Днем невозможно было сделать вид, что ты один, предоставлен сам себе и, наконец, полностью отдаться мыслям, для которых долгие годы не находилось времени, сил и желания думать - да и как можно думать среди воплей боли, злобы, азарта и разочарования, среди потоков крови, изуродованной человеческой плоти, обломков оружия, и той особой вони, которая сопровождает любую войну, окутывает собой, как дымкой, пейзаж, искаженный битвами и людской злобой, нет, в таких условиях мысли не зарождались в глубинах утомленного мозга, а если какая-нибудь, хилая и немощная, осмеливалась закопошиться среди хлама, грязной кучей заполнявшего сознание, сил ей хватало ненадолго: впечатления от кошмарной действительности были столь зловонны, что атмосфера их была гибельна для всего живого, а потому ничто здравое и простое не могло выжить в этом саване, душная кисея которого была непробиваема и являлась непреодолимой преградой для свежего воздуха нормальной жизни.
Душа устала от бездумья, казалось, все тело было отравлено им, как дурманом, но и требовало его, ибо никакие привычки не бывают столь же стойкими и мощными, как привычки дурные, ведущие человека к гибели, но имеющие какую-то странную власть над всем его существом, даже если сам он и осознает эту гибельность и даже пытается бороться с нею.
Он боролся.
Днем бороться с пустотой в голове было трудно: светило солнце, жгло тело, слепило глаза, а море помогало ему в этом: то его покрывала рябь, пускавшая в глаза солнечные зайчики, то оно испускало жестянной тусклый свет, двигалось непрерывно, дымкой окутывало горизонт, плескалось, хлюпало и шипело.
Дельфины резвились в постоянно изменявшихся водах, кувыркались, выпрыгивали из воды, все в алмазной россыпи водяных капель и брызг, сверкали ослепительно мокрыми телами и с шумом плюхались обратно в объятия родной стихии. Иногда они часами сопровождали корабль, а иногда их не было видно по целому дню, но тише от их отсутствия не становилось: чайки следовали за кораблем с самого момента отплытия и громкими требовательными криками заполняли пространство - ждали, когда люди выбросят остатки своей трапезы, на которые птицы налетали жадно, расхватывали объедки, дрались из-за них, орали и доводили команду до иссступления.
Но и сами люди тоже тишины не добавляли.
Они болтали, смеялись над сказанным или злились из-за него же, ели, шумно жуя и рыгая, с причмокиванием пили вино, пока оно у них было, иногда пели - то хором, то отдельными небольшими группами, - но звучали постоянно.
В штиль было бы, конечно, легче: пришлось бы грести, команда была бы разбита на вахты, и хотя бы одна из этих вахт спала - день или ночь стояли бы над морем.
А это означало бы, что меньше голосов ведут беседы или поют, меньше глоток пропускают через себя пищу и вино, меньше хохота и сердитых криков.
Конечно, храп спящих и свистящее дыхание гребцов, равно как и вопли загребного, задающего ритм, нарушали бы тишину, но к ним можно было привыкнуть, отодвинуть на задворки и воспринимать как фон, не более.
К сожалению, с самого начала пути дул хороший свежий попутный ветер, корабельный парус был раздут, и корабль резво бежал вперед без всяких усилий со стороны людей, а потому болтовни и хохота на палубе было с избытком, и думать не получалось никак.
Он осознал, что сожалеет о попутном ветре, и невесело усмехнулся: ветер, несший его корабль к дому, был милостью богов, за которую следовало бы благодарить их и денно, и нощно, а у него в сердце нет благодарности, не нужна ему эта помощь, и все тут.
Для его спутников, конечно, такое снисходительное отношение богов являлось благодатью: смертельно уставшие за годы войны, люди могли вволю отдыхать на палубе - спать, есть, пить, болтать, петь и смеяться. Время от времени они обвязывали друг друга длинным сыромятным ремнем и спускались в воду, чтобы освежиться и смыть пот, иногда они затевали шуточные потасовки - просто, чтобы размять мышцы, привыкшие к большим нагрузкам и томящиеся в безделье. Они были счастливы, что война, наконец, закончилась, что они с хорошей добычей возвращаются домой, и что не приходится грести или бороться со штормом. Они были довольны обратной дорогой и, начиная трапезу, обязательно выливали из чаш немного вина в морскую воду, чтобы умилостивить Нептуна, и сжигая кусочек мяса для богов на Олимпе.
Но ему помощь богов не была нужна!
Он не спешил домой, вернее, спешил, но хотел преждIMPRESSIONе обо всем подумать и во всем разобраться, а как тут разберешься, в этом дневном гвалте и шуме, когда корабль, словно птица, несется по волнам, и час встречи с родиной неотвратимо приближался, но встреча эта могла быть изгажена той грязью и скверной, что он нес в своей утомленной душе и запакощенном мозгу - нет, он не хотел помощи богов!
