|
|
||
Что может скрываться за традицией "героической наготы" эллинской пластики? |
Одним из ярких атрибутов эллинского искусства (особенно классического периода) является т.н. героическая нагота, когда мужчина канонически изображается полностью обнажённым (возможное присутствие плаща на плечах или даже на руке не в счёт), что особенно бросается в глаза, если рядом находятся женские фигуры, одетые, как правило, в достаточно строгие одежды.
Из известного эпизода "Одиссеи", когда нагой Одиссей прятался в кустах от местной правительницы, легко вывести, что так любимое эллинским искусством совместное присутствие в художественных сценах одетых женщин и полностью обнажённых мужчин было чисто художественным каноном, не имевшим опоры в повседневной жизни. Попытки найти аналогии в искусстве Египта (откуда, согласно, например, Платону, якобы и пришла к эллинам "мудрость") ни к чему не приведёт: стандартно мужчины в египетском искусстве действительно намного больше обнажены, чем одетые в длинные закрытые платья женщины, но всё равно они всегда носят на бёдрах юбку-повязку, что вполне логично с точки зрения стандартной морали и не имеет ничего общего с каким-то демонстративным бесстыдством, с которым эллины выставляли напоказ наготу своих героев; такое соотношение египетской мужской и женской одежд наверняка выглядело сухо традиционным и не несло в себе какого-то особенного эротического характера - как, скажем, в наши дни совершенно спокойно воспринимается пляжная фотография мужа в плавках и жены в закрытом купальнике. И даже если в Шумере в жаркую погоду мужчина мог ходить полностью обнажённым, но женщина не могла снять платья, то в этом ещё ничего из ряда вон выходящего не было. В патриархатном обществе с его частно-собственнической проекцией на гендерную сферу женщина во всех её функциональных проявлениях (эстетической, хозяйственной, детородной) должна была принадлежать Хозяину - только так её деятельность наполнялась разумностью (являвшейся исключительно мужской прерогативой); естественно, даже ублажение чужого мужского взгляда было уже некоторым выпадением из статуса эксклюзивной совственности - не говоря уже, скажем, о деторождении. (Стоит обратить внимание, что, пожалуй, из всех зависимых категорий населения древних обществ - рабов, слуг, пленных - только на женщин возлагалась обязанность подчёркивать свой несвободный статус через соблюдение правил в одежде. Это явно соотносится с такими садистскими в основе своей явлениями, как рытьё себе могилы казнимому или несение орудия своей же смерти, креста, к месту казни; патриархатная гендерная дифференциация в основе тоже имела несомненный садо-мазохистский комплекс.) Но и такое бытовое объяснение явно недостаточно для понимания форменного античного помешательства на мужской наготе. (Разумеется, наверняка найдутся объяснения через модный ныне гомосексуализм, но здесь явно телега ставится впереди лошади, ибо сама распространённость эллинской педерастии является лишь следствием античных гендерных установок.)
Такое "гендерное" разделение в эллинском искусстве прослеживается с архаических времён - например, с древних статуэток - куросов, обнажённых юношей, и кор, тщательно задрапированных девушек. Несомненно, подобные статуэтки имели (как и полагается для архаики) более культовое, нежели эстетическое значение, поэтому в противопоставлении мужского обнажённого тела одетому женскому вполне логично увидеть определённый мировоззренческий момент.
И действительно, именно при сравнении куросов и кор бросается в глаза жёсткое их противопоставление именно в плане одетости. Куросы не только обнажены - они ещё и с гордостью несут своё "достоинство" как некую величайшую ценность. Напротив, коры не просто одеты - они часто именно задрапированны, подчёркнуто закутанны в многослойные одежды. Такое противопоставление уже вряд ли могло быть случайным, оно явно несло изначальную смысловую нагрузку (возможно, уже забывшуюся). Нагота мыслилась одним из атрибутов мужского начала (как показано выше, не в бытовом, а в символическом смысле), одетость - женского.
Чтобы найти истоки такого интереса эллинов к обнажённому мужскому телу, надо попробовать двинуться в том направлении, в котором мысль исследователей почему-то редко идёт: в Индию.
