Семёнов Игорь : другие произведения.

Катавасия ч.1 глава 17

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Новый (или уж старый?) ГГ. Сами разберётесь


Глава 17

  
   Ранним утром восьмого, следующего за Ярилиным дня или, проще говоря, тридцатого травня, по извилистой лесной дороге медленно ехал всадник на рослом, сером в яблоках, или, попросту говоря зелёном, жеребце. Конь мерно помахивал хвостом, отгоняя мошек, человек покачивался в седле, погружённый в раздумья. Всадник был немолод, сухощав, тёмноволос, привычной ощущалась на его плечах тяжесть доспехов и оружия. Из-за плеча выглядывала рукоять тяжёлого меча, поперёк седла свешивалось копьё с широким листообразным обоюдоострым наконечником, к седлу были приторочены мощный составной лук в кожаном налучье и вместительный берестяной тул, до отказа заполненный стрелами с разноцветными оголовками. Шлем с личиной-забралом висел на передней луке седла. Тёмно-русые волосы его были коротко - "ёжиком" острижены, лицо чисто выбрито.
   Всё реже и реже с каждым годом он вспоминал, что его, теперь уже бывшего сотника старшей дружины Киевского князя Ростислава Мстиславича - Сувора, звали когда-то по-другому: Кауриным Николаем Алексеевичем. По счислению этого мира с той поры, как он попал сюда, притянутый непонятной силою в туманное кольцо на берегу Листвянки, прошло уже сорок четыре года. Какой сейчас год шёл на оставленной им когда-то земле - он мог только гадать, точно сказать могли лишь немногие из ведунов-волхвов. Попав в этот мир семидесятидвухлетним, он попал и под его законы, согласно которым срок жизни человека значительно увеличивался, причём увеличивалась и продолжительность молодости, и пребывания в зрелом возрасте. Да и помолодел он за первые два года пребывания в этом мире порядочно - чувствовал себя не более чем пятидесятилетним. Честно говоря, он и в том мире в свои семьдесят с лишним развалиной себя не чувствовал, на болячки не жаловался за отсутствием таковых. Первая мировая вкупе с гражданской прошли для Николая Каурина, можно сказать, без единой царапины (то, что заросло со временем без последствий, было не в счёт), хоть от пуль за чужие спины сроду не прятался. Везло, наверное. А изрядному запасу здоровья, по всей видимости, был обязан родителям да дедам-прадедам, из коих меньше девяноста никто не жили, и до последних дней жизни своей ни крепости физической, ни рассудка не терявшим. В этом же мире и в его сто шестнадцать лет до дряхлости было ещё далеко. Может быть, причиной тому были вовсе не чудеса этого мира, а просто жизнь в нормальном, с не отравленной атмосферой, с незаражённой землёй, попросту говоря, в неизгаженном мире. Благодаря этому он смог начать жизнь с чистого листа. Вволю постранствовав по славенским землям, на голом упрямстве пробился в дружину Киевских князей, вышел в старшие дружинники, затем стал сначала десятником, затем сотником. Здесь он неожиданно для себя вновь обзавёлся семьёй, найдя в жене Беляне свою вторую, недостающую половину чуть ли не в буквальном смысле этого выражения. Беляна подарила ему пятерых сыновей-погодков, двух дочерей-близняшек. Дочерей выдал за хороших людей, женил сынов. Выросли внуки, появились правнуки. Глядя на них, иногда вспоминал единственного внука Валерку, оставленного в том мире. Жена (та, первая) померла рано, теперь даже не мог припомнить её лица. Сын отчего-то почти не вспоминался: вырос как-то незаметно, выучился вдалеке от дома, подолгу пропадал вместе с женой в долгих командировках на север. А вот Валерку до семи лет, можно сказать, растил сам, в одиночку. Таскал его в лес, на прадедовскую заимку, обучал охотничьим премудростям, учил читать и писать, рассказывал разные истории. Вспомнилось, как трёхлетний лопоухий Валера, слушая дедовы сказки, замирал, буквально не дыша, боясь пропустить хоть одно слово, застывал так, что порой Николай Алексеевич пугался, трогал пульс, угрожал прекратить сказку, если не будет дышать. Валерка обещал, но через две-три фразы вновь застывал, заперев дыхание. Сейчас Валерий, наверное, уже глубокий старик, если ещё не помер. Сколько раз он жалел, что не захватил внука с собой, порывался вернуться за ним. К сожалению, обратного пути не было ни для кого.
