уличным акробатам и жонглерам! Боги мои, да ведь они почти все неграмотны! Да и кому здесь нужно это источниковедение?!
- Тем, с кого требуют их отчеты? Кому-то вроде меня?
- Смотри. Здесь есть тени, - очень серьезно произнес Людвиг Коль. - Ничто в Преисподней теней не отбрасывает, ибо там нет никакого света. Здесь он есть. На него я и надеюсь.
Кругленькая тень прекратила дрожать и выпрямилась, а тощая чуть склонилась к ней.
- Никогда не мог понять, - обидчиво заявил Бенедикт, - Почему все кругом, за исключением меня, прекрасно понимают... нет, владеют правилами игры. Каждый вступает вовремя, как-то действует, все друг друга прекрасно чувствуют и понимают. Интересы-то у них у всех шкурные. Я это знал, но не знал, в чем заключаются эти самые шкурные интересы.
- Вот поэтому тебя сделали ректором и надолго оставили в покое. На самом деле это очень просто...
- Помолчи...
Теперь стал заметен Бенедикт, а не его шипастая тень, и смотрел он по-доброму, даже нежно - продолжай, мол, играть, дружище. Вдруг что-нибудь да получится.
- Но при чем здесь все-таки кот? Объясни.
Простофили любознательны. Людвиг тоже оставил в покое свою тень, стал ощутимым и тихонько рассмеялся:
- Бесит, да?
Бенедикт смог промолчать и сосредоточился; Людвиг объяснял:
- Первая причина. Это прошение - полный бред, в этом и смысл. Погоди, ты не понимаешь! Ну вот. Коты не попадают в Ад, потому что они не грешат, так? Я-то буду смеяться, а кое-кто остолбенеет - так меня научили актеры: эффект прежде всего. Ты, например, превратился в соляной столб.
Тут Бенедикт сперва оскалился, потом хихикнул:
- Кое-кто - это я? И все веселье - ради того, чтобы я сейчас пришел в себя и обрел подобие жизни?!
Потом беспокойно и сухо потер руки:
- И все-таки нехорошо. Жаль кота. Он уже умер?
- Он был со мной, когда я умирал. Он дремал. Священник сбросил его на пол. Не сбросил, вру - осторожно посадил на пол. Наверное, побоялся Тео...
- А, Крестоносец?
- Ага.
- Не зря тебя направили к жонглерам, так тебе и надо - ты всегда прекрасно лицедействовал и никого не обижал, старый шут!
- Верно. А ты все кривлялся, если надо было становиться невидимым. Ты не думай, я этим прошением не предавал Базилевса, и я вовсе не шутил. Причина вторая. Этот кот - не совсем кот, очень уж он похож на святого человека. Хотелось бы создать ему Рай.
- И воспользоваться для этого мною и Судьями? - было слышно, что Бенедикт улыбается.
- А почему бы нет?
- Нет-нет, не я. Ты сам создашь свой кошачий Рай. Ты сам - старый кот с непроницаемым взглядом! Чеширский Кот, знаешь такого? Не знаю как - но которай ты создашь!
- Третья причина - я писал ради тебя.
Бенедикт только фыркнул в ответ:
- Да пошел ты! Не думал, что именно ты будешь делать что-то ради меня, да еще в Аду.
Теперь пришла очередь Людвига смотреть так, как смотрят на упрямых дураков.
- Я пригрел всего одного кота, который не совсем кот и не совсем мой. А ты? Этот твой любовник - человек с душевным складом пса или медведя. Он даже тебя близко не подпускал...
В уме Бенедикта наступила ясность, сделалось любопытно - доктор Коль довольно потер ручки, так он всегда делал, если просветление неожиданно наступало у кого-то из его студентов. Старичок как-то слишком хищно улыбнулся и продолжил:
- Или этот твой фаворит, который сидит по правую руку, с иконным лицом...
Бенедикт начал очень медленно:
- О, так это Ириней, бывший епископ Лиона. Тот самый, вечный борец с гностиками, ты не знаешь!- Бенедикт сначала заурчал, словно перехитрил кого, а потом хихикнул, будто точку поставил. Все это доставляло ему неимоверное удовольствие, и уже давно - Он мой преемник, но сам того не знает! Так его!
- Ты готовишь преемника? Ого!