Вообще связи Греции с Индией очень важны, хотя историческая наука их практически игнорирует. Скажем, числовая система Пифагора несомненно имеет индийский характер (равно как и его учение о переселении душ, бывшее для индусов общим местом). Да и вообще типологически Индия вместе с Грецией должна принадлежать к т.н. "античному" миру - по крайней мере в большей степени, чем всё более и более по-восточному деспотический Рим. Поэтому упрямое зачисление индийской цивилизации в разряд т.н. "древнего Востока" лишний раз говорит о перекосах в традиционной исторической типологии.
Не исключено, что древние эллины чувствовали определённое духовное родство индийской культуры. Не исключено также, что фанатическое желание Александра Македонского пробиться в Индию было желанием, что называется, "поискать Тьмутаракани", восстановить связь между двумя тяготеющими друг к другу регионами, связь, которая была надолго нарушена вклинившимися между ними глубоко антагонистичными эллинам персами (парфянами, мидянами и пр.) и о которой сохранились лишь достаточно смутные воспоминания (но всё же сохранились).
Такое отступление необходимо, потому что именно в Индии мы до сих пор можем наблюдать - не в искусстве, а в жизни - ту демонстрацию мужской наготы, которую обычно было принято сколько-нибудь драпировать в большинстве культур. Сама по себе свобода для мужчин от излишней одежды (сверх очень скромных набедренных повязок) при одновременном запрете для женщин обнажаться даже несмотря на любую жару вполне согласуется с установившимся после "патриархальной революции" взглядом на женщину прежде всего как на объект мужской страсти, и ценность женщины должна подчёркиваться её недоступностью - и символически одеждой в том числе. Но ежегодно можно увидеть и нечто большее - ритуальную процессию идущих омываться в Ганг паломников. В этой разнополой толпе многие мужчины совершенно обнажены, тогда как спокойно идущие рядом женщины, разумеется, одеты в специальные яркие праздничные сари (не снимая которое они и погружаются в воды священной реки). При наличии определённого воображения легко провести параллель с ритуальными процессиями на карнизах Парфенона с таким же бросающимся в глаза "гендерным" разделением в одежде (если только ещё сделать скидку на всклокоченные бороды и волосы благочестивых индусов).
Однако мы можем опереться в Индии не только на бессознательную народную традицию. Но и на малоизвестную, но довольно распространённую там религию - джайнизм.
Стержнем, проходящим сквозь всю индийскую культуру является культ числа.
Учёные страны, достигшие как никто другой успехов в оперировании гигантскими числами, закономерно подпали под иллюзию, будто "весь мир уже вычислен". Здесь можно провести аналогию с лапласовским детерминизмом, когда тоже казалось, будто, потщательнее всё измерив, можно вычислить судьбы мира. Но если механический детерминизм лапласовского извода овладел на короткое время лишь умами элиты, то индийский детерминизм (духовно-атомистическое учение о дхармах) лёг в основу всей культуры, проникнув и в народное сознание.
Главным выводом из концепции о предвычислености мира был глобальный пессимизм. Признаком мудреца (и вообще хорошего тона) стало презрение к жизнелюбию (которое, кстати говоря, может проявляться не только в виде благожелательной открытости, но и в виде агрессивности и хищничества) и насаждение равнодушия к жизни вообще, которая может быть интересной только для непосвящённых профанов.
Идеалом индийской культуры стала фигура погружённого в осознание илюзионистичности мира мудреца, преодолевшего детский "телячий восторг" перед жизнью (позиция, кодифицированная в индийском же - раннем, конечно, - буддизме). Аскет, равнодушный к любым жизненным благам - вот центральный образ индийского сознания (перешедший и в христианство в виде юродивых). Одним из ярких, символических жестов аскетизма - презрение к одежде вплоть до отрицания её вообще. "Голый человек на голой земле" наименее жалок, поскольку он не пытается замаскировать свою изначальную жалкость (опять же параллель с юродивыми-"нагоходцами").
Сознательная установка на "аскетическую наготу" присутствует именно в джайнизме. По некоторым дням джайнисты должны ходить совершенно нагими, или, по их выражению, "одетыми в небо". Но греческие источники хорошо осведомлены об индийских гимнософистах, ходивших нагими круглый год. Таким образом, джайнисты частично сохранили древнюю традицию нагоходства.