   Кроме воспоминаний, думать было много о чём. В этот раз ехал он домой, в свою усадьбу на Припяти, отъехав от двора киевского князя, кажется, навсегда. И объяснить себе, как и почему это случилось, он, с одной стороны, мог, с другой - мог не вполне, как и не вполне был уверен в неизбежности такого исхода своих отношений с князем и службой у него. Как ни крути, а без малого сорок четыре года было отдано ратному делу. Ходил в походы ещё под началом князя Мстислава Пересветовича, отца нынешнего Ростислава киевского, почти в каждой пре-войне участвовал. Пожалуй, только лишь в последнем, роковом походе Мстислава на Кощея быть не довелось. Ходил после мстить за князя с его сыном, всякий раз чудом оставаясь в живых, оставляя себе на память всё новые и новые рубцы на теле. Что приключилось с Ростиславом в последнем походе шестнадцать лет назад, Сувор не знал. Сам он до конца не дошёл, так как ещё на самом рубеже пристала к нему лихоманка-Трясовица, и его, беспамятного, горящего в жару, оставили в пограничной станице на попечение местного ведуна. Только через три недели, оклемавшись, узнал Сувор, что за неделю до того проезжали мимо к Киеву трое дружинников - все, кто смог выйти из этого похода живыми, что провезли они с собой на копьях беспамятного, полумёртвого князя. Поспешил ко двору. Князь не поднимался, в себя не приходил ещё год. За это время власть над княжеством как-то исподволь захватил княжий постельничий Гайлюк, человек до того незаметный, неслышный. Изменились со временем и повадки Гайлюка. Голос его стал громче, в речах появились, а затем и набрали силу властные нотки, сменив угодливое ко всем скороговорное дребезжание. Странно, но окружающие почему-то подчинялись его приказам, удивляясь себе. Подчинялся и Сувор, вечерами только, ложась спать, тяжело размышлял: почему он беспрекословно делал сегодня то или иное по распоряжению Гайлюка, хотя сам-то считает, что лучше было бы по-иному. А в тот момент считал, что правильнее Гайлюкова приказа быть не может. Такие размышления, как правило, заканчивались острой головной болью и острым желанием прекратить думать вообще. Когда князь выздоровел, ничего не изменилось. Ростислав, советуясь с ближними боярами, со старшей дружиной, всякий раз склонялся к мнению того же Гайлюка. Да и сам князь сильно переменился, стал подозрительнее, завёл себе отведывателя яда, словно кто-то мог таким образом покушаться на его жизнь в Киеве. О подобных вещах знали в основном из книг Отрубного мира, из рассказов пришлецов оттуда, подобных Сувору. Ещё когда князь лежал в беспамятстве, сотник пытался расспрашивать тех, кто вернулся с Ростиславом из последнего похода, но они упорно отмалчивались. Воевода Кудря так тот просто заявил, что, мол, князь встанет и, коли позволит, так тогда всем и расскажут. Впрочем, все они выздоровления князя так и не дождались, сгинув каждый напрасной и нелепой смертью. Тогда тому не очень и удивлялись, так как все трое безмерно потребляли хмельное, что, как известно, к добру не приводит.