- И не называй его фаворитом! Черт, он сам себя приговорил! Ох и кляузы он писал, ты бы видел - а какие писали на него: одна шапка на полтораста страниц, полторы тысячи подписей! Я читал всю эту пакость!!! И все это надо разослать по канцеляриям, ... ... ...! Вот теперь он сам этим и займется!
Бенедикт сам потер руки и смахнул с них невидимую грязь.
- Так ему и надо! Хорошо ты его подловил, да?!
Тени побледнели, собеседники смолкли. Людвиг Коль видел - столоначальнику снова неловко. Так с ним бывало при жизни после чего-то очень веселого: когда поймет, что потерял постоянную свою бдительность - засмущается. Бывший библиотекарь собрался с силами. Казалось, что идет снег - так было тихо, так пространство глушило слова. Но снега, естественно, не было - в Преисподней нет никакой воды. Не снег, это всего лишь пыль.
- Неважно. Я говорю не о нем - о тебе. Ты понял, что ты делаешь?
- Что? С чем делаю? - так отвечает задремавший Бенедикт.
- Ты выбираешь не совсем людей. Человек-зверь. Человек-икона. Чем-то тебя не устраивает человеческая природа.
- Не устраивает, да.
Бенедикт насторожился, а Людвиг продолжал невозмутимо, и напряжение в голосе его сменилось дрожащим смехом:
- Ты бы и меня не обошел вниманием, будь я лет на сорок помоложе, ведь так?
- И потому, - Бенедикт изобразил светское изумление, - Ты намереваешься что-то сделать для меня. За то, что я мог обратить внимание. Или за то, что не обратил. Говори!
- Не в этом дело! - выкрикнул Людвиг; почему нет, если собеседник засыпает на ходу?. - Просто тебе тут делать нечего. Проснись, идиот!
А Бенедикт, Простофиля, так и не очнулся...
- Твое прошение... Сам знаешь, как бы я его ни завизировал, Ад только ухудшит твое положение и добавит мучений мне. Тогда зачем?
- Тебя совесть замучает? Ах, как хорошо! Тебя, адов ты столоначальник, даже не передернуло от этакого слова! Так к чертям в уборную мое прошение!
- Как?!
- А вот так! - Людвиг показал, как. - Чтобы под хвостами им подпалило.
Теперь оба подбирались к жаровне словно бы крадучись, бок о бок, а тени их отлетали от света углей вполне обыкновенно, просто назад; тени, словно бы их породил огонь милой Земли, подергивались и трепетали - Людвиг это видел, обернувшись, а Бенедикт - нет. Людвиг Коль очень устал и решил закончить разговор. Бенедикта он знал прекрасно и мучить его лишний раз не хотел. Но этот не отцепится, пока все себе не разъяснит. И пока не будет сам готов отпустить и проводить того, кто когда-то был ему дорог...
- Прошение - чепуха. Я-то мастер изобретать чепуху...
Людвиг вдохнул, еще вдохнул и развернулся к собеседнику; тот резко остановился и отшатнулся назад, так и не увидев собственной тени.
- Прошение для кота - это не чепуха.
- Хм, хм... Думаю, ты сам создашь этот твой которай.
С улыбкою светлого ангела Людвиг закивал головой.
- Да! С твоей помощью. Прошение про меня - вот чепуха!
- Ты что-то хочешь сказать и не решаешься?
- Да. Спасибо. Да... Я почти уверен, что моя душа не бессмертна, - почти прошептал Людвиг.
- Как?!
Как вообще способна существовать смертная человеческая душа?!
- Я похож на того кота... Ты выделял меня... Я - это Человек-Кто? Человек-Книга? Скажи!
- Да не вертись ты, не под пыткой!
- Ага! Вот ты как, палач! Под пыткой, говоришь? В пытках-то все и дело. Я тебя старше лет на тридцать, ведь так?
- Угу.
- Тогда ты плохо все это помнишь. Да ты вообще не оттуда, ты не в тех местах бродяжничал, верно? Ты был на востоке... Когда все кончились, все эти войны, Время словно бы отступило назад - как отлив, и у молодых пропала память, ее просто смыло. Ты пришел к нам, когда уже наступила эта тишь-гладь-божья благодать и дядя Руди в князьях Церкви. Я-то видел другое!
Бенедикт глядел в пламя и оттуда что-то глазами выхватывал по искорке. Людвиг по-бычьи нагнул голову и тоже смотрел в огонь. Жирное пламя обрадовалось, прыгало...