Говоря о традиции "одевания в небо", надо обязательно подчеркнуть экстатический момент, присутствующий здесь.
Обнажающийся на открытом воздухе человек обычно испытывает ещё и смутный экстатический восторг, проникающий внутрь чуть ли не физиологически - через кожу (недаром нудизм является довольно широко распространённым течением; можно ещё вспомнить проводника-шерпа, который, приведя альпинистов на Эверест, разделся донага и несколько минут так простоял на вершине). Когда же нагота приобретает концептуальное значение, становится выражением аскетических установок, тогда внутренний восторг от "одетости в небо" приобретает особое звучание, становясь подлинным экстазом, перекликающимся с известной современной арией:
Я свободен -
Словно птица в небесах...
Впрочем, говоря здесь о джайнистах, мы имели в виду, как обычно, только мужчин; женщинам-джайнисткам по торжественным дням полагалось всего лишь облачаться в белые одежды и снимать украшения - достаточно с них и этого.
Как и прочие религии джайнизм, будучи радикальным на словах, на деле не избежал компромиссов с общественным укладом. Он оказался достаточно смелым, чтобы продемонстрировать презрение к жизненным условностям демонстрацией наготы своих мужей, но не решился шокировать общество, обнажая своих жён. Впрочем, нашлось тому и чисто философское "обоснование".
Древняя философская традиция часто стремилась онтологизировать социальные различия. Особенно это проявлялось в случае гендерных явлений (и даже сохраняется как тенденция по сию пору). Мужское и женское традиционно воспринимались смотревшим на них сквозь гормональную призму человечеством не как мелкие разновидности человеческого, но как проявления полярных космических сущностей: тьмы и света, плюса и минуса, высокого и низкого (всем известная концепция "инь-ян").
Традиция, предписывающая женщинам целомудрие в одежде, очень хорошо вписалась в общие представления о мужском и женском древних культур. Женщина, не имеющая права бросить вызов мирской суете, сбросив одежду, символически являла тем самым неполноценность женщины вообще, согласно греческим представлениям, "не имеющей разумной души" (т.е. живущей инстинктами, а не разумом), а согласно индо-буддийским - не способной отречься от мира и уйти в нирвану (разве что за хорошее поведение в этой жизни она могла стать мужчиной в следующей и достичь-таки высшей цели). Женщина - это даже не "самка человека", а особый человекообразный вид, стоящий между собственно человеком и животным. Отличительная его особенность - раннее прекращение умственного развития; женщина, однажды достигнув юности, так до конца жизни и остаётся полуребёнком, способным лишь к простейшим однообразным действиям, связанными с работой по дому, тогда как для мужчины только начинается настоящее развитие, у мудрецов не прекращающееся даже в старости и вообще потециально неограниченное.
Женщина обречена умом быть погружённой в тарелки и кастрюли, а душой - в "тряпки" (красивую одежду и украшения). И то, что она телом тоже обречена быть окутанной "тряпками" круглый год с младенчества и до смерти несмотря даже на жару, прекрасно показывает её онтологическую ограниченность во всём.
Так социально-эротическая традиция слилась с философско-эротической. А нагота стала символом превосходства. В философском разрезе - это превосходство мудреца над профаном, в гендерном - мужчины над женщиной.
Возникновение джайнизма принято относить к V в. до н.э. - т.е. как раз к эпохе греческой классики. Но надо думать, что джайнизм лишь кодифицировал давнюю традицию индийского аскетизма. А многочисленные следы раннебуддийских памятников на Переднем Востоке явственно свидетельствует в пользу того, что влияние Индии на Средиземноморье вполне могло существовать и скорее всего было гораздо более сильным, чем принято считать у историков (можно вспомнить опять же Пифагора).