   Особенно тяжело было, когда князь приказал изгнать из всех его земель берегинь, объявив их навьими подсылами, то бишь, шпионами. В такое Сувор, да и много кто иной, конечно же, не поверили. Но многие же стали рассуждать: "Мол, дыма без огня не бывает, а вдруг да князь что прознал в последнем походе..." Дело это было не только малоприятное, но и маловыполнимое. Человеческого оружия берегини не боялись, потому на угрозы выдворить их силой могли преспокойно наплевать. Да и где располагались их поселения из людей не знал никто. Оставалось только ездить по лесам да развешивать вдоль дорог грозные грамоты, в коих говорилось о том, что князь-де киевский повелевает берегиням земли его освободить и ходу в города и веси киевские берегиням отныне нет. Ослушникам грозили (ежели кого поймают) заключением в поруб без еды-питья и без срока. Как бы то ни было, но княжий приказ исполняли, в том числе, исполнял и Сувор, стараясь лишь не нанести изгоняемым берегиням лишней напрасной обиды, а то ведь бывало и по иному, когда попадались чересчур ретивые исполнители, особливо из новых, невесть откуда приближенных к Ростиславу людей, быстро получавших от князя и милости, и боярские звания. А таких близ Ростислава Мстиславича становилось всё больше и больше, и они постепенно вытесняли тех, кто был раньше. А новые княжьи приближённые начали хапать, особо не стесняясь, да и в самом Ростиславе неожиданно проснулась жадность. Поборы в княжью казну увеличивались с каждым годом. Однако на содержание дружин и пограничной стражи отпускалось им всё меньше и меньше. Народ нищал, кто-то перебирался в другие княжества, пустели веси, зарастали поля. Не зря же в народе прозвище Гайлюка за глаза стали обидно переиначивать на Гавнилюка. А Ростислав, словно не замечал, что его земли приходят в упадок. Заводились даже разговоры о том, что, мол, ратники зазря нахлебствуют, что, мол, и с ямурлаками миром можно договориться, и что упыри, навроде как тоже Родовы творенья, и что их по ошибке, если не по вражьему наущению, волхвы к Чернобоговым твореньям причисляют. Сам князь, правда, такого никогда не молвил. Зато Волку-Огненному-Змею, ратоборцу против зла древнему, времён ещё до раздела миров, въезд в княжество был заказан. А недавно ополчился Ростислав за что-то на бродячих калдераричей, коих Сувор привычно про себя кликал цыганами. Народ этот был славенского языка, отличался лишь тем, что постоянно нигде они не жили, бродили по свету в своих крытых повозках, останавливались в городах и весях ненадолго, занимались кузнечным делом, торговали своими поделками, подряжались строить терема да крепостные стены, да ещё разводили чудных коней серой в яблоках (или, как говорили в этом мире - зелёной) масти, за которых на ярмарках любой был готов отдать немалые богатства. Ремесловитостью своей да и обычаями они, конечно, выгодно отличались от цыган, знакомых Сувору по прежней, "отрубной" жизни, но на цыган всё же походили. Что странно: грехи им стали приписываться именно те, что всегда ползли за теми, настоящими цыганами. Стали говорить, что калдераричи, мол, и детей хитят, и коней уводят, и порчу какую-то наводят.
   Покуда калдераричей только изгоняли за пределы княжества, Сувор ещё терпел. Только отворачивался, стиснув губы, когда спрашивали они сотника, за что гонят их, за какие вины. Но вчера явился к нему Гайлюк и приказал Ростиславовым именем, что отныне всякого калдерарича, заметив в княжьих землях, будь то взрослый или дитя, нужно брать под стражу, везти к ближайшему городу или веси, где сжигать живьём прилюдно, а скарб его отбирать в княжью казну. А народу, мол, приказано объявлять, что за доношение о прячущемся калдерариче отдаваться будет такому доносителю десятая часть из всего добра, при пойманном калдерариче обнаруженная, а, коли такого добра не станет, то из княжьей казны награда будет в одну серебряную гривну за каждую голову. И когда усомнился вслух старый сотник в таком приказе, махнул Гайлюк молча рукой, и высунулись из-за его спины двое ратников (из новых, чести воинской не блюдущих) выставили на Сувора хищные листья рогатин и привели к Ростиславу, заслуг его не уважа, в чём был, в домашнем затрапезном, да босого. Мог, конечно, Сувор им и сопротивление оказать, хоть и безоружен был, да сам не схотел. Думал, предстанет пред князем, тут правда и выйдет, что не давал Ростислав такого наказа, что спутал Гавнилюк, или даже кривду вёл, княжьим именем прикрываючись. Не так вышло. В горе сказал Сувор князю слова обидные, много чего сказал-припомнил, не чая уж в живых остаться. Радовался в душе только, что месяц назад ещё, предчувствуя недоброе, семью свою отослал на Припять, где давно уже выстроил себе усадьбу на земле, князем жалованной. Сыны-то да внуки давно уж княжью службу покинули, хозяйством занялись, да и отца о том просили. Он всё отговаривался. Что греха таить, на многое глаза закрывал, поверить в то не желая.
