Аннотация: Компилятивная работа студенческих лет, минимально отредактированная для электронной публикации
Впервые книга "Достоевский и Ницше (Философия трагедии)" была опубликована С.П.Дягилевым в журнале "Мир искусства", что сделало имя Л.Шестова широко известным. Через год после этого, она вышла отдельным изданием у Стасюлевича и имела шумный успех. Из всех произведений Шестова книга эта выдержала наибольшее количество изданий и была переведена на восемь языков. Этим произведением, а также работой "Добро в учении гр. Толстого и Ф.Ницше (Философия и проповедь)", напечатанной в издательстве Стасюлевича в 1900 году и начинается собственное философствование Шестова. В первое десятилетие творческой деятельности Шестов не отделяет литературной критики от философии. Данное обстоятельство сказалось на жанре книги о Достоевском и Ницше, который может быть определен как "философия в форме литературной критики". По замечанию Б.Ф.Шлёцера, исследователя творчества мыслителя, книги Шестова "не построены, в них нет фундамента и завершающей башни, но они органически вырастают и как все живое, - не замкнуты в себе".
В центре размышлений Шестова оказывается история "перерождения убеждений" у Достоевского. Рассказ о ней и составляет задание той части книги, которая посвящена Достоевскому и его героям. С самого начала Шестов не скрывал, что его подход к творчеству классика не лишен тенденциозности: "Возможны, конечно, ошибки в истолковании отдельных мест сочинений Достоевского, даже целых романов... Тогда остается одно: произвол". Здесь уместно вспомнить слова Бердяева о Шестове: "Когда он писал о Ницше, Достоевском, Л. Толстом, Паскале, Кирхегардте, то он интересовался не столько ими, сколько своей единственной темой, которую он вкладывал в них". Утверждая произвол, своеволие в истолковании творчества Достоевского, Шестов, по замечанию Бердяева, "хочет философствовать как подпольный человек". Любое отклонение от направления мысли, заданного в "Записках из подполья" рассматривается Шестовым, как измена Достоевского самому себе*, своим подлинным убеждениям, переродившимся под влиянием общения с каторжниками и чтения Св. Писания.
Таким образом, произведения Достоевского рассматриваются с точки зрения одного из его героев - "подпольного человека".
С этой точки зрения творчество Достоевского делится на два периода:
1) от "Бедных людей" до "Записок из Мертвого Дома"
2) от "Записок из подполья" до Пушкинской речи.
В первый период Достоевский, как пишет Шестов, "следуя своим западным учителям, думал, что мораль может справиться со всеми вопросами, задаваемыми человеку жизнью". Он был романтиком - "самым мечтательным, самым надзвездным, самым искренним. Он был романистом, учившим людей верить, что ужасная судьба униженных и оскорбленных искупается слезами и добрыми чувствами читателей и писателей. Его счастье, его вдохновение питалось "последним человеком", "братом". Последней данью гуманности в самом широком смысле была публицистика журнала "Время" за 1861 год. Но переворот назревал и сознание того, что "...не надежда держалась учением, а наоборот, - учение держалось надеждой" было для Достоевского первым моментом рождения или перерождения убеждений".
"С этим сознанием - пишет Шестов - кончается для человека тысячелетнее царство "разума и совести"; начинается новая эра - "психологии", которую у нас в России впервые открыл Достоевский". Под "психологией" Шестов подразумевает "подпольного человека с его разновидностями, Раскольниковыми, Карамазовыми, Кирилловыми. Она "есть дело рук отступников идеализма, людей, потерявших почву под ногами, утративших чувство "живой жизни", разочаровавшихся во всем "прекрасном и высоком". Так начинается "философия трагедии", в области которой человек испытывает "страшное одиночество" пред лицом своих ужаснейших врагов - злых демонов скептицизма и пессимизма.
Шестов не сомневается в том, что в области трагедии есть "не выставленная до сих пор действительность" и что люди, считающие ее своей, "опроститься уже не способны и смотрят на все иными глазами, чем мы". Шестов соглашается с Н.К.Михайловским, когда последний объясняет мировоззрение Достоевского перенесенными им испытаниями. "Обыденная жизнь среди обыденных людей - предполагает мыслитель - дает и философию обыденности". Освобождение от всякой обыденности, по мнению Шестова, может дать истину. Истинная философия есть философия каторги. "Вечные истины" придумываются для самоутешения: идеализм, выдуманные совестью и разумом идеи страшнее всех ужасов жизни. "Истина подполья" антигуманна в отличие от ее "великодушных предшественниц". Естественный порядок и гуманность никаких чувств, кроме вечной непримиримой ненависти не вызывают. Джентльмен с ретроградной физиономией отменяет принудительное движение к всеобщему благополучию, не хочет "успокоиться на гуманном идеале" и "предпочитает колотиться головой об стену".