Правда, боги, помогая, не слишком усердствовали, и это радовало его.
Помогая ему днем, они переставали помнить о нем ночью, и если бы не это, он, наверное, уже давно посадил бы корабль на какую-нибудь мель, лишь бы задержать его неукротимое скольжение вперед.
Но, на счастье его спутников, наступала очередная ночь.
Сначала солнце начинало жечь нестерпимо и нестерпимо слепило глаза, словно хотело, чувствуя приближение ночи, поглумиться над миром на все долгие часы вынужденного безделья, но затем оно начинало слабеть, свет его тускнел, менял оттенок, багровел, как будто солнцу было неловко демонстрировать нарастающую слабость, ежевечерне охватывающую его. Оно заливалось румянцем, и быстро-быстро, бочком скатывалось за горизонт, прихватив с собою ветер и оставив, наконец, в покое и людей, и море, и небеса.
Ночь и безмолвие опускались на мир, великая тишина охватывала морской простор и людские души, и люди тоже смолкали, словно тишина эта накладывала печать на их, болтавшие весь день, уста.
Все затихало. Чайки рассаживались по перекладинам мачты и засовывали головы под крылья, куда-то, скользя бесшумно, исчезали дельфины, команда разворачивала постели по палубе и тоже затихала на всю ночь, храпя, конечно, не без этого, но хотя бы болтать переставала.
Море и ночь сливались в экстазе еженощного объятия, звезды перемигивались в вышине, сплетничая об одиноком человеке, не спящем на палубе корабля.
Корабль теперь замедлял свой бег, и, покачиваясь еле заметно, почти не двигался, влекомый вперед лишь морским течением.
Человек сидел на носу корабля, смотрел невидящими глазами вперед - его внутренний взгляд был, явно, обращен в глубины души и сознания - и подолгу не менял позы.
В эти часы ему казалось, что тишина и темнота ночи заливают его изнутри, заполняют его без остатка, чтобы утром отхлынуть и забрать с собой часть скверны, от которой он самостоятельно не мог избавиться днем.
И душа его становилась чище и спокойнее.
А потом вновь наступал день, и Он снова замыкался в своем тоскливом недовольстве собой и ожидании очередной ночи, которая должна была его от этого недовольства избавить.
Он понимал, как сильно изменилось его отношение и к этому плаванию, и к спутникам, и к кораблю, но ничего поделать с собой не мог.
Радость, охватившая его, когда они отвалили от далекого враждебного, сожженного ими берега, умиротворение первых дней плавания, блаженное чувство отдыха, не доступного им долгие годы, куда-то отступили, ушли.
Морской пейзаж, столь радовавший в первые дни плавания взор, утомленный вздыбленным, вытоптанным и выгоревшим военным ландшафтом, постепенно становился привычным, скучнел, переставал радовать игрой бликов и прохладных теней, переливами красок и бесконечным простором - простор даже начинал пугать, ибо слишком уж маленьким и незначительным чувствовали люди себя и свой корабль среди этого немыслимого простора, этого бесконечного неба и безбрежных вод.
Он всегда считался крупным мужчиной, его друзья тоже не были субтильными - все-таки, все они воины, тренированные, могучие, - но на фоне синей бездны казалсь меньше муравьев и теряли мужество и самоуверенность, так необходимые человеку, дабы он мог без труда ощущать себя настоящим мужчиной.
Он чувствовал, что готов сорваться, ему нужно было нечто, для снятия напряжения, но он не знал, что могло бы ему помочь, пока...
Однажды на закате, когда тоска достигла небывалого накала, один из его спутников вдруг потребовал тишины и стал прислушиваться к пространству.
Все удивленно смолкли и уставились на него непонимающими глазами, а он, приложив руку к уху, все слушал и слушал, пока не заявил, наконец, что слышит музыку.
Ему поверили сразу: он лучше всех пел и умел играть на арфе, был всегдашним запевалой и устроителем концертов, он не мог ошибиться и шутить так тоже не мог - было бы слишком жестоко шутить таким образом над друзьями, безумно скучающими по семьям, по нормальной жизни, которую они оставили больше десяти лет назад, собственно, он и сам был одним из них и очень серьзно относился к любой возможности встретить людей, нормальных мирных обывателей, а среди них, быть может, женщин... Это пение могло сулить отдых на твердой почве, горячий обед и сон в нормальной постели - нет, певец не стал бы шутить такими вещами.
Корабль неслышно скользил вперед в меркнущем багрянце заката, и вскоре все услыхали какие-то - нет, не звуки пока еще, а лишь тени звуков, намеки на них, и стали напряженно прислушиваться к надвигающейся темноте.
И вот уже все, даже слегка глуховатый загребной, потерявший слух в бою, потому что его ударили по уху палицей, услыхали далекое пение, еще плохо различимое, но не настолько, чтобы невозможно было понять, что поет хор.