   Обошлось, правда. Видать пока, и Гайлюк не мог совсем-то наплевать на то, что Сувор в княжестве, да и в других княжествах тож, воин известный, и что, казнив смертию сотника, можно за то многие неудобства потерпеть, ибо мало кто поверит, если Сувора тайным слугою Чернобоговым ославить. Потому только и приказал князь, чтоб отъезжал Сувор от двора скорейше навеки, ехал бы к себе, чад и домочадцев своих забирал и уходил чтоб прочь с земель великокняжеских безвозвратно. А киевский терем Суворов, отходит ныне боярину светлому Колуну Забержичу Гайлюку за службу его верную, беспорочную.
   Откуда-то из глубин память всплыло стихотворение, невесть когда читанное:
   Под бронёй с простым набором,
   Хлеба кус жуя,
   В жаркий полдень едет бором
   Дедушка Илья;
   Едет бором, только слышно,
   Как бряцает бронь,
   Топчет папоротник пышный
   Богатырский конь.
   И ворчит Илья сердито:
   "Ну, Владимир, что ж?
   Посмотрю я, без Ильи-то
   Как ты проживёшь?
   Двор мне, княже, твой не диво!
   Не пиров держусь!
   Я мужик неприхотливый,
   Был бы хлеба кус!
   Но обнёс меня ты чарой
   В очередь мою -
   Так шагай же, мой чубарый,
   Уноси Илью!
   Без меня других довольно:
   Сядут - полон стол!
   Только лакомы уж больно,
   Любят женский пол!...
  
   Через некоторое время Сувор поймал себя на том, что читает уже вслух, в полный голос, усмехнулся: "Ну вот, до мании величия дожился, уже с Ильёй Муромцем себя сравниваю!" Потом махнул рукой, с вызовом, уже сознательно вслух закончил:
  
   Душно в Киеве, что в скрине,
   Только киснет кровь!
   Государыне-пустыне
   Поклонюся вновь!
   Вновь изведаю я, старый,
   Волюшку мою -
   Ну же, ну, шагай, чубарый,
   Уноси Илью!
  
   Усмехнулся ещё, довольно потрепал конскую долгую гриву. Достал из торбы кусок хлеба, посыпал густо солью, разломил. Половинку протянул коню, за вторую принялся сам. Оба жевали на ходу, наслаждаясь едой и чистым, отдающим лесными цветами и сосновой живицей воздухом.
   Дорога весело петляла меж берёзок, сверкающих листвой, умытой недавним дождиком. За этим гаем вскоре должен был открыться берег Припяти, а там недалече оставалось и до Суворова хутора. Сирко, почуяв знакомые места, предвкушая уютное стойло да ясли, полные отборного овса, мечтательно заржал, мотнул головой, прибавил ходу.