Таковы вкратце основные положения "каторжной философии", открытой Шестовым у Достоевского. "Перерождение убеждений" сделало свое дело: униженные и оскорбленные отошли на второй план и Достоевский занимается ими разве что "по старой привычке". На первый план выходят люди подполья со своими преступными и проклятыми вопросами и с преступлениями, которые представляют собой вопросы заведомо безответные.
Одним из таких отступников в интерпретации Шестова предстает Раскольников, становящийся "по ту сторону добра и зла" в то время, когда "Ницше еще был студентом и мечтал о высоких идеалах". Совесть Раскольникова оправдывает зло, как проявление свободы воли и свободы выбора. (Заглянув в эту бездну, Достоевский решил отрезать пути злу в человеческой душе, но по верному замечанию Шестова выдвигал в защиту зла "такие аргументы, о которых оно и мечтать никогда не смело".) Истинная трагедия Раскольникова, по мысли Шестова, заключается в том, что он неспособен уподобиться людям, перешагивающим через горы трупов. Окончательно выпасть из-под власти общеобязательных и принудительных истин герою "Преступления и наказания" не удается: за пересечение "границы метафизически возможного" он платит мучительными страданиями, приводящими его, в конце концов, к новой жизни, которая Достоевским так и не была описана.
Шестов делит всех героев Достоевского на группы - так же как ранее разделил его творчество на два периода. В одной группе оказываются "мятежные, борющиеся, ищущие души", преступники без преступления - подпольный человек, Раскольников, Иван Карамазов и так далее. С ними Шестов склонен отождествлять их автора, считая, что они выражают действительные взгляды Достоевского. Вторую группу образуют люди нашедшие, успокоившиеся, понявшие - такие, как
князь Мышкин, Алёша Карамазов, старец Зосима. "Все они более или менее неудачны" на фоне трагических философов и кажутся Шестову либо "чистейшими нулями" (кн.Мышкин), либо "обидной банальностью" (Зосима). Достоевский, якобы, не мог "отказаться от морализирования и предсказаний, потому что только это связывало его с остальными людьми, поэтому его позднейшие произведения почти все до одного проникнуты этой двойственностью".
Чеслав Милош, в одном из эссе, по этому поводу заметил, что Шестов скептически относился к предложенной Достоевским альтернативе (крестьянин-паломник Макар Долгорукий, старец Зосима или Алёша Карамазов). "Но он, тем не менее, человек Писания". В Библии Шестов, по его же собственным словам, относящимся к Достоевскому, "видел... не проповедь той или иной нравственности, а залог новой жизни". Шестов говорит о том понимании Евангелия, которое не отвергает молитв и надежд одинокого и загубленного человека, под предлогом, что думать о своем горе, значит "быть эгоистом". То же, что было переведено из Евангелия в современную этику, "вырванное из общего содержания Св. Писания становится не истиной, а ложью". В этом, по утверждению мыслителя, убеждается как Раскольников, так и сам Достоевский.
Таким образом, история перерождения убеждений классика в интерпретации Шестова сводится к попытке реабилитации прав подпольного человека, героя трагедии, эгоиста, зовущего по поводу своего несчастья к ответу всё мироздание. По мнению Шестова, "мысль подпольного человека прячется под формой обличительной повести: "смотрите, дескать, какие бывают дурные и себялюбивые люди, как овладевает иногда эгоизм бедным двуногим животным". Но под этой обличительной оболочкой содержится, как позднее будет доказывать Шестов, та "критика разума", в которой на полдороге остановился Кант. В "Записках из подполья" выразилась ненависть к разумным доводам, возникшая у Достоевского из чтения Библии на каторге. Написанные же им впоследствии толстые романы Шестов считал лишь комментарием и попыткой решить задачу, изложенную в "Записках". По замечанию В.А.Туниманова, Шестов "осмыслил содержание повести Достоевского сквозь призму своего духовного опыта, своего "перерождения убеждений", переведя (виртуозно, страстно) мысли и чувства Парадоксалиста на язык философии трагедии и (позже) религиозно-экзистенциального бунта".