Ещё ритуальные фигурки куросов/кор хорошо подтверждают это предположение. После сказанного ясно видно, что эти символически парные фигурки оформлены вполне по-джайнистки. Символические пары мужчины и женщины непрерывно создаются искусством вплоть до нашего времени. Никого не удивит, если мужчина будет прдставлен воином, а женщина - матерью. Но в парных фигурках греческой архаики мы видим другое, но тоже совершенно ясно оформленное представление: мужская фигурка наделена атрибутом самодостаточности в виде наготы (как другие снабжаются мечом или луком), в женской же настолько подчёркнута громоздкость одежд, что само собой возникает ощущение онтологической подчинённости обстоятельствам, становящейся таким же её атрибутом, как и мужская свобода от одежд. Повторяю, такое противопоставление в фигурках совершенно явственно, канонично, хотя и, возможно, неосознанно, как обычно неосознанным бывает любой установившийся ритуал. Здесь эротический аспект не только присутствует - он уже подчёркивается, но всё равно (как, наверное, и в Индии) остаётся производным от общемировоззренческого.
Модная, видимо, в "доклассические" времена индийская идея о "презрении мудреца к тряпкам" и о самодостаточности настоящего человека нашла самый живой отклик у эллинов. А также и другие индийские положения: уже упоминавшееся пристрастие к числам, атомизм, подчинение всей своей жизни сознательной воле (йога).
Но в плане направленности своей культуры эллины представляли собой полную противоположность индусам.
Глубоким курьёзом (впрочем, постоянно случающимся в истории) явилось то что, восприняв жизнеотвергающий индийский аскетизм греки, поставили его на службу жизнеутверждению. Повторю, что однозначной оценки этих понятий дать нельзя; скажем, индийский аскетизм стремился отвергнуть племенные и кастовые различия, тогда как "жизнелюбивая" эллинская "умеренность", наоборот, способствовала культивированию национально-кастовой исключительности. Впрочем, юродивые индийского типа были и в Греции - скажем, Диоген, но, кстати, нагим он почему-то не ходил, предпочитая заниматься другими вещами.
Неотмирный характер индийского аскетизма требовал в случае осознания бренности земных ценностей выхода из сословия и добровольного нищенства (был потом воспроизведён в византийском христианском аскетизме, - ср., напр., повесть об Алексие "человеке Божьем"). Эллинская же "умеренность" носила иной - племенной характер. Эта форма аскетизма стала образом жизни греческой элиты и, естественно, неизбежно стала работать на социальные традиции эллинов.
Эллинская культура предклассического периода, по-видимому, является порождением особой расы завоевателей, незадолго до того завоевавших Пелопоннес и установивших там форменый режим апартеида в виде совокупности крепостей-полисов, расставленных по стратегическим местам среди пространств, населённых туземным населением (возможно, знакомых нам по архаической эллинской культуре). Искусственные цивилизованные мирки, эти сеттльменты античности, стали почвой для так хорошо известной нам большой эллинской культуры, которая активно впитывала в себя модные веяния современности, особенно идущие из Индии.
Придя на Пелопоннес, эллины застали там, в частности, уже сложившуюся традицию примитивной ритуальной пластики из мужских и женских фигур, оформленных по-джайнистски. Как и полагалось в установившейся практике ритуалов, фигуры, атрибутированые наготой или одетостью, воспринимались не в эротическом, а в онтологическом плане. Эта ритуальная традиция была вопринята и пришельцами, постаравшимися развить её придать ей особенный характер.
Мировоззрение завоевателей-эллинов носило ярко выраженный ницшеанский оттенок. "Побеждённого топчи!" - так можно перефразировать известный императив немецкого мыслителя (само по себе такое отношение к этносу-конкуренту в древнем мире было скорее правилом, чем исключением, просто классическая историография старалась замолчать эту "нехорошую" сторону эллинского мировосприятия). Эллин воспринимал наличие оазисов (полисов) в туземной культурной пустыне как дар богов, о котором надо помнить каждый день, благодарить за это бессмертных, упиваясь своей исключительностью. Интересно, что, восприняв в сильно превращённом виде индийские традиции аскетизма, эллины решительно отвергли индийскую концепцию реинкарнации. Возможно, она сглаживала моменты межчеловеческого неравенства, даруя надежду обделённым в будущей жизни; эллин же жаждал признания своего онтологического, абсолютного превосходства над окружающими. Потому греческая мифология готова была воспринимать потусторонний мир как унылое и безысходное царство теней - лишь бы не допустить мысли о возможном социально-этническом загробном перевороте. Бесперспективность посмертного существования (впрочем, с призрачной надеждой в исключительных случаях войти в круг богов) заставляла эллина воспринять своё привилегированное положение как уникальный шанс, дарованный свыше и который следовало использовать на все сто. Такое мировоззрение, конечно, поднимало вопросы об отсутствии высшей справедливости, но сознание греков предпочло ввести злодейскую фигуру Рока, ограничивающего божественную справедливость и всеблагость, лишь бы не отказывать в божественной санкции социально-гендерному неравенству, на котором была построена их жизнь.