   Сувор ненадолго тоже погрузился в мечты. Улыбаясь, представлял, как въедет во двор, как выйдет навстречу жена, беспокойной галдящей стайкой воробьиной облепят правнучата, гадая, каких таких киевских гостинцев привёз прадед. Немного обеспокоился, перебрал в голове подарки: вроде никого не позабыл. Снова погрузился в недалёкие мечты: "Интересно, внуков дома застану или нет? Промышляют, небось, день-то в самом разгаре. Младший внук - Сварно, тот-то дома наверняка. Или мастерит что-то, по дому ли, игрушки мудрёные ли для ребятни, или со своим любимцем возится - ручным волком Вулдаем, с коим чуть ли не спит в обнимку". Уж два десятка парню стукнуло, а всё жениться не собрался, огорчая мать. Когда спрашивали, отвечал шутливо, мол, не выросла ещё его наречённая. Хотя выучился от деда и отца оружием владеть отменно, хоть и назван он был в честь Сварога-воина, но тяги к службе ратной не чувствовал. Зато с животными общий язык находил быстро в самом буквальном смысле этого слова. Что крайне редко в нынешние времена, обнаружил Сварно в себе способности быстро, почти без натуги постигать звериные наречия, приводя порою в изумление многознающих волхвов. Правда, по той же причине, не поднималась его рука ни на какого зверя. Покон не запрещал бить зверя по нужде, устанавливая твёрдые правила: охотнику разрешалось бить только зверя-самца, как бы вступая в единоборство равных: охотник на охотника, воин на воина. Это касалось крупного зверя: лося, тура, кабана-секача. В некоторых, крайне редких случаях разрешалось ратоборствовать с волком, медведем, рысью и чёрным львом. Боровую, водяную да полевую птицу, мелкого пушного зверя бить разрешалось обоего пола, соблюдая лишь запрет охоты в сезоны брачевания да выращивания потомства, в остальные же сроки - испрашивая у битого зверя прощения и объясняя его душе, не отлетевшей ещё в небесные угодья, необходимость содеянного. Впрочем, никто и не пытался увлечь парня охотой. Вот руки у него были золотые: удавалось любое дело, хоть в кузнице, хоть в поле, сам, правда, предпочитая работу с деревом. Сейчас, почитай, весь хутор был изукрашен, изузорен деревянным кружевом, вышедшим из-под умелой руки Сварна. Любо-дорого было посмотреть! Взлетали ввысь с крыш разгорячённые, казавшиеся живыми, кони, высвечивая из-под кожи каждою жилочкой своей, грозно, приподняв шерсть на загривке, смотрел с тына на ближний лес кряжистый, хитроватый медведь, предостерегая лесное лихо: "Попадись только мне!" Привольно разлеглись у конюшни витязи-волки, да так, что если пристраивался подремать меж ними Вулдай, то и сам Сварно порою путал живого друга с деревянными изваяниями. Расцветали по стенам внутри и снаружи дивные, невиданные никем цветы, бродили диковинные звери, переплетаясь меж собою причудливо. И совсем уж отчудил Сварно, когда поставил за печью маленький, но совершенно настоящий теремок (аж на два поверха!) для домового. Думали, что обидится на такое маленький хозяин, ан нет! Полюбилось домовому новое жильё, да так, что первое время даже выходил оттуда неохотно и несколько подзапустил надзор за большим хозяйством, да так, что, тем пользуясь, чуть не вселился в дом новый, выделившийся от родителей на самостоятельное житьё, молодой домовой. С великим трудом выжил пришельца старый хозяин.
   Лесок кончался, впереди забрезжил просвет, слышен уж был плеск красавицы Припяти о берег. Сувор насторожился, сбросил сладкие думки. Конь, тоже чувствуя неладное, насторожил уши, тихохонько фыркнул, раздувал беспокойно нервные свои, чётко вырезанные, ноздри, ловя встревожившие его запахи. Немного погодя и сотник, вместо привычного, положенных приречных ароматов, уловил горелое дерево, к которому примешивалось ещё что-то смрадное, сладковато-тошнотворное. Беспокойство пересилило привычную для воина осторожность. Сувор взял коня в шенкеля, вылетел на бугор, меч уже покинул ножны, пробудившись, выжидающе блестел, опустившись вдоль правого бедра, наливая для тяжести удара кровью руку. Щит, словно сам собою, переместился из-за спины, прикрыв грудь. Сирко уже не прядал ушами, не осторожничал: скалил зубы зло, искал взглядом противника. Сотник глянул на соседний взлобок, где стоял хутор, замер на миг, уставившись слепыми, неверящими очами, бросил Сирка вперёд.