Теперь обратим свое внимание на то, как оценили концепцию Шестова литераторы и мыслители, писавшие о Достоевском. Бердяев, в книге "Миросозерцание Достоевского", возражает против истолкования Достоевского "исключительно как подпольного психолога". "Подпольная психология... есть лишь момент духовного пути человека". Достоевский "не оставляет нас в безвыходном кругу подпольной психологии, он выводит из него". Той же точки зрения придерживается и Григорий Померанц, считающий, что "позиция Достоевского не совпадает с позицией подпольного человека (для которого все кошки серы)". "В романе Достоевского, - пишет Померанц, - "Подполье" - это только дорога, это "квадрильон", и смысл дороги не в том, чтобы остановиться на ней (лучше уж тогда вовсе не ходить, и Чехов разумней Шестова), а в том, чтобы пройти до конца и хоть краешком глаза заглянуть в рай". Полемизирует с Шестовым и Василий Зеньковский, автор четырехтомной "Истории русской философии". Он считает неверным утверждение Шестова о том, что у Достоевского после каторги произошло полное перерождение прежних взглядов. Зеньковский не думает, что Достоевский окончательно преодолел антиномию между христианским натурализмом, светлыми силами души, диалектикой добра в ней - с одной стороны, и неверием в "естество", "подпольем" - с другой: как первое, так и второе продолжает "жить в нем, не найдя завершающего, целостного синтеза". Подход к антропологии Достоевского, продемонстрированный Шестовым в рассматриваемой нами книге, назван Зеньковским "особенно односторонним". Приводя высказывание Достоевского из "Дневника писателя" о том, что "зло таится в человеке глубже, чем предполагают обычно", Зеньковский не видит здесь, в отличие от Шестова, "реабилитацию подпольного человека". Напротив: по мнению историка русской философии, "подчеркивая всю таинственность зла в человеческой душе, Достоевский показывает неустроенность человеческого духа или лучше - расстройство его, а вместе с тем и невозможность для человеческого духа отойти от этической установки". В связи с этим представляет интерес вопрос о правомерности сближения философии Ницше с "убеждениями" Достоевского. Михайло Михайлов в статье, посвященной исследованию влияния Ницше на русский религиозно-философский ренессанс, пишет: "Ницшеанскую "переоценку всех ценностей", "по ту сторону добра и зла", его радикальный нигилизм и богоборчество, даже идею "сверхчеловека" - всё это не трудно найти в романах Достоевского, хотя там, конечно, есть и противоположные идеи. Можно сказать, что Достоевский всю жизнь боролся против "ницшеанских" идей в себе". Поэтому отождествлять его взгляды с идеями Ницше, что и сделал Шестов, не совсем корректно: Достоевский всегда как бы возвышается над своими героями и его незримое присутствие в романах можно сравнить с молчанием Христа в "Легенде о Великом Инквизиторе". Ницше же, если говорить о его философии, остается похожим не на самого Достоевского, а на одного из его героев, в частности, на подпольного человека. И здесь с Шестовым нельзя не согласиться.
Плюсы и минусы концепции Шестова выделил уже упоминавшийся Ч.Милош. По мнению эссеиста, книгой о Достоевском Шестов отличил себя от тех, к то видел в этом русском писателе гуманиста и тайного фурьериста, апеллируя к его видению земного рая в более поздних вещах. И вместе с тем такое прочтение Достоевского пришлось бы по вкусу тем критикам, которые считали, что "Записки из подполья" раскрывают "многое из того, что этот консервативный публицист и православный христианин пытался в себе задушить".
Как бы там ни было, но Лев Шестов осуществил желание Мити Карамазова, убоявшегося широты русского человека и хотевшего его "сузить". Однако, применительно к творчеству Достоевского, подобное "сужение", произведенное в "Философии трагедии", оказалось весьма продуктивным: Шестов сумел развить собственную философию, точнее говоря, "анти-философию", аналога которой в русской культуре, кажется, не было.
_______________________
*
А.М.Розенблюм в комментариях к одному из изданий повести замечает, что "Записки из подполья" имели сложную судьбу в отечественной и зарубежной критике: повествователя часто отождествляли с автором.
В трудах А.П.Скафтымова ("Записки из подполья" среди публицистики Достоевского , 1929), М.М.Бахтина ("Проблемы творчества Достоевского", 1929), В.Я.Кирпотина ("Достоевский в шестидесятые годы",1966) и др. идеология подпольного человека, - это, по слову Горького, "обоснование нигилизма и анархизма", - рассматривается как "чужое" для автора сознание.
(См.: Федор Михайлович Достоевский. Повести и рассказы, т.2 (1862-1877) М. "Художественная литература", 1979г., стр.453-454).
Список использованной литературы:
Лев Шестов. Достоевский и Ницше (Философия трагедии).
Е.Барабанов. Л.Шестов: голос вопиющего в пустыне, "Наше наследие", ?5/1988