- Не так давно - а для тебя слишком давно... У нас, в том, моем, городе, был некий пророк. Мужик, вроде не бедняк. Все собрал в одну кучу - женщин, золото, товары, продукты. Мужчин и детей они перерезали, потому что не нужны для Царства Божия! Почти всех. Потом снова грабили. Вроде бы опять во славу Божию. Не работали. Собрали все богатства и стали ждать, когда же Господь пошлет им, наконец, благодать! Но не роптали. А он послал, он ох как послал! Переловили их, пытали. Казнили - да и подвесили гнить на колья. Там творилось... Во время этого с душою моей что-то произошло. Она стала стеклянной, плоской, треснула и распалась на куски, вот и все. Душа, всякая душа избегает причастности Бездне. И ради сохранения невинности она теряет жизнь вечную. Мерзость!
Стеклянный блеск из глаз Бенедикта теперь исчез, но этого Людвиг не увидел - теперь он смотрел в огонь, ждал утешения. А Бенедикта озарило:
- Даже здесь, даже здесь! Способности душ к переживаниям очень, очень ограничены! Души просто перестают чувствовать, я всегда это знал. Людвиг, - потрепал он товарища по плечу, - Она просто замерла, она может быть бессмертной!
- Но я не хочу! - сонно ответил Людвиг. - И Богу моя душа более не причастна. Где Бог, там и Бездна. Я не хочу.
- Так ты согласен умереть? Он и есть Бездна... Людвиг, не надо! Не торопись!
Людвиг взглянул ему в лицо - свинцовая маска, живые глаза, - и что-то для себя решил:
- Смертная душа противоречит самому смыслу Преисподней. Так или иначе, Ад меня отторгнет или превратит в пыль.
- Разве ты не этого хочешь?
- Если я рассыплюсь у всех на виду, это какой же будет конфуз! Я говорю тебе, что подошел к пределу. Мне все равно, отпускают меня - или нет.
- Что могу сделать я?
- Быть свидетелем.
- Сейчас.
- Когда я шагну за жаровню, оно произойдет. Я боюсь!
- Я увижу и запомню, - Сказал Бенедикт. Этот бродяга не знает страха; какой смысл говорить ему?
- Нет, - старик покачал головою и по-детски закусил губу. - Боюсь, нет. Нет, свет ослепит тебя. Тезей в Колоне не увидел, как падший царь Эдип провалился к Эвменидам... Да что я так болтаю, стыдно же... Все!
- Нет, погоди, погоди! Если есть шанс, что душа бессмертна...
- А если я скажу, что вовсе нет бессмертных душ?! Что вы здесь сохраняете их неизменными, как вяленых лещей, чтобы они просто не умерли? Цена вашего бессмертия - пшик и соль!
- Да пошли - все они - в жопу!
- Откуда такие ругательство?
- А, московиты принесли!
Людвиг услышал - "мозговиты" или "мозговитые", но Бенедикт так и не остановился и все еще старался привлечь внимание:
- К чертям эти дохлые души! Людвиг! Людвиг! Если ты не погибнешь, исполни просьбу, хорошо?
- Какую?
- И сделай ради Базиля этот ваш кошачий Рай!
- Я не бубен, чтобы на мне играть!!! Тихо!
Бенедикт заторопился, полез в рукав и быстро передал прошение, свернутое в трубочку и перевязанное, как положено. Людвиг хотел развернуть его, но Бенедикт сделал знак - нет времени:
- Это просто - цыгане просят, чтобы их похоронили по-христиански. Лыковы, или Ликовы, или Люковы... Чертова орфография у этих московитов!
- Это-то просто. Бог им в помощь, да и я им не так уж нужен... Что еще?
Ведь есть же что-то еще? Насколько я знаю Бенедикта, неизвестных цыган ему не жаль... Цыгане - затравка.
- Вот это. Прочти-ка.