   Хутора не было. Крепкий дубовый тын был широко взломан в нескольких местах, огромные колья откатились в стороны, изломанные, обгорелые, в потёках смолы. Было тихо, только слышен был со двора чей-то слабый стон. Сувор пустил коня внутрь, заставив себя сначала доехать до ворот, не желая пользоваться проломом. Дома не было... Ничего больше не было. Только одна неполная стена, да груда обугленных обломков, тлеющих местами. Рубленное из плотного, кондового дерева загоралось долго, неохотно, но вспыхнув раз, горело уже так, что погасить его было уже невозможно. Над разорённым хутором возвышался обгоревшая лесина с резным медведем. Посреди двора лежали, пронзённые стрелами, оба аиста, что каждую весну устраивали гнездо на крыше терема. Некому было больше заливать пожар, таская воду в длинных клювах. Уцелела баня, лишившись лишь части кровли, стояла сиротою, плаксиво скособочив повисшую на одной петле дверь. В проёме кто-то лежал. Сувор спешился, подбежал. В луже уже свернувшейся лилово-чёрной крови, сжав в руке обломок широкого ножа, которым обычно строгали щепу на растопку, лежал банник. Маленький, косматый, с перекошенным от последней боли лицом, надвое, от плеча до поясницы, разваленный чьим-то ударом. Жёлтые, с кошачьими зрачками глаза были широко распялены, глядели в потолок. Сувор никогда раньше не видел его так близко, банник сторонился людей, парился отдельно, после всех, а, коли кто забывал оставить ему пару, платил в другой раз, опрокидывая шайки, пряча веники. И вот, довелось. Опустив ладонь на узкое лицо, провёл вниз, закрывая глаза. Осторожно перенёс останки на полок, сложил рядом веник, шайку, охапку мыльника, положил на грудь нож, с трудом вынутый из окостеневшей руки. Сувор не знал, по каким обычаям погребали своих банники, да и погребали ли вообще. Но решил твёрдо: этого похоронит по воинским обрядам, он того заслужил, обороняя свой кров. И пусть погребальным костром-крадою станет ему банька, которую обихаживал долгие годы. Сувор шепнул, прощаясь:
   - Прощай, брат мой, у Рода все встретимся.
   Вышел во двор. Удивлённо подумал, что отчего-то не бросается искать своих домочадцев, не зовёт их, вдруг да убежавших в лес. В груди камнем-болью застыла чёрная пустота. Он просто ЗНАЛ, что искать было некого, все они остались здесь, под обломками и головёшками. Внезапно стон повторился. Сувор резко обернулся. Вначале было показалось, что это жалобно скрипит над развороченным срубом криницы обугленный "журавель". Нет, стон был слева, от сохранившейся почти полностью стены дома с примыкавшей к ней печью. Ошалело метнулся туда, пробираясь через обломки, рискуя в любой миг провалиться, угодив в ещё пышущие в глубине погибельным жаром уголья. Пробрался и замер.
   В бабьем куту, меж печью и стеною, точнее, на боковине самой печи, косым, "Андреевским" (как сказали бы в Отрубном мире) крестом был распят их домовой. Толстые штыри пронзили насквозь кости рук и ног, раны уже почти не кровоточили. Грудь была разрублена наискось, белели страшно концы рёбер, пузырилось розовым лёгкое, в глубине раны ещё дёргалось судорожно, неравномерно, сердце. Голова была прямо, притянутая к печи за длинные волосы. На Сувора в упор смотрели расширившимися зрачками глаза. Домовой не мог мигать, веки были срезаны, потёки запёкшейся крови избороздили лицо. Но он был ещё жив. Сотник попытался выдернуть штырь. Домовой прошептал, еле заметно шевеля треснувшими губами:
   - Оставь... Поздно... Пить...