Так появился (эволюционируя из архаических туземных куросов) и элинский герой, "одетый в небо", символизировавший свою принадлежность к высшей расе, противопоставляя себя традиционной триаде: варварам, рабам и... женщинам. Таким образом, эллинское чувство расовой исключительности было не просто этническим, а этнически-гендерным.
Эллинский муж - основа основ эллинского миропорядка, мыслившегося как тонкий культурный слой в мире варварского хаоса. Показав себя победителем в военном деле и в культуре, он должен был закрепить свою гегемонию и внешней неотразимостью. Используя терминологию недавнего прошлого, можно сказать, что эллинское пластическое искусство стало одной гигантской пропагандой "арийского духа" с неизбежным подчёркиванием природных преимуществ представителей расы господ (другими словами, эллинские мастера не стали заниматься примитивным измерением черепов, а прямо перешли к художественному воспеванию "арийских тел"). Афинские предания сохранили рассказ о гетере, обнажившейся перед ареопагом, собравшимся осудить её за вольное поведение, и таким образом заставившей синедрион умолкнуть в восхищении перед её телом - история, в таком ключе не имеющая ни малейшего интереса, поскольку могла произойти в любое время в любой точке земного шара. Она ценна аналогией: муж-эллин так же, сбросив с себя одежду, как бы мог заставить недоразвитых варваров смущённо замолчать при виде его совершенного тела и отбросить даже помыслы о занятии его места под небесами. (Впрочем, сохранилась и другая история, более близкая к теме - как загорелые и накачанные эллинские воины смеялись над раздетыми пленными персами, оказавшимися почему-то худосочными и тщедушными.)
Совершенство эллинского тела стало настоящим пунктом помешательства у граждан полисов. Внешность эллина (включая его телесность), отличавшая его от корявых и невзрачных туземцев, была, с одной стороны, бесценным даром богов, который надо было хранить и приумножать, с другой стороны - постоянным пропуском в круг господствующего этноса - подобно, скажем, радужной оболочке глаза в современных охранных системах. Можно сказать, что эллин вставал с мыслью об исключительности своего тела и ложился с нею же; пластические искусства, как уже говорилось, были буквально брошены на круглосуточную пропаганду эллинской исключительности; становится боле понятным феномен Олимпийских игр, призванных наглядно показать неразрывное единство эллинской антропологии с достижением феноменальных спортивных результатов; возможно, что и сама эллинская философия примыкает сюда: она могла тоже возникнуть из непрерывного тренинга - только не тела, а рассудительности, которая должна была присутствовать у истинного эллина всегда, чтобы отличать его от дебильного туземца, не способного связать и пары слов (как англичане для поддержания колонизаторского духа тренировали свою риторику в парламенте).
В этой системе женщины господствующей расы занимали двойственную, противоречивую роль как "госпожи рабов и рабыни господ". Для них привязанность к материальному (равно как и обязанность пребывать в круге Kinder-Kueche-Kirche по-эллински) была природным роком, приравнивающих их к варварам и рабам; эллин же, способный достичь самодостаточности в одной только своей телесности, был способен выйти "на новый уровень игры" и отчаянно стремился это сделать. И символом такого яростного стремления перейти в новый, высший, сверхчеловеческий разряд и осталась фигура нагого героя-победителя - белокурой бестии классической античности.
Итак, эллинский герой, "одетый в небо", символизировал свою принадлежность к высшей расе. Но насколько всё сказанное выше осознавалось самим греками?
Скорее всего такие тонкие моменты ими не осознавались. Практика изображения подчёркнуто обнажённых мужей была уже, видимо, чисто художественной традицией, за которой смутно чувстствовалось что-то эротическое, но что в то же время было традиционно-естественным. И момент падения такой традиции можно определить вполне точно: это известный скандал с Афродитой Книдской, когда в художественных умах нагота из героического атрибута стала восприниматься через призму совсем других представлений.