Доктор Коль развернул страничку, вытянул руки как можно дальше вперед, а голову закинул назад: так читают дальнозоркие. Были сумерки, но строки читались ясно, без напряжения:
"Когда и в какое время он поступил в департамент и кто определил его, этого никто не мог припомнить. Сколько не переменялось директоров и всяких начальников, его видели всё на одном и том же месте, в том же положении, в той же самой должности, тем же чиновником для письма, так что потом уверились, что он, видно, так и родился на свет уже совершенно готовым, в вицмундире и с лысиной на голове. В департаменте не оказывалось к нему никакого уважения. Сторожа не только не вставали с мест, когда он проходил, но даже не глядели на него, как будто бы через приемную пролетела простая муха. Начальники поступали с ним как-то холодно-деспотически. Какой-нибудь помощник столоначальника прямо совал ему под нос бумаги, не сказав даже "перепишите", или "вот интересное, хорошенькое дельце", или что-нибудь приятное, как употребляется в благовоспитанных службах. И он брал, посмотрев только на бумагу, не глядя, кто ему подложил и имел ли на то право. Он брал и тут же пристраивался писать ее. Молодые чиновники подсмеивались и острились над ним, во сколько хватало канцелярского остроумия, рассказывали тут же пред ним разные составленные про него истории; про его хозяйку, семидесятилетнюю старуху, говорили, что она бьет его, спрашивали, когда будет их свадьба, сыпали на голову ему бумажки, называя это снегом. Но ни одного слова не отвечал на это Акакий Акакиевич, как будто бы никого и не было перед ним; это не имело даже влияния на занятия его: среди всех этих докук он не делал ни одной ошибки в письме. Только если уж слишком была невыносима шутка, когда толкали его под руку, мешая заниматься своим делом, он произносил: "Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?" И что-то странное заключалось в словах и в голосе, с каким они были произнесены. В нем слышалось что-то такое преклоняющее на жалость, что один молодой человек, недавно определившийся, который, по примеру других, позволил было себе посмеяться над ним, вдруг остановился, как будто пронзенный, и с тех пор как будто все переменилось перед ним и показалось в другом виде. Какая-то неестественная сила оттолкнула его от товарищей, с которыми он познакомился, приняв их за приличных, светских людей. И долго потом, среди самых веселых минут, представлялся ему низенький чиновник с лысинкою на лбу, с своими проникающими словами: "Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?" - и в этих проникающих словах звенели другие слова: "Я брат твой". И закрывал себя рукою бедный молодой человек, и много раз содрогался он потом на веку своем, видя, как много в человеке бесчеловечья, как много скрыто свирепой грубости в утонченной, образованной светскости, и, Боже! даже в том человеке, которого свет признает благородным и честным...
Вряд ли где можно было найти человека, который так жил бы в своей должности. Мало сказать: он служил ревностно, - нет, он служил с любовью. Там, в этом переписыванье, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой: и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами, так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его. Если бы соразмерно его рвению давали ему награды, он, к изумлению своему, может быть, даже попал бы в статские советники; но выслужил он, как выражались остряки, его товарищи, пряжку в петлицу да нажил геморрой в поясницу. Впрочем, нельзя сказать, чтобы не было к нему никакого внимания. Один директор, будучи добрый человек и желая вознаградить его за долгую службу, приказал дать ему что-нибудь поважнее, чем обыкновенное переписыванье; именно из готового уже дела велено было ему сделать какое-то отношение в другое присутственное место; дело состояло только в том, чтобы переменить заглавный титул да переменить кое-где глаголы из первого лица в третье. Это задало ему такую работу, что он вспотел совершенно, тер лоб и наконец сказал: "Нет, лучше дайте я перепишу что-нибудь". С тех пор оставили его навсегда переписывать. Вне этого переписыванья, казалось, для него ничего не существовало".
...
- Ух ты! Никто так повестей не пишет - словно бабка на лавочке сидит и сплетнями делится! Это же повесть? Странная какая...
- Не знаю. В это самое превратился мой чиновник, когда я...
Бенедикт смотрел просительно, как тот самый Акакий. Людвиг ждал.
- Это он и есть. Акакий Акакиевич Башмачкин - тьфу ты, московит, язык сломаешь! Про твоего Акакия, - хихикнул библиотекарь, словно ему и не предстояло никакой смерти прямо здесь и сейчас, - Судачит вся Преисподняя; ну, те, кто умеет и болтать, и слушать. Считают, что он сумел освободиться или ты как-то освободил его.
- Не знаю. Не смейся. Возьми его с собой, я не могу, - выдохнул Бенедикт. Лицо совсем свинцовое, а глаза - уже не стекло, а олово, прихваченное морозом.
- Я хочу примерно так же... Пусти меня!
- Что?
- Я не тебе... И что мне с этим делать?
- Не знаю. Он превратился в повесть, когда поверил, что попал не в Рай?
- Говорили, он верил, будто бы попал именно в Рай. Была кое-кому потеха... Нехорошо, но многих он этим развеселил. Проснулись, гады...