   Сувор сам знал, что поздно, он отцепил от пояса баклажку, приставил ко рту умирающего. Тот сделал несколько глотков, откинул голову, натужно улыбаясь, заговорил чуть более внятно:
   - Квас... Подгадал для домового... С ним рождаемся, с ним и отходим... Теперь сказать успею... - Домовой усмехнулся, - Всё ж живучее домовым-то быть... Чурило я. Схитрил маленько. Я ведь твоей Беляне пращур... Вот и пристроился к вам... Да не сберёг. Там они все, под углями... Все там... почти... Ночью пришли, много... Ямурлаки, с ними упыри были, да навьев десятка два. Их человек вёл, ты запомни, боярин он, его Колуном звали... должен знать. Дворовик с Вулдаем сполох подняли, да поздно, упыри уж тын ломали... Кваску бы ещё, - Чурило хлебнул, продолжил путано, перескакивая с мысли на мысль, торопясь поспеть сообщить Сувору всё, что знал, - Вулдай того боярина достал, как Чернобога самого пращур его - за ногу. Хромым теперь будет. Ты помстись. Колун кричал, что это тебе памятка, чтоб чтил власть. Твои сами не схотели целыми даваться, рубились, сколь смогли, потом заперлись в горнице, она уж горела. Души их уж в вирии, а телам - навьями не бывать. Сварно только взяли, он прикрывать снаружи остался, многих из них посёк, одних упырей семерых к Ящеру отправил. Ноги ему подсекли, а потом в спину... Бросился я, да не совладал, секира подвела. Потом прибили тут вот, один у них кровь нашу общую со Сварном учуял. Вот и оставили глядеть, как из тела правнука моего навья делают. Очи б закрыл, да не мог, обо всём гады позаботились. Желал бы, да не закрыть. С собой они увели Сварна... Сувор, хоть и тело то лишь, да негоже, чтоб навью было. Ты иди вдогон, помстись, да Сварна забери, устрой на краду... А теперь сними меня, стену порушь, да уложи, жечь не надо, снизу само займётся. Не жди, скачи вдогон, а страву по всем после справишь. Князя ещё упреди, про боярина того ему...
   Сувор выдрал штыри, порушил остатки стены, уложил по бокам и поверх печи, осторожно поднял домового, пристроил поверх, замешкался. Чурило с усилием, мотнул головой:
   - Не стой, я слово знаю, само займётся, поспешай, Сувор, поспешай.
   - Прощай.
   - И ты прости, что не сберёг... Ещё Овинника с дворовиком схорони, их в криницу кинули... и конюшенник там же... Прощай!
   Стоило только Сувору выбраться к колодцу, как за спиной ярко вспыхнуло. Он оглянулся: над крадой домового летал огромный столб яркого пламени, мгновенно уничтожая дерево. Пока доставал из колодца изуродованные тела овинника, конюшенного и дворовика, сносил их в баню, пламя, выев всё дочиста, исчезло, оставив после себя только почерневший остов печи.
   Сувор решил, что крадою погибшим послужит баня. Уложил всех на полки, как мог, обустроил. Принёс для конюшенника заводную узду, положил к овиннику найденные вилы с лопатой, пристроил возле тела дворовика метлу, да воротные петли. Подумав, выворотил столб с резным медведем, отделил изваяние от основы, поставил в ногах дворовика. Заронил по углам чистый огонь, дождался, покуда разгорится пламя, вышел из бани, припёр дверцу. Внутри уже гудел огонь, поедая дерево.
   Постоял немного, вскочил в седло, пустил Сирка лёгкой рысью-грунью по кругу. Отыскал чуть заметный след-ископоть, пошёл в погоню, зная, что настигнет, что отомстит, что непременно заберёт тело внука, что не вернётся никогда уже на берег Припяти. По-другому и не могло быть.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"