Нетерпение охватило всю команду. Люди кинулись к веслам, чтобы ускорить бег корабля, но Он запрещающе поднял руку, и они остановились, недовольно ворча и требуя объяснений.
--
Какие вам нужны объяснения? - сурово спросил их Он. - Вы дети малые или мужи, воины, одержавшие победу над сильным врагом? Где ваш разум, ваша осторожность? Откуда вы знаете, кто поет там, впереди? А если это всего лишь приманка, военнаях хитрость, ловушка для простаков - вы об этом подумали? Нет! Думать вам не хочется, так может быть, хочется умереть? Вы спешите стать жертвами собственной нетерпеливости? Давайте оставим все, как есть: не станем спешить, доплывем до источника звука медленно и бесшумно и остановимся, лишь удостоверившись, что нам не грозит опасность.
И тут некое воспоминание, не дававшееся, ускользавшее от него с самого момента, когда Певец начал прислушиваться, и мучившее чрезвычайно, вдруг вспыхнуло ярким факелом, осветило мозг, и Он увидел себя восьмилетним ребенком, сидящим под столетней оливой с куском хлеба в одной руке и сыра - в другой, а старик рядом с ним смотрит, как Он ест, и говорит неторопливо дребезжащим слабым старческим голосом:
--
Они поют так сладко, так прекрасно, что людей охватывают нега и слабость, они забывают, кто они и где находятся, теряют все потребности, кроме потребности слышать это пение вечно, и тогда моряки поворачивают свои корабли к острову, откуда несется пение, но остров этот окружен страшными скалами и рифами. Корабли разбиваются о скалы, а людей пожирают поющие чудища.
--
Как их зовут, дедушка?
--
Сиренами называют их люди, и ты запомни это имя: Сирена означает гибель.
Пронзенный этим воспоминанием, он понял, что сейчас может произойти, вскочил на ноги и закричал во весь голос:
--
Это Сирены, это пение - гибель для нас, нам нужно спасаться!
Глотая слова и торопясь, Он передал им рассказ старика, и паника воцарилась на палубе. Люди метались, затыкали уши пальцами, закрывали ладонями, чтобы не услышать дьявольских голосов, не поддаться их очарованию, а Он напряженно думал, как спасти своих друзей, но одновременно с этой здравой идеей подленькая мыслишка пробиралась в его мозг, извиваясь и буравя сопротивляющееся сознание. Он позволил ей присоединиться к остальным мыслям, прислушался к ней, ужаснулся сначала, но тут же, возликовал, поняв, что она не противоречит идее спасения, и что, если ему удастся осуществить оба намерения, результатом столкновения таких противоречащих друг друг действий может стать полное очищение души, тот катарсис, которого он жаждал и которого не мог достичь по сию пору.
Через короткое время Он стоял у мачты, крепко привязанный к ней сыромятными ремнями, а команда сидела за веслами и усиленно работала ими, находясь в спасительной глухоте: у всех гребцов уши были залиты воском, и ни один звук не проникал через эту преграду.
Корабль резко сменил свое беспечное скольжение на яростный бег, гребцы работали слаженно и резко, повинуясь взмахам руки загребного, который сидел, освещенный факелом, лицом к ним, а у мачты стоял человек, опять не спящий ночью, но теперь его бессонница была не такой безнадежной и бесплодной, как прежде, она несла с собой надежду, и душа Его трепетала от ожидания встречи с тем неведомым и страшным, что должно было подарить ему свет освобождения и вернуть радость бытия.
Все ближе и громче звучали сладчайшие голоса, корабль все быстрее плыл к пагубному острову, словно пение было канатом, привязанным к его, а какой-то невероятно сильный великан тянул за другой конец этого каната, намереваясь подтащить судно поближе к рифам, как рыбак вытягивает из воды сопротивляющуюся рыбу, не желающую стать чьей-то трапезой.
Взмахи руки загребного становились все резче, гребцы изо всех сил налегали на весла, корабль летел птицей, казалось, что он уже не касается воды и мчится по воздуху, а человек у мачты корчился и бился в бессильном желании разорвать путы, кинуться в морскую пучину и в несколько махов достичь острова, с которого летела неистовая песня, звуки, великолепнее и благозвучнее которых он не слыхал доселе, и ради которых был готов отдать жизнь, которую не сумела отнять у него жесточайшая война.
********************
Солнце широко зевнуло, озарив мир своей румяной улыбкой, ветерок встрепенулся и кинулся задувать замешкавшиеся звезды, море засветилось теплым светом, и на его синеве вздулся парус над странным судном, покачивающимся в легкой ряби.
Тихо было на его палубе, тихо и бездвижно, казалось, что команда покинула его, но это было не так - все люди были на месте, просто все они спали мертвым сном, но почему-то не на приготовленных постелях, а сидя в самых причудливых позах у весел.
А у мачты, обвиснув во многих и крепких путах, спал человек, и тихая спокойная улыбка озаряла и смягчала его грубое и жестокое лицо воина